Главная » Книги

Толстой Алексей Николаевич - Хождение по мукам. Книга 3: Хмурое утро, Страница 12

Толстой Алексей Николаевич - Хождение по мукам. Книга 3: Хмурое утро


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

Ты что тут делаешь? - спросил Чиж.
  - Что я делаю? - скорбно ответил человек. - Жду, когда меня убьют...
  - Иди домой.
  - Зачем я пойду домой? Господин Паприкаки скажет: что дороже - твоя паршивая жизнь или мой магазин?.. Так лучше я умру около магазина...
  Не успели они отойти, сторож высунул бороду из-за дверного выступа:
  - Молодые люди, там дальше убивают...
  Когда дошли до угла, - над головами по штукатурке резанула очередь пулемета. Нагнувшись, побежали в боковую улицу и прижались в углублении ворот. Тяжело дыша, увидели и сосчитали: на перекрестке, на мостовой - семь лежащих трупов и отброшенные винтовки. Здесь нарвался на огонь один из рабочих отрядов. Роберт, усмехаясь и раздельно, со злобой произнося слова, сказал:
  - Режут с чердака гостиницы "Астория". Предлагаю ликвидировать эту точку.
  Предложение показалось дельным. Гостиница "Астория", где два месяца жил Рощин, находилась на той стороне бульвара, подойти к ней можно было только под огнем. Рощин раскинутыми руками прижал товарищей к воротам:
  - Только по одному, с интервалами, быстро, риска никакого.
  Нагнувшись, почти падая, он пробежал до перекрестка и прилег за труп. С чердака "Астории" стукнуло два раза. Вскочив, он кинулся зигзагами, как заяц, к тополям, на середину бульвара. С чердака, с опозданием, торопливо застучало, но он был уже в "мертвом" пространстве. Прислонясь к стволу тополя, сняв шапку, вытер ею лицо, забрал воздуху, крикнул:
  - Сашко, беги ты...
  В зеркальную дверь гостиницы пришлось постучать ручными гранатами, - тогда изнутри отвалили комод и дверь открыли. Роберт оттолкнул солидного швейцара, завопившего было: "Ромка, куда ты, стервец..." - и кинулся с поднятой гранатой. В вестибюле было полно постояльцами, спустившимися со всех этажей, - при виде романтически настроенного юноши с гранатой и за ним еще троих вооруженных публика молча начала удирать вверх по лестнице. Запыхавшиеся приплющивались к перилам. Рощин, поднимаясь, узнавал многих. И его узнали, - если бы можно было убить взглядом, он бы сто раз упал мертвым. Один только благодушный помещик, тот, на чьей шее висели три незамужние дочери, выйдя с запозданием из своего номера, где он в это время обедал всухомятку, едва не заключил Рощина в объятия, обдав запахом мадеры:
  - Голубчик, Вадим Петрович, так это вы, а мои-то девки трещат, будто какие-то большевики ворвались...
  Но слова замерли у него, когда он увидел огромного Сашко с кровавыми царапинами на щеках, и прикрытый козырьком глаз водопроводчика, и веселого, розового, но мало расположенного к классовому снисхождению Чижа...
  Водопроводчик знал в гостинице все ходы и выходы. Когда взбежали на третий этаж, он повел на черную лестницу и оттуда - на чердак. Железная дверь туда была приотворена... "Здесь они", - прошептал он и, распахнув дверь, кинулся с такой злобой, будто ждал этого всю жизнь... Когда Рощин, нагибаясь в полутьме под балками, добежал до слухового окна, Роберт все колол штыком какого-то человека в шубе, лежавшего ничком около пулемета.
  - Я говорил - это сам хозяин!
  Когда спускались с чердака, мальчик вдруг сплоховал, у него так задрожали губы - сел на ступени и закрыл лицо картузиком. Сашко, приняв у него винтовку, сказал грубо: "Ждать нам тебя!" - и Чиж сказал ему: "Эх, ты, а еще Роберт..." Он вскочил, вырвал у Сашко свою винтовку и побежал вниз, прыгая через ступени. Его и Чижа Вадим Петрович оставил стеречь гостиницу. Сашко послал в штаб с запиской, чтобы в "Асторию" выслали наряд, и один вернулся на бульвар.
  День был уже на исходе. Рабочие отряды заняли почту и телеграф, городскую думу и казначейство. Все эти места Рощин обошел и отовсюду послал в штаб связистов. По всем признакам, бой затягивался. Махновская пехота, исчерпав первый отчаянный порыв, начала скучать в городских условиях... Будь драка в степи, - давно бы уже делили трофеи, варили на кострах кулеш да, собравшись в круг, глядели бы, как заядлые плясуны чешут гопака в добрых сапожках, содранных с убитых. Петлюровцы в свой черед оправились от растерянности, - отступив до середины проспекта, окопались и уже начали кое-где переходить в контратаки.
  Только в сумерки Рощин вернулся на вокзал. Но Махно там не было, свой штаб он перенес в гостиницу "Астория". Рощин пошел в "Асторию". Со вчерашнего дня не ел, выпил только кружку воды. Ноги от усталости подвертывались в щиколотках, бекеша висела на плечах как свинцовая.
  В гостиницу его не пустили. У дверей стояло два пулемета, и по тротуару похаживали, звеня шпорами, батькины гвардейцы, с длинными, по гуляй-польской моде, волосами, набитыми на лоб. Чтобы не застудиться, один поверх кавалерийского полушубка напялил хорьковую шубу, другой обмотал шею собольей шалью. Гвардейцы потребовали у Рощина документы, но оба оказались неграмотными и пригрозили шлепнуть его тут же на тротуаре, если он будет настаивать и ломиться в дверь. "Идите вы к такой-сякой матери со своим батькой", - вяло сказал им Рощин и опять пошел на вокзал.
