Главная » Книги

Достоевский Федор Михайлович - Бесы, Страница 29

Достоевский Федор Михайлович - Бесы



за ноги и понесли. С двумя камнями ноша была тяжела, а расстояние более двухсот шагов. Сильнее всех был Толкаченко. Он было подал совет идти в ногу, но ему никто не ответил, и пошли как пришлось. Петр Степанович шел справа и совсем нагнувшись нес на своем плече голову мертвеца, левою рукой снизу поддерживая камень. Так как Толкаченко целую половину пути не догадался помочь придержать камень, то Петр Степанович наконец с ругательством закричал на него. Крик был внезапный и одинокий; все продолжали нести молча, и только уже у самого пруда Виргинский, нагибаясь под ношей и как бы утомясь от ее тяжести, вдруг воскликнул опять точно таким же громким и плачущим голосом:
   - Это не то, нет, нет, это совсем не то!
   Место, где оканчивался этот третий, довольно большой Скворешниковский пруд и к которому донесли убитого, было одним из самых пустынных и не посещаемых мест парка, особенно в такое позднее время года. Пруд в этом конце, у берега, зарос травой. Поставили фонарь, раскачали труп и бросили в воду. Раздался глухой и долгий звук. Петр Степанович поднял фонарь, за ним выставились и все, с любопытством высматривая, как погрузился мертвец, но ничего уже не было видно: тело с двумя камнями тотчас же потонуло. Крупные струи, пошедшие по поверхности воды, быстро запирали. Дело было кончено.
   - Господа, - обратился ко всем Петр Степанович, - теперь мы разойдемся. Без сомнения, вы должны ощущать ту свободную гордость, которая сопряжена с исполнением свободного долга. Если же теперь, к сожалению, встревожены для подобных чувств, то без сомнения будете ощущать это завтра, когда уже стыдно будет не ощущать. На слишком постыдное волнение Лямшина я соглашаюсь смотреть как на бред, тем более, что он в правду, говорят, еще с утра болен. А вам, Виргинский, один миг свободного размышления покажет, что в виду интересов общего дела нельзя было действовать на честное слово, а надо именно так, как мы сделали. Последствия вам укажут, что был донос. Я согласен забыть ваши восклицания. Что до опасности, то никакой не предвидится. Никому и в голову не придет подозревать из нас кого-нибудь, особенно если вы сами сумеете повести себя; так что главное дело все-таки зависит от вас же и от полного убеждения, в котором, надеюсь, вы утвердитесь завтра же. Для того между прочим вы и сплотились в отдельную организацию свободного собрания единомыслящих, чтобы в общем деле разделить друг с другом, в данный момент, энергию и, если надо, наблюдать и замечать друг за другом. Каждый из вас обязан высшим отчетом. Вы призваны обновить дряхлое и завонявшее от застоя дело; имейте всегда это пред глазами для бодрости. Весь ваш шаг пока в том, чтобы все рушилось: и государство, и его нравственность. Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Еще много тысяч предстоит Шатовых. Мы организуемся, чтобы захватить направление: что праздно лежит и само на нас рот пялит, того стыдно не взять рукой. Сейчас я отправлюсь к Кириллову, и к утру получится тот документ, в котором он, умирая, в виде объяснения с правительством, примет все на себя. Ничего не может быть вероятнее такой комбинации. Во-первых, он враждовал с Шатовым; они жили вместе в Америке, стало быть имели время поссориться. Известно, что Шатов изменил убеждения; значит, у них вражда из-за убеждений и боязни доноса, - то-есть самая непрощающая. Все это так и будет написано. Наконец упомянется, что у него, в доме Филиппова, квартировал Федька. Таким образом, все это совершенно отдалит от вас всякое подозрение, потому что собьет все эти бараньи головы с толку. Завтра, господа, мы уже не увидимся; я на самый короткий срок отлучусь в уезд. Но послезавтра вы получите мои сообщения. Я бы