трудно
было назвать бойцами. Главное командование формировало их наспех,
преимущественно из дезертиров, вылавливая "зеленых" по городам и деревням,
куда они теперь стали подаваться, глядя на осенние дожди. Без обработки и
подготовки их кое-как спихивали в маршевые роты и везли на фронт, где они
должны были выполнять боевые задания, четко осуществимые только в движении
красного карандаша по трехверстной карте в торжественно тихом кабинете
главкома.
- Не понимаю, - сказал комиссар Чесноков и посмотрел на листочек с
обратной стороны, хотя там ничего не стояло. - Общего смысла не понимаю...
Рощин ответил:
- И понимать нечего: академический приказ по фронту. Главком скушал за
завтраком парочку яичек, чашку какао, закурил хорошую папиросу, подошел к
карте. Начальник штаба, только того и ожидая, чтобы в одно прекрасное
утро, как сон, миновало проклятое наваждение, вытаскивает двумя пальцами
красный флажок, изображающий сто двадцать третий полк нашей бригады, - по
сводкам отдела кадров в две тысячи семьсот штыков, - и перекалывает его
изящно на сто верст южнее: "Таким образом, заняв деревню Дерьмовку, мы
создаем фланговую угрозу противнику..." Берет другой флажок, изображающий
тридцать девятый полк нашей бригады, - в две тысячи сто штыков, по сводкам
отдела кадров, - перекалывает его юго-восточнее на девяносто пять верст:
"Таким образом, тридцать девятый лобовой атакой и так далее..." Главком
через дымок щурит глаз на карту и соглашается, потому что все равно у
начштаба за ночь все продумано, линии и стрелки аккуратно проведены
красными и синими чернилами, и потому, - так ли переставляй флажки, эдак
ли, - результат получается один: оживленная деятельность на фронте... Что
и требуется...
- Ну, знаешь, - перебил Чесноков, качая большой лысой головой. - Это,
брат, не критика, это уже злоба...
- Да, злоба... Почему я должен молчать, если я так думаю... И Телегин
так думает, и бойцы наши так думают и так говорят.
Телегин, не вынимая трубочки изо рта, тяжело вздохнул. В душе комиссара
поднималась горечь, сомнения, растерянность - все, что он старался
подавлять в себе. За десять лет царской каторги не то чтобы он отстал от
жизни, но уж слишком много в ней появилось сложного, - такие омуты - не
приведи бог... Высветлившееся за годы страданий сердце его с трудом
воспринимало недоверие к людям, борющимся на стороне революции. Он сразу
начинал любить такого человека, а не раз оказывалось - человек-то
затаившийся. Рощин потому и нравился ему, что был зол, прям и не боялся ни
черта, хоть приставь ему пушку между глаз.
- Ну, а что ж такое особенное говорят бойцы? - спросил комиссар. -
Скоро выдадим теплые ватники да валенки - другие пойдут разговоры. Кто
болтает? Дезертиры болтают? Пробьет его дождем до костей, да в брюхе
пусто, вот и стучит зубами...
- Когда мы выдадим валенки и ватники? - спросил Рощин.
- В главном интендантстве мне твердо обещали... Накладную видел...
Полторы тысячи гусей колотых обещали, сала полвагона...
- Жареных райских птиц не предлагали?
Комиссар только крякнул, ничего не ответил на это. Действительно, кроме
обещаний да бумажонок, он ничего не мог предъявить в бригаду. Он ездил в
Серпухов, и бранился по телефону, и перестал спать по ночам, шагая, по
старой тюремной привычке, из угла в угол по избе... Что-то происходило
непонятное, - всюду, куда толкался его здравый революционный смысл,
вырастала загадочная преграда, в которой все путалось и все вязло.
- Ну, а что же все-таки они говорят? - спросил комиссар.
Рощин с яростью ткнул пальцем в приказ.
- Здесь сказано: силою двух рот занять деревню Митрофановку и хутор
Дальний и удержать их. Деревню Митрофановку и хутор Дальний мы уже
занимали однажды, согласно приказу главкома. И вылетели оттуда пулей.
Совершенно то же самое повторится послезавтра, когда мы выполним то, что
здесь написано.
- Отчего?
- Оттого... Эту позицию нельзя удержать, и мы не должны туда идти.
- Правильно, - кивнул трубкой Телегин.
- А мы пойдем, уложим сотню бойцов на этой операции, вклинимся в белый
фронт, не имея никакой связи со своими, и, когда на нас нажмут справа и
слева, немедленно выскочим из этого мешка, причем придется три раза
переходить речку, где нас будут расстреливать на переправах, затем -
ровное поле, где нас атакует конница, и - болото, где мы увязим половину
телег.
- Позволь, в общем-то стратегическом плане для чего-нибудь нам нужны
эта деревня и хутор.
- Нет... Взгляни на карту... Вот об этом и говорят бойцы - что ни
смысла, ни цели, ни плана нет во всех наших операциях за последние два
месяца... Топчемся на месте безо всякой перспективы, наносим бессмысленные
удары, теряем людей, теряем веру в победу... Увидишь - сегодня ночью
несколько десятков бойцов самовольно покинут фронт... А через месяц их
привезут нам обратно... Что случилось, я спрашиваю, что происходит?
Паралич!..
Похрипев трубочкой, Телегин сказал:
- Сегодня мне сообщили, у нас в эскадроне, - откуда они, дьяволы,
узнают? - Мамонтов будто бы опять прорвался через Дон и идет по нашим
тылам.
Рощин схватил приказ, забегал по нем зрачками, бросил листочек и опять
откинулся к стене.
- Очень возможно... Хотя здесь - ни намека...
В избу вошел дневальный, низенький бородатый дядька с грязным холщовым
подсумком:
- Товарищ комбриг, вас лично требуют к телефону.
