а такая привычка - оставлять возможную удачу про запас: выйдет, и слава Богу, а не выйдет, что ж, никто и не ждал.
В утро, назначенное Иванчуком для отъезда, Настенька с особенной ясностью почувствовала, что за ним никак не пропадешь. Иванчук заехал за ней к шести часам в превосходной, обитой сафьяном, заваленной подушками коляске четверкой. На нем был, под серым английским плащом, перловый фрак с перламутровыми пуговицами и мягкие сапоги с отворотами, а в руке он держал трость с серебряным набалдашником, изображавшим голову мопса. Настенька даже удивилась, зачем он в дорогу надел столь нарядный костюм. Иванчук снисходительно объяснил ей, что именно такого цвета фрак под плащом не слишком запылится; на станциях же надо быть хорошо одетым, чтоб уважали.
И действительно, уважали их в дороге чрезвычайно. У Иванчука была такая подорожная бумага, что на каждой станции все, во главе со смотрителем, неизменно выходили их провожать и низко кланялись, хоть Иванчук оставлял на чай именно столько, сколько полагалось, даже немного меньше. Путешествовали они с необыкновенными удобствами. В коляске, обитой сафьяном, было решительно все, что могло пригодиться в дороге, от сабли и охотничьего ружья до ящиков с конфетами и банок с вареньем. Иванчук, очень редко путешествовавший, превосходно знал, как нужно путешествовать. И ездить с ним было очень приятно. Настенька совершенно не чувствовала той неловкости, которой боялась. Он предупреждал все ее желанья. Когда ей не хотелось разговаривать, они не разговаривали. Когда хотелось дремать, дремали очень уютно, без всякого стеснения, плечом к плечу. На станциях после обеда случалось им заниматься и чтением. У Иванчука в одном из вкладных ящиков коляски оказались книги: "Павел и Виргиния" и "Нежные объятия в браке и потехи с любовницами (продажными)". Эту книгу Иванчук на ночевках заставлял Настеньку читать вслух, что, видимо, доставляло ему необыкновенное удовольствие. Сначала Настеньке было стыдно, но потом и она полюбила эту забаву.
Штааль был послан в Киев и Одессу со служебным поручением, но, в отличие от Иванчука, прогонные получил лишь в обрез: поручение, очень пустое, само по себе могло считаться наградой, как бы продолжительным отпуском. Для сокращения расходов Штааль уговорился ехать с де Бальменом, который отправлялся на юг к родным. Ехали они то на почтовых, то на обывательских, без больших удобств: у них не было ни подорожной Иванчука, ни его уменья устраиваться. Тем не менее их поездка оказалась также чрезвычайно приятной.
У заставы, возле которой стояли конные и пешие люди, вооруженные с ног до головы, пристав Тайной экспедиции внимательно просмотрел бумаги отъезжающих, справился в какой-то книге, что-то записал и затем сказал угрюмо: "Можете ехать", не прибавив даже слова "господа". Они вздохнули с облегчением, когда шлагбаум (только что введенная вместо рогаток новинка) и выкрашенные в косую полосу будки скрылись за облаком пыли. Штааль высказал несколько вольных мыслей о Тайной экспедиции. Де Бальмен горячо его поддержал. Заговорили о книгах, преимущественно французских и вольнолюбивых. Читали они приблизительно одинаково, но Штааль естественнее бросал слова "да, когда-то читал", когда речь заходила о книгах, ему не известных, и слушал он суждения де Бальмена с легкой насмешливо-благодушной улыбкой, которая незаметно закрепила за ним превосходство. От книг они перешли к предметам более близким к жизни. Еще до первой остановки Штааль знал разные школьные истории де Бальмена, а де Бальмен - приключения Штааля в Италии, в Париже, в походе. О своих путешествиях Штааль научился рассказывать очень тонко: сказал, что в Италии всего лучше Равенна, не в пример Риму и Венеции; а из парижских памятников искусства восторженно похвалил церковь Святого Иулиана - "ее мало кто знает", - небрежно вставил Штааль. Де Бальмен, ничего не слыхавший ни о Равенне, ни о церкви Святого Иулиана, проникся большим уважением к своему старшему товарищу.
Пригородные строения исчезли. Показались настоящие поля. Грязноватый, неподвижный, поросший тиной пруд умилил путешественников-горожан. Вскоре по их выезде из Петербурга пошел легкий весенний дождь, и после него повеяло таким ароматом, что оба совершенно ошалели.
"Будет, будет Шевалье моею", - решительно подумал Штааль.
- Как хорошо вояжировать! Право, осточертела служба, - сказал неожиданно де Бальмен. - Ничего нет лучше свободы.
- Ну, разумеется, - совершенно искренне согласился с ним Штааль.
На первой станции они решили отобедать, несмотря на ранний час. Оказалось, что получить к обеду можно все что угодно. Они заказали студень с солеными лимонами, похлебку с каштанами и пармезаном, белужий паровой схаб, паштет с трюфелями, утку с фиговыми ягодами. Потребовали они и бутылку шампанского и тут же выпили на "ты", почувствовав с удовлетворением, что очень нравятся друг другу. Де Бальмен принадлежал к людям, неизлечимо больным желанием нравиться каждому. Штааль же еще в Петербурге замечал, что этот юноша менее неприятен ему, нежели другие люди. Он совершенно не испытывал желания говорить неприятности де Бальмену - это с ним теперь случалось нечасто, особенно в обществе людей молодых. На станции за шампанским началось их настоящее прочное сближение. Они заговорили о женщинах, были употреблены не принятые в литературе слова, и сразу исчезли последние следы напряжения, немного чувствовавшегося вначале. Полились рассказы. Оба оказались Геркулесами и вдобавок совершенно извращенными людьми. Ни один не хотел отставать - Штааль потому, что был старше, де Бальмен потому, что был моложе. Верили они друг другу не слишком, но слушали с большим любопытством: каждый старался по собственному опыту сделать верную количественную поправку к рассказам другого. Штааль рассказал и о своем первом дебюте, причем сразу обеспечил себе победу, отнеся этот дебют к тринадцатилетнему возрасту.
