a name=0>
Алексей Николаевич Толстой. Хождение по мукам (книга 3)
--------------------------------
Изд. "Художественная литература", М., 1976.
OCR & spellcheck by HarryFan, 10 Jul 2000
--------------------------------
* КНИГА ТРЕТЬЯ. ХМУРОЕ УТРО *
Жить победителями или умереть со славой...
У костра сидели двое - мужчина и женщина. В спину им дул из степной
балки холодный ветер, посвистывая в давно осыпавшихся стеблях пшеницы.
Женщина подобрала ноги под юбку, засунула кисти рук в рукава драпового
пальто. Из-под вязаного платка, опущенного на глаза ее, только был виден
пряменький нос и упрямо сложенные губы.
Огонь костра был не велик, горели сухие лепешки навоза, которые мужчина
давеча подобрал - несколько охапок - в балке у водопоя. Было нехорошо, что
усиливался ветер.
- Красоты природы, конечно, много приятнее воспринимать под трещание
камина, грустя у окошечка... Ах, боже мой, тоска, тоска степная...
Мужчина проговорил это не громко, ехидно, с удовольствием. Женщина
повернула к нему подбородок, но не разжала губ, не ответила. Она устала от
долгого пути, от голода и оттого, что этот человек очень много говорил и с
каким-то самодовольством угадывал ее самые сокровенные мысли. Слегка
закинув голову, она глядела из-под опущенного платка на тусклый, за едва
различимыми холмами, осенний закат, - он протянулся узкой щелью и уже не
озарял пустынной и бездомной степи.
- Будем сейчас печь картошечку, Дарья Дмитриевна, для веселия души и
тела... Боже мой, что бы вы без меня делали?
Он нагнулся и стал выбирать коровьи лепешки поплотнее, - вертел их и
так и сяк, осторожно клал на угли. Часть углей отгреб и под них стал
закапывать несколько картофелин, доставая их из глубоких карманов бекеши.
У него было красноватое, невероятно хитрое - скорее даже лукавое - лицо, с
мясистым, на конце приплюснутым носом, скудно растущая бородка,
растрепанные усы, причмокивающие губы.
- Думаю я о вас, Дарья Дмитриевна, дикости в вас мало, цепкости мало, а
цивилизация-то поверхностная, душенька... Яблочко вы румяное, сладкое, но
недозрелое...
Он говорил это, возясь с картошками, - давеча, когда проходили мимо
степного хутора, он украл их на огороде. Мясистый нос его, залоснившийся
от жара костра, мудро и хитро подергивал ноздрей. Человека звали Кузьма
Кузьмич Нефедов. Он мучительно надоедал Даше разглагольствованиями и
угадыванием мыслей.
Знакомство их произошло несколько дней назад, в поезде, тащившемся по
фантастическому расписанию и маршруту и спущенном белыми казаками под
откос.
Задний вагон, в котором ехала Даша, остался на рельсах, но по нему
резанули из пулемета, и все, кто там находился, кинулись в степь, так как,
по обычаю того времени, надо было ожидать ограбления и расправы с
пассажирами.
Этот Кузьма Кузьмич еще в вагоне присматривался к Даше, - чем-то она
ему пришлась по вкусу, хотя никак не склонялась на откровенные беседы.
Теперь, на рассвете, в пустынной степи, Даша сама схватилась за него.
Положение было отчаянное: там, где под откосом лежали вагоны, была слышна
стрельба и крики, потом разгорелось пламя, погнав угрюмые тени от старых
репейников и высохших кустиков полыни, подернутых инеем. Куда было идти в
тысячеверстную даль?
Кузьма Кузьмич так примерно рассуждал, шагая рядом с Дашей в сторону,
откуда из зеленеющего рассвета тянуло запахом печного дыма. "Вы мало того,
что испуганы, вы, красавица, несчастны, как мне сдается. Я же, несмотря на
многочисленные превратности, никогда не знал ни несчастья, ни - паче того
- скуки... Был попом, за вольнодумство расстрижен и заточен в монастырь. И
вот брожу "меж двор", как в старину говорили. Если человеку для счастья
нужна непременно теплая постелька, да тихая лампа, да за спиной еще полка
с книгами, - такой не узнает счастья... Для такого оно всегда - завтра, а
в один злосчастный день нет ни завтра, ни постельки. Для такого - вечное
увы... Вот я иду по степи, ноздри мои слышат запах печеного хлеба, -
значит, в той стороне хутор, услышим скоро, как забрешут собаки. Боже мой!
Видишь, как занимается рассвет! Рядом - спутник в ангельском виде,
стонущий, вызывающий меня на милосердие, на желание топотать копытами. Кто
же я? - счастливейший человек. Мешочек с солью всегда у меня в кармане.
Картошку всегда стяну с огорода. Что дальше? - пестрый мир, где
столкновение страстей... Много, много я, Дарья Дмитриевна, рассуждал над
судьбами нашей интеллигенции. Не русское это все, должен вам сказать...
Вот и сдунуло ее ветром, вот и - увы! - пустое место... А я, расстрига,
иду играючись и долго еще намерен озорничать..."
Без него бы Даша пропала. Он же не терялся ни в каких случаях. Когда на
восходе солнца они добрели до хутора, стоящего в голой степи, без единого
деревца, с опустевшим конским загоном, с обгоревшей крышей глинобитного
двора, - их встретил у колодца седой злой казак с берданкой. Сверкая
из-под надвинутых бровей бешено светлыми глазами, закричал: "Уходите!"
Кузьма Кузьмич живо оплел этого старика: "Нашел поживу, дедушка, ах, ах,
земля родная!.. Бежим день и ночь от революции, ноги прибили, язык от
жажды треснул, сделай милость - застрели, все равно идти некуда". Старик
оказался не страшен и даже слезлив. Сыновья его были мобилизованы в корпус
Мамонтова, две снохи ушли с хутора в станицу. Земли он нынче не пахал.