Телегин изумленно взглянул на комиссара, торопливо натянул шинель,
вышел. Комиссар сказал, опять потирая лоб:
- Поверить тебе, Рощин, так - всю веру потеряешь. Что же получается?
Измена, что ли, у нас?
- Ничего не предполагаю, не утверждаю. Но знаю, что дальше так воевать
нельзя.
- Боевой приказ должен быть выполнен?
- Да, должен. Я его завтра и выполню...
Комиссар, подумав, усмехнулся:
- Смерти, что ли, ищешь?
- Это совершенно к делу не относится и меньше всего тебя касается... А
кроме того, я не ищу смерти... Если бы ты к нам не вчера приехал, так знал
бы, что полк этот приказ не захочет выполнить. А нужно, чтобы они его
выполнили... Жизнь армии - в выполнении боевого приказа. Если этого нет, -
развал, анархия, смерть... Я сам прочту приказ и поведу их в
наступление... Считай эту операцию проверкой дисциплины... И на этом -
кончим...
Вернулся Телегин, не вынимая рук из карманов шинели, - сел. Глаза у
него были круглые.
- Товарищи, по фронту едет председатель Высшего военного совета. Через
час будет у нас...
Прошел и час и другой. Моросил дождь. Эскадрон в полном составе и
комендантская команда стояли на линейке, на выгоне, за хутором. Каплями
дождя убрались завившиеся конские гривы, расчесанные холки и поседевшие
шинели конников. Лошади натоптали грязь под копытами. Лошади все больше
походили на падаль, вытащенную из воды, - ребра наружу, мослаки торчат,
губы отвисли... Командир эскадрона Иммерман, бывший поручик гусарского
гродненского, круглолицый, с мальчишеским вздернутым носом, в отчаянии
поглядывал на Телегина. Позор! И еще не хватало, - откуда-то явился
большеногий грязный щенок и, полный благодушного любопытства, сел перед
эскадроном.
Иммерман зашипел, замахал на него, щенок только насторожил уши, свернул
голову набок. И вот, неподалеку на бугре стоявший конный махальщик,
торопливо колотя каблуками, повернул лошадь и тяжелым галопом, кидая
грязью, поскакал к Телегину.
Огромный блестящий радиатор, с широко расставленными фарами, дыбом
взлетел на бугор, и показалась открытая светло-серая длинная машина.
От мощного ее рева лошади в эскадроне начали переступать и вскидывать
головы. Иммерман скомандовал: "Смирно!" Машина остановилась, едва не
задавив щенка, который боком отскочил в сторону, как ватный, и опять сел.
Телегин подъехал, отсалютовал шашкой наугад кому-то из трех военных,
сидевших в машине, - в рыжих чапанах поверх шинелей. Тот, кто сидел рядом
с шофером, поднялся, и, положив руку на ветровое стекло и не глядя на
Телегина, принял рапорт.
Затем он резко повернулся к фронту. Двое военных на заднем сиденье, -
один - бледно-бумажный, с мокрой бородой, и другой - полный, надутый,
свирепый, - поднялись и взяли под козырек. Он заговорил лающим голосом,
вскидывая лицо так, что чернели его ноздри и плясало на переносице
запотевшее пенсне:
- Бойцы, именем рабоче-крестьянской власти приказываю вам острее
наточить шашки и крепче привинтить штыки. Кто из вас не хочет напоить
своего коня в устье тихого Дона? Только трус не хочет этого... Почему вы
еще здесь, а уже не там? Республика ждет от вас легендарных подвигов.
Вперед! Опрокиньте врага и развейте его прах по степи-матушке...
Он говорил все напористее, в том же роде. Кончил и оглянул фронт.
"Ура!.." - крикнул он, поднимая над головой стиснутый кулак, и бойцы
разноголосо ответили. Смутила их эта речь. Будто человек с луны свалился.
Чего-чего, а уж такой обиды, что обозвал их трусами, - они не ждали.
Кивком головы он подозвал Телегина:
- Я недоволен состоянием ваших бойцов, - это сброд на лошадях! Я
недоволен состоянием ваших коней, - это клячи! Следуйте за мной...
Он упал на сиденье рядом с шофером. Огромная машина с места рванулась к
хутору.
Телегин поскакал вслед, торопливо соображая, - пожалуй, не был бы
верный расстрел...
Машина остановилась у избы полевого штаба. Телегин и за ним Чесноков,
неумело плюхающийся в седле, подскакали. На крыльце стоял дежурный
Телефонист с испуганным лицом, у него дрожала рука, поднесенная к виску.
Он глазами умолял Телегина о разрешении говорить. Заикаясь от усилия
выражаться формально, он сообщил, что минуту тому назад его вызвал штаб
бригады (все учреждения, имущество, казна и архивы бригады находились
верстах в сорока севернее, в селе Гайвороны). Ему успели передать, что на
село Гайвороны наскочили разъезды белых, не иначе как мамонтовцев, и тут
же телефонная связь порвалась.
Надутый военный, - начальник штаба главкома, - тяжело сползая на
колено, перегнулся к переднему сиденью и начал шептать председателю. Тот
кивнул и - через плечо Телегину:
- Мои директивы вы получите полевой почтой.
Телегин и Чесноков долго еще, молча и ошалело, глядели на черную
дорогу, по которой, как видение, унеслась и растаяла в дождевой мгле
звероподобная машина.