  Там, в полутемном, разоренном буфете, куда сквозь высокие окна падали отблески костров, он лег на дубовый диван и сейчас же заснул, - какие бы там ни раздавались крики, паровозные свистки и выстрелы. Но сквозь тяжелую усталость плыли и плыли беспорядочные обрывки сегодняшнего дня. День прожит честно... Не совсем, пожалуй... Зачем ударил того в висок? Ведь человек сдался... Чтобы концы, что ли, в воду? Да, да, да... И увиделось: карты на столе, стаканчики глинтвейна... И тут же - убитый - капитан Веденяпин, карьеристик, с кариозными зубами и мокрым ртом, как куриная гузка, сложенным, будто для поцелуя в афедрон командующему армией, генералу Эверту, сидящему за преферансом... Ну, и черт с ним, правильно ударил...
  Сон и тревожные удары сердца боролись. Рощин открыл глаза и глядел на спокойное, прелестное лицо, озаренное красноватым светом из окна. Вздохнул и пробудился. Рядом сидела Маруся, держа на коленях кружку с кипятком и кусок хлеба.
  - На, поешь, - сказала она.
  В эту ночь Чугай и председатель ревкома пробрались в артиллерийский парк, где на охране остались только свои люди, разбудили Мартыненко, и Чугай сказал ему так:
  - Пришли по твою черную совесть, товарищ, хуже, как ты поступаешь, - некуда... Либо ты определенно качайся к Петлюре, но живым мы тебя не отпустим, либо - впрягай орудия...
  - А что ж, можно, - утречком приведу к вам пушки...
  - Не утречком, давай сейчас... Эх, проспишь ты царствие небесное, Мартыненко...
  - Да я что ж, сейчас - так сейчас...
  На следующий день все окна в Екатеринославе задребезжали от пушечной стрельбы. На проспекте полетели в воздух булыжники, ветви тополей, куски бульварных киосков. Увлекаемые этой суровой музыкой, рабочие отряды, крестьянский полк и махновская пехота кинулись на петлюровцев и оттеснили их до полугоры. Тогда представители различных партийных и беспартийных организаций, а также Паприкаки младший, неся на тросточках белые флаги, с великими опасностями добрались до ревкома и предложили посредничество для скорейшего достижения перемирия и прекращения гражданской войны.
  Мирон Иванович, сидя - сутулый, в пальтишке с оторванными пуговицами и в засаленной кепке - у стола в вестибюле "Астории" и без малейшего выделения слюнных желез жуя черствый хлеб, сказал делегатам:
  - Нам самим не интересно разрушать город. Предлагаем ультиматум: к трем часам пополудни все петлюровские части складывают оружие, контрреволюционные дружинники прекращают стрельбу с чердаков. В противном случае в три часа одну минуту наша артиллерия открывает огонь по городу в шахматном порядке.
  Председатель говорил медленно, жевал еще медленнее, лицо его было темное от копоти. Делегаты упали духом. Долго шепотом совещались и захотели спорить. Но в это время на мраморной лестнице в вестибюль с шумом спустились пестро и разнообразно одетые люди: впереди шли двое, держа в руках - в обнимку - пулеметы Льюиса, за ними - дюжина нахальных парней, обвешанных оружием, и в середине - длинноволосый человечек с окаянными глазами...
  Делегаты выхватили из рук председателя ультиматум и поспешили на бульвар, на свежий воздух, под летящие пули.
  Петлюровское командование отклонило ультиматум. В три часа одну минуту батько Махно бесновался и стучал револьвером по столу, за которым заседал реввоенсовет, требуя раскатать город без пощады в шахматном порядке. Членам реввоенсовета, местным рабочим, родившимся здесь, жалко было города. Все же слабости обнаруживать было нельзя, решили попугать буржуев. С запозданием, четырнадцать пушек Мартыненко рявкнули. Кое-где из стен больших домов, поднимавшихся уступами, брызнули осколки кирпича и штукатурки. Представители комитетов забегали, как мыши, от петлюровцев в реввоенсовет. Атаки рабочих отрядов не прекращались. Петлюровцы стали отступать в конец бульвара, на самую гору.
  В ночь на четвертые сутки восстания ревком объявил в городе Советскую власть.
  Всю ночь ревком формировал правительство. Как тогда в вагоне и предполагал Мирон Иванович, - анархисты и левые эсеры заключили блок с батькой Махно, на его плечах ворвались на заседание и бешено дрались теперь за каждое место. Эсеры подобрались почему-то все небольшого роста, но крепенькие, выспавшиеся, и переспорить их было очень трудно.
  Каждый из них, вскакивая, со свежей улыбкой первым делом обращался к батьке: он-то, Махно, - истинный представитель народной стихии, он-то - сказочный вождь и великий стратег, всеочищающий огонь и железная метла... А что за красота его хлопцы, беззаветные удальцы!
  Батько, сжав бледные губы, слушал и только кивал испитым лицом. А неукротимый эсер поднимал голос так, чтобы слышали его за раскрывающимися дверями в коридоре, где толпились махновцы и разная публика, черт ее знает как просочившаяся в гостиницу.
  - Товарищи большевики, о чем нам спорить? Вы за Советы, и мы за Советы... Расхождение наше чисто тактическое. Мы получаем в наследство буржуазный аппарат городского хозяйства. Вы хотите сделать его советским в один день. А мы знаем, что с коммунистами городской аппарат работать не станет. Саботаж обеспечен. Гарантированы голод и разруха. А с нами работать они хотят, - есть постановление городской думы. Вот почему мы деремся за кандидатуру комиссара продовольствия товарища Волина. Предлагаю закрыть прения и голосовать...