- Нет, я начал позже, я на пятнадцатом году, - тотчас сказал де Бальмен с самым правдоподобным смущением. Штааль пространно развил мрачные мысли о любви. "Все это очень преувеличено в книжках, - пренебрежительно говорил он. - В двадцать лет, разумеется, это очень мило. А потом, право, надо и стыд иметь..." Де Бальмен улыбался и с полной искренностью мотал отрицательно головою: он никак не находил, что все это преувеличено. Напротив, каждую хорошенькую женщину, которая ему не принадлежала, он рассматривал как личную потерю. Штааль пожимал плечами, все более впадая в тон Ламора в разговоре со своим молодым другом.
- Что ж, ты еще клоп... А моя молодость давно кончена.
Он взглянул на Де Бальмена, ожидая возражений, и испытал легкое неприятное чувство от того, что возражений не последовало.
- Ах, в мои годы Цезарь завоевал мир, - не совсем кстати сказал задумчиво де Бальмен.
- Не Цезарь вовсе, а Александр Македонский, - поправил Штааль.
- Ну, все равно, я и в тридцать не завоюю...
- И не надо, незачем тебе, Сашенька, завоевывать мир. А вот разбогатеть нам с тобою не мешает. Особливо мне. В двадцать пять лет, право, уж и смешно быть бедным, - никакой больше поэзии.
- И в двадцать с поэзией довольно, брат, глупо.
Штааль бессознательно скинул себе для круглого счета один год; де Бальмен так же бессознательно один год набавил.
- Впрочем, мы не об этом говорили, - сказал де Бальмен. - Ты знаешь, у меня самые интересные знакомства завязывались в пути...
Он рассказал о любовных приключениях, случавшихся с ним в дороге. Де Бальмен чувствовал, что Штааль ему верит плохо, и это его обижало, так как из рассказанных им историй одна действительно почти целиком соответствовала правде.
В эту поездку как назло никаких дорожных приключений и знакомств у них не выходило. Они ограничивались критическими замечаниями насчет попадавшихся на станциях женщин.
Ехали они не торопясь, хоть для приличия (так делали все) устраивали иногда скандалы смотрителям, не дававшим лошадей. Ни родные де Бальмена, ни служебное поручение Штааля не требовали спешки. Стояла поздняя весна, переходившая в лето по мере их приближения к Киеву. Днем уже бывало жарко. Но езда в утренние и предвечерние часы доставляла им истинное наслаждение. Особенно приятно было ехать лесом. Иногда вечером, когда все стихало и сквозь густую чащу деревьев переставал просвечивать закат, в лесу бывало немного жутко. Вспоминались смутно рассказы о каких-то неизвестно где находившихся Брынских, Муромских лесах, о берлогах разбойников, о свирепых атаманах. Штааль и де Бальмен, точно для забавы, заставляли ямщика рассказывать о страшных дорожных приключениях и, слушая его, смеялись, однако несколько нервнее обычного. Было бы странно, если б разбойники напали на экипаж, в котором путешествовали два хорошо вооруженных человека (с ними в бричке был целый арсенал). Но все-таки выезжали они из лесу не без удовольствия. Штаалю казалось, что именно в эту поездку он по-настоящему узнал и полюбил Россию. Он гордился ее необъятными пространствами, бесконечно тянувшимися, нигде не виданными лесами, гордился своей принадлежностью к миру, который зовется Россией. Здесь в глуши (глушь начиналась в пятидесяти верстах от петербургской заставы) ничего не знали о том, что делается в столице. Ею интересовались ненамного больше, чем Лондоном или Парижем. Де Бальмен, любивший смелые афоризмы, сказал, что между Петербургом и Россией лежит пропасть. И пропасть эта тоже как-то льстила их национальному самолюбию. Для развлечения они подолгу играли в карты. Играли и на станциях, и в коляске, положив на колени шкатулку и придерживая карты от ветра. Оборот не превышал десяти рублей, но выигрыш записывался аккуратно, и на остановках производилась расплата. Пробовали они было играть без денег, но тотчас бросили, почувствовав, к своему удивлению, что это неинтересно (хоть несколько рублей ни для одного из них счета не составляли). "Значит, я по натуре игрок", - не без удовлетворения подумал каждый. Когда играть надоедало, они показывали друг другу карточные фокусы. Впрочем, фокусов они знали немного, а некоторые вдобавок не выходили с первого раза (что очень расхолаживало) или были известны обоим и тогда обрывались на смущенном смехе фокусника. Иногда они с подчеркнутой шутливостью передергивали вольты. Эту забаву полагалось знать каждому светскому человеку, но оба испытывали некоторую неловкость, если хорошо выходило.
В дороге они довольно много пили и всякий вечер, ложась, были не то что пьяны, но чрезвычайно бодры, благодушны и оживлены. Вино очень скрашивало жизнь. За вином завязывались и самые приятные, самые интимные разговоры. Де Бальмен предпочитал шампанское, Штааль - обыкновенную водку; в том и в другом был, как оба они чувствовали, свой стиль.