Проходили красные - мобилизовали коня. Проходили белые - мобилизовали
домашнюю птицу. Вот он и сидит один на хуторе, с краюшкой прозеленевшего
хлеба, да трет прошлогодний табак...
Здесь отдохнули и в ночь пошли дальше, держа направление на Царицын,
откуда легче всего было пробраться к югу. Шли ночью, днем спали, - чаще
всего в прошлогодних ометах. Населенных мест Кузьма Кузьмич избегал. Глядя
однажды с мелового холма на станицу, раскинувшую привольно белые хаты по
сторонам длинного пруда, он говорил:
- В массе человек в наше время может быть опасен, особенно для тех, кто
сам не знает, чего хочет. Непонятно это и подозрительно: не знать, чего
хотеть. Русский человек горяч, Дарья Дмитриевна, самонадеян и сил своих не
рассчитывает. Задайте ему задачу, - кажется, сверх сил, но богатую задачу,
- за это в ноги поклонится... А вы спуститесь в станицу, с вами заговорят
пытливо. Что вы ответите? - интеллигентка! Что у вас ничего не решено,
так-таки ничего, ни по одному параграфу...
- Слушайте, отстаньте от меня, - тихо сказала Даша.
Сколько она ни крепилась, - от самолюбия и неохоты, - все же Кузьма
Кузьмич повыспросил у нее почти все: об отце, докторе Булавине, о муже,
красном командире Иване Ильиче Телегине, о сестре Кате, "прелестной,
кроткой, благородной". Однажды, на склоне ясного дня, Даша, хорошо
выспавшись в соломе, пошла к речке, помылась, причесала волосы,
свалявшиеся под вязаным платком, потом поела, повеселела и неожиданно
сама, без расспросов рассказала:
- ...Видите, как все это вышло... У отца в Самаре я больше жить не
могла... Вы меня считаете паразиткой. Но - видите ли - о самой себе я
гораздо худшего мнения, чем вы... Но я не могу чувствовать" себя
приниженной, последней из всех...
- Понятно, - причмокнув, ответил Кузьма Кузьмич.
- Ничего вам не понятно... - Даша прищурилась на огонь. - Мой муж
рисковал жизнью, чтобы только на минутку увидеть меня. Он сильный,
мужественный, человек окончательных решений... Ну, а я? Стоит из-за такой
цацы рисковать жизнью? Вот после этого свиданья я и билась головой о
подоконник. Я возненавидела отца... Потому что он во всем виноват... Что
за смешной и ничтожный человек! Я решила уехать в Екатеринослав, разыскать
сестру, Катю, - она бы поняла, она бы мне помогла: умная, чуткая, как
струнка, моя Катя. Не усмехайтесь, пожалуйста, - я должна делать
обыкновенное, благородное и нужное, вот чего я хочу... Но я же не знаю, с
чего начать? Только вы мне сейчас не разглагольствуйте про революцию...
- А я, душенька, и не собираюсь разглагольствовать, слушаю внимательно
и сердечно сочувствую.
- Ну, сердечно, - это вы оставьте... В это время Красная Армия подошла
к Самаре... Правительство бежало, - очень было гнусно... Отец потребовал,
чтобы я ехала с ним. Был у нас тогда разговор, - проявили себя во всей
красе - он и я... Отец послал за стражниками: "Будешь, милая моя,
повешена!" Конечно, никто не явился, все уже бежало... Отец с одним
портфелем выскочил на улицу, а я в окошко докрикивала ему последние
слова... Ни одного человека нельзя так ненавидеть, как отца! Ну, а потом -
с головой в платок - на диван и реветь! И на этом отрезана вся моя прошлая
жизнь...
Так они шли по степи, мимо возбужденных гражданской войной сел и
станиц, почти не встречаясь с людьми и не зная, что в этих местах
разворачивались кровопролитные события: семидесятипятитысячная армия
Всевеликого Войска Донского, после августовских неудач, во второй раз шла
на окружение Царицына.
Ковыряя в золе картошку, Кузьма Кузьмич говорил:
- Если вы очень утомлены, Дарья Дмитриевна, можно эту ночь передохнуть,
над нами не каплет. Только стойбище выбрали неудачное. Ветерок из оврага
нам спать не даст. Лучше поплетемтесь-ка потихоньку под звездами. До чего
хорош мир! - Он поднял хитрое красное лицо, будто проверяя: все ли в
порядке в небесном хозяйстве? - Разве это не чудо из чудес, душенька: вот
ползут две букашки по вселенной, пытливым умом наблюдая смену явлений,
одно удивительнее другого, делая выводы, ни к чему нас не обязывающие,
утоляя голод и жажду, не насилуя своей совести... Нет, не торопитесь
поскорее окончить путешествие.
Он достал из кармана мешочек с солью, побросал на ладони картошку, дуя
на пальцы, разломил ее и подал Даше.
- Я прочел огромную массу книг, и этот груз лежал во мне безо всякой
системы. Революция освободила меня из монастырской тюрьмы и не слишком
ласково швырнула в жизнь. В удостоверении личности, выданном мне одним
умнейшим человеком - саратовским начальником районной милиции, у которого
я просидел недельки две под арестом, - проставлено им собственноручно:
профессия - паразит, образование - лженаучное, убеждения - беспринципный.
И вот, Дарья Дмитриевна, когда я очутился с одним мешочком соли в кармане,
абсолютно свободный, я понял, что такое чудо жизни. Бесполезные знания,
загромождавшие мою память, начали отсеиваться, и многие оказались
полезными даже в смысле меновой стоимости... Например - изучение
человеческой ладони, или хиромантия, - этой науке, исключительно, я обязан
постоянным пополнением моего солевого запаса.
