трашный, без дальномеров, на злость...
Кишки на руку наматывай, а бей до последнего снаряда, вот о чем думай...
Иди-ка сюда, я тебе покажу.
Телегин взобрался к нему на приступку. Артиллерийская канонада
усилилась, как будто приблизилась, горизонт на западе и на юге заволокло
дымной мглой. Следя за пальцем Гагина, он различал на равнине ползущие с
севера кучки людей и вереницы телег.
- Наши бегут, - сказал Гагин и кивнул на огромный дым, поднимающийся
грибом на юге, в стороне Сарепты. - Я давно гляжу: по этому курсу тысячи,
тысячи пробежали... Разрывы видишь? А давеча их не было. Из тяжелых бьет.
Наутро жди сюда генерала.
Иван Ильич еще раз осмотрел хозяйство батареи. Пересчитал снаряды,
патроны, - их приходилось всего по две обоймы на винтовку. Его особенно
тревожило, что батарея была оголена. Саженях в двухстах отсюда виднелись
свежевырытые окопчики, но в них не замечалось никакого движения, - части
красных войск проходили гораздо дальше. Он присел около Сапожкова, - лицо
Сергея Сергеевича было сморщенное, будто сон для него тоже не был легок.
- Сергей Сергеевич, извини, я тебя потревожу... Свяжи меня с командиром
дивизиона...
Сапожков открыл мутные глаза:
- Зачем? Указания даны - не стрелять. Когда надо, скажут... Чего ты
волнуешься? - Он подтянулся к колесу, зевнул, но явно притворно. - Лег бы,
выспался - самое знаменитое.
Иван Ильич вернулся на приступку и долго стоял неподвижно, положив руки
на бруствер. Огромное темно-оранжевое солнце садилось во мглу, поднятую
где-то за горизонтом копытами бесчисленных казачьих полков. Ночная тень
надвигалась на равнину, - больше уже нельзя было различить на ней движения
войск. Ниже ясной вечерней звезды небо в закате стало прикидываться
фантастической страной у зеленого моря, там строились китайские башни,
одна отделилась и поплыла, превратилась в коня с двумя головами, стала
женщиной и заломила руки...
Казалось: только вылезти из котлована - и, перебирая ногами, как бывает
во сне, долетишь до этой дивной страны. Для чего же нибудь она
показывается, что-нибудь она значит для тебя в час смертного боя?..
- Эх, черная галка, сизая полянка, - сказал Сергей Сергеевич, положив
ему руку на спину, - это же чистый идеализм, Ванька, пялить глаза на
картинки... Махорочки свернем? В госпитале украл пачку, берегу - покурить
перед смертью...
Он, как всегда, говорил насмешливо, хотя в горьких морщинах у рта, в
несвежих глазах затаилась тоска. Свернули, закурили: Телегин - не
затягиваясь, Сапожков - вдыхая дым со всхлипом.
- Ты что похоронную-то запел? - тихо спросил Телегин.
- Смерти стал бояться... Пули в голову боюсь; в другое место - не
убьет, а в голову боюсь. Голова - не мишень, для другого сделана. Мыслей
своих жалко...
- Все мы боимся, Сергей Сергеевич, - думать об этом только не
следует...
- А ты когда-нибудь интересовался моими мыслями? Сапожков - анархист,
Сапожков спирт хлещет, - вот что ты знаешь... Тебя я, как стеклянного,
вижу до последней извилинки, от тебя живым людям я передам записочку, а ты
от меня записочки не передашь... И это очень жаль... Эх, завидую я тебе,
Ванька.
- Чего же, собственно, мне завидовать?
- Ты - на ладошке: долг, преданная любовь и самокритика. Честнейший
служака и добрейший парень. И жена тебя будет обожать, когда перебесится.
И потому еще тебе жизнь легка, что ты старомодный тип...
- Вот спасибо за аттестацию.
- А я, Ванька, жалею, что тогда летом Гымза меня не расстрелял...
Революции ждали, дрожа от нетерпения... Вышвырнули в мир кучу идей: вот он
- золотой век философии, высшей свободы! И - катастрофа, катастрофа самая
ужасная, распротак твою разэдак...
Он шлепнул себя ладонью по глазам так, что фуражка съехала на затылок.
- Хотел по этому поводу сделать сообщение человечеству - никак не
меньшей-аудитории, - сообщение исключительно злое, и не для пользы, - к
черту ее, - а для зла... Но рукописи нет, не написал еще... Извиняюсь...
Было уже темно. По горизонту разгорались пожары, дымно-багровые зарева
вскидывались все выше и шире, в особенности на юге, в стороне Сарепты.
Горели хутора, освещая путь быстро наступающему врагу. Телегин слушал
теперь одним ухом, - далеко, прямо на западе, как будто змеи высовывали
светящиеся головы из-за горизонта, поднимались зеленые ракеты по три враз.
Сергей Сергеевич, упрямо не желая замечать всей этой иллюминации,
говорил вздрагивающим голосом, от которого Ивана Ильича нет-нет да
продирали мурашки.
- Или мы живем только для того, чтобы есть? Тогда пускай пуля размозжит
мне башку, и мой мозг, который я совершенно ошибочно считал равновеликим
всей вселенной, разлетится, как пузырь из мыльной пены... Жизнь, видишь
ли, это цикл углерода, плюс цикл азота, плюс еще какой-то дряни... Из
молекул простых создаются сложные, очень сложные, затем - ужасно
сложные... Затем - крак! Углерод, азот и прочая дрянь начинают распадаться
до простейшего состояния. И все. И все, Ванька... При чем же тут
революция?
- Что ты несешь, Сергей Сергеевич? Революция именно и поднимает
человека над обыденщиной...