Даша работала в исполкоме, в отделе мелиорации, вторым помощником
начальника "стола проектов". Иногда она раскрашивала акварелью пятна на
карте Костромской губернии, где предполагалось осушать болота, добывать
торф в неисчерпаемом количестве и болотную руду. Иногда переписывала
записки, которые сочинял инженер Грибосолов для того, чтобы держать
исполком в постоянном нервном возбуждении от грандиозности его замыслов,
по существу совершенно бесплодных, так как, кроме ящичка с красками,
кисточки и небольшого запаса ватманской бумаги, в мелиоративном отделе не
было ничего: ни лопат, ни телег, ни лошадей, ни насосов, ни денег, ни
рабочей силы.
Даша получала паек, - четверть фунта остистого хлеба, иногда немного
лаврового листа или перца в зернышках. Анисья, работавшая в исполкоме
курьершей, получала за боевые заслуги усиленный паек: кроме хлебной
осьмушки и перца, еще полторы воблы, иногда ржавую селедку.
По совместительству Анисья работала в драматическом кружке и бегала
слушать общедоступные лекции на историко-фнлологическом факультете,
эвакуированном сюда из Казани. К своим прямым обязанностям - сидеть в
коридоре, в продранном вольтеровском кресле, у дверей зампредисполкома -
Анисья относилась крайне высокомерно: либо она, обхватив голову, чтобы
заткнуть пальцами уши, и нагнувшись к коленям, читала трагедии Шекспира и,
когда ее звали, отвечала рассеянно: "Сейчас, сейчас..." - и даже
огрызалась на повторные предложения - отнести какой-нибудь пакет в
какую-нибудь одну из многочисленных комнат, загроможденных столами и
набитыми людьми, выдумывавшими себе занятия; либо ее вообще не оказывалось
на месте. Однажды, когда по этому поводу одна из сотрудниц, с картофельным
лицом, сделала ей замечание, - Анисья так темно взглянула на нее: "Не
возвышайте голос, товарищ, казачьей шашки я не боялась..." - что
интеллигентная сотрудница, прежде много потрудившаяся на почве женской
эмансипации, сочла за лучше не связываться с этой рабоче-крестьянской
нахалкой...
Даша возвращалась домой в шестом часу. Анисья - иногда только поздно
ночью. Жили они в деревянном домике над Волгой. Кузьма Кузьмич, крепко
помня наказ Ивана Ильича, - кормить Дашу и Анисью досыта, - продолжал,
против своей совести, заниматься туманными делами по добыче съестных
продуктов и дровишек, - хотя тяжеленько ему иной раз приходилось: и года
сказывались, и осенняя непогода клонила от суеты к тихим философским
размышлениям у натопленной печурки, под мягкий шум дождя по крыше.
Обычно, когда утренний полусвет уже синел в окошке, Даша и Анисья
кушали морковный чай с чем-нибудь и уходили на работу. Кузьма Кузьмич,
вымыв посуду, вынеся помойное ведро и подметя веником пол в обеих
комнатушках, начинал не спеша, а часто и со вздохами, обдумывать и
прикидывать: у кого бы сегодня можно стрельнуть парочку яичек, кусочек
сала, бутылку молока, полшапки картошки... Кузьма Кузьмич не побирался, -
боже сохрани! Он лишь производил честный обмен философских и моральных
идей на предметы питания. За эти два месяца его знала почти вся Кострома,
и он не раз путешествовал даже в пригородные села.
Размышляя, он обычно что-нибудь чинил или пришивал у рассветающего
окошка. Жизнь - могучая сила. Даже во времена глубочайших исторических
сдвигов и тяжелых испытаний люди вылезают из материнского чрева головой
вперед и со злым криком требуют себе места в этом бытии, по вкусу или не
по вкусу оно приходится их родителям; люди влюбляются друг в друга, не
глядя на то, что внешних средств для этого у них несравненно меньше, чем,
скажем, у тетерева, когда он, приплясывая на весенней проталине,
распускает роскошный хвост. Люди ищут утешения и готовы половину каравая
отрезать человеку, который прольет неожиданный покой в их душу,
истерзанную сомнениями: "Куда же мы придем в конце-то концов, - траву
будем есть, срам капустным листом прикрывать?" Другие благодарны
понятливому слушателю, перед кем, не опасаясь Губчеки, можно вывернуть
себя наизнанку со всей прикипевшей злобой.
Кузьма Кузьмич отправлялся по дворам. Вытирал в темных сенях ноги и
заходил на кухню. Иная хозяйка крикнет ему со злобой:
- Опять, дармоед, приплелся! Нету ничего сегодня, нету, нету...
- О Марье Саввишне пришел справиться, - приветливо тряся красным лицом
и морща губы, отвечал Кузьма Кузьмич. - Плоха она?
- Плоха.
- Анна Ивановна, не смерть страшна, - сознание бесплодно прожитой жизни
томит нас тоской. Вот где нужно утешение человеку, - положив руку ему на
холодеющий лоб, сказать: жизнь твоя была скудная, Марья Саввишна, и нечего
жалеть о ней, но ты потрудилась, как самая малая мурашка, - безрадостно и
хлопотливо тащила свою соломинку. А труды никогда не пропадают даром, все
складывается, - дом человеческий растет и широк и высок, и где-то твоя
соломинка чего-то подпирает. Детей, внуков ты выходила, вот и вечер твой
настал: закрой глаза, усни тихо. Не жалей ни о чем: не ты в твоем
убожестве виновата...
Кузьма Кузьмич журчал, сидя у двери на табурете, а хозяйка, коловшая
лучину, вдруг бросала косарь, часто - несколько раз - вздыхала, и ползли у
нее слезы по щекам...
- Живи, живи... Сдохнешь, никто спасибо не скажет...
- А потому, что жизнь у нас еще неправильная... Каждому человеку за его
труды памятник надо бы ставить... Впереди так и будет, Анна Ивановна,
впереди жизнь будет добрая...
- Это - на том свете, что ли?..
- Зачем, на этом...
- Ты один урод добрый нашелся...