Штааль все больше забывал свою мизантропию и по-настоящему привязался к де Бальмену. "Право, очаровательный мальчик", - говорил он себе, точно оправдывая перемену своего мрачного нелюдимого настроения. Он находил в своем молодом спутнике много живости, юмора, неподдельного веселья; все это никогда его не раздражало, как раздражало прежде в Рибопьере, в других очень молодых людях, в сущности на де Бальмена довольно похожих. Де Бальмен хорошо рассказывал и, к особенному удовольствию Штааля, отлично передразнивал разных общих знакомых. Штааль приставал к своему другу, чтобы тот изобразил и его самого. Де Бальмен долго от этого уклонялся. "В тебе, видишь ли, ничего такого забавного нет, уцепиться не за что, право", - говорил он. Это льстило Штаалю, но он упорно повторял: "Ну, да уж как-нибудь, умоляю тебя, я уверен, пресмешно выйдет". Однажды в конце обеда де Бальмен наконец согласился, подумал немного, встал и прошелся по комнате. Штааль очень удивился, глядя на появившееся перед ним скучающее, кислое лицо с примесью самодовольства и без всякой самоуверенности в выражении, на распущенную, шаркающую по полу походку.
- Нет, совершенно непохоже, - сказал он. - Ты, надеюсь, понимаешь, я не потому говорю, что это обо мне: просто непохоже. Разве я так хожу? Это, прямо скажу, тебе не удалось.
- Да, конечно, не удалось, - поспешил признать де Бальмен.
Штааль говорил своему другу и о Настеньке, и о госпоже Шевалье. О своей связи с Настенькой он рассказывал по-разному: то весело-цинично, в обычном тоне их разговоров о женщинах, то с некоторой меланхолией, показывая, что дело в свое время было не такое уж легкое и веселое. А о госпоже Шевалье, в самом конце их путешествия, он рассказал де Бальмену очень кратко и уж совсем неопределенно, так что оставалось неясным, было ли у них что-либо или нет. Почему-то это сообщение неприятно задело де Бальмена, хоть он сразу склонился к выводу, что ничего не было. Ему даже в первый раз За всю дорогу захотелось сказать Штаалю колкость. Он этого не сделал, но не поддержал разговора о госпоже Шевалье. Оба они вдруг почувствовали, что как будто маленькая трещинка образовалась в их дружбе. Впрочем, это продолжалось лишь мгновенье и прошло совершенно бесследно.
Простились они в Броварах, с самым искренним огорчением, взяв слово друг с друга писать часто и "обо всем". Де Бальмен бывал прежде в Киеве и на этот раз там не останавливался. Он посоветовал Штаалю снять комнату в нижнем городе у купца, как обычно делали, или хоть на постоялом дворе. Ему было известно, что в гостинице на Печерске должен был, по его же указанию, остановиться Иванчук, выехавший незадолго до них (Штааль этого не знал). У де Бальмена промелькнула было мысль устроить Штааля в одном месте с Настенькой - этот сюрприз мог быть забавным. Но он тотчас отказался от соблазна неделикатной шутки.
Ямщик остановился на повороте дороги, снял шапку и перекрестился. Вдали блестели купола киевских церквей. Коляска Долго стояла у колодца. Поили лошадей. Затем тронулись дальше шагом. Дорогу постоянно заграждали богомольцы, число которых все увеличивалось по мере приближения к городу. Жаркий, совсем почти летний, день кончался. Разгорался закат, заливая багровым пламенем изжелта-лиловое небо.
Когда они подъехали к Днепру, уже было почти темно. Повеяло сырой прохладой. Впереди показалась отсвечивавшаяся последними огнями неба стальная, быстро темневшая, местами уже черная лента, загибавшаяся где-то вдали. "Вот он, Борисфен", - сказал вслух Штааль, настраиваясь на торжественный лад. Ямщик подтянулся на козлах и осторожно спустился к реке. Через Днепр переезжали по плавучему мосту на барках. Почерневшая река казалась неровной и неуютной, несмотря на тихую погоду. Справа на Трухановом острове уже зажигались редкие, отражавшиеся далеко в воде фонари. Мост дрожал. Перил не было. Лошади пугливо озирались, у ямщика вид был озабоченный. Штааль вздохнул свободно, когда они съехали с моста и медленно пошли в гору. Беловатый полукруг месяца быстро желтел, наливаясь огнем. На потемневшем небе показалась дрожащая звезда и долго оставалась одинокой. Потом сразу вызвездило все небо. Воздух был свеж необыкновенно. С обеих сторон шедшей по холмам зигзагами дороги тянулись мрачные леса. Кое-где горели костры богомольцев.
- Аскольдова могила, - сказал ямщик. Штааль высунулся из экипажа.
- Где? - спросил он. Ямщик неопределенно ткнул рукой в пространство. Штааль не видел никакой могилы. Везде грозно чернел неподвижный лес. Имя Аскольда было знакомо Штаалю и как-то связывалось в его памяти с Киевом, но Штааль решительно не помнил, кто это: не то он кого-то здесь убил, не то его здесь убили. "Верно, его убили, иначе и могилы бы не было", - основательно заключил Штааль. Помнил он еще, что кроме Аскольда был какой-то Дир. "Кажется, и Дира тоже убили, а вот могила называется Аскольдовой", - подумал он, с улыбкой чувствуя легкую обиду за Дира и раздражение против Аскольда за то, что выскочил. Так в училище говорили о совавшихся вперед товарищах. "Колька Петров любил выскакивать, мы его раз за это вздули. А то еще были Кий, Щек и Хорив. Эти, я помню, основали Киев... Больше, хоть убей, ничего не помню и не знаю, что за люди, не то поляне, не то древляне, не то еще какие-то "ляне". Эх, плохо нас учили, стыдно не знать отечественной истории", - печально думал Штааль.