- Оставь меня в покое! Да я и не с тобой разговариваю, много ты
понимаешь в революции. Она кончена... Она раздавлена, - гляди вперед
носа... Советская Россия уже сейчас - в пределах до Ивана Грозного...
Скоро все дороги будут белы от костей... И будут торжествовать циклы
углерода и азота - вот те самые, что придут сюда утром на конях...
Телегин молчал, стоя прямо, руки за спиной, - в темноте трудно было
разобрать его лицо, красноватое от зарева.
- Иван... Жить стоит только ради фантастического будущего, великой и
окончательной свободы, когда каждому человеку никто и ничто не мешает
сознавать себя равновеликим всей вселенной... Сколько вечеров мы
разговаривали об этом с моими ребятами! Звезды были над нами те же, что
при великом Гомере. Костры горели те же, что освещали путь сквозь
тысячелетия. Ребята слушали о будущем и верили мне, в глазах их
отсвечивали звезды, и на боевых штыках отсвечивал огонь костров. Они все
лежат в степях... Мой полк я не привел к победе... Значит, обманул!
Справа, шагах в полутораста, послышался сторожевой окрик и затем
негромкий разговор. Телегин обернулся, всматриваясь, - должно быть, к
Гагину, стоящему с той стороны в охранении, кто-то подошел из своих.
- Иван, а если это будущее - только волшебная сказка, рассказанная в
российских глухих степях? Если оно не состоится? Если так, тогда в мир
входит ужас. - Сапожков вплотную подвинулся и заговорил шепотом: - Ужас
пришел, никто по-настоящему еще не верит этому. Ужас только примеряется к
силе сопротивления. Четыре года истребления человечества - пустяки в
сравнении с тем, что готовится. Истребление революции у нас и во всем мире
- вот основное... И тогда - всеобщая, поголовная мобилизация личностей, -
обритые лбы и жестянки на руке... И над серым пепелищем мира - раздутый,
торжествующий ужас... Так лучше уж я сразу погибну от горячего удара
казацкой шашки...
- Да, Сергей Сергеевич, тебе надо отдохнуть, полечиться, - сказал
Телегин.
- Другого ответа от тебя и не ждал!..
В котлован спустился Гагин вместе с каким-то высоким сутуловатым
военным. Телегин несказанно обрадовался - кончить невыносимо тяжелый
разговор. Подошедший человек, весь облепленный грязью, с оторванной полой
шинели и почему-то в казацком картузе, сказал так густо, точно он неделю
просидел по шею в болоте:
- Здорово, товарищ командир, ну, как у вас дела, снаряды имеются?
- Здорово, - ответил Телегин, - а вы кто такие?
- Качалинского полка - рота, приказано перед вами занять позицию. Я
командир.
- Очень приятно. А я тревожился, - окопчики-то вырыты, а охраны-то у
нас нет...
- Вот мы их и заняли. Мы тут раненых привезли, грузим в эшелон. У
коменданта хлеба хотел попросить, говорит - весь, утром будет... Легко
сказать - утром, - рота третий день не ела... У вас-то нет? Хоть по
кусочку, запах-то его услыхать... Завтра бы отдали... А то можем коровенку
вам подарить.
- Иван Ильич... - Телегин обернулся, Анисья, как тень, подошла и
слушала. - Хлебушка я на три дня запасла, - можно им дать... Завтра опять
достану...
Телегин усмехнулся:
- Хорошо, выдайте товарищу ротному четыре каравая...
Ротный не ждал, что так легко дадут ему хлеб.
"Ну? - спросил. - Вот спасибо". И, взяв принесенные Анисьей хлебы -
плотно под обе руки, засовестился сразу уйти с ними. Подошли моряки,
поеживаясь со сна и разглядывая такого запачканного и ободранного
человека. Он стал им говорить про подвиги полка, десять дней выходившего
из окружения, не потерявшего ни одного орудия, ни одной телеги с ранеными,
но рассказывал до того отрывочно и неясно, что кое-кто из моряков, махнув
рукой, отошел.
Латугин сказал, холодно глядя на него:
- Ты выспись, тогда расскажешь... А вот не знаешь ли, почему там яркое
освещение? - И он протянул ладонь в сторону Сарепты.
- Знаю, - ответил Иван Гора, - на вокзале встретил одного человека
оттуда... Генерал Денисов штурмует Сарепту. Говорит - в германскую войну
такого огня не было, артиллерия начисто метет. Казачьи лавы напускают из
оврагов, ну, - ужас, - аж бороды у них в пене... Ну, такое крошево, -
живых не берут... От морозовской дивизии половина осталась. А он - видишь
ты - к Волге жмет, чтоб ему промеж Сарептой и Чапурниками к Волге
выскочить, - тогда аминь!
Он кивнул морякам и полез из котлована, Телегин спросил его:
- Кто у вас командует полком?
Иван Гора ответил уже из темноты:
- Мельшин Петр Николаевич...
Под натиском пятой колонны всю ночь и следующий день морозовская
дивизия медленно отступала к Сарепте и к приозерному селу Чапурники. Сотни
трупов лежали на равнине. Генерал Денисов не давал красным перевести
дыхания. За каждой отбитой атакой немедленно начиналась новая. Над окопами
лопалась и визжала шрапнель; землю сотрясали взрывы, бойцов заваливало
вихрями земли. Смолкали казачьи пушки, бойцы высовывали из окопа лица,
искаженные злобой, болью, вымазанные кровью...
Из-за холмов, из оврагов появились густые кучи всадников, на скаку
раскидывались лавой, - пыль у них курилась под копытами... Крутя клинками,
визжали они, по древнему татарскому обычаю. Дрогни тут, побеги хоть один
боец в ужасе перед налетающей лавой рыжих грудастых коней и черных
всадников, вытянувшихся над гривами в стремительном движении - поскорее
напоить горячей кровью клинок, - цепь бойцов сбита, зарублена,
затоптана...