- Это моя профессия, Анна Ивановна, а я не добрый... Я любопытный.
Человека не жалеть нужно. Человек любит, когда о нем любопытствуют. Что
же, можно пройти к Марье Саввишне?
- Пройди уж...
Из такого дома Кузьма Кузьмич уходил не с пустыми руками. Вечером,
распилив и наколов унесенную с чьего-нибудь двора доску, затопив печку на
женской половине, обдув пепел с кипящего самовара и поставив его на стол,
Кузьма Кузьмич рассказывал Даше и Анисье о своих похождениях.
- Появился у меня конкурент, - говорил он, дуя на блюдечко. - Стал
шляться по дворам старичок, в одной рубахе из мешка, босой, с нарочно
всклокоченной бородой, с необыкновенно впечатляющим носом - во все лицо.
Зовут - отец Ангел. Придумал этот мошенник простой анекдот, - вваливается
в дом, садится на пол и начинает раскачиваться, всплеснет руками и
раскачивается: "Вот тебе, Ангел, вот тебе и не верил, тьфу, тьфу, тьфу...
Своими глазами видел, своими руками трогал, тьфу, тьфу, тьфу..." Слушатели
рты разинут, он еще поломается и рассказывает: намедни, в ночь под пяток,
у одной женщины, у которой муж в Красной Армии, родился дебелый мальчик с
зубами. Помыли его, спеленали, дали матери на руку. Она грудь вынимает,
дает ему, а он грудь не взял, да как взглянет на мать и сказал: "Мама,
мама, я уже пришел!.." - Хлебнув с блюдечка, Кузьма Кузьмич засмеялся. -
Отобьет у меня Ангел клиентуру. Ревнивый! Сегодня встретились на одном
дворе, он мне пальцами рога показывает: что, говорит, Кузька, за моими
объедками пришел? А будешь ходить за мной по следам, спознаться тебе с
моим жезлом...
- Бросайте вы все эти глупости, Кузьма Кузьмич, - сказала Даша строго.
- Поступайте на советскую службу. Ничего, ничего, проживем и на одном
пайке... А то про вас уже начали поговаривать нехорошее, - мне это очень
неприятно...
Анисья, как всегда, - очнувшись, от налетающей мечты, сказала:
- Сегодня я с одним поговорила, такая сволочь. - И она показала в лицах
и в разных голосах: - Я сижу, читаю, конечно. Подходит наш сотрудник, из
отдела гражданского снабжения, гнилой такой, дряблый, косоротый.
"Очень бы хотел, говорит, с вашим дядей познакомиться". - "С каким
таким дядей?" - "А с которым вы, говорит, живете... Нужно у него духовный
совет получить..." - "Он, говорю, никаких советов не дает..." - "А я,
говорит, слышал обратно, - многие к нему ходят и получают облегчение..." -
"Товарищ, говорю, мне некогда слушать ваши глупости, видите, я занята..."
А он мне - на ухо со слюнями:
"А вы про младенца говорящего не слыхали?.." - "Убирайтесь, - я ему
говорю, - к черту..." - "Не далеко ходить, - он говорит, - мы все давно уж
у черта... Ан младенец-то не антихрист ли?"
- Очень, очень неприятно, - сказала Даша.
- Да - глушь... - Кузьма Кузьмич задумчиво налил себе еще стаканчик
кипятку. - Такая глушь - в ушах звенит. А все-таки русский человек пытлив
- и пытлив и впечатлителен. Драгоценная у него голова. Ему бы - знание да
путь верный из этой византийской вязи. Давно хочу, да вот все не решаюсь,
дорогие мои, бесценные женщины, предложить вам перебраться в Москву.
- В Москву? - переспросила Анисья, расширяя синие глаза.
- К свету, к идеям, поближе к большим делам. Даю честное слово -
баловство свое брошу... Мне уж и самому давно стало тошно... А как увидал
свой портрет, - отца Ангела, - расстроился, совсем расстроился...
- В Москву, в Москву! - сказала Даша. - У нас там есть даже где
приткнуться: у Кати осталась квартира вместе со старушкой - Марьей
Кондратьевной... Может быть, этого ничего уже и нет?.. Ах, Кузьма Кузьмич,
миленький, давайте не будем откладывать... Ведь мы здесь за ваши пышечки,
ватрушечки, самое дорогое свое продаем. И вы здесь другой стали, хуже
стали... Слушайте, в Москве сейчас же Анисью определим в театральное
училище...
Анисья на это ничего не сказала, только залилась краской, приспустила
веки.
- Кузьма Кузьмич, завтра же сбегайте, узнайте - идут еще какие-нибудь
пароходы до Ярославля?..
Даша ужасно взволновалась, замолкла и вздыхала. Кузьма Кузьмич,
нахохлившись, прижав ладони к животу, раздумывал над тем, что в Москве,
пожалуй, особого риска не будет в смысле питания женщин: на крайний случай
оставались - тайно им припрятанные - Дашины драгоценные камушки... Да и с
собой из Костромы можно взять ржаной муки пудика два... И как это у него
сегодня вырвалось про Москву! Вырвалось - так вырвалось, - эка! Да и к
лучшему, конечно... И он мысленно уже сочинял объяснительное письмо Ивану
Ильичу, от которого недавно была коротенькая открытка, сообщавшая, что -
жив, здоров, любит и целует.
Анисья, облокотись о стол, глядела на слабый огонек жестяной коптилки,
и ей чудилась то лестница (как в исполкоме), по которой она спускается с
голыми плечами, волоча шелковый подол, и потирает окровавленные руки, то
сосновый - длинным ящиком - гроб, из которого она поднимается и видит
Ромео, и видит склянку с ядом...