  Анархисты, державшиеся загадочно и даже презрительно, выкинули неожиданно такое, что даже батько завертел цыплячьей шеей.
  Их представитель, студент, в красной, как мак, феске, выставил кандидатуру в комиссары финансов Паприкаки младшего...
  - Мы его будем отстаивать всеми имеющимися у нас средствами... Паприкаки младший - наш единомышленник, анархист кабинетного типа, знаток финансов, и в наших руках будет послушным и полезным орудием восставшего свободного народа... Предлагаю прений не открывать и голосовать простым поднятием рук...
  Маруся с Вадимом Петровичем сидели тут же у стены, на одном стуле. Маруся возмущалась, негодующе сжимала руки, вскакивала, чтобы крикнуть надломанно и высоко: "Это позор!" - или: "А где вы были, когда мы дрались!" - и опять садилась с пылающими щеками. У нее был только совещательный голос.
  За эти дни она похудела и обветрела. В расстегнутой бараньей куртке ей было жарко, волосы у нее распустились. В паузах между речами она торопливо рассказывала Рощину про свои похождения... Сначала работали в комиссии по снабжению отрядов хлебом и кипятком... Была переброшена в санитарный отряд и, наконец, назначена связистом... Носилась по всему городу... Ее обстреливали "сто раз". Она показывала Рощину подол юбки с дырками...
  - Не будь я проворная, мне бы каюк. Кричат: "Маруська!" Я завертелась, а тут бомба на этом месте, где я минуточку была, как тарарахнет, а я - за тополь... Ну, так напугалась, до сих пор коленки трясутся.
  Жизнерадостности у Маруси хватило бы еще на десяток восстаний. Во время ее болтовни в дверях появилось исцарапанное лицо Сашко. Он едва продрался сюда и поманил Марусю пальцем... Она подбежала, и он что-то ей зашептал. Маруся всплеснула руками...
  Чугай гудел, отводя кандидатуры:
  - Товарищи, мы не спорить собрались, мы тут не доказывать собрались, мы собрались повелевать... А повелевает тот, у кого сила...
  Маруся едва могла дождаться, - подбежав к столу, сообщила:
  - В городе идет повальный грабеж... Вот послушайте товарищей... Их сюда пускать не хотят... Им руки вывернули...
  Тогда за дверью начался шум, возня, надрывающиеся голоса, и в комнату ввалились Сашко и несколько рабочих с винтовками. Враз они заговорили...
  - Это что ж такое! Тут у вас полицию поставили! Подите лучше взгляните... Весь бульвар оцеплен, батькины хлопцы магазины разбивают... Возами вывозят...
  У Махно обтянулись губы, точно он собрался укусить... Вылез из-за стола и пошел... Махновские хлопцы в коридоре и вестибюле расступились, видя, что батько кажет желтые, как у старой собаки, зубы. Идти ему далеко не пришлось, - на противоположной стороне проспекта у окон большого магазина суетились какие-то тени. Едва он шагнул за дверь гостиницы, на тротуаре появился Левка.
  - В чем дело, из-за чего хай? - спросил Левка и пошатнулся. Махно крикнул:
  - Где ты был, мерзавец?
  - Где я был... Шашку тупил... Тридцать шесть одной этой рукой... Тридцать шесть...
  - Ты мне порядок в городе подай! - завизжал Махно, сильно толкнул Левку в грудь и побежал через бульвар к магазину. За ним - Левка и несколько гвардейцев. Но там уже догадались, что надо утекать, тени около окон исчезли, и только несколько человек, тяжело топая, вдалеке убегали с узлами.
  Гвардейцы вытащили все же из магазина одного зазевавшегося батькина хлопца с большими усами. Он плаксиво затянул, что пришел сюда только подивиться, як проклятые буржуи пили громадяньску кров... Махно весь трясся, глядя на него. И когда со стороны гостиницы подбежали еще любопытствующие, - выкинул руку в лицо ему.
  - Это известный агент контрреволюции... Не будешь ты больше творить черное дело!.. Рубай его, и только...
  Усатый хлопец завопил: "Не надо!.." Левка вытянул шашку, крякнул и наотмашь, с выдохом, ударил его по шее...
  - Тридцать седьмой! - хвастливо сказал, отступая.
  Махно стал бешено бить ногой дергающееся тело в растекающейся по тротуару кровавой луже.
  - Так будет поступлено со всяким... Вакханалия грабежей кончена, кончена... - И он круто повернулся к шарахнувшейся от него публике. - Можете идти спокойно по домам...
  Маруся неожиданно заснула на стуле, привалившись к плечу Рощина, растрепанная голова ее понемногу склонялась к нему на грудь. Был уже седьмой час утра. Старый, хмурый лакей, сменивший по случаю установления Советской власти свой фрак на домашнюю поношенную куртку с брандебурами, принес чай и большие куски белого хлеба. Правительство было уже сформировано, но оставалось еще много неотложных вопросов. Так, еще с вечера был подан запрос железнодорожниками: кто будет им платить жалованье и в каком размере? Махно, поддерживаемый анархистами, предложил такую формулировку: пусть железнодорожники сами назначат цены на билеты, сами собирают деньги и сами же себе платят жалованье.
  Но прения не успели развернуться. В комнате, прокуренной до сизого тумана, вдруг задребезжали стекла в окнах. Донесся глухой взрыв. Мартыненко, спавший на диване, замычал. Стекла опять задребезжали. Мартыненко проснулся: "А чтобы их черти взяли, чего балуют..." - и стал нахлобучивать папаху на обритый череп. Долетел третий тяжелый удар. Чугай и Мирон Иванович, опустив куски хлеба, тревожно переглянулись. В дверь ворвались Левка и кавалерист, мотающий, как медведь, головой без шапки.