В Киев коляска въехала поздним вечером. Поэтически настроенный лесом, кострами и звездами, Штааль осматривался по сторонам и никак не мог понять, начался ли уже город или нет. То шли длинные строения, то тянулись бесконечно пустыри. У ворот каждого дома, под фонарями, по-дачному уютно сидели люди. "Конечно, это и есть город", - решил Штааль. Но скоро коляска опять въехала в лес и стала спускаться по совершенно пустынной неосвещенной местности, которая называлась Липки (это название показалось Штаалю как-то не совсем русским). Затем снова появились фонари, дома, большей частью маленькие, одноэтажные, разделенные садами, люди на завалинках у ворот. Коляска затряслась по мостовой, ямщик прибавил ходу. "Ишь ты, и мостовая кое-где есть", - подумал насмешливо Штааль. Оказалось, что прежде они ехали по верхнему городу, Печерску, а здесь был нижний город, Подол.
Постоялый двор оказался не лучше, а скорее хуже тех, в которых Штааль и де Бальмен останавливались в самых глухих городах по дороге. В неосвещенном коридоре дурно пахло. Комната, отведенная Штаалю, была хоть и большая, но грязная и плохо обставленная, а к ужину, кроме чая, ничего нельзя было получить. Штааль, сильно проголодавшийся в пути, вынужден был поужинать остатками дорожных запасов. Где-то в соседнем дворе играли на гармонике. Замиравшие вдали звуки навели тоску на Штааля. Он с особенной грустью вспомнил о де Бальмене - ему было очень без него скучно. "Где он теперь, Саша? Тоже, верно, скучает на почтовом дворе..." Штааль лег спать в самом печальном настроении. Всю ночь его кусали насекомые. Из постели что-то торчало колом. Белье было шершавое. Несмотря на усталость, Штааль заснул только глубокой ночью.
Когда он проснулся, комната вся была залита косыми дрожавшими золотыми лучами и показалась ему уже не такой гадкой. Штааль повеселел, быстро оделся и в седьмом часу утра вышел из гостиницы. Людей на улицах попадалось немного. Дома были очень убогие, скорее лачуги. "Так это Киев?" - разочарованно думал Штааль. Он поднялся на Крещатик, в рощу, погулял в ней зевая, съел на ходу купленный тут же крендель с моченым яблоком, затем по узенькому деревянному мостику перешел в Царский сад. Здесь насмешливое настроение с него соскочило. Сад был изумительный - такого он никогда и не видал. Штааль долго поднимался по крутым аллеям, вышел к обрыву и оттуда любовался рекою. "Верно, здесь в старину были терема над Борисфеном", - подумал он, зная, что древность - одно из главных достоинств Киева. Полюбовавшись Днепром, он вышел к крепости, взял извозчика и поехал осматривать город.
Штааль скоро составил себе мнение и впоследствии с чувством говорил столичным приятелям, что Киев сохранил следы величия падшего. Город, раскинувшийся на горах, весь утопавший в зелени, был в самом деле удивительный. Великолепные монастыри, старинные здания, пышные сады чередовались с огородами, с грязными лачугами. Штааль думал, что в Киеве разлита какая-то особенная печаль, странно сочетающаяся с жарким южным солнцем. Впрочем, как всегда бывает, первое впечатление от нового места определилось больше настроением духа путешественника. Штаалю было очень скучно в этом городе, где он никого не знал. Он чувствовал себя одиноким, как когда-то в Париже. Удивляло и смешило Штааля, что извозчик называл ею "паничем", что, вместо "не знаю", прохожий на его вопрос об адресе присутственного места ответил: "не скажу", что на аптекарском магазине была вывеска "Аптечный склад". Удивила его и киевская полиция. Вместо будочников на перекрестках стояли конные милиционеры (Штааль и слова этого не знал), очень пышные и странные с виду. Лошади у них, точно у средневековых рыцарей, были в стальных панцирях, со страусовыми перьями над гривой. А всадники, вооруженные копьями и палашами, носили атласные пунцовые жупаны, зеленые контуши с откидными рукавами и белые шапки. "Поляки какие-то, - с недоумением думал Штааль. - А еще мать городов русских..."
По незастроенной горе извозчик шагом поднялся в Старый Город. Открылась огромная белая площадь. На ней было еще светлее, чем внизу, как-то необыкновенно светло. Даже в Италии Штааль не видал такого обилия света. В Италии все было меньше. Эта раскрашенная киевским солнцем площадь по размеру не уступала Парижской Place de la RИvolution. В памяти Штааля она осталась белым пятном несравненной красоты. Со всех сторон виднелись церкви. Высоко над белыми стенами горели золотые купола. Слева за белой оградой раскинулась церковь, не похожая на другие, не похожая вообще ни на что из всего виденного Штаалем. Он долго на нее смотрел.
- Это что же, Лавра? - спросил извозчика Штааль, неохотно нарушая молчание.
Извозчик покачал головою.
- Не, панич, яка Лавра! - сказал он недовольным тоном. - Лавра на Печерске... Це Софийский собор.
"Кажется, это очень древняя церковь, чуть ли ей не тысяча лет", - подумал Штааль, опять сердясь на себя за то, что так плохо знал историю своей страны. Он еще оглянулся. Огромный собор (кое-как оправившийся в ту пору от разрушений 17 века и от мазепинской реставрации) лучше можно было разглядеть с другого конца площади.
"А ведь это не русский штиль? - нерешительно подумал Штааль, сходя с дрожек. - Русский штиль - это Василий Блаженный. А может, то не русский, ведь это будет подревнее. Ну, уж я не знаю, какой это штиль, только лучше этой площади и этого храма я ничего в мире не видывал. Белое с золотом, как просто и как хорошо..."
Он обошел вокруг церкви. Извозчик недоверчиво ехал за ним шагом. Штааль снял шляпу и очутился за оградой, замешавшись в толпу богомольцев. "Какая громада - другой такой в мире нет, разве парижская Notre Dame, - сказал себе неожиданно Штааль, почему-то сравнивая обе церкви. - Вот уж сходства никакого: день и ночь. А все-таки..." Он не знал, какое тут все-таки. Солнечный свет вдруг погас. Горели восковые свечи. Штааль с наслаждением вдыхал прохладный, дышащий ладаном воздух.