Так они, втроем, долго еще сидели у поющего самовара. Ночь порывисто
хлестала дождем в стекла маленького окошечка. Но что было им до непогоды,
до убожества жилища, до всей случайной скудости, - сердца их горячо,
уверенно стучали в преддверье жизни, как будто были они вечно юные...
Иван Ильич считал себя человеком уравновешенным: чего-чего, а уж головы
он никогда не терял, - так вот надо же было случиться такому, что он, безо
всякого раздумья, вдруг точно ослепнув, плохо слушающимися пальцами
отстегнул кобуру, вытащил револьвер и, приставив его к голове, щелкнул
курком. Выстрела не произошло, потому что кем-то для чего-то патроны из
его нагана были вынуты.
К Ивану Ильичу обернулись Рощин и комиссар Чесноков и начали злобно
ругать, обзывая соплей, интеллигентом, тряпкой, негодной даже, чтобы
вытереть под хвостом у старой кобылы. Кричали они на него в поле,
спешившись у стога сена, почерневшего от дождя. Тут же неподалеку стоял
эскадрон и комендантская команда, посаженная на коней. Это было все, что
осталось от бригады Телегина.
Корпус Мамонтова широким фронтом прошел по его тылам, порвал все связи,
разрушил коммуникации, уничтожил в селе Гайвороны склады продовольствия и
боеприпасов; за какие-нибудь сутки весь тыл бригады превратился в хаос,
где безо всякой связи с какой-либо Командной точкой отступали, прятались,
бродили разбросанные части и отдельные люди.
Оба стрелковых полка, не успев опомниться, оказались в мешке, - с тыла
на них налетели мамонтовцы, с фронта нажали донские пластуны.
Красноармейцы оставили фронт и рассеялись.
Размеры катастрофы выяснялись постепенно, понемногу. Телегин с
эскадроном и комендантской сотней двинулись на поиски своей бригады. У
него еще оставалась надежда собрать какие-нибудь остатки, - паника
миновала, и Мамонтов был уже далеко, - но скоро выяснилось, что под
свинцовым небом, на взбухающих жнивьях и непролазных пашнях, по оврагам и
перелескам, где путается туман, никаких людей собрать невозможно... Одни
ушли разыскивать какую-нибудь фронтовую часть, чтобы с ней соединиться,
другие разбрелись по хуторам, прося под окошками пустить обогреться,
третьи только того и ждали, - задали стрекача подальше от этих мест - по
домам, к бабам, на печки.
Два красноармейца из 39-го полка, отощавшие до того, что без сил сидели
под стогом, рассказали наехавшим на них Телегину, Рощину и комиссару
Чеснокову очень невеселую историю...
- Напрасно ездите по полю, никого не соберете, - сказал один. - Был
полк, нет его.
Другой, продолжая сидеть спиной к стогу, оскалил зубы:
- Продали нас - и весь разговор... Что мы - не понимаем боевых
приказов? Мы все понимаем - продали... Командование, мать твою! Картонные
подметки ставят! - И пошевелил пальцами, торчавшими из сапога. - Кончили
воевать... Кончено... Аминь!
У этого стога Телегин и сплоховал. В памяти его всплыл чудовищный
радиатор с двумя, разнесенными в стороны, прожекторами. Ну, где же тут
оправдаться! С ленивым благодушием все проворонил, прошляпил, растерял...
- Подождите на меня кричать, - сказал он Рощину и Чеснокову. - Ну,
ослабел, ну, струсил, ну, виноват... - И он, отвратительно морщась, начал
прятать наган в кобуру. - Всю жизнь мне везло, всю жизнь ждал, что сорвусь
когда-нибудь... Ладно, пускай судит ревтрибунал...
- Да черт тебя возьми, не в тебе сейчас дело! - дергая щекой, закричал
на него Рощин. - Куда ты ведешь эскадрон? На восток, на запад? Какие у
тебя соображения? Какая непосредственная задача? Думай!
- Дай карту...
Телегин сердито взял карту из рук Рощина и, рассматривая ее, бормотал
под нос всякие обозные выражения, относящиеся к самому себе. Названия
городов, сел, хуторов прыгали у него в глазах. Он и это наконец преодолел.
После спора было решено - двинуться на восток, ища встречи с частями
Восьмой армии.
Весь остаток дня шли на рысях - где только было возможно. Темной ночью,
когда уже не видать конских ушей, выслали разведчиков поискать поблизости
затерявшееся в непроглядной тьме село Рождественское. Остановились, не
спешиваясь, и долго ожидали. Вадим Петрович придвинул лошадь к лошади
Телегина; коснулся коленом его колена.
- Ну? - спросил он. - Может быть, все-таки объяснишь?.. Разговаривать с
тобой можно?
- Можно.
- Для чего ты устроил этот спектакль?
- Какой спектакль, Вадим?
- С незаряженным револьвером...
- Ты с ума сошел!.. - Иван Ильич перегнулся в седле к нему, но так
ничего и не различил, кроме неясного пятна с черными глазницами. - Вадим,
значит, не ты вынул патроны?
- Не я вынул патроны из твоего револьвера... Начинаю думать, что ты
хитрее, чем кажешься...
- Не понимаю... Смалодушничал... при чем тут хитрость... я бы на твоем
месте не вспоминал бы уж...
- Не виляй, не виляй...
Говорили они тихо. Рощин весь дрожал, как на парфорсном ошейнике:
- Весь эскадрон прекрасно видел эту омерзительную сцену у стога...
Знаешь, что они говорят? Что ты комедию ломал... Жизнь покупал в
ревтрибунале...
- Черт знает что ты говоришь!..
- Нет! Ты уж выслушай! - Лошадь под Рощиным тоже начала горячиться. -
Ты должен ответить мне во всю совесть... В такие дни испытывается
человек... Выдержал ты испытание? Понимаешь ты, что на тебе пятно?.. Ты не
имеешь права быть с пятном...