Фланги морозовцев, прижатые к садам Сарепты и к гумнам села Чапурники,
держались стойко, но центр прогибался к Волге, - так же неумолимо, как
разгибаются мускулы руки, когда навалившаяся тяжесть свыше силы. Начдив,
вместе с комиссаром, адъютантом и вестовыми, сидевшими на корточках у
поваленных верховых лошадей, находился здесь же, в центре, на передовых
линиях. Убитых и раненых он замещал все более жидкими пополнениями,
снимаемыми с флангов. Но резервов он не требовал у командарма: в Царицыне
взять больше было нечего.
Там сегодня утром на главной линии обороны случилось несчастье: два
полка, Первый и Второй крестьянские, мобилизованные по хуторам и ближним
селам, неожиданно вылезли из окопов и, подняв над головами винтовки, пошли
сдаваться в плен белым. В штабе Первого полка несколько-командиров,
собравшись у походной кухни, окружили полкового комиссара и коммунистов и
в упор расстреляли их. В тот же час и во Втором полку были застрелены
командир, комиссар и несколько коммунистов. Только две роты не поддались
провокации и открыли огонь по изменникам, бегущим в плен с белыми флагами.
Цепи мамонтовцев, издали увидев эти толпы, приняли их за атакующих и
открыли отчаянную стрельбу по ним. Остатки двух крестьянских полков,
заметавшись, бросая оружие, повернули назад. Их окружили и увели. Фронт
почти на пять верст оказался открытым.
В Царицыне тревожно заревели гудки на оружейном, механическом и всех
лесопильных заводах. Коммунисты, посланные военсоветом, обходя цеха,
говорили:
- Товарищи, бросайте работу, берите оружие, спасай фронт.
Рабочие - а на заводах оставались пожилые, калеченые да подростки -
бросали работу, прятали инструменты, останавливали станки, гасили горны и
бежали в пакгаузы, где хранилось их именное оружие. За воротами строились
и шли на вокзал.
Из окраинных домишек выбегали жены и матери, совали им в руки узелки с
едой, и много женщин шло за нестройно шагающими отрядами до вокзала, и
многие провожали дальше, до самых позиций. И там матери и жены долго еще
стояли на буграх, покуда не подъехал командарм, и, прикладывая руку к
душе, жалостно просил идти домой, потому что здесь они не нужны и даже
мешают, - изображая собой на буграх отлично различимую цель для наводчиков
мамонтовской артиллерии.
Еще до конца дня три тысячи царицынских рабочих заслонили прорыв на
фронте, куда уже начали вливаться белые, и с тяжелыми для себя потерями
отбросили их.
Это было в часы, когда морозовская дивизия выдерживала небывалый по
отчаянности натиск кавалерии и пехоты. Центр дивизии был оттеснен почти к
самой Волге. Снаряды уже рвались на улицах Сарепты. Село Чапурники
занялось, и пламя гуляло по соломенным крышам, горели камыши по берегам
плоского степного озера.
Начдив оглядывал в бинокль равнину. Солнце было уже на ущербе. Он
видел, как съезжались и разъезжались казачьи сотни, перестраиваясь открыто
и нагло. Опытным глазом он определил по бойкости коней, что это - свежие
части, готовившиеся к последней атаке. Видимо, к закату солнца уже вся
морозовская дивизия пойдет суровым маршем по полям истории во главе со
своим начдивом.
Он опустил бинокль, вынул почерневшую трубочку, не спеша насыпал в нее
щепоть саратовской махорки, стал искать спичек, хлопая себя по карманам
шинели. Спичек не было. Он поглядел направо и налево, - в нескольких шагах
впереди него лежали перед накиданными кучками земли бойцы: у одного
расплывалось на боку по суконной рубахе черное пятно, другой хрипел, как
дурной, трясь щекой о ложе винтовки.
Начдив осторожно бросил трубочку на землю, она закатилась в полынь.
Снова взялся за бинокль. И руки его невольно задрожали...
На юго-западе были видны новые огромные скопления конницы... Она
откуда-то взялась, пока он набивал трубочку... Много тысяч всадников
выезжало из-за холмов, поднимая пыль, озаренную косым солнцем. Этакая
силища одним махом сомнет и потопчет!.. Начдив на мгновение оторвался от
бинокля. В окопах все замерло, все насторожилось, бойцы поднялись, стоя во
весь рост, сжимая винтовки. Начдив не успел раскрыть и рта, чтобы сказать
им горячее слово, - издалека докатился грохот орудий. Начдив снова прилип
к биноклю. Что за чертовщина! Десятка два разрывов взметнулось на равнине
вблизи съезжающихся казачьих сотен... Казачьи сотни на рысях быстро
разворачивались в лаву, - в ее гуще плеснуло атаманское знамя. Казаки
поворачивали навстречу этим мчавшимся с холмов конным массам... Плотная
казачья лава, ощетиненная пиками, пятилась, строилась и враз послала
коней, - две лавы, эта и та, с холмов, сближались и сошлись... Огромная
туча пыли встала над этим местом...
Начдив повел биноклем ближе и увидел, как панически поднимаются
залегшие цепи пластунов...
"Эге, - сказал сам себе начдив, - значит, вот почему предвоенсовета так
нажимал по телефону, чтоб нам держаться до последней крови... Так то ж
подошла Стальная дивизия Дмитрия Жлобы..."