Старый монах объяснял богомольцам, что церковь построена великим князем Ярославом. "Как будто не менее тысячи лет, - подумал Штааль еще нерешительнее. - Всякие у нас были Ярославы, Святославы, Мстиславы, Изяславы - разве это можно запомнить? - Он постоял перед Нерушимой Стеной. - Чудо, как красив! - подумал Штааль, отходя за толпою, следовавшей за монахом (в качестве Вольтерова ученика он только красоты и искал в храме). - Изумительно! Как странно, что тысячу лет назад люди умели создавать такое..." Его немного задевало, что старый монах, видимо, не делал никакой разницы между ним и богомольцами и не обращался к нему особо. В алтаре Владимирского придела они остановились перед гробницей князя Ярослава. На двускатной крыше мраморного иссиня-белого саркофага были изображены странные фигуры: не то птицы, не то звери, не то рыбы. Штааль долго думал, что это могло бы значить. Неразгаданная мысль неизвестного художника, жившего тысячу лет тому назад, его волновала. Он отделился от богомольцев, вернулся к Нерушимой Стене, поднялся по лестнице. Где-то из-под облупившейся штукатурки виднелись потускневшие фрески, видимо очень старые. Штааль вгляделся в них. Фрески изображали охоту. Были здесь грифоны, крылатые львы, разные диковинные звери. Фрески показались знакомыми Штаалю. "Неужели и это создано в ту пору?.. Какую же Петр нам открыл Европу, ежели у нас было это за тысячу лет назад? - спросил себя Штааль, с все большим удивлением глядя на фрески. - Ведь это прямо Венеция..."
"Разве делом теперь заняться?" - спросил себя Штааль и велел извозчику ехать в присутственное место. Главное его служебное поручение относилось к Одессе, с которой адмирала де Рибаса тесно связывала прежняя служба. В Киеве же требовалось только получить одну сводку.
Канцелярия, как все в этом городе, помещалась в саду. Штааль и не видал таких канцелярий. На крыльце баба чистила картофель. Она с любопытством оглядела посетителя, стыдливо засмеялась и указала, как пройти в "габинет к сесару". Асессор коллегии, ведавший делом Штааля, был пожилой человек настолько неправдоподобной толщины, что Штааль, увидев его, даже приостановился на пороге. По-видимому, асессор и сам не мог вполне серьезно относиться к своему телосложению. Не без труда скосив голову, он сопя уставился на Штааля с легкой благодушной насмешкой во взгляде, как бы свидетельствуя, что это серьезно: никакой подделки нет. Оглядев гостя, он медленно повернул голову и окунул кренделек в стакан с мутно-белой жидкостью. Перед асессором, среди бумаг и на бумагах стояли чайник, тарелки со сметаной, с колбасой. Штааль подал свой документ. Асессор неохотно взял его, кивнул головой и, жуя кренделек, предложил сказать так, в чем дело. Выслушав Штааля, он опять скосил голову, тяжело вздохнул и спросил:
- Чаю не хочете?
- Благодарю вас, я уже позавтракал, - ответил несколько озадаченный Штааль.
- С рогаликом?
Штааль отказался и от рогалика. Чиновник налил себе другой стакан чаю, отогнал муху, которая села на край тарелки, скороговоркой сказал: "Пошла к... проклятая!" - и накрыл сметану бумагой Штааля.
- Шо много ем, это ничего, - сказал он неожиданно. - Все одно, кондрашка. Чи годом раньше, чи годом позже, все одно.
Асессор хорошо говорил по-русски и слова "шо", "чи", "хочете" употреблял больше для малороссийского стиля, который шел к его наружности: он гримировался под медлительного картинного "дядька" и, отстаивая вольности края, из патриотизма портил свою русскую речь. Асессор намазал кусок хлеба маслом и осведомился, правду ли говорят, будто князь Зубов не имеет больше никакой силы. Штааль высоко поднял брови. Асессор упорно на него глядел с радостно-вопросительным выражением на лице.
- Так точно, - сказал Штааль, зевая.
Асессор подмигнул, засмеялся и пригласил гостя к себе на обед. Штааль сухо отклонил неожиданное приглашение: его весьма мало интересовало общество человека, для которого свежей новостью была опала князя Зубова. Отказ, видимо, удивил и огорчил асессора.
- Борщ будет, - сказал он, с недоумением глядя на гостя. - С бурачками.
- Когда же прикажете прийти за сводкой? - официальным тоном спросил Штааль.
Асессор вздохнул и задумался.
- Недели через три не поздно? - спросил он с испуганным выражением на лице.
Штааль всплеснул руками: он рассчитывал получить бумагу на следующий день.
- Помилуйте! - воскликнул он. - Я завтра хотел выехать в Одессу.
- Шо Одэсса? Чи куда-с убежить? - спросил асессор с чрезвычайно убедительной интонацией. Штааль невольно подумал, что, собственно, и вправду торопиться некуда: Одесса в самом деле не убежит и ему же лучше, если не по
его вине затянется командировка. Однако из приличия он стал торговаться. Асессор вытер лоб грязноватым клетчатым платком.
- Бумага длиннющая, пане добродею, - сказал он. - Ну, да уж если вам такая спешка, так забегите недельки через две. Так и быть, изготовим.
Они сошлись на том, что сводка будет готова через неделю: но по тону асессора чувствовалось - особенно полагаться на обещания не следует. Штааль намекнул, что считает неправильным и недопустимым такое отношение к государственным делам.
- Вы где остановились, пане добродею? - спросил, не дослушав, асессор.
- На Подоле, на постоялом дворе.