  - Пропали, - проговорил кавалерист и помахал рукой над ухом, - пропал весь эскадрон...
  - Под Диевкой! - крикнул Левка, тряся щеками. - Все разговариваешь, батько!.. Полковник Самокиш подходит с шестью куренями... Бьет по вокзалу из тяжелых...
  Злорадно и открыто, не прячась уже за матрацы, изо всех окон глядели жители Екатерининского проспекта, как уходит махновская армия. Мчались всадники, хлеща нагайками направо и налево, ветер взвивал за их плечами шубы, бурки, гусарские ментики, шелковые одеяла... Кони, тяжело обремененные узлами в заседельных тороках, спотыкались на обледенелой мостовой, - и конь, и всадник, и добыча катились к черту, под копыта... "Ага! - кричали за окнами, - еще один!" Скакали груженные награбленным добром телеги; разметывая все на пути, мчались четверни с тачанками, так что искры сыпались из-под кованых колес. Бежали пехотинцы, не успевшие вскочить в телеги...
  Все это с дикими воплями, грохотом и треском устремлялось вверх по проспекту, к нагорной части города, потому что полковник Самокиш уже захватил железнодорожный мост и вокзал... Батько Махно, выбежав тогда из ревкома, в бессильной злобе затопал ногами, заплакал, говорят, кинулся в тачанку, которую Левка пригнал к гостинице, накрылся с головой тулупом, - от стыда ли, не то для того, чтобы его не узнали, - и ушел из проклятого города в неизвестном направлении.
  Бегущая без единого выстрела батькина армия при выходе из города неожиданно наткнулась на петлюровские заставы, заметалась в панике и повернула коней к Днепру, на явную гибель. Берег здесь был крут. Ломая кусты и заборы, перевертываясь вместе с телегами, махновцы скатились на лед. Но лед был тонок, стал гнуться, затрещал, и люди, лошади и телеги забарахтались в черной воде среди льдин. Лишь небольшая часть махновской армии - жалкие остатки - добрались до левого берега.
  В эту ночь многие рабочие из отрядов отпросились - сходить домой, погреться, переобуться, похлебать горячего. Под ружьем оставались только патрульные отряды да бойцы крестьянского полка, которым некуда было пойти. Этому крестьянскому полку и пришлось в неравных условиях принять весь удар петлюровских куреней полковника Самокиша. Полк был окружен близ вокзальной площади и истреблен почти весь в штыковом бою, лишь немногим удалось пробиться и уйти через проходные дворы и, возвратясь в деревни, рассказать про страшное дело, где легло три сотни добрых хлопцев, пришедших в Екатеринослав, чтобы ставить Советскую власть.
  Члены ревкома, Мирон Иванович и Чугай, кинулись собирать рабочие отряды и стягивать патрули. Они не рассчитывали удержать город, - задача была в том, чтобы дать возможность всем принимавшим участие в восстании уйти через пешеходный мост на левый берег. Собранные отряды засели за углами домов, за вывороченными камнями, за баррикадами, отбрасывая пулеметным огнем наседающих петлюровцев. Отовсюду к мосту и через мост бежали сотни рабочих с женами и детьми... Иные уносили на руках жалкий скарб, который без сожаления можно было бросить. По ним стреляли с крыш, стреляли снизу, с берега.
  Чугай, Мирон Иванович. Рощин, Маруся, Сашко, Чиж и десяток товарищей отступали последними. Волоча пулемет, они перебегали от угла к углу, от прикрытия к прикрытию. Серые папахи самокишцев то и дело высовывались неподалеку от подъездов. Оставалось самое тяжелое - ступить на мост, где не было никакой защиты, кроме трупов да брошенных узлов... Чугай повернул пулемет, прилег за щитком, оставив около себя Сашко, и крикнул остальным: "Бегите прытко..." Под грохот пулемета, заработавшего на расплав ствола, все побежали.
  На самой середине моста Маруся споткнулась и пошла тяжело, неуверенно... Рощин нагнал ее, поддержал, она удивленно взглянула, что-то хотела выговорить и только глядела на него. Рощин, присев, поднял ее, как берут ребят, на руки. Маруся все тяжелее прижималась к нему. Вот и конец моста, - по бедру Вадима Петровича ударило будто железной палкой. Он силился удержаться на ногах, чтобы не уронить, не зашибить Марусю. Сзади набежал Чугай. Рощин - ему: "Уроню ведь, возьми ее..." И сейчас же с него сбило шапку, и начало темнеть в глазах. Он еще слышал голос Чугая:
  - Сашко, нельзя его бросать...

    16

  "Разбойники" были поставлены только в феврале, во время короткой передышки качалинского полка. Длинные переходы в мороз и метели, когда впереди вместо теплой ночевки разливалось под тучами мрачное зарево и в снежных степях не найти было щепки - обогреть закоченевшее тело у костра, - затяжные бои, утренние тревоги, злобные короткие схватки с казаками - все осталось позади. Мамонтов с остатками потрепанных полков был далеко за Доном. Армия его таяла. Ему больше не верили: напрасно он уложил десятки тысяч - цвет донского войска - в трех наступлениях на Царицын.
  Качалинцы, заняв без боя большую замирившуюся станицу, повеселели, - поели сытно и выспались тепло. Впереди - весна, а там и конец, может быть, затяжной войне.
  Полтора месяца тяжелого похода изнурили Дашу, - ей и в голову не приходило браться снова за этот спектакль. Театральное имущество растерялось, несколько человек из труппы было ранено, пропала и сама книжка с пьесой. Даше хотелось хоть несколько вечеров побыть в тепле с Иваном Ильичом, посидеть около него, - без слов, без дум, коротая в сумерках тихий покой под бессонную песенку того же сверчка под печкой.