Даша не слушала его. Оттого ли, что ветер бездомной тоской тоненько
посвистывал в стеблях пшеницы, - ей очень хотелось плакать, и она все
отворачивалась, глядя на тусклый закат. Безнадежность охватывала ее от
того бесконечного пространства, по которому предстояло пройти в поисках
Ивана Ильича, в поисках Кати, в поисках самой себя. Наверно, в прежнее
время Даша нашла бы даже усладу, пронзительно жалея себя, такую
беспомощную, маленькую, заброшенную в холодной степи... Нет, нет!.. Взяв у
Кузьмы Кузьмича картошку, она жевала ее, глотая вместе со слезами...
Вспоминала слова из Катиного письма, полученного еще тогда, в Петрограде:
"Прошлое погибло, погибло навсегда, Даша".
- Помимо полнейшей оторванности от жизни, - бесцельная торопливость,
ерничество - один из пороков нашей интеллигенции, Дарья Дмитриевна... Вы
когда-нибудь наблюдали, как ходят люди свободной профессии, - какой-нибудь
либерал топочет козьими ножками в нетерпении, точно его жжет... Куда,
зачем?..
Этот несносный человек все говорил, говорил, бахвалился.
- Нет, надо идти, конечно, пойдемте, - сказала Даша, изо всей силы
затягивая вязаный платок на шее. Кузьма Кузьмич пытливо взглянул на нее. В
это время в непроглядной тени оврага блеснуло несколько вспышек и
раскатились выстрелы...
Едва только раздались первые выстрелы, - ожила безлюдная степь, над
которой уже смыкалась в далеких тучах щель заката. Даша, держась за концы
платка, даже не успела вскочить. Кузьма Кузьмич с торопливостью начал
затаптывать костер, но ветер сильнее подхватил и погнал искры. Они озарили
мчавшихся всадников. Нагибаясь к гривам, они хлестали коней, уходя от
выстрелов из оврага.
Все пронеслось, и все стихло. Только отчаянно билось Дашино сердце. Из
оврага что-то начали кричать - и тотчас повалили оттуда вооруженные люди.
Они двигались настороженно, растянувшись по степи. Ближайший свернул к
костру, крикнул ломающимся молодым голосом: "Эй, кто такие?" Кузьма
Кузьмич поднял руки над головой, с готовностью растопырив пальцы. Подошел
юноша в солдатской шинели. "Вы что тут делаете?" Темнобровое лицо его,
готовое на любое мгновенное решение, поворачивалось к этим людям у костра.
"Разведчики? Белые?" И, не дожидаясь, он ткнул Кузьму Кузьмича прикладом:
"Давай, давай, расскажешь по Дороге..."
- Да мы, собственно...
- Что, собственно! Не видишь, что мы в бою!..
Кузьма Кузьмич, не протестуя далее, зашагал вместе с Дашей под конвоем.
Пришлось почти бежать, так быстро двигался отряд. Совсем уже в темноте
подошли к соломенным крышам, где у прудочка фыркали кони среди
распряженных телег. Какой-то человек остановил отряд окриком. Бойцы
окружили его, заговорили:
- Отступили. Невозможно ничего сделать. Жмут, гады, с флангов... Вот
тут совсем неподалеку в балочке - напоролись на разъезд.
- Драпнули, хороши, - насмешливо сказал тот, кого окружили бойцы. - Где
ваш командир?
- Где командир? Эй, командир, Иван!.. Иди скорей, командующий полком
зовет, - раздались голоса.
Из темноты появился высокий сутуловатый человек.
- Все в порядке, товарищ командир полка, потерь нет.
- Размести посты, выставь охранение, бойцов накормить, огня не
зажигать, после придешь в хату.
Люди разошлись. Хутор как будто опустел, только слышалась негромкая
команда и окрики часовых в темноте. Потом и эти голоса затихли. Ветер
шелестел соломой на крыше, подвывал в голых ветвях ивы на берегу прудка. К
Даше и Кузьме Кузьмичу подошел тот же молодой красноармеец. При свете
звезд, разгоревшихся над хутором, его лицо было худощавое, бледное, с
темными бровями. Вглядываясь, Даша подумала, что это - девушка... "Идите
за мной, - сурово сказал он и повел их в хату. - Обождите в сенях, сядьте
тут на что-нибудь".
Он отворил и затворил за собой дверь. За ней слышался грубовато-низкий
бубнящий голос командира отряда. Это длилось так долго и однообразно, что
Даша привалилась головой к плечу Кузьмы Кузьмича. "Ничего, выпутаемся", -
шепнул он. Дверь опять отворилась, и красноармеец, нащупав рукой обоих
сидящих, повторил: "Идите за мной". Он вывел их на двор и, оглядываясь,
куда бы запереть пленников, указал на низенький амбарчик, придавленный
соломенной крышей. На нем была сорвана дверь. Даша и Кузьма Кузьмич зашли
внутрь, красноармеец уселся на высоком пороге, не выпуская винтовки. В
амбарчике пахло мукой и мышами. Даша сказала с тихим отчаянием:
- Можно сесть рядом с вами, я боюсь мышей.
Он неохотно подвинулся, и она села рядом на пороге. Красноармеец вдруг
зевнул сладко, по-ребячьи, покосился на Дашу:
- Значит - разведчики?
- Слушайте, товарищ, - Кузьма Кузьмич из темноты придвинулся к нему, -
позвольте вам объяснить...
- После расскажешь.
- Мы же мирные обыватели, бежавшие...
- Эге, мирные... Это как же так - мирные? Где это вы мир нашли?