- Ну вот, ведь блохи заедят, - сказал асессор и оживился, услышав, что Штаалю в самом деле всю ночь не давали спать насекомые.
- Ну да, итальянской породы блохи, - пояснил он. - Хоть маленькие, а такие подлые, что беда...
Увлекшись, он заговорил чистым русским языком, выбранил русское правительство, а затем посоветовал Штаалю переехать в другую гостиницу на Печерск, к немке.
- И кормят так, что спасибо скажете, дай Бог всякому, и блох нет, разве самая малость. Правда, подороже, да ведь вы на казенный счет, правда?.. И немка славная... Краля дивчина, - добавил он, спохватившись.
Штааль расспросил, как разыскать гостиницу, и несколько ласковее простился с асессором. Он даже пожалел, что отказался от приглашения на обед: уж очень картинный был асессор. С такого толстого человека, собственно, и требовать было нечего. Баба на крыльце опять стыдливо засмеялась и застенчиво закрыла лицо рукавом. "Вот так канцелярия", - подумал Штааль, выходя в сад. Он вернулся на постоялый двор и велел вынести свои вещи. Их вынес с очень недовольным видом сам хозяин. Штааль беспокойно пересчитал чемоданы и приказал извозчику ехать на Печерск в гостиницу к немке. Коляска поднялась по горе и въехала в уже знакомый ему лес. "Странный, странный город, и люди странные", - говорил себе Штааль.
Извозчик остановился у калитки сада, обведенного ровным, непохожим на другие, заново выкрашенным забором с острыми иглами наверху. Штааль слез и, поколебавшись с минуту, можно ли оставить извозчику вещи, решительно направился к калитке: извозчик, возивший его в течение нескольких часов, внушал ему доверие. В саду чудесно пахло сиренью. Дорожки были посыпаны желтым песком, который так и горел на солнце. Штаалю бросились в глаза круглый фонтан посредине садика, беседка с мраморной статуей и ярко сиявший зеркальный шар на столбе. В глубине сада стоял чистенький одноэтажный белый дом с зеленой покатой крышей. Все это совершенно не походило на подольский постоялый двор. Навстречу Штаалю поспешными шагами шла, приветливо улыбаясь, полная миловидная дама.
- Пан шелайт апартемант?.. - начала она и вдруг громко ахнула. - Du, lieber Gott! [Боже, это ты! (нем.)] - воскликнула дама.
Штааль тоже ахнул от радостного изумления: перед ним была фройлейн Гертруда, та самая, за которой он когда-то ухаживал в Кенигсберге.
Через четверть часа он знал все существенное, что с ней произошло за последние семь лет. Отец ее четыре года тому назад скоропостижно умер от удара (фройлейн Гертруда вынула беленький платочек и приложила его к глазам). С кончиной отца их дело пошло хуже, а тут у самой фройлейн Гертруды вышла очень неприятная, тяжелая история с одним господином, который, хотя и был чиновником, ein Staatsbeamte, однако оказался чрезвычайно дурным человеком. При этих словах фройлейн Гертруда опять было поднесла платочек к глазам, но тотчас отняла, взглянув на улыбающегося Штааля, и добавила с жаром: "Ein furchtbarer Mensch, Herr Leutnant, aber wirklich ein furchtbarer Mensch!.." ["Это был ужаснейший человек, господин поручик, в самом деле ужаснейший человек!.. (нем.)] После этой истории фройлейн Гертруде неудобно было оставаться в Кенигсберге (Denken Sie nur, Herr Leutnant!.. Hatte ich Recht oder nicht? [Только представьте себе, господин поручик!.. Права я или нет? (нем.)]). Она продала предприятие отца, переехала в Россию и открыла гостиницу в Киеве по совету двоюродной тетки ее покойной матери. "Это та самая тетка, которая маленькой девочкой видела в Цербсте покойную императрицу Екатерину", - пояснила фройлейн Гертруда, и по ее интонации Штааль понял, что тетка эта должна быть ему известна. Он утвердительно кивнул головой и сказал наудачу: "Ach, ja" ["О, да" (нем.)], хотя никакой тетки не помнил. Штааль узнал, что в Киеве дела фройлейн Гертруды идут недурно; правда среди проезжающих много грубых людей, ganz unerzogene Leute [Совершенно невоспитанные люди (нем.)], но в общем грех жаловаться, а она всегда всем довольна: "Hab'ich Recht, oder nicht?" ["Права я или нет?" (нем.)] Фройлейн Гертруда рассказывала это Herr Leutnant'y (так она его застенчиво называла) очень быстро и сбивчиво. Затем она прослезилась, вытерла слезы и засмеялась. Видимо, она совершенно растерялась от радости. Штааль тоже был искренне обрадован встречей и растроган поднявшимися в нем воспоминаниями и радостью фройлейн Гертруды. Он взял ее руки обеими руками, свидетельствуя свое умиление этим не вполне естественным жестом. Фройлейн Гертруда изменилась и пополнела, но оставалась по-прежнему хорошенькой, и в глазах ее было то же небесно-чистое выражение. Штааль вдруг почувствовал с совершенной ясностью, что им предстоят радости любви, и притом не долее как нынче вечером, если еще не днем после обеда. Он видел также по лицу фройлейн Гертруды, что и ей это вполне ясно. Она заговорила вдруг, вперемежку со многим другим, о той самой любовной истории, которую они вместе читали в Кенигсбергском саду, о "Вертере" доктора Гете и заодно быстро-быстро рассказала, что ей, уже после их встречи, ее подруга (та самая, Herr Leutnant помнит) писала о докторе Гете и сообщала самые удивительные и интересные вещи, которые... Ну тут фройлейн Гертруда всплеснула руками, внезапно вспомнив, что извозчик Herr Leutnant'a все еще стоит у ворот. Она ахнула, выбежала за калитку, велела снять вещи и расплатилась. Извозчик после этого долго ругался самыми нехорошими словами, к чему фройлейн Гертруда отнеслась, однако, совершенно хладнокровно.