  Надо было постирать и поштопать белье, отдать подшить Ивану Ильичу валенки. Привести себя немножко в порядок, а то и муж, и все на свете, да и сама она в том числе, забыли, что она женщина. В первый же вечер Даша и Агриппина шли из бани по замерзшим лужам, легкий мороз веял около горячих, распаренных щек, - вот было счастье! Они с Агриппиной поставили самовар, собрали ужинать. Иван Ильич и Иван Гора тоже вернулись из бани, и вчетвером сели за стол, - мужчины кряхтели от удовольствия, - щи-то как пахли, из самовара-то как хорошо пахло! Иван Гора сказал:
  - Вот, Иван Ильич, по трудам и отдых...
  Отдохнуть Даше не пришлось. На второй день, перед тем часом, когда вернуться Ивану Ильичу, пришла Анисья с книжкой - Шиллером, - сдержанная, серьезная, и заговорила, поднимая мечтательные глаза:
  - Тоска у меня, Дарья Дмитриевна... То ли я испорченная... Все люди как люди, а я испорченная. У меня еще у маленькой это замечалось... Ну, потом, конечно, рано вышла замуж, дети... Да вот - горе мое случилось... Мне двадцать четыре года, Дарья Дмитриевна. Кончится война - куда я пойду? С мужиком жить в хате, глядеть в степь пустую? После всего, что видела, что я слышала, - мне другое нужно...
  У Анисьи под шинелью поднялась грудь, глаза полузакрылись.
  - Я эту книгу всю прочла, в боях не расставалась с ней... Может быть, я малосознательная, темная, необразованная, но это можно поправить. Дарья Дмитриевна, во мне разные голоса живут... Про себя я ничего не знаю, а про людей знаю... Слезы кипят, когда думаю, как бы могла хоть про ту же графиню Амалию рассказать... Живая бы она встала из этой книжки... Мне и Шарыгин покойный про то же говорил... Дарья Дмитриевна, мы сегодня нашли помещение, в школе, - человек на триста... Здесь и плотники есть, и лесу можно достать, и холстины... Отчего бы нам не сыграть "Разбойников"? Роли мы помним... Сегодня ребята поминали: хорошо бы посмеяться...
  Пришел Иван Ильич и, разумеется, восхитился: "Великолепная идея! Недельку здесь постоим... Замечательный будет праздник ребятам!.." Удивительный был человек Иван Ильич, - ничто в нем не могло затуманить жизнерадостности: раз Даша около него, - значит, мчимся полным ходом к счастью... Как в те далекие, синие, ветреные июньские дни на пароходе...
  Так Даше и не удалось послушать в сумерки, как бьется сердце у любимого человека, подобраться осторожно, будто кошачьей лапкой, к его затаенным мыслям... Да и было ли у него затаенное? Да и зачем оно тебе, Даша? Иван Ильич - просто щедрый человек, все, что есть у него, до последнего, - бери... И лицо его, огрубевшее от морозов и ветра, - простое, как солнце... Ах, все бы обернулось по-другому, если бы у Даши, в нежной тьме ее худенького тела, зачалась добрая жизнь, плоть от его плоти...
  Труппа начала репетировать. Что это были за муки! Даша молча плакала, артисты стыдились глядеть в глаза друг другу. Огрубели, ожесточились, застудили голоса... Помог Сапожков, - прочел доклад о происхождении театра вообще, где доказал, что театр свойствен даже некоторым птицам и животным, например, лисице, которая "мышкует", то есть поймает мышь и устраивает с ней перед лисенятами настоящее представление: и подпрыгивает, и навзничь опрокидывается, и ходит на лапках, крутит, хвостом... Труппа ободрилась, и дело понемногу пошло на лад. В школе сколотили помост, размалевали холсты. Рампу устроили из сальных плошек. Пропавшие в походе фраки и сюртуки, - те, что Иван Ильич еще на хуторе реквизировал у проезжего адвоката, - неожиданно отыскались в обозе.
  И наконец настал этот день: только закатиться солнцу, - по станице проехал на артиллерийской сивой лошади красноармеец (выдумка Ивана Ильича), затрубил в медную трубу и начал кричать: "Граждане и товарищи, представление "Разбойников" Шиллера начинается..."
  К школе сбежалась вся станица. Крыльцо и вход в зал штурмовали так, что туда вваливалась люди с выпученными глазами, без шапок, без пуговиц... Те, кто не попал на представление, недолго горевали. Над станицей стоял молодой месяц в глубоком предвесеннем небе. Перед школой залились гармошки. Красноармейцы удивляли недавно замирившихся казачек любимой песней: "По небу полуночи ангел летел..." Знакомились, а там уже пошли и шутки, - "ласки в глазки, а поцелуй в роток..." А то еще и так: "Военному человеку жениться - не чихнуть, можно и подождать".
  Публика в зале поначалу грохала хохотом, узнавая в размалеванном старике, с волосами из пакли, в балахоне, перефасоненном из поповской рясы, - красноармейца Ванина... "Он это! - кричали. - Давай, Ванин, жги, не бойся..." Когда особенными, ползучими шагами из-за полога в кулисах появился человек в мешковатой одежде с двумя хвостами, в бабьих чулках, - зубы все на виду, глаза врозь, - и зашипел по-змеиному. "Папаша, здесь я, ваш верный сын, Франц", - публика тоже сразу узнала Кузьму Кузьмича и легла со смеху...
  Даша за кулисами, схватившись за виски, повторяла Сапожкову:
  - Это конец, это чудовищный провал, я так и ждала...