Лошадь его, ерзая, больно хлестнула хвостом по лицу Телегина. Тогда
Иван Ильич прохрипел голосом, упертым в горловую спазму:
- Отъезжай!.. Я тебя зарублю!..
И сейчас же комиссар Чесноков сказал из темноты:
- Ребята, будет вам лаяться, - патроны я вынул.
Ни Рощин, ни Телегин ничего не ответили на это. Не видя друг друга, они
тяжело сопели, - один от жестокой обиды, другой - весь еще ощетиненный от
ненависти. Из темноты раздались короткие, как выстрелы, голоса:
"Стой! Стой!" - "Что за люди?" - "Не хватай..." - "Чьи вы?" - "Мы свои,
а вы чьи, туды вашу растуды?"
Это разведка наскочила на разведку, и верхоконные, крутясь друг около
друга и боясь в такой чертовой тьме обнажить оружие и от злого задора не
желая разъехаться, кричали и ругались, уже чувствуя по крепости выражений,
что и те и другие - свои, красные.
"Так чего же ты за узду хватаешь?.." - "Какой части?.." - "Мать твою
богородицу не спросили, - мы крупная кавалерийская часть". - "Где ваша
часть?" - "Заворачивай с нами..."
Обе разведки наконец угомонились и мирно подъехали к эскадрону.
Оказалось, что село Рождественское - неподалеку, за лесом и речкой. На
вопрос - какая войсковая часть находится в селе - один из чужих
разведчиков ответил не слишком вежливо:
- А вот приедете, узнаете...
В избе за столом сидели Семен Михайлович Буденный и два его начдива и
пили чай из большого самовара. Семен Михайлович, увидев входящих Телегина,
Рощина и Чеснокова, сказал весело:
- Нашего войску прибыло. Здравствуйте. Садитесь, пейте с нами чай.
Они подошли к столу и поздоровались с Буденным, лукаво поглядывающим на
бродячего комбрига и его штаб (ему уже все было известно), поздоровались с
начдивом Четвертой, который был небольшого роста, но с такими устрашающими
усами, что их легко можно было заложить за уши, с начдивом Шестой,
протянувшим каждому большую руку, сжимая ее так, будто сгибал подкову, -
молодое и румяное лицо его выражало глубочайший покой.
Семен Михайлович спросил, хорошо ли они расквартировали на ночь свою
часть и нет ли какой жалобы или просьбы? Рощин ответил, что
расквартировались, как могли, жалоб никаких нет.
- А нет, так тем лучше, - ответил Буденный, отлично зная, что в селе,
где стал на короткую ночную передышку его конный корпус, даже мухе негде
приткнуться как следует. - Так что ж вы стоите, берите лавку,
присаживайтесь. А ведь я вас хорошо запомнил, товарищ Телегин, баню тогда
устроили донским казакам... Эге... - И он, очень довольный, щурясь,
оглянул собеседников за столом; начдив Шестой спокойно кивнул,
подтверждая, что действительно была тогда баня казакам, и начдив Четвертой
гордо, сухо кивнул калмыцким лицом. - Значит, на этот раз Мамонтов вас
потрепал маленько. А что с вами - комендантская команда или боевая часть?
- Боевая часть, усиленный эскадрон, - сказал Телегин.
- Кони в каком состоянии?
- Кони в прекрасном состоянии, - быстро ответил Рощин, - кованы на
передние ноги.
- Скажи - даже кованы на передние ноги! - удивился Буденный. - Я думаю,
зачем вам идти далеко - искать Восьмую армию, может быть, она уже не там,
где была...
- Я должен подать рапорт командарму, - сказал Телегин.
- Подай рапорт мне... А что, начдивы, берем комбрига с его усиленным
эскадроном?
Оба начдива согласно кивнули. Буденный из жестяной коробочки взял
щепоть табаку и начал свертывать.
- Далеко ходить вам некуда, - повторил он. - Присоединяйтесь к нам. Мы
так вот с начдивами как-то посидели и подумали, а подумав, решили: кони у
нас жиреют, бойцы у нас скучают, - пойдем на север - искать генерала
Мамонтова. Вот и бегаем, - он от нас, а мы за ним...
Семен Михайлович шутил, а дела были очень серьезные. Узнав о переходе
корпуса Мамонтова через красный фронт, он рискнул своей головой, ослушался
личного приказа председателя Высшего военного совета - неуклонно
продолжать выполнение явно теперь глупого и давно уже опороченного, если
не предательского, военного плана, - и по собственному разумению бросился
в погоню за Мамонтовым. И Буденный, и его начдивы хорошо представляли
себе, как яростно заскрипели перья в канцелярии главкома и какие, пахнущие
могилой, угрозы ожидают их на "морзянке", на конце прямого провода. Но
спасение Москвы было им дороже, чем свои головы. А спасение они видели
только в немедленной погоне за Мамонтовым, в разгроме этой лучшей конницы
белых. А то, что она не выдержит удара семи тысяч буденновских сабель и
ляжет, порубленная, где-нибудь на широких полях между Цной и Доном, в этом
они не сомневались, - лихое дело было настичь Мамонтова, который перенял у
бандитов обычай сменять подбитых и усталых коней по селам и хуторам.
У Мамонтова, в его лихих, но избаловавшихся донских полках,
насчитывалось значительно больше сабель. Но он не искал встречи с
Буденным, он боялся гнавшегося за ним опытного противника: это была уже не
партизанская конница, но самое страшное, с чем - не дай боже -
встретиться, сшибиться в чистом поле, - регулярная русская кавалерия.