Вещи были внесены по лестнице, пахнувшей свежевымытым деревом, в просторную чистую комнату, в которой было все, что требовалось: плюшевый диван, стол, два кресла, умывальник с зеркалом и с палочкой сбоку для полотенец, превосходная постель с белоснежными подушками. Были и украшения: часы, сделанные в брюхе поднявшегося на дыбы коня, фарфоровый Фридрих Барбаросса, виды Саксонской Швейцарии и портрет Анны Леопольдовны. Окно выходило в сад, и под ним, заползая ветвями на подоконник, поздняя сирень пахла бесстыдно-крепко. Фройлейн Гертруда налила воды из кувшина в чашку умывальника, нерешительно оглядываясь, оправила полотенце и затем выразила намерение удалиться. Но Штааль решительно этому воспротивился. Он заявил, что не умеет мыться без чужой помощи: ему всегда льют воду на руки из кувшина; он выразил надежду, что фройлейн Гертруда не откажется ему помочь.
- Aber selbstverstДndlich, Herr Leutnant! [Ну, разумеется, господин поручик! (нем.)] - воскликнула с умилением фройлейн Гертруда. Штааль снял мундир, попросив у неё извинения. Она конфузливо кивнула головой, но не сказала "aber selbstverstДndlich" и, сливая ему воду на руки, старалась смотреть немного в сторону. Однако это их сблизило. Умывшись, Штааль опустился на колени и открыл свой сундук. Фройлейн Гертруда придерживала крышку сундука, уже с материнской нежностью глядя на густые мокрые волосы, на белую, сверху загоревшую шею молодого человека. В сундуке на самом верху лежали флаконы французских духов. При виде их фройлейн Гертруда застонала от восторга. Штааль немедленно подарил ей флакон духов Houbigant, ловко его откупорил и с нежной улыбкой провел смоченной стеклянной пробкой по бровям и по верхней губе фройлейн Гертруды, которая густо покраснела. Штаалю пришло в голову, что, собственно, нет никакой причины откладывать решенное дело до вечера или даже до послеобеденного часа. Та же мысль пришла одновременно и фройлейн Гертруде.
Столовую гостиницы Штааль тотчас узнал. Она очень походила на ту комнату, в которой он когда-то познакомился с фройлейн Гертрудой. Только камин заменяла печь и все было хотя и чисто, однако несколько менее чисто, чем в Кенигсберге. "Верно, и belegte BrЖdchen [бутерброды (нем.)] есть, с кильками и с яйцом", - подумал, улыбаясь, Штааль. Он устало сел за приготовленный для него у открытого окна стол. Девка в деревянных башмаках, надетых на босу ногу и, видимо, очень ее стеснявших, принесла на подносе серебряный кофейник, кувшинчик горячих сливок, граненый толстостенный стакан, масло, ветчину, яйца и расставила все перед гостем, испуганно на него глядя. Штааль позавтракал с большим аппетитом, лениво думая о случившемся. Что-то было ему неприятно. "Жаль, правда, нет де Бальмена, - вдруг догадался он. - Вот бы ему рассказать... Напишу, конечно, да он, пожалуй, не поверит: так долго ехали вместе - ни одного приключения, а как остался один, ан сразу и приключение..."
Боязливая девка, стуча башмаками, принесла ему блюдо земляники (которая здесь, впрочем, называлась клубникой). Вслед за девкой в столовую спустилась фройлейн Гертруда. Она переоделась и принарядилась. На ней было теперь очень узкое голубое платье с красным бантом (платье это, по-видимому, еще более напугало девку). Фройлейн Гертруда с нежной, застенчивой улыбкой подошла к Штаалю и присела за его столик. Она как будто чего-то ждала и, немного помолчав, с легким укором напомнила Штаалю, что это то самое платье, которое было на ней тогда, в Кенигсберге. Она надеялась, что Bube [Малыш, мальчуган; шалун (нем.)] сам его узнает. Фройлейн Гертруда стала называть Штааля Bube вместо Herr Leutnant в ту самую минуту, когда приобрела права на фамильярность. Новое обращение не очень нравилось Штаалю.
- Ну а я сильно изменился? - спросил он и вздохнул, выслушав ответ фройлейн Гертруды, хотя по точному смыслу ее слов выходило как будто, что он изменился мало.
- Да, прошла молодость, - угрюмо сказал по-русски Штааль (он уже почти механически произносил эту фразу). Фройлейн Гертруда смущенно засмеялась - она была с ним почти одних лет. Заметив, что Bube приходит в дурное настроение, хозяйка поднялась, поплыла к шкафу, приоткрыла его, строго взглянув на девку, которая тотчас отвела испуганно глаза в сторону, и принесла зеленый круглый стаканчик с надписью: "Schmeckt gut, nicht?" ["Правда, вкусно?" (нем.)] и красивую четырехгранную бутылку с кальмусовкой. Фройлейн Гертруда сказала Штаалю, что в Киеве всегда запивают кальмусовкой кофе. В душе она не очень одобряла этот обычай запивать кофе водкой, но считала кальмусовку безошибочным средством для того, чтобы приводить мужчин в доброе настроение духа.
- А что ж тот старичок, профессор Кант? - спросил Штааль, не без труда подыскивая тему для разговора.
Фройлейн Гертруда благодарно ему улыбнулась: Кант навсегда был для нее связан с воспоминанием о поцелуе Штааля и, вероятно, не существовал вне этого воспоминания. Фройлейн Гертруда ничего о нем не знала - ей редко писали из Кенигсберга. Она предполагала, что Кант давно умер, так как он был очень стар и дряхл. Она грустно улыбалась, вспоминая о Канте: старик так хотел выдать ее замуж.