  Но артисты преодолели веселое настроение в зале. Публика всех узнала и начала слушать. Латугин подходил к дымно горящим плошкам, - они озаряли снизу его могучее лицо, с наклеенной из бараньей шерсти бородкой, с бешено изломанными бровями, - стиснув руки на груди так, что трещал черный адвокатский сюртук, он говорил сильным голосом:
  - "О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, и землю, и океан, и броситься войной на это гнусное племя шакалов..."
  Тут уже публика затихла, понимая, к чему клонится пьеса.
  Декорации не меняли, перестановок особенных не делали. Перед началом каждой картины сквозь занавес просовывался Сергей Сергеевич, - лицо у него улыбалось, будто он знал что-то особенное:
  - Картина третья. Представьте роскошный замок графов Моор. В окно льется аромат из сада. Прекрасная Амалия сидит в своей комнате...
  Лицо его, освещенное плошками, пряталось. Занавес раздвигался. Никому и не хотелось признавать в этой гневной красавице в широкой юбке, в пестреньком платке, завязанном косынкою на груди, - румяной, кудрявой, с глазищами во все лицо, - Анисью Назарову из второй роты.
  Заговорила она низко, с дрожью, будто запела, кулачишком застучала по столу на Франца: "Прочь от меня, негодяй..." И пошла пьеса, как волшебная сказка, что в детстве, в зимние вечера, бывало, рассказывает дед, а ты слушаешь, свесив голову с печи...
  Кузьма Кузьмич боялся за одно место, где Амалия ударяет его по щеке. У нее все же, при ее мечтательности, рука была красноармейская. Кузьма Кузьмич шепнул ей: "Легче..." Она же ото всей души: "О бесстыдный клеветник!" - размахнулась, будто вся тяжесть прошлой жизни легла в ее руку, и ударила, - Кузьма Кузьмич отлетел в кулису. Но никто не засмеялся. Из публики крикнули: "Правильно..." И все захлопали, потому что каждому хотелось так же стукнуть негодяя.
  Потом она сорвала с шеи бусы, бросила их, растоптала:
  - Носите вы золото и серебро, богачи! Пресыщайтесь за роскошными столами, покойте члены свои на мягком ложе сладострастия!. Карл! Карл! Люблю тебя..."
  Сергей Сергеевич, ведя за собой занавес, улыбаясь, многозначительно сказал: "Антракт..." Анисья, подойдя за кулисой к Даше, прижалась к ней, уткнула лицо ей в грудь, мелко дрожа в ознобе:
  - Не хвалите меня, не надо, не надо, Дарья Дмитриевна...
  Дальше спектакль пошел самокатом. В первом акте актеры вспотели, напряженные мускулы у них обмякли, стиснутые голоса стали человечными, и плевать уж им было, если чего и не расслышали от суфлирующего свистящим шепотом Сергея Сергеевича, - не стесняясь, сочиняли свое, хлеще, чем у Шиллера, во всяком случае - доходчивее.
  Публика осталась очень довольна спектаклем. Телегин, сидевший рядом с комиссаром в первом ряду, несколько раз прослезился; Иван Гора, которому полагалось быть сдержанным, шумно сопел носом, будто во время какой-нибудь удачной военной операции. И в особенности довольны были артисты - не хотелось раздеваться, разгримировываться, впору было начинать второй сеанс, не глядя на то, что уже по всей станице кричали петухи.
  Праздник кончился. Затихли песни и гармошки, лишь кое-где хлопала калитка. Отпели и петухи. Станица спала. По улице медленно шла Анисья, рядом - Латугин, в шинели, накинутой на одно плечо, - ему все еще было жарко.
  - Да, Анисья, да, чудно... Идешь ты в этой скорлупе в своей, в шинелишке, а я сквозь нее тебя вижу... Не подходят обыкновенные слова, и не хочется их тебе говорить...
  Шли они в конец станицы, туда, где степь вдали сливалась с темнотой. Месяц высоко забрался в почерневшее небо. А перед Анисьиными глазами все еще горели плошки, за ними в горячо надышанной темноте каждое ее слово с силой отзывалось, и оттуда шли к ней взволнованные вздохи, и было в этой ее силе бездонное, небывалое, женское. Ей приятно было слушать Латугина...
  - Многих я знал, краля моя... Да ну их всех к черту... Такой не встречал... Зарезался я, - хочешь слушай, хочешь нет...
  Он остановился, и она остановилась. Он обнял ее, - шинель с его плеча упала на снег. Долго, сильно поцеловал Анисью в холодноватые губы. Отстранив, глядел в ее будто равнодушное лицо со щеками, подрумяненными свекольным соком. А она - не на него, подведенные глаза ее глядели на месяц.
  - Вот она где, мука моя! Ну, ладно...
  Он поднял шинель, и они опять пошли...
  Этой ночью Даше тоже не спалось. Опираясь локтем о подушку, она говорила:
  - Я понимаю - сейчас это неосуществимо... Но, послушай - Анисья у нас есть, Латугин у нас есть. Кузьма Кузьмич - это просто талант. Это Яго... Мы будем ставить "Отелло"... Пополним труппу, завтра же ты дай приказ по полку... Увидишь - в дивизии, в корпусе будем играть... Но необходимо, во-первых, сохранить наши декорации... Поговори с комиссаром, пусть он выделит нам специальные подводы... А как слушали! У меня было впечатление, что зритель - это губка, впитывающая искусство...
  - Ты права, права, - отвечал Иван Ильич. Заложив руки за спину, в рубахе распояской, без сапог, в мягких чеботах, которые ему Даша купила у казачки, он ходил, каждый раз заслоняя большим черным телом огонек на столе, и почему-то Даше это было неприятно. А когда доходил до окошка, оборачивался и огонек освещал его красноватое, крепкое, как из бронзы, улыбающееся лицо, - у Даши тревожно стукало сердце.