Вслед за конницей, налетевшей на казаков, поднялись из-за холмов густые
ряды стрелковых цепей Стальной дивизии. А дальше, на самом горизонте, уже
виднелись сквозь пыль - верблюды, телеги, толпы народа. Это были огромные
обозы дивизии, тащившей за собой, как вскоре выяснилось, десятки тысяч
пудов пшеницы, бочки со спиртом, сотни беженцев, стада коров и овец...
Много казаков легло в этом бою. Разбитая белая конница ушла на запад,
пехота, заметавшись между цепями Стальной дивизии и морозовцами, частью
была побита, частью сдалась. Когда все кончилось, - а бой длился около
часу, - начдив сел на коня и шагом поехал по равнине, усеянной павшими
людьми и конями. Еще кое-где дымилась земля и стонали неподобранные
раненые. Навстречу начдиву выехала группа всадников. Передний из них,
одетый по-кубански, с газырями, с большим кинжалом на животе и башлыком за
плечами, загорячил вороного коня, подскакал к начдиву и, осадив, сказал
резким повелительным голосом:
- Бывайте здоровы, товарищ, с кем я говорю?
- Вы говорите с начальником морозовско-донской дивизии, здравствуйте,
товарищ, а вы кто будете?
- Кто буду я? - усмехаясь, ответил всадник. - Вглядись. Буду я тот
самый, кого главком Одиннадцатой объявил вне закона и хотел расстрелять в
Невинномысской, а я - видишь - пришел в Царицын, да, кажется, вовремя.
Начдиву не слишком понравилась такая длинная и хвастливая речь;
нахмурясь, он сказал:
- Значит, вы будете Дмитрий Жлоба...
- Так будто меня звали с детства. А ну, укажи, - где мне здесь
поговорить по телефону с военсоветом.
- Я уже говорил, военсовету все известно.
- А на что мне, что ты говорил, мой голос пускай послушают, - надменно
ответил Дмитрий Жлоба и так толкнул коня, что вороной жеребец сиганул, как
бешеный.
Тогда же, поздно вечером, Иван Ильич послал полковнику Мельшину
записку: "Петр Николаевич, я здесь, очень хочу тебя видеть..." Мельшин
ответил с тем же посланным: "Очень рад, управлюсь - приду, много есть чего
порассказать... Между прочим, здесь твоя..."
Но карандаш ли у него сломался или писал впотьмах, только Иван Ильич не
разобрал последних слов, хотя и сжег несколько спичек...
Мельшин так и не пришел. После полуночи степь начала освещаться
ракетами. На батарее был получен приказ - приготовиться.
- Ну вот, товарищи, надо считать, что начинается, - сказал Иван Ильич
команде. - Значит, давайте стараться, чтобы уж ни один снаряд не
разорвался даром... И еще, значит, вам известен приказ командарма, чтобы
без особого распоряжения ни на шаг не отступать. В бою всякое бывает,
значит... ("Вот черт, - подумал, - что ко мне привязалось это "значит"). В
пятнадцатом году у нас в тылу ставили пулеметы, генералы не надеялись, что
мужичок всю кровь отдаст за царя-батюшку... Хотя, надо сказать, уж как,
бывало, в окопах честят Николашку, а Россия все-таки своя... Страшнее
русских штыковых атак ничего в ту войну не было...
- Командир, ты чего нам поешь-то? - вдруг сипло спросил Латугин. - К
чему? Ну?
Иван Ильич, - будто не услышав это:
- Нынче за нашей спиной пулеметов нет... Страшнее смерти для каждого из
нас - продать революцию, значит, - чтоб своя шкура осталась без дырок...
Вот как надо понимать приказ командарма: чтобы не ослабеть в решающий час,
когда земля закипит под тобой. Говорят, есть люди без страха, - пустое
это... Страх живет, головочку поднимает, - а ты ему головочку сверни...
Позор сильнее страха. А говорю я к тому, товарищ Латугин, что у нас есть
товарищи, еще не испытавшие себя в серьезных боях... И есть товарищи с
больными нервами... Бывает, самый опытный человек вдруг растерялся... Так
вот, если я, командир, ослабел, скажем, пошел с батареи, - приказываю
застрелить меня на месте... И я, со своей стороны, застрелю такого,
значит... Ну, вот и все... Курить до света запрещаю...
Он опять кашлянул и некоторое время шагал позади орудий. Хотел сказать
много, а как-то не вышло...
- Разговаривать не запрещаю, товарищи...
- Товарищ Телегин, - позвал опять Латугин, и Иван Ильич подошел к нему,
заложив за спину руки. - Вот еще до военной службы походил я по людям...
Гол и бос и неуживчив - и на пристанях грузчиком, и по купцам дрова рубил,
нужники чистил, у архиерея был конюхом, да поругался с его преосвященством
из-за пустых щей... С ворами одно время связался... Всего видал! Ох, и
дурак же, был, драчун; бивали меня пьяного, мало сказать, что до
полусмерти...
- Из-за баб, надо понимать, - сказал Байков, и слабый свет далеко
лопнувшей ракеты осветил его мелкие зубы в густой бороде...
- Из-за баб тоже бивали... Не к тому речь. А вот к чему: ты, товарищ
Телегин, нам не то сказал, - вокруг да около, а не самую суть...
Революционный долг, - ну, что ж, правильно. А вот почему долг этот мы на
себя приняли добровольно? Вот ты на это ответь? Не можешь? Другую пищу ел.
А нас в трех щелоках вываривали, душу из нас вытряхивали - уж, кажется, ни
одно животное такого безобразия не вытерпит... Да ты бы на нашем месте
давно, как мерин, губу повесил и тянул хомут. Постой, не обижайся, мы
разговариваем по-человечески. Почему моя мать всю жизнь шаталась по людям?
Чем она хуже королевы греческой?
- Ой, загнул! - опять перебил Байков. - В тринадцатом году мы королеву
греческую видали в Афинах, чего ж ты ее вспомнил?..
- Почему мой батька жил как свинья и пришибли его стражники в поле да
еще плюнули? Почему звание мое - сукин сын?
- Так не годится, - проговорил Шарыгин, приподнимаясь с колен, - сидел
он на своем месте у снарядов. - Латугин, неорганизованный разговор ведешь.
При чем тут сукин сын, при чем - королева греческая? Это все надстройка. А
суть в классовой борьбе. Ты должен себя определить - кто ты: пролетарий
или ты деклассированный элемент...
- А ну тебя к черту! Я царь природы, - крикнул ему Латугин. - Понятно
это тебе или ты еще молод?.. Прочел я одну книжку, там сказано: человек -
царь природы. Вот отчего я стою у этого орудия. Жив в нас царь природы.
Долг, долг, страх, страх! Я в господа бога тарарахну сегодня очередь, не
то что по генералу Мамонтову, - вот тебе и надстройка! Зубами хрящи буду
перегрызать...
- Тихо, товарищи! - крикнул из прикрытия Сергей Сергеевич, сидевший у
полевого телефона. - Сообщаю: под Сарептой у нас большой успех. Разбиты
два полка кавалерии и полк пластунов, полторы тысячи убиты, восемьсот
пленных...
Слух об успехе под Сарептой облетел фронт. Одна из частей Десятой
армии, отрезанная наступлением пятой колонны, - конная бригада Буденного,
- пробивалась в то время из Сальских степей на Царицын. Поход был тяжелый,
и люди и кони притомились. А когда на одном из полустанков нечаянно
удалось соединиться по телефону со штабом морозовцев и чей-то веселый
голос, пересыпая речь крепкой солью приговорок, гаркнул в трубку: "Так что
же вы спите, не знаете, что под Сарептой изрубили в собачье крошево две
кавалерийских дивизии гадов, приходите пленных считать..." - услышав про
такое знаменитое дело, хотя бы даже и сильно преувеличенное, бригада
оставила под охраной свои обозы и стоверстным маршем пошла на север -
навстречу гадам генерала Денисова.
Но успех под Сарептой все же был местный, и на главных царицынских
позициях не стало от этого легче, а стало труднее. Мамонтов со всей
быстротой учел счастливый случай с двумя крестьянскими полками, в ночь
перестроил штурмовые колонны и с зарей все напряжение атак перенес на этот
наиболее уязвимый пятиверстный участок фронта, жидко заслоненный рабочими
дружинами.
Равнину, по которой наступал цвет донского войска, прорезали с запада
на восток два огромных глубоких оврага, - они пересекали фронт и тянулись
до самого города. По ним-то казачья конница стала подбираться вплотную к
красным окопам. Вся равнина, как муравейниками, была покрыта кучечками
земли: это ползла пехота. Перед нею взад и вперед слепыми гусеницами
двигались огромные танки. Аэропланы кружились над батареями, над
вереницами обозов, тянущихся по степи из Царицына и в Царицын, сбрасывали
небольшие грушевидные бомбы, рвущиеся с ужасающей силой.
Бронепоезд Мамонтова дымил на горизонте. Справа и слева от него вся
степь полнилась телегами станичников. Теснясь ось к оси, они двигались
вплотную за войсками. Торговым казакам уже был виден город с куполами,
фабричными трубами и дымами пожаров на окраинах. Ох, и глаза ж горели под
насупленными бровями у этих дымом, салом и дегтем пропахших людей.
Над степью, надавливая воздух, неслись снаряды и с грохотом опоясывали
красные укрепления взметающимися и падающими фонтанами земли. Из глубоких
оврагов, с визгом выносилась конница и, не глядя ни на что, шла через
проволоки на окопы с такой пьяной яростью, что иного казака уже шлепнула
пуля и в глазах - смертная тьма, а он все еще на скаку режет воздух
шашкой, покуда не завалится в седле и, вскинув руки, будто от бешеного
смеха, покатится с шарахнувшегося коня.
Пехотные цепи, подползая, кидались вперед. У красных окопов мешались в
схватке конные и пешие. Мамонтов в этот день всем казакам приказал
повязать белые ленточки на околыши фуражек, чтобы сгоряча свои не рубили
своих. И тем страшнее, упорнее был бой, что с обеих сторон дрались русские
люди... Одни - за неведомую новую жизнь, другие - за то, чтобы старое
стояло нерушимо.
И каждый раз волны атак отливали, отброшенные красными бронелетучками.
Эти оборудованные наспех на царицынских заводах бронепоезда, - из двух
бензиновых цистерн или из двух товарных платформ с паровозом посредине, -
курсировали по окружной дороге частью впереди, частью позади фронта. С
пулеметами и пушками они врезались порой в самую гущу свалки. Выжимая из
старых паровозов-кукушек последние силы, они сквозь взрывы, в облаках пара
из простреленных паровозных боков; носились по развороченным путям,
развозя в окопы воду, хлеб и огнеприпасы.
- Ложись!
Рядом рвануло так, что свет потемнел и тело вдавило, и сейчас же по
спинам, по головам, обхваченным руками, забарабанили падающие комья.
- К орудию... По местам! - кричал Телегин, вскакивая и смутно сквозь
пыль различая задранную одним колесом кверху пушку и людей, злобно
подскочивших к ней... "Все целы - Латугин, Байков, Гагин, Задуйвитер...
нет Шарыгина... здесь... цел... Второе орудие в порядке, - Печенкин,
Власов, Иванов... головой мотает..."
- Левее, шесть восемьдесят, прицел шесть ноль, батарея, огонь! - хрипел
Сапожков, высовываясь с телефонной трубкой из завалившегося прикрытия.
Кашляя пылью, Телегин повторял команду. Шарыгин кидал снаряд Байкову,
тот осматривал взрыватель и перебрасывал заряжавшему - Гагину, Задуйвитер
откидывал замок, Латугин, устанавливая наводку, поднимал руку.
- Огонь...
Стволы орудий дергались, снаряды уносились... Торопливые движения людей
замирали, как в остановленной киноленте... Так и есть, - снова метнулась
свирепая тень - молния в землю, рядом.
- Ложись!
И все повторялось - грохот, вихрь земли, удушье... Злоба была такая, -
жилы, кажется, лопнут... Но что можно было сделать, когда с той стороны
снарядов не жалели, а здесь оставалось их - счетом, и на дивизионном
наблюдательном пункте сидел слепой черт, не мог как следует нащупать
тяжелую батарею...
На этот раз ранило Латугина. Он сидел, скрипя зубами. Около него мягко
и проворно двигалась Анисья, - непонятно, куда она пряталась, откуда
появлялась, - живо стащила с него бушлат, тельник, перевязала плечо.
"Батюшка, - сказала она, присев на корточки перед его глазами, - батюшка,
пойдем, я сведу на пункт". Он, голый по пояс, окровавленный, ощеренный,
будто действительно грыз хрящи, оттолкнул Анисью, кинулся к орудию.
Наконец случилось то, чего нестерпимо ждала злоба, томившая всех уже
много часов с начала этого неравного артиллерийского поединка. Сапожков
только что сообщил на запрос командиру дивизиона о количестве оставшихся
снарядов и ждал ответа; грязные слезы из воспаленных глаз его ползли по
лицу, время от времени он отнимал от уха телефонную чашку и дул в нее. В
самом воздухе внезапно что-то произошло: наступила тишина и загудела в
ушных перепонках. Телегин, обеспокоенный, полез животом на бруствер, и -
как раз вовремя... Началась решительная всеобщая атака. Простым глазом
можно было различить темные массы казачьей кавалерии и пехоты и кое-где
среди них - блеск золотых хоругвей, - это подвезенные на автомобилях попы
благословляли войско в открытом поле, на виду у красных батарей...
Моряки тоже вылезли - животами на бруствер. Дышали тяжело. Байков
сказал, чтобы насмешить:
- Эх, по ангелам прямой бы наводкой.
Никто не засмеялся. Латугин сказал резко, повелительно:
- Командир, давай выкатывать орудия на открытое, - что мы тут, как
крысы, в яме...
- Без упряжек не справиться, Латугин.
- Справимся...
- Не смеешь, не смеешь ты в бою спорить с командиром, это анархия! -
закричал Шарыгин до того неожиданно, некрасиво, по-ребячьему, что моряки
угрюмо оглянулись на него. Он схватил в обе горсти песку и начал тереть
себе лицо изо всей силы. Вернулся на место, на номер, и стал неподвижно,
только большие ресницы его дрожали над натертыми щеками.
Телегин слез с бруствера, подошел к пушке, тронул ее за колесо.
- Латугин внес правильное предложение, товарищи... На всякий случай
давайте-ка здесь раскидаем землю.
Моряки, до этого следившие за его движениями, молча кинулись к лопатам
и начали раскидывать уступ в котловане в том месте, где легче всего можно
вытащить орудие на открытое место.
- Телегин, - надрывая осипшее горло, закричал Сапожков, - Телегин,
командир спрашивает - возможно ли своими силами выкатить орудия на
открытое?
- Ответь: возможно.
Телегин сказал это спокойно и уверенно. Латугин, работая лопатой, хотя
нестерпимо жгло и ломило раненое плечо и кровь сочилась сквозь повязку,
толкнул локтем Байкова:
- Люблю антилигентов. А?
Байков ответил:
- Поучатся еще решетом воду носить, кое-чему у мужика и научатся.
Внезапно тишина разодралась грохотом ураганного огня. Телегин кинулся к
брустверу. Равнина вся наполнилась движущимися войсками. Справа -
наперерез их - по невысокому полотну, завывая, дымя, выбрасывая ржавые
дымки, неслись бронелетучки прославившегося в этот день командира
Алябьева. Внимание Ивана Ильича было сосредоточено на ближайшем прикрытии
- роте качалинского полка, лежавшей за проволокой даже не в окопах, а в
ямках. Только что им повезли бочку с водой. Лошадь забилась, повернула,
опрокинула бочку и умчалась с передками. Телегин увидел вчерашнего
чудака-верзилу Ивана Гору. Он, точно вприсядку, бегал на карачках вдоль
окопов, - должно быть, раздавал патроны - по последней обойме на
стрелка...
Левее расположения роты (и телегинской батареи), ближе, чем в
полуверсте, залегал тот самый овраг, прорезавший фронт до самого города.
Весь день овраг был под обстрелом, и казачьи лавы выносились из него
далеко отсюда. Сейчас Иван Ильич, следя за особенной тревогой бойцов Ивана
Горы, понял, что казаки непременно должны пробраться оврагом поглубже -
атаковать окопы с тылу и батарею с фланга и наделать неприятностей. Так и
случилось...
Из оврага, совсем близ укреплений, вынеслись всадники, раскинулись, -
часть их стала поворачивать в тыл Ивану Горе, другие мчались на батарею.
Телегин кинулся к орудиям. Моряки, сопя и матерясь, вытаскивали пушку из
котлована на бугор, колеса ее увязали в песке.
- Казаки! - как можно спокойнее сказал Телегин. - Навались! - И
схватился за колесо так, что затрещала спина. - Живо, картечь!
Уже слышался казачий дикий визг, точно с них с живых драли кожу. Гагин
лег под лафет и приподнял его на плечах: "Давай дружно!" Пушку выдернули
из песка, и она уже стояла на бугре, криво завалясь, опустив дуло. Гагин
взял в большие руки снаряд и, будто даже не спеша, всадил его в орудие.
Всадников тридцать, нагнувшись к гривам, крутя шашками, скакало на
батарею. Когда навстречу им вылетело длинное пламя и визгнула картечь, -
несколько лошадей взвилось, другие повернули, но десяток всадников, не в
силах сдержать коней, вылетел на бугор.
Тут-то и разрядилась накипевшая злоба. Голый по пояс Латугин, хрипло
вскрикнув, первый кинулся с кривым кинжалом-бебутом и всадил его под
наборный пояс в черный казачий бешмет... Задуйвитер попал под коня, с
досадой распорол ему брюхо и, не успел всадник соскользнуть на землю,
ударил и его бебутом. Гагин, уклонясь от удара шашки, схватился в обнимку
с дюжим хорунжим, - новгородец с донцом, - стащил его с коня, опрокинул и
закостенел на нем. Другие из команды, стоя за прикрытием орудия, стреляли
из карабинов. Телегин замедленно-спокойно, как всегда у него бывало в
таких происшествиях (переживания начинались потом уже, задним, числом),
нажимал гашетку револьвера, закрытого на предохранитель. Схватка была
коротка, четверо казаков осталось лежать на бугре, двое, спешенных,
побежали было и упали под выстрелами.
Последняя атака отхлынула так же, как прежние в этот день. Не удалось
прорвать красный фронт, - лишь в одном, самом уязвимом, месте цепи
пластунов, глубоко вклинились между двумя красными дивизиями. Наступал
вечер. Раскалились жерла пушек, примахались кони, отупела злоба у конницы,
и пехоту все труднее стало поднимать из-за прикрытий. Бой окончился,
затихали выстрелы на опустевшей равнине, где лишь ползали санитары,
подбирая раненых.
На батареи и в окопы потянулись бочки с водой и телеги с хлебом и
арбузами, - на обратном пути они захватывали раненых. Потери во всех
частях Десятой армии были ужасающие. Но страшнее потерь было то, что за
этот день пришлось израсходовать все резервы, - город ничего уже больше
дать не мог.
В классный вагон, стоявший позади станции Воропоново, вернулся
командарм. Он медленно слез с коня, взглянул на подошедших к нему
начальника артиллерии армии - того рослого, румяного, бородатого человека,
приезжавшего разговаривать с интеллигенцией на телегинскую батарею, - на
взбудораженного, похожего на студента, вернувшегося с баррикад начальника
бронепоездов Алябьева. Оба товарища ответили ему на взгляд улыбками: они
рады были его возвращению с передовых линий, где командарму пришлось
несколько раз в этот день участвовать в штыковых атаках. Бекеша его была
прострелена, и ложе карабина, висевшего на плече, раздроблено.
Командарм пошел в салон-вагон и там попросил воды. Он выпил несколько
кружек и попросил папиросу. Закурил, - сухие глаза его затуманились, он
положил папиросу на край стола, придвинул к себе листки сводок и
наклонился над ними. Да... Потери тяжелы, чрезмерно тяжелы, и огнеприпасов
на завтра оставалось мало, отчаянно мало. Он развернул карту, и все трое
нагнулись над ней. Командарм медленно повел огрызком карандаша линию, -
она лишь кое-где изломилась за этот день, но незначительно, а под Сарептой
далеко даже загнулась к белым; но на том участке, где вчера произошла
неприятность с крестьянскими полками, линия фронта круто поворачивала к
Царицыну. Все медленнее двигался карандаш командарма. "А ну-ка, - сказал
он, - проверим еще..." Сводки были точны. Карандаш остановился в семи
верстах от Царицына, как раз по руслу оврага, и так же круто повернул
обратно, к западу. Получался клин. Командарм бросил карандаш на карту и
тылом ладони ударил по этому клину:
- Это все решает.
Начальник артиллерии, насупясь в бороду и отведя глаза, сказал упрямо:
- Берусь сгрызть этот клин, подкинь за ночь снарядов.
Начальник бронепоездов сказал:
- Настроение в частях боевое: поедят, поспят часок-другой, - выдержим.
- Выдержать мало, - ответил командарм, - надо разбить, а линия фронта
для этого неблагоприятна. Скажи, паровоз прицеплен? Ладно, я еду... - Он
сидел еще с минуту, скованный усталостью, поднялся и обнял за плечи
товарищей:
- Ну, счастливо...
Начальник артиллерии и начальник бронепоездов вернулись на
наблюдательный пункт, на одиноко торчащую железнодорожную водокачку,
которую весь день усиленно обстреливали с земли и воздуха. Поднявшись
наверх, где помещались телефоны, они нашли принесенный им ужин: два ломтя
черствого хлеба и на двоих половину недозрелого арбуза. Начальник
артиллерии был человек полнокровный и жизнерадостный, и такой скудный
рацион его огорчил.
- Дрянь арбуз, - говорил он, стоя у отверстия, проломанного в кирпичной
стене, - если арбуз режут ножиком, это уже не арбуз, - арбуз нужно колоть
кулаком. - Выплевывая косточки, прищуриваясь, он поглядывал на равнину,
видную, как на ладони, под закатным солнцем. - Горячих галушек миску, вот
это было бы сытно. А как ты думаешь, Василий, ведь похоже на то, что в
ночь будет приказ - отступить...
- То есть как отступить? Отдать окружную дорогу? Да ты в уме?
- А ты был в уме, когда допустил прорыв, - чего дремали твои
бронелетучки?
Начальник артиллерии, разговаривая, нет-нет да и подносил к глазу два
раздвинутых пальца или вынимал из кармана спичечную коробку и, держа ее в
вытянутой руке, определял углы и дистанции с точностью до полусотни шагов.
- Да у них же саперы специально шли за цепями и успели подорвать путь в
десяти местах.
- И все-таки клина нельзя было допустить, - упрямо повторил начальник
артиллерии. - Слушай, взгляни-ка, ты ничего не замечаешь?
Только острый, наметанный глаз мог бы заметить, что на бурой равнине,
уходящей на запад, не было безлюдно и спокойно, но происходило какое-то
осторожное движение. Все неровности земли, все бугорки, похожие на тысячи
муравьиных куч, отбрасывали длинные тени, и некоторые из этих теней
медленно перемещались.
- Сменяются цепи, - сказал начальник артиллерии. - Ползут, красавцы...
Возьми-ка бинокль... Замечаешь, как будто поблескивают полосочки?..
- Вижу ясно... Офицерские погоны...
- Это понятно, что офицерские погоны поблескивают... Ух, как поползли,
мать честная, гляди, как пауки!.. Что-то много офицерских погонов...
Других и не видно...
- Да, странно...
- Третьего дня Сталин предупреждал, чтоб мы этого ждали... Вот,
пожалуй, они самые и есть...
Алябьев взглянул на него. Снял картуз, провел ногтями по черепу,
взъерошив слипшиеся от пота волосы, серые глаза его погасли, он опустил
голову.
- Да, - сказал, - понятно, почему они так рано сегодня успокоились...
Этого надо было ждать... Это будет трудно...
Он быстро сел к телефону и начал названивать. Затем надвинул картуз и
скатился по винтовой лестнице.
Начальник артиллерии наблюдал за равниной, покуда не село солнце. Тогда
он позвонил в военсовет и сказал тихо и внятно в трубку:
- На фронте офицерская бригада сменяет пластунов, товарищ Сталин.
На это ему ответили:
- Знаю. Скоро ждите пакет.
Действительно, скоро послышался треск мотоцикла. По скрипучей лестнице
затопали шаги, в люк едва пролез мужчина, весь в черной коже. Начальник
артиллерии был не мал ростом, а этот мотоциклист - навис над ним:
- Где здесь начальник артиллерии армии?
И, услышав: "Это я", - мотоциклист потребовал еще и удостоверение,
чиркнул спичку и читал, покуда она не догорела до ногтей. Тогда только он
с величайшей подозрительностью вручил пакет и затопал вниз.
В пакете лежала половинка четвертушки желтой буграстой бумаги, на ней
рукой предвоенсовета было написано:
"Приказываю вам в ночь до рассвета сосредоточить все ("все" было
подчеркнуто) наличие артиллерии и боеприпасов на пятиверстном участке в
районе Воропоново - Садовая. Передвижение произвести по возможности
незаметно для врага".
Начальник артиллерии читал и перечитывал неожиданный и страшный приказ.
Он был более чем рискован, выполнение его - неимоверно трудно, он означал:
сосредоточить на крошечном участке (в районе прорыва) все двадцать семь
батарей - двести орудий... А если противник не пожелает полезть именно на
это место, а ударит правее, или левее, или, что еще опаснее, - по флангам,
на Сарепту и Гумрак? Тогда - окружение, разгром!..
В глубоком душевном расстройстве начальник артиллерии сел к телефонам и
начал вызывать командиров дивизионов, давая им указания - по каким дорогам
идти и в какие места передвигать все огромное и громоздкое хозяйство:
тысячи людей, коней, двуколок, телег, палаток - все это надо было
нагрузить, отправить, передвинуть, разгрузить, поставить на место, окопать
орудия, протянуть проволоку, и все это - за несколько часов до рассвета.
Не отрываясь от телефона, он крикнул вниз, чтобы принесли фонарь да
сказали бы всем вестовым - держать коней наготове. Расстегнув ворот
суконной рубахи, поглаживая начисто обритую голову, он диктовал короткие
приказы. Вестовые, получая их, скатывались с водокачки, кидались на коней
и мчались в ночь. Начальник артиллерии был хитер, - он велел, чтобы на
местах расположения батарей - после того как они снимутся - разожгли бы
костры, не слишком большие, а такие, чтоб огонь горел натурально, - нехай
враг думает, что красные в студеную ночь греют у огня свои босые ноги.
Еще раз перечтя приказ, он размыслил, что не годится совсем обнажать
фланги, и решил все же оставить под Сарептой и Гумраком тридцать орудий.
Когда командиры дивизионов ответили ему, что упряжки на местах, снаряды и
санитарное хозяйство погружены и костры, как приказано, запалили кое-где,
- начальник артиллерии сел в старенький автомобиль, ходивший на смеси
спирта и керосина и гремевший кузовом, как цыганская телега, и поехал в
Царицын, в штаб.
Он прогромыхал по темному и пустынному городу, остановился у
купеческого особняка, взбежал по неосвещенной лестнице на второй этаж и
вошел в большую комнату с готическими окнами и дубовым потолком,
освещенную лишь двумя свечами: одна стояла на длинном столе, заваленном
бумагами, другую высоко в руке держал командарм, - он стоял у стены перед
картой. Рядом с ним председатель военсовета цветным карандашом намечал
расположение войск для боя на завтра.
Хотя в комнате были только эти двое старших товарищей - друзей, -
начальник артиллерии со всей военной выправкой подошел, остановился и
рапортовал о предварительном исполнении приказа. Командарм опустил свечу и
повернулся к нему. Предвоенсовета отошел от карты и сел у стола.
- Двадцать батарей до рассвета будут передвинуты на лобовой участок, -
сказал ему начальник артиллерии, - семь батарей я оставил на флангах, под
Сарептой и Гумраком.
Предвоенсовета, зажигавший трубку, отмахнул от лица д