Даша, прислонившись затылком к дверной обочине, глядя на темнобровое,
красивое лицо этого человека, с тонким очертанием приподнятого носа,
маленького припухлого рта, нежного подбородка, - неожиданно спросила:
- Как вас зовут?
- Это к делу не относится.
- Вы - женщина?
- Вам от этого легче не станет.
На том разговор бы и кончился, но Даша не могла оторвать глаз от этого
чудного лица.
- Почему вы разговариваете со мной, как с врагом? - тихо спросила она.
- Вы же меня не знаете. Зачем заранее предполагать, что я - враг? Я такая
же русская женщина, как и вы... Наверно, только больше вашего страдала...
- Как это - русская?.. Откуда это - русское?.. Буржуи, - с запинкой и
от этого нахмурясь, проговорил красноармеец.
У Даши раздвинулись губы. Порывисто, как все было в ней, она
придвинулась и поцеловала его в шершаво-горячую щеку. Этого красноармеец
не ждал и заморгал ресницами на Дашу... Поднялся, подхватил винтовку,
отошел, перекинул ружейный ремень через плечо.
- Это вы оставьте, - сказал угрожающе. - Это вам, гражданка, не
поможет...
- Что, что мне поможет? - страстно ответила Даша. - Вы вот нашли, что
делать, а я не нашла... Я без памяти убежала от той жизни. Убежала за
своим счастьем... И мне завидно... Я бы тоже так - перетянула ремнем
шинель!
Она так взволновалась, что откинула с головы платок, изо всей силы
стискивала в кулачках его концы.
- У вас все ясно, все просто... Вы за что воюете? Чтобы женщина без
слез могла смотреть на эти звезды... Я тоже хочу такого счастья...
Она говорила, и он слушал, не пытаясь ее остановить, смущенный этой
непонятной страстностью. В это время из хаты вышел ротный командир и
пробасил:
- А ну, Агриппина, давай сюда гадов.
Командир полка, с широко расставленными блестящими глазами, с трубкой в
зубах, и ротный командир, обветренный, как кора, - оба в шинелях и
картузах, - сидели в хате у стола, положив локти перед огоньком светильни.
Ротный велел остановившимся у двери Даше и Кузьме Кузьмичу подойти ближе.
- Почему были в степи в расположении войск?
Глаза его уставились не куда-нибудь, а прямо в их глаза. От этого
взгляда Даша вдруг изнемогла, прошелестела сухими губами:
- Он расскажет. Можно - я сяду?
Она села, держась за края лавки, и глядела на огонек, плавающий в
глиняном черепке. Кузьма Кузьмич, причмокивая, переступая с ноги на ногу,
начал рассказывать о том, как он подобрал в степи Дарью Дмитриевну и как
они шли к Дону, размышляя преимущественно о высоких материях. Об этой
стороне их путешествия он заговорил подробно, захлебываясь, торопясь,
чтобы его не перебили. Но командиры за столом сидели, как две глыбы.
- Великое дело, граждане командиры, мыслить большими категориями. Что
хочу сказать? Спасибо революции за то, что оторвала нас от унылых мелочей.
Богоравное существо, человек, предназначенный к совершению высоких задач,
- как Орфей струнами лиры оживлять камни и усмирять бешенство дикой
природы, - человек этот при коптящем ночнике муслил кредитки и ум, как бы
ловчее объегорить соседа... Спасибо вам, - разбили убогое житие, будь ему
нелегкая память... Муслить больше стало нечего, хочешь не хочешь -
перестраивайся на высокие темы... В доказательство моей искренности -
вот... (Он вытащил мешочек с солью.) Вот единственная моя собственность,
больше мне ничего не надо, остальное или прошу, или ворую. Но, граждане
командиры, хочу с вами поспорить... Боретесь вы счастья ради человека, а
человека-то часто забываете, он у вас пропадает между строк. Не отрывайте
революции от человека, не делайте из нее умозрительной философии, ибо
философия - дым: приняв чудный облик, он исчезает... Вот чем объяснимо мое
участие в судьбе этой женщины: в ней я перелистываю увлекательную и
поэтическую повесть, как, впрочем, и в каждом человеке, если подойти к
нему с любопытством, с жаждой... Ведь это вселенная уходит перед вами в
драной бекеше и в опорках.
- Хитро загнуто, - пустив дымок, сказал командир полка.
- А ну, покажите документы, - вслед за ним сказал ротный. Взяв у Кузьмы
Кузьмича и Даши паспорта, он придвинул светильню и низко нагнулся, мусоля
палец, осторожно перелистывая паспортные книжки. Командир полка изредка
тяжело вздыхал, посасывая обгоревшую трубочку, которая дымила у него под
усами уже пятый год войны.
- Кто ваш отец? - спросил ротный у Даши.
- Доктор Булавин.
- Это, что же, не министр бывшего самарского правительства?
- Да.
Ротный взглянул на командира полка и протянул ему Дашин паспорт.
Хмурясь, спросил у Кузьмы Кузьмича:
- Вы, что же, сами - из жеребячьего сословия?
Кузьма Кузьмич, будто давно ожидая этого вопроса, с восторгом зашаркал
опорками:
- Дважды был изгоняем из семинарии - за осквернение пищи и за,
сочинение вольнодумных куплетов. Отец мой, саратовский благочинный, дважды
отеческой рукой спускал мне шкуру со спины. Дальнейший послужной список
приложен при паспорте...
Не слушая его, ротный покосился на Дашу:
- Тяжелое ваше дело... Придется вам рассказать всю правду. - Он
сморщился и за-кряхтел, листая паспорт. - Это еще, пожалуй, может вас
выручить. Да, тяжелое дело.
Даша молча глядела на него расширенными глазами. Тогда Агриппина,
стоявшая у двери, сказала с упрямством:
- Иван, ей можно верить, я с ней говорила...
Ротный, подняв большой нос, уставился на Агриппину. Командир полка
усмехнулся. Кузьма Кузьмич часто-часто закивал красным, веселым лицом.
Ротный проговорил медленно:
- Это - где мы, на посиделках? (Кудрявые усы командира полка запрыгали,
глаза сощурились.) Красноармеец Чебрец, на каком основании встреваете в
допрос?..
Агриппина даже задышала от злости; не будь здесь командира полка, она
бы не задумалась, ответила ротному, как баба на перелазе... Но он
пробасил:
- Красноармеец Чебрец, выдь за дверь.
Агриппина только полыхнула темными глазами, стукнула прикладом, поджав
губы, вышла из хаты. Ротный, сопя, полез в карман за табаком.
- Так, значит, и тут успели, агитировали?..
Опустив голову, Даша ответила:
- Я прошу мне верить. Если не верите, - мне незачем говорить. Мой отец,
Булавин, ваш враг, он и мой враг... Он хотел меня казнить, я убежала из
Самары...
Ротный развел большими руками перед светильней.
- Гражданка, как же вам верить, вы же сказки рассказываете.
Тогда командир полка вынул трубочку изо рта, обтер ее об рукав и сказал
солидно:
- Не горячись, Гора, она, может, дело говорит... Ваша фамилия Телегина?
(Даша - чуть слышно: "Да".) Имя, отчество вашего мужа помните?
- Иван Ильич.
- Штабс-капитан царской службы?
- Кажется... Да...
- Был ротным командиром в Одиннадцатой красной армии?
- Вы его знаете?
Даша кинулась к столу, щеки ее залил румянец; только что сидела
увядшая, мертвая, - расцвела:
- Я видела Ивана в последний раз, когда он под выстрелами бежал по
крышам... Вот как это было...
- А вы сядьте, успокойтесь, - сказал командир полка. - Знаю Ивана
Ильича, вместе были в германской войне, вместе ушли из плена. Мельшин моя
фамилия, Петр Николаевич, может, он вам поминал когда-нибудь? И в Красной
Армии его хорошо знают. - Он повернулся к ротному: - Жинка твоя правильнее
тебя этот орешек раскусила. - И - Даше: - Отдохните, завтра поговорим. Вы
тут можете устроиться. Выйдете в сени, там будет кухня. Спите спокойно.
Даша и за ней Кузьма Кузьмич, - которого командиры как будто перестали
замечать, - вошли через сени в тепло натопленную пустую кухню. Кузьма
Кузьмич посоветовал Даше залезть на печь: "Косточки прогреете, в одну ночь
за неделю отоспитесь. Дайте-ка я вас, душенька, подсажу..."
Даша с трудом влезла на печь, размотала платок, подложила его под щеку,
прикрылась пальто, подобрала ноги. Здесь было хорошо, пахло теплыми
кирпичами, хлебным дымком. Тыркал сверчок, неизменный сожитель. Он-то и не
давал Даше заснуть сразу: сон только пленкой покрывал ее, сверчок - тырк,
тырк - простегивал ее сон серой строчкой...
То ей представлялось, что стучит метроном, она сидит у рояля, в
оцепенении опустив руки. От ожидания сердце тревожно бьется, но не шаги
любимого, обожаемого, - снова слышно тырканье сверчка - стежка за стежкой.
"Какой покой, какой покой, - повторял в ней голос... - Вернулась на
родину, бедная Даша... Но ты же никогда не знала родины. Даша, Даша... Ах,
не мешайте мне... Ну конечно, это дирижер стучит костяной палочкой, сейчас
раздастся музыка..." И снова - тырк, тырк...
Кузьма Кузьмич пристроился на лавке под печкой и тоже не мог сразу
заснуть, - причмокивая, бормотал:
- Поверили, поверили... Простые сердцем... На их месте я бы так скоро
не поверил, - почему? Сам себя не знаешь, темен человек... Поверили -
сильные люди всегда просты... В этом их сила. Теперь-то уж нам паспорт
дан, - поверили. Ну да, вам нужен смышленый человек? Революции он нужен?
Нужен... Вот вам - я... Дарья Дмитриевна... Я спрашиваю - революции нужен
смышленый человек?..
Иван Ильич Телегин, после военных операций под Самарой, получил новое
назначение.
Десятая красная армия в августовских боях под Царицыном израсходовала и
без того скудное боевое снаряжение. На запросы и требования - снабдить
Царицын всем необходимым перед неминуемым новым наступлением донской
армии, Высший военный совет республики отвечал с крайней медлительностью и
неохотой. Но в Москве сидел боевой товарищ командарма Ворошилова,
посланный туда со специальной задачей - толкать и прошибать непонятную
медлительность и писарскую волокиту снабженческих учреждений Высшего
военного совета. Ему удавалось перебрасывать кое-что для царицынского
фронта.
Ивану Ильичу было поручено погрузить в Нижнем на буксирный пароход
ящики со снаряжением и две пушки и доставить их в Царицын. Снова, как этим
летом, как много лет тому назад, он плыл поленивей, необъятно
могущественной пустынной Волге. Низенький коричневый буксир шлепал
колесами по безветренной воде. Впереди всегда виднелся берег, будто там и
кончалась река, - за широким поворотом открывалась новая даль, глубокая и
ясная под осенним солнцем. В эти месяцы Волга была очищена от белых, все
же пароход держался подальше от берегов, где над крутизной раскидывалось
потемневшими срубами большое село, или на лысом бугре сквозь золотую
листву виднелась колоколенка, откуда удобно резануть из пулемета.
Десять балтийских моряков балагурили на корме около пушки. Там же
обычно полеживал на боку и Иван Ильич, - то охая и обмирая, то до слез
хохоча над их рассказами. Слушатель он был простой, доверчивый, а моряку
другого и не нужно: только гляди ему в рот.
Ежедневно самый молодой из моряков, комсомолец Шарыгин, высокий и
степенный, шел к судовому колоколу и бил аврал: все наверх! Моряки
садились в круг, из люка вылезал машинист, старичок, потерявший в
революцию, говорят, не малые деньги; высовывался до пояса из люка кочегар,
неуживчивый, озлобленный человек; из камбуза, вытирая руки, появлялась
женщина-кок. Шарыгин садился на свернутый канат, самоуверенным голосом
начинал просветительную беседу. За молодостью лет он не успел много
прочитать, но успел понять главное. Под матросской шапочкой носил он
темные кудри, были у него светлые красивые глаза, и только подгадил нос -
маленький, торчком, попавший, казалось, совсем из другой организации.
Задача его была нелегкая. Моряки понимали революцию как люди, давно
оторванные от своего хозяйства, от горемычной сохи, от рыбацкой лодки на
Поморье. Прошли они тяжелую флотскую службу: когда настал час, - выкинули
офицеров за борт и подняли флаг всемирной революции. Мир они видали,
обегали его. Это была вещь широкая, понятная морской душе. Раньше все
имущество моряка было в сундучке. Теперь нет и сундучка, теперь хозяйство
моряка - винтовка, пулеметная лента да весь мир... Будь сейчас времена
Степана Разина, каждый бы из них, загнув на ухо шапку с алым верхом, пошел
бы - во весь размах души - вольно гулять по необъятным просторам, оставляя
позади себя зарево до самого неба... "Эй, царские, боярские холопы,
горе-несчастье, голь кабацкая, дели землю, дели злато, - все твое,
живи!.." Пролетарская революция потребовала от них программы более
сложной, потребовала ограничения размаху чувств.
- Революция, товарищи, это - наука, - самоуверенным голосом говорил им
Шарыгин. - У тебя хоть семь пядей во лбу - не превзошел ее, и ты всегда
сделаешь ошибку. А что такое ошибка? Лучше ты отца с матерью зарежь:
ошибка приведет тебя к буржуазной точке зрения, как мышь в мышеловку, -
влетел и сиди, грызи хвост, все твои заслуги зачеркнуты, и ты - враг...
Моряки ничего на это не могли возразить, - без науки и корабля не
поведешь, не то что справиться с этакой контрреволюцией. Разве кто-нибудь,
обхватив татуированными могучими руками колено, спрашивал:
- Хорошо, ты вот на что ответь: без таланта и печь в бане не сложишь,
без таланта тесто у бабы не взойдет. Нужно это?
Шарыгин отвечал:
- Видите, товарищи, куда загибает Латугин? Талант - это вещь, нам
свойственная, это вещь опасная. Она может человека привести к буржуазному
анархизму, к индивидуализму...
- У, понес, - безнадежно махал на него рукой Латугин. - Ты сперва эти
слова разжуй, да проглоти, да до ветру ими сходи, тогда и употребляй...
А кочегар сердито хрипел из люка:
- Талант, талант! Ногти насандалит, штаны - клешем, на шее - цепочки...
Видали вашего брата... Талант!
Тогда среди моряков поднимался ропот. Кочегар, прохрипев насчет того,
что "вам бы годиков десять попотеть у кочегарки", от греха скрывался в
машинное отделение. Шарыгин бесстрастно улаживал грозно возникающую зыбь.
"Действительно, - говорил он, - есть среди нас такие товарищи с
насандаленными ногтями, но это отброс. Они добром не кончат. Есть и
зараженные эсерами. Но вся масса моряков беззаветно отдала себя революции.
Про талант надо забыть, его надо подчинить. Гулять будем после, кто жив
останется. Я лично - не рассчитываю..."
Шарыгин встряхивал кудрями. Некоторое время было слышно, как журчала
вода под кормой. Суровость слов хорошо действовала на слушателей. Русский
человек падок до всего праздничного: гулять - так вволю, чтобы шапку
потерять; биться - так уж не оглядываясь, бешено. Смерть страшна в будни,
в дождь без просвета, - в горячем бою, в большом деле смерть ожесточает,
тут русский человек не робок, лишь бы чувствовать, что жизнь горяча, как в
праздник; а шлепнет тебя вражеская пуля, налетел на сверкнувший клинок, -
значит, споткнулся, в широкой степи раскинул руки-ноги, захмелела навек
голова от вина, крепче которого нет на свете.
Морякам нравились эти слова Шарыгина, что живым он быть не
рассчитывает. И они прощали ему и книжную речь, и юношескую
самоуверенность, и даже вздернутый носишко его казался подходящим. А он
рассказывал о хлебной монополии, о классовой борьбе в деревне, о мировой
революции. Сизоусый машинист, полузакрыв глаза, сложив пальцы на животе,
кивал утвердительно, особенно в тех местах, когда Шарыгин, сбиваясь с
мысли, начинал выражаться туманно. Женщина-кок, Анисья Назарова, взятая в
прошлый рейс в Астрахани, никогда не садилась с мужчинами, стояла в
сторонке, глядя на уплывающие берега. Истощенное страданиями молодое лицо
ее, с выпуклым лбом, с красивыми пепельными волосами, окрученными косой
вокруг головы, было покойно и бесстрастно, лишь иногда в горле ее с трудом
катился клубок.
Телегин также принимал участие в этих беседах, - рассказывая про
военные дела, чертил мелом на палубе расположение фронтов.
- Контрреволюция, как видите, товарищи, задумана по единому плану:
окружить центральную Россию, отрезать ее от снабжения хлебом и топливом и
сдавить. Контрреволюция поднимается на окраинах, на тучных землях. На
Кубани, например, полтора миллиона казаков и столько же -
крестьян-арендаторов. Между ними вражда не на живот, а на смерть. Деникин
это отлично учел и с горстью офицеров-добровольцев смело кинулся в самое
пекло, - разгромил стотысячную армию прохвоста Сорокина, которого в самом
начале надо было расстрелять за анархию и дикую жажду предательства, - и
сейчас Деникин создает себе крепкий тыл, помогая казакам вырезать красных
на Кубани. Деникин умный и опасный враг.
Моряки глядели на Телегина, ноздри у них раздувались, синие жилы
проступали под смуглой кожей. А машинист все кивал: "Так, так..."
- У атамана Краснова задача много уже, - потому что казаков за границы
Дона поднять трудно. Знаете поговорку: потому казак гладок, что поел - да
на бок. Казак удал, когда дерется за свою хату. Но зато красновская
контрреволюция в настоящее время для нас опаснее всех. Если мы будем
оттеснены от Волги и потеряем Царицын, Краснов и Деникин соединятся со
всей сибирской контрреволюцией. На наше счастье, между Красновым и
Деникиным договоренности полной нет. Донцы называют добровольцев
"странствующими музыкантами", а добровольцы донцов - "немецкими
проститутками"... Но этим нечего утешаться. Плану контрреволюции мы должны
противопоставить свой большой план, а это, в первую голову, правильная
организация Красной Армии, без партизанщины на колесах...
Шарыгин, ревниво поглядывая на Телегина, вставлял:
- Вот это правильно... Итак, товарищи, мы вертаемся к тому, с чего я
начал... Что ж такое революционная дисциплина?..
В одну из таких бесед Анисья Назарова, неожиданно протянув перед собой,
как слепая, руку, сказала ровным голосом, но таким значительным, что все
обернулись к ней и стали слушать:
- Извините, товарищи, что я вам скажу... Вот про такие дела я вам
расскажу...
Рано утром, чуть завиднелось, Анисья Назарова пошла доить корову. Но
только открыла теплый хлев, откуда из темноты просительно замычала
Буренка, - послышались выстрелы из степи. Анисья поставила ведро,
поправила на голове платок. Сердце у нее билось, и, когда пошла к калитке,
ноги обмякли. Все же она приоткрыла калитку, - по станичной улице бежали
люди за тачанкой, на ходу влезая в нее. Выстрелы теперь слышались ближе и
чаще, и со стороны степи, и со стороны пруда, и с одного конца широкой
улицы, и с другой. Тачанка с товарищами из станичного Совета не успела
скрыться, - ее окружили верхоконные. Они крутились, как собаки, когда рвут
собаку, стреляли и рубили шашками.
Анисья закрыла калитку, перекрестилась и пошла было за ведром, но вдруг
ахнула и кинулась в хату, где спали дети - Петруша и Анюта. Гладя их по
головкам, шепча на ухо, она разбудила их, одела и повела на двор за
коровий сарай, где стояла скирда кизяков, сложенная высоким муравейником,
внутри пустая. Анисья разобрала несколько кизячных плиток и велела детям
залезть в скирду и там сидеть, не подавать голоса.
Теперь вся улица гудела под конскими копытами, раздавались окрики,
звякало оружие. Наконец в ворота Анисьиного двора начали бить прикладом:
"Отворяй!" И когда Анисья открыла, ее схватили двое станичников, горячих
от самогона. "Где Сенька Назаров, где муж, говори - шлепнем на месте". А
муж Анисьи - не казак, иногородний - был в Красной Армии, и она даже не
знала, жив ли он теперь. Так она и сказала, что не знает, где муж, - летом
какие-то люди его увели. Бросив трепать Анисью, казаки вошли в хату, там
все перевернули, переломали и, выйдя, опять схватили Анисью и поволокли на
улицу к станичному Совету, где прежде жил атаман.
Солнце уже было высоко, а станица стояла с закрытыми ставнями и
воротами, - будто и не просыпалась. Только перед Советом крутились
станичники на конях и подходили пешие, ведя связанных, иных избитых в
кровь, крестьян и казаков. Потом узналось, что брали по списку, всех, кто
еще весной голосовал за Советскую власть.
В атаманской избе сидел непроспанный офицер с нашитой на рукаве мертвой
головой и двумя костями. И рядом с ним - хорошо всем известный хорунжий
Змиев, полгода тому назад бежавший из станицы. О нем все и думать забыли,
а он - вот он, с висячими усами, налитой, здоровый, красный, как медь.
Когда Анисью впихнули в избу, хорунжий кричал арестованным, - а их под
охраной стояло здесь более полусотни:
- Краснопузая сволочь, помогла вам Советская власть? Ну-ка
рассказывайте теперь, чему вас научили московские комиссары?..
Офицер, глядя в список, говорил тихо каждому, кого выталкивали к столу:
- Имя, фамилию признаешь? Так. Сочувствуешь большевикам? Нет? Голосовал
в мае месяце? Нет? Значит, врешь. Всыпать. Следующий, казак Родионов. - И
поднимал бледные, пегие, как у овцы, глаза: - Стать по форме, глядеть на
меня! Был делегатом на крестьянском съезде? Нет? Агитировал за Советы?
Опять нет? Значит, врешь полевому суду. Налево! Следующего...
Станичники подхватывали людей и, столкнув с крыльца, валили на землю,
сдергивали шаровары, заголяли, один садился на дергающиеся ноги, другой
коленями прижимал голову, и еще двое, вытащив из винтовок шомпола, били
лежащего, - со свистом, наотмашь.
Офицер не мог уже разговаривать тихим голосом, - так страшно выли и
кричали люди за окнами. Экзекуцию обступила толпа конных и пеших
станичников из налетевшего отряда и тех из местного казачества, кто
выскакивал из хаты навстречу отряду, крича: "Христос воскресе!.." Они тоже
орали и матерились: "Бей до кости! Бей до последней крови! Будут знать
Советскую власть!"
Наконец в атаманской избе остались только Анисья и молоденькая
учительница. Она приехала в станицу по своей охоте, все старалась
просветить местных жителей, собирала женщин, читала им Пушкина и Льва
Толстого, с детишками ловила жуков, - это в такие-то времена ловить жуков!
Хорунжий Змиев закричал на нее:
- Встать! Жидовская морда!
Учительница встала, некоторое время беззвучно трясла губами.
- Я не еврейка, вы это хорошо знаете, Змиев... И если бы даже была
еврейкой, - не вижу в этом преступления...
- Давно в Коммунистической партии? - спросил офицер.
- Я не коммунистка. Я люблю детей и считаю долгом учить их грамоте... В
станице девяносто процентов не умеющих читать и писать, вы
представляете...
- Представляю, - сказал офицер. - А вот мы вас сейчас выпорем.
Она побелела, попятилась. Хорунжий заорал на нее: "Раздевайся!"
Хорошенькое личико ее задрожало, она начала расстегивать клетчатое
пальтишко, стащила его, как во сне...
- Слушайте, слушайте! - и замахала на офицера рукой. - Да что вы, что
вы! - А за окном кто-то нестерпимо затянул истошным голосом. А хорунжий
все свое: "Снимай, панталоны, стерва!"
- Мерзавец! - крикнула ему учительница, и глаза ее загорелись, лицо
залилось гневным румянцем. - Расстреливайте меня, звери, чудовища... Вам
это так не пройдет...
Тогда хорунжий схватил ее, приподнял и грохнул об пол. Два станичника
задрали юбку, прижали ей голову и ноги, офицер не спеша вылез из-за стола,
взял у казака плеть, на серое лицо его наползла усмешка. Занеся плеть, он
сильно ударил девушку по стыдному месту; хорунжий, перегнувшись со стула,
громко сказал: "Раз!" Офицер не спеша сек, она молчала... "Двадцать пять,
довольно с тебя, - сказал он и бросил плеть. - Иди теперь, жалуйся на меня
окружному атаману". Она лежала, как мертвая.
Станичники подняли ее и унесли в сени. Очередь дошла до Анисьи. Офицер,
подтягивая кавказский поясок, только мотнул головой на дверь. Анисья,
обезумев от ненависти, начала выбиваться, - когда ее потащили, хватала за
волосы, выламывалась, кусала руки, била коленками. Вырвалась и,
простоволосая, ободранная, сама кинулась на станичников и потеряла
сознание, когда ее ударили по голове. Ей спустили кожу со спины шомполами
и бросили у крыльца, - должно быть, думали, что скверная баба кончилась.
Карательный отряд ротмистра Немешаева навел в станице порядок, поставил
атамана, нагрузил несколько подвод печеным хлебом, салом и кое-каким
реквизированным барахлом и ушел. Весь день станица стояла тихая, - не
топили печей, не выпускали скотину. А ночью занялось несколько иногородних
дворов, в том числе запылал Анисьин двор.
Соседи побоялись тушить пожар, потому что, когда показался первый огонь
на краю станицы, туда поскакало несколько казаков и были слышны выстрелы.
Анисьин двор сгорел дотла. Только наутро соседи спохватились: а где же ее
дети? Дети Анисьи, Петруша и Анюта, сидевшие до ночи в кизяковой скирде, и
корова, овцы, птица - сгорели все.
Добрые люди подобрали Анисью, стонущую в беспамятстве у атаманова
крыльца, положили ее у себя и выходили. Когда, спустя несколько недель,
она стала понимать, - рассказали ей про детей. В станице Анисье делать
больше было нечего, - так она и сказала добрым людям. Была уже осень. От
мужа - никаких вестей. Жить ей не хотелось. Она ушла, - от станицы к
станице, побираясь под окнами. Добралась до железной дороги и попала
наконец в Астрахань, где ее взяли на пароход коком, потому что в прошлый
рейс кок сошел на берег и не вернулся.
Такой случай из своей жизни рассказала Анисья Назарова.
- Спасибо вам, товарищи, - сказала она, - узнайте мое горе, спасибо
вам...
Вытерла передником глаза и ушла в камбуз. Моряки, обхватив жиловатыми
руками колени, нахмурясь, долго еще молчали. Иван Ильич отошел и лег в
сторонке. Сдерживая вздохи, думал: "Вот встречаешь человека и проходишь
мимо рассеянно, а он перед тобой, как целое царство в дымящихся
развалинах..."
Понемногу от впечатлений рассказа этой женщины он перекинулся к своим
огорчениям, - их он глубоко прятал от всех, от самого себя в первую
очередь. Мало у него было надежды когда-нибудь еще раз встретиться с
Дашей. Правда, человек живуч, ни один зверь не вынесет таких ран, таких
бедствий. Но ведь пространство-то какое! Где теперь искать Дашу в потоке
миллионов, хлынувших на восток. Старый дурень, доктор Булавин, чего
доброго, еще махнет с ней за границу.
Покачивая головой, вздыхая от жалости, он вспоминал Дашины пристрастия
к душевному комфорту, к изяществу, ее холодноватую пылкость, как кипение
ледяного вина. "Не по силам ей было, не по силам... Выращена в теплице, и
- на вот тебе - подул такой мировой сквознячище... Бедная, бедная, тогда в
Питере, после смерти ребенка, отказывалась жи