  - Ты права... Русский человек любит театр... У русского человека особенная такая ноздря к искусству. Потребность какая-то необыкновенная, жадность... Скажи - полтора месяца боев, истрепались люди - одна кожа да кости, ведь так и собака сдохнет... При чем тут еще Шиллер? Сегодня - будто это тебе в Москве премьера в Художественном театре. А возьми Анисью!.. Ничего не понимаю, - настоящий самородок... Какие движения, благородство... Какие страсти! Красавица при этом.
  Размахивая руками, он опять заслонил свет. Даша сказала:
  - Иван, ты можешь не ходить по комнате?..
  В голосе ее было давно, давно им не слышанное раздражение: облокотясь о подушку, она глядела пристально потемневшими глазами. Иван Ильич сразу осекся, подошел к постели, присел на край. Не скрываясь, струсил.
  - Иван, - и она села в постели, - Иван, я давно хотела тебе задать один вопрос. - Она быстро провела пальцами по глазам. - Это очень трудно, но я не могу больше...
  По его лицу она увидела, что он понял - какой будет этот вопрос, и все же она сказала, потому что тысячу раз повторяла его про себя:
  - Иван, ты уже совсем не считаешь меня за женщину?
  У него начали подниматься плечи, он пробормотал невнятное, взялся за голову. Даша пронзительно глядела на него, у нее еще была какая-то надежда... Неужели это приговор?
  - Даша, Даша, так не понимать... Все-таки нужно быть великодушной.
  - Великодушной? (Вот он - приговор!..)
  - Я тебя, Даша, так люблю... Ты меня можешь ненавидеть... Хотя, в сущности, не знаю - за что?.. Органически, так сказать, отталкиваться... Это не очень понятно... Полюбил я тебя на всю жизнь, тяжело ли мне, легко ли, это - честное слово - не важно... Сердце мое со мной, так и ты со мной... Живи покойно, будь счастлива...
  Даша, слушая, трясла головой, он, морщась, с усилием говорил:
  - Почему-то я всегда представлял твои бедные ножки, - сколько они исходили в поисках счастья, и все напрасно, и все напрасно...
  Даша выпростала из-под одеяла голые худенькие ноги, соскочила на земляной пол и, подбежав, погасила огонек на столе.
  Иван Гора, вернувшись с Агриппиной со спектакля, зажег огарок и просматривал накопившиеся за день разные бумажонки, - такая у него была привычка: прежде чем лечь спать, привести все в порядок. Агриппина, не снимая шинели и шапки, сидела в стороне от него, на лавке около двери.
  - Ты тоже ничего себе сыграла, - говорил он, зевая и поскребывая шею. - Не расслышал я, что ты там пропищала, ролишка-то уж очень маленькая... Но - Анисья, Анисья! - Опустив нос к свечке, усмехаясь, он листал бумажки. - Чересчур она, пожалуй, как это говорится по-вашему, юбкой вертела - мужика чувствует, это у нее есть... Поберечь ее нужно, поберечь... А что думаешь - мало таких революция наверх вытянула? В этом все и дело... На этом все и спланировано, народ не серый, нет... Богатый народ... Воюем-то уж больно расточительно... Машин бы нам надо... Вот прочти... - Он разгладил один из листков. - Захватили мы танк голыми руками... Ведь это же варварство... Будь у меня сын, - я бы ему, сопляку, на груди выжег: помни, не забывай, кому обязан счастьем, чьи кости в бурьянах белеются...
  Агриппина, прислонившись к стене, закрыв глаза, сжав губы, вспоминала самое жалобное про себя, что могло припомниться... Как Иван Гора лежал ночью в степи, не шевелясь, не дыша, и ей было все равно тогда - живой он еще или уже мертвый. В винтовке у нее осталась последняя обойма... Агриппина не захотела уйти с другими, уж его-то она не бросила в той степи, ночью... Жалко, что там с той поры не валяются белые косточки Агриппины...
  - Ты что спать не ложишься, Гапа?
  Иван Гора заслонился ладонью от свечи и всмотрелся, - у Агриппины текли слезы из зажмуренных глаз, часто капали с длинных ресниц, черные брови высоко были подняты... Он собрал в полевую сумку листочки, подошел к Агриппине и присел на корточки перед ней.
  - Ты чего, глупая... Устала, что ли?
  - Жги, жги ему грудь, учи его, учи про белые косточки...
  - Гапа, чего ты несешь?
  Она ответила девчоночьим отчаянным голосом:
  - На втором месяце я... Не видишь ты ничего... Знаешь одно - Анисья, Анисья...
  Иван Гора тут же и сел у ног Агриппины. Рот у него самостоятельно раздвинулся, как у глупого...
  - Гапа, а ты не врешь? Гапа, счастье какое, - неужто беременна? Милая ты моя, желанная, Гапушка...
  И когда он так сказал, она - уже низким, бабьим голосом:
  - Да ну тебя, уйди с глаз долой...
  Потянулась к нему, обняла и припала, все еще всхлипывая, с каждым разом короче и слабее...
  Третий разгром атамана Краснова под Царицыном вызвал оживление всего Южного фронта, нависшего тремя армиями - Восьмой, Девятой и Тринадцатой - над Доном и Донбассом. Враждовавшее казачество, казалось, готово было махнуть рукой на вражду, повесить седла в сарай, - пускай их пачкают голуби, - завернуть в сальные тряпочки винтовки, зарыть поглубже в землю. Какой черт выдумал, что под большевиками нельзя жить! Земля никуда не делась, вон она дымится на оголенных буграх под весенним солнцем, и руки при себе, и кони просятся в хомут, волы - в ярмо...