- Да... да... Ну а чиновник, что же было с чиновником? - спросил Штааль. Фройлейн Гертруда приписала его вопрос ревности, виновато улыбнулась и, оглянувшись на девку, слегка потрепала Штааля по руке.
- Bube, das geht Dich nicht an [Малыш, тебе нечего беспокоиться (нем.)], - кокетливо сказала она - и вдруг поспешно встала. У калитки остановилась коляска. В сад вошла дама, за ней вприпрыжку вбежал нарядный господин. Он что-то весело кричал. Сидевший к ним спиною Штааль еще прежде, чем сообразил, кому именно принадлежит этот знакомый голос, почувствовал, что случилась большая неприятность. "Ein sehr anstДndiger Herr aus Petersburg" ["Очень приличный, порядочный господин из Петербурга" (нем.)], - быстро сказала вполголоса фройлейн Гертруда и поплыла к двери с самой приветливой улыбкой на лице. В столовую вошла Настенька в сопровождении Иванчука. Штааль проглотил восклицание досады. Он встал и очень принужденно поклонился, не только не скрывая, но даже подчеркивая свою досаду. Настенька побледнела, слегка кивнула головой, оглянулась на Иванчука и закашлялась, хоть нарочно, но так, что у нее на глазах показались слезы. Смутился несколько и Иванчук, и даже фройлейн Гертруда почувствовала, с любопытством и с инстинктивным неприятным чувством, что произошла какая-то неудачная встреча.
- Вот не думал, что тебя здесь увижу, - сухо сказал Штааль, здороваясь с Иванчуком и предоставляя своему приятелю инициативу дальнейшего - сводить ли его с Настенькой или нет. Именно этот сердитый тон успокоил Иванчука и вернул ему его обычную самоуверенность. Он изобразил радость от встречи, великодушно пожал руку Штаалю и подвел его к Настеньке с видом полководца, начинающего сражение, которое оказалось срочно необходимым. При этом самоуверенность почему-то так вдруг в нем разлилась, что он чуть-чуть не спросил: "Ведь вы знакомы?.." Однако удержался вовремя и проговорил неопределенно-шутливым тоном:
- Кель ранконтр!.. [Вот так встреча! (франц. quelle rencontre).] Вот и он.
Настенька протянула руку. Штааль спросил себя, целовать ли ее или только пожать. Он поцеловал руку Настеньки, больше назло Иванчуку, великодушно-самоуверенный тон которого сразу его раздражил.
- Ach, die Herrschaften sind aus Petersburg bekannt, aber natЭrlich! [О, господа, конечно, знакомы по Петербургу (нем.)] - восторженно защебетала фройлейн Гертруда. Ее болтовня смягчила неловкость первых минут. Она заговорила одновременно с Иванчуком и Штаалем по-немецки, а с Настенькой (с принужденно-нежной улыбкой) на русско-польско-немецком наречии. Иванчука она называла Herr Staatsrat, Настеньку же - Frau Direktor. [Господин государственный советник... Госпожа директор (нем.)] Фройлейн Гертруда этим тонко подчеркивала, правда в очень почтительной форме, что хоть закрывает глаза, однако не считает их мужем и женой. Собственно, звание Frau Direktor Настенька, очевидно, могла иметь, в чьем бы то ни было представлении, только как жена Иванчука. Но если б она действительно была его женою, фройлейн Гертруда называла бы ее Frau Staatsrat, по тому званию, которое она давала мужу. Настенька же ничего этого не понимала и лишь робела, почему-то связывая это наименование с особой директора петербургской театральной труппы, с которым у нее никогда ничего такого не было. Почтительность фройлейн Гертруды в отношении Иванчука еще больше раздражила Штааля. Он знал скупость своего приятеля, и не мог понять, почему его всегда принимают с особым почетом. Штааль с болью почувствовал, что неожиданное появление этой пары мгновенно вернуло его в тот тоскливый мир беспредметной злобы, отвращения от людей, глухой борьбы ни за что, в котором он жил в Петербурге после похода. Он за время путешествия, в обществе милого ему де Бальмена, отвык от этого мира и отдохнул душою.
- Die Herrschaften speisen zusammen? [Господа пообедают вместе? (нем.)] - вскользь осведомилась фройлейн Гертруда. Хоть никто ей не ответил на этот прямой вопрос, она сорвалась с места, поплыла к столу, стоявшему у среднего окна (этот лучший стол предназначался для Иванчука и Настеньки), поставила третий прибор и отправилась распоряжаться по хозяйству. С ее уходом наступило недолгое молчание. Затем Штааль не совсем кстати рассказал, что целый день бегает по делам высунув язык, что он остановился было в нижнем городе, но переехал сюда по совету одного чиновника. Ему хотелось яснее удостоверить, что уж он-то никак не искал с ними встречи. Иванчук великодушно прервал его объяснения:
- Да что ты! Мы очень рады.
Эти слова "да что ты", сказанные в самых лучших намерениях Иванчуком, снова смутили Настеньку и еще более раздражили Штааля.
- И вообразите, нашел здесь приятельницу, - сказал он, обращаясь к Настеньке. Он рассказал свою кенигсбергскую историю с фройлейн Гертрудой. Историю эту и Настенька, и Иванчук в свое время слышали неоднократно. Узнав, что хозяйка гостиницы была та самая фройлейн Гертруда, Иванчук покатился со смеху в самом искреннем изумлении.
- Ну и ле монд э пти же! [Тесен мир (франц. le monde est petit jeu).] - решительно сказал он. - Правду говорят люди...
Настенька очень непохоже изобразила на лице снисходительную улыбку. Штааль немного колебался, рассказывать ли дальше.
&n