Буденный двигался медленнее, но умнее, - то выбирал короче или удобнее
дорогу, то жал Мамонтова в такие места, где трудно было добыть фураж или
свежих коней.
День за днем шла эта погоня, смертельная игра двух мощных конниц.
Дымами с заревами в осенних туманах отмечался путь Мамонтова. Он
набрасывался на тыловые части красных и торопливо отскакивал в сторону. И,
наконец Буденный обманул и настиг его. Ранним утром, чуть только
проступили угольные очертания старых ветел на огородах, Семен Михайлович
ворвался с эскадроном в плохонькую деревеньку, где ночевал Мамонтов.
Но тотчас на другом конце деревеньки из ворот вылетела рыжая тройка и
стала уходить. В открытой коляске, обернувшись на сиденье, Мамонтов, с
непокрытой головой, в незастегнутой шинели, несколько раз выстрелил по
скачущему головному усатому всаднику в черной бурке, - он узнал Буденного,
но карабин плясал у него в руках. За тройкой погнались, но рыжие донские
кони, как ветер, унесли коляску.
По дворам еще раздавались дикие вскрики, лязг оружия, одиночные
выстрелы, - это насмерть дрались казаки личной генеральской охраны.
Буденновцы, обшаривая деревню, начали выгонять изо всех углов на улицу
каких-то перепуганных людей, - кто был в подштанниках, кто, со страху, об
одном сапоге. Оказались - музыканты. Их окружили, стали над ними смеяться.
Подъехал Семен Михайлович и, узнав, в чем дело, приказал им принести
инструменты.
Видя, что большевики их не рубят шашками, а только смеются, музыканты
побежали, живо приоделись и принесли свои фанфары, огромные геликоны,
рожки, корнеты, - все трубы у них были чистого серебра. Буденновцы,
удивляясь, цыкали языками. Вот это добыча!
- Ну что ж, - сказал Семен Михайлович, - с паршивой собаки хоть шерсти
клок... А умеете вы играть "Интернационал"?
Музыканты могли играть все, что угодно, - среди них были ученики
Московской консерватории, вот уже полтора года - в поисках заработка и
белых булок - бегавшие из города в город, спасаясь от погромов, заполнения
анкет и уличной стрельбы, покуда в Ростове их не мобилизовали.
Капельмейстер, с губчатым носом, пропитанным алкоголем, заявил даже, что
он - старый убежденный революционер. Глядя на его сизо-лиловый нос, ему
поверили, что вредить не станет.
Мамонтов и на этот раз уклонился от встречи. Корпус его быстрым
маневром вышел из соприкосновения. Погоня продолжалась. Но уже было
очевидно его намерение - проскочить через красный фронт на свою сторону.
Этого Буденный опасался больше всего: тогда весь поход - впустую и тогда,
пожалуй, не пришлось бы отвечать перед главкомом и, еще хуже, - перед
председателем Высшего военного совета.
Плохо было и то, что не удавалось установить никакой связи и узнать,
что делается на белом свете в эти дни... Наконец дошли до железной дороги.
Буденный со своим начштабом и комиссаром поскакал вперед, на вокзал, и сел
на аппараты. По телефонным проводам понеслись на него такие новости, что
он срочно вызвал на вокзал начдивов и старших командиров.
Собрались в буфетном зале, где в большие разбитые окна было видно, как
в походном строю приближались эскадроны и проходили через полотно. Позади
них раскинулся мрачный закат - у самой земли, под гнетом туч. Ряды
всадников, со значками на пиках, поднимаясь на изволок, казались
чугунными, непомерно сильными на сильных конях. Телегина поразило лицо
Вадима Петровича, глядевшего в окно, - в отсвете заката - гордое,
застывшее, будто в исступлении.
- Мы должны были знать, что она такая... - глухо проговорил он, и Иван
Ильич придвинулся, чтобы яснее расслышать. - Мы забыли это... Нет той
казни, чтобы казнить за такую измену... Поцелуй землю за то, что простила
тебя...
После ссоры у стога Вадим Петрович в первый раз так заговорил. Телегин
понимал, что мучается и молчит он не от гордости, а, вернее, от отчаяния,
что нечем - не словами же: "Прости, Иван..." - повиниться перед Телегиным.
Сейчас, в длительном напряжении и усталости, настала у него минута
переполняющего ощущения им потерянной, забытой и вновь обретенной родины,
и это было также его мольбой о прощении...
Иван Ильич, покашляв, тоже захотел сказать доброе Вадиму Петровичу,
зачеркнуть к чертям - как будто и не было ее - дурацкую ссору... В это
время из телеграфного отделения вышел Буденный. Его окружили. Он сказал:
- Товарищи, большие новости... Начнем с неприятных. Орел, товарищи,
взят Кутеповым. Разведки его уже под Тулой. Этим наступлением он вбил
широкий клин в наш фронт. Восьмая и Десятая отброшены на восток. Девятая и
Тринадцатая - на запад... Так вот, это было на прошлой неделе. - Буденный
помолчал, и глаза его весело блеснули. - С тех пор многое изменилось,
товарищи... Во-первых, могу вас порадовать: все главное командование
сменено. И председатель Высшего военного совета больше не хозяйничает на
Южном фронте... Орел взят нами обратно... Прославленные корниловские,
марковские и дроздовские полки вдребезги разбиты между Орлом и Кромами...
Чего мы долго ждали, - началось... Подробности пока еще не известны, но
против Кутепова удачно действует особая ударная группа...
Семен Михайлович опять остановился, вертя в руках обрывок телеграфной
ленты, пошевелил усами и ястребом взглянул на стоящих вокруг него
командиров.
- Операции нашего корпуса происходили не согласно приказу главкома, но
против приказа... Нам приказано было идти на юг, в Сальские степи, на
Маныч, где едва не сложила головы Десятая армия, - мы поднялись на север.
Вместо левого берега - оказались на правом берегу Дона. Вместо чем уходить
от донской конницы, - вцепились ей в хвост. Нехорошо, не годится!.. А что
до нашего простого разумения, так наши головы - мужицкие, казацкие, не
должно у нас быть своего разумения, - на то в штабе у главкома имеются
просвещенные, светлые головы... Вот мы и шли, а приказы главкома шли за
нами, - я их не брал, не читал: прочтешь, и шашка, пожалуй, из рук
вывалится... Все-таки, хочешь не хочешь, а приказ догнал меня... Приказ
без длинных слов... - Он развернул телеграфную ленту так, чтобы она не
перекручивалась, и прочел: - "Комкору Конного Буденному... Последние
данные разведки указывают на движение неприятельской конницы из района
Воронежа на север. Приказываю комкору Конного Буденному разбить эту
конницу противника..." Вот и все, коротко и ясно. Значит - правильно
разумели наши головы... Приказ подписан председателем реввоенсовета Южного
фронта Сталиным в ставке главного командования, в Серпухове.
Катя вернулась в Москву, в тот самый Староконюшенный переулок на
Арбате, в особнячок с мезонином (куда в начале войны Николай Иванович
Смоковников переехал вместе с Дашей из Петербурга и куда из Парижа
вернулась Катя), в ту самую комнату, где в печальный день похорон Николая
Ивановича так безнадежно сгустилось уныние над Катиной жизнью. Тогда,
прикрывшись на постели шубкой, она не захотела больше жить... Повздыхав,
вылезла из-под шубки и пошла в столовую, чтобы принести немножко воды -
запить морфий, и в сумерках неожиданно увидела свою вторую жизнь: Вадим
Петрович сидел и ждал ее...
И вот и этот - второй круг ее жизни, - напряженный, любовный,
мучительный, - завершился. Позади остался долгий, долгий путь
невозвратимых потерь. Особенно остро почувствовала это Катя, когда - в
середине июля - шла с узелком с Киевского вокзала... В обмелевшей
Москве-реке плескались маленькие дети, и голоса их пронзительно грустно
звучали в тишине, да на берегу, на чахлой траве, сидел старый человек с
удочкой; выйдя на Садовую, где по всему бульвару исчезли изгороди и
решетки, Катя поразилась тишине, - только шелестели огромные липы, важно
прикрывая зеленой тенью своей опустевшие особнячки; на когда-то
многолюдном Арбате - ни трамваев, ни извозчиков, лишь редкий прохожий,
повесив голову, переходил ржавые рельсы. Катя дошла до Староконюшенного,
свернула по нему и наконец увидела свой дом, - у нее ослабли ноги. Она
долго стояла на противоположной стороне тротуара. В воспоминаниях этот
особнячок представлялся ей прекрасным, золотистого цвета, с плоскими
белыми колонками, и чистыми окнами, занавешенными шторами... Там жили тени
Кати, Вадима Петровича, Даши... Разве может без следа исчезнуть то, что
было? Разве жизнь уносится, как сновидение в лежащей на подушке голове, и,
поманив бесплодным обманом, истаивает после вздоха пробуждения? Нет, нет,
в минувших днях где-то так и застыли в нежданной радости - Катя, уронившая
на ковер склянку с морфием и без сил повисшая на закаменевших руках Вадима
Петровича, и он, шепчущий ей слова любви, весь точно обуглившийся от
волнения. Это не было сном, это не исчезло, это и сейчас там - за черными
окнами. И там же их первая ночь, без сна, в молчаливых и глубоких, как
страдание, поцелуях и в повторении все тех же и все новых слов изумления
оттого, что это - единственное на земле чудо, соединившее так тесно
сплетенными смуглыми сильными и белыми хрупкими руками - самое нежное и
самое мужественное...
Особнячок стоял кривенький, убогий, весь облупленный, и никаких на нем
не было белых полуколонок. Катя их выдумала. Два крайних окна в первом
этаже закрыты изнутри газетными листами, остальные так забрызганы сухими
лепешками грязи, что ясно: там никто не живет... В мезонине, где была
Дашина спальня, выбиты все стекла.
Катя перешла улицу и постучала в парадную дверь, на которой коричневая
краска оглуплялась целыми стружками. Катя долго постукивала, покуда не
заметила, что вместо дверной ручки - дыра, забитая пылью. Тогда она
вспомнила, что на черный ход нужно пройти с переулка. Калитка была
открыта, и от нее через дворик, заросший травой, вела едва заметная
тропинка. Значит, здесь все-таки жили.
Катя постучала в кухонную дверь. Немного спустя дверь открыл маленький
человек, бледный, как бумага, блондин, в очках, с большой всклокоченной
головой:
- Я же кричу вам, что дверь не заперта. Что вам нужно?
- Простите, я хотела спросить: здесь еще живет Марья Кондратьевна,
старушка?
- Да, здесь, - ответил он голосом, каким рассуждают о математических
формулах. - Но она умерла...
- Умерла! Когда?
- Как-то недавно, точно не помню...
- Что же я буду делать теперь? - растерянно проговорила Катя. - Моя
квартира занята?
- Понятия не имею - ваша или не ваша эта квартира, но она занята...
Он хотел было уже закрыть дверь, но, видя, что у красивой женщины глаза
полны слез, помедлил.
- Как это неприятно... Я прямо с вокзала, - куда же теперь деваться?
Два года не была в Москве, вернулась домой и - вот...
- Домой вернулись? - переспросил он с изумлением. - В Москву?..
- Да. Я все время жила на юге, потом на Украине...
- Вы что - ненормальная?
- Нет... А почему, - разве вернуться домой так странно?