  Главком из Серпухова торопил с наступлением. Первоначальный порочный план главкома несколько менялся. Армии перестраивались на ходу: вместо движения по Дону, на юго-восток, красным армиям в распутицу и бездорожье, приходилось поворачиваться на юго-запад, на Донец. Но делать это было уже поздно: столбовая дорога революции - пролетарский Донбасс - была закрыта крепко: за эти два месяца топтанья на месте дивизия Май-Маевского, ворвавшаяся в Донбасс, пополнилась сильными добровольческими частями, снятыми с Северного Кавказа после того, как там, в астраханских песках, была рассеяна Одиннадцатая красная армия. На первом берегу Донца стояло теперь пятьдесят тысяч отборных белых войск под командой Май-Маевского, Покровского и Шкуро.
  Весна началась дружно. Под косматым солнцем разом тронулись снега, налились синей водой степные овраги, вздулся Донец, невиданно разлились поймы. Так как железнодорожные линии в этих местах шли по меридианам, перегруппировку приходилось производить грунтом, по бездорожью. Армейские обозы вязли в непролазной грязи, отрываясь от своих частей. Все это тормозило и замедляло перегруппировку. Переправы через широко разлившийся Донец были заняты белыми. Наступление выливалось в затяжные бои. И тогда же в тылу, в замирившейся станице Вешенской, неожиданно вспыхнуло организованное деникинскими агентами упорное и кровавое казачье восстание. Белые аэропланы перебрасывали туда агитаторов, деньги и оружие.
  Только одна левофланговая Десятая армия, согласно приказу главкома, продолжала двигаться на юг вдоль железнодорожной магистрали, отбрасывая и уничтожая остатки красновских частей.
  Десятая армия шла навстречу своей гибели.
  В степь, на полдень, откуда дул сладкий ветер, больно было глядеть, - в лужах, в ручьях, в вешних озерах пылало солнце. В прозрачном кубовом небе махали крыльями косяки птиц, с трубными криками плыли клинья журавлей, - провожай их, запрокинув голову, со ступеньки вагона!.. Куда, вольные? На Украину, в Полесье, на Волынь и - дальше - в Германию за Рейн, на старые гнезда... Эй, журавли, кланяйтесь добрым людям, расскажите-ка там, постаивая на красной ноге на крыше, как летели вы над Советской Россией и видели, что льды на ней разломаны, вешние воды идут через край, такой весны нигде и никогда не было, - яростной, грозной беременной...
  Даша, Агриппина, Анисья часто собирались теперь на площадке вагона, ошалелые от солнца и ветра. Эшелон шел на юг, а весна летела навстречу. Бойцы уже ходили в одних рубахах, расстегивая ворота. Иногда впереди, за горизонтом, постукивало, погромыхивало, - это передовые части Десятой выбивали из хуторов последние банды станичников. Без большого труда взята была Великокняжеская. Проехав ее, эшелон качалинского полка выгрузился на берегу реки Маныча и стал занимать фронт.
  Сальские степи, по которым весной Маныч гонит мутные воды поверх камышей, пустынны и ровны, как застывшая, зазеленевшая пелена моря. Здесь, по Манычу, с незапамятных времен летели стрелы с берега на берег, рубились азиатские кочевники со скифами, аланами и готами; отсюда гунны положили всю землю пустой до Северного Кавказа. Здесь, сидя у войлочных юрт, калмыки слушали древнюю повесть о богатырских подвигах Манаса. Роскошны были эти степи весной, - напившаяся земля торопилась покрыться травами и цветами; влажные вечерние зори румянили край неба в стороне Черного моря; огромные звезды пылали до самого горизонта: из-за Каспия, как персидский щит, выкатывалось яростное солнце.
  Штаб качалинского полка расположился в единственном жилом помещении в этой пустыне - за изгородью брошенного конского загона, в землянке, крытой камышом. Противника поблизости не обнаруживалось, армейские разъезды ушли далеко на юг - в сторону Тихорецкой и на запад - к Ростову. Бойцам трудно было растолковать, что пришли они сюда не рыбу глушить в Маныче гранатами, не тратить дорогие патроны по уткам на вечерней заре, - предстоит тяжелая борьба: армия брошена в тылы врагу, и враг этот - не доморощенный и еще не пытанный...
  Иван Гора однажды вернулся из штаба дивизии, позвал Ивана Ильича, - молча пошли на берег, сели над водой, закурили; красное сплющенное солнце опускалось, застилаясь испарениями земли; кричали лягушки по всему Манычу, - нагло, громко квакали, ухали, стонали, шипели...
  - Икру, сволочи, мечут, - сказал Иван Гора.
  - Ну, чего же ты узнал?
  - Все то же. Тревога, - все понимают, и ничего нельзя сделать: железный приказ главкома - наступать на Тихорецкую. Что ты скажешь на это?
  - Рассуждать не мое дело, Иван Степанович, мое дело - выполнить приказ.
  - Я тебя спрашиваю, что ты сам-то про себя думаешь?
  - Что я думаю?.. А ты не собираешься ли меня расстрелять?
  - Тьфу ты, чудак... Все вот так вот отвечают... Трусы вы все...
  Иван Гора, сдвинув картуз, поскреб голову, потом у него зачесался бок; с берега под ногами оторвался кусок земли и с мягким всплеском упал в мутные водовороты. Лягушки орали со сладострастной яростью, будто собирались населить всю землю своим скользким племенем...
  - Значит, ты считаешь правильной директиву главкома?
  - Нет, не считаю, - тихо и твердо ответил Иван Ильич.
  - Ага! Нет! Хорошо... Почему же?
  - Мы и здесь уже почти оторвались от резервов, от баз снабжения; противник перережет где-нибудь нашу ниточку на Царицын, - тогда снимай сапоги. Не солидно это все.
  - Ну, ну?..
  - Наст

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 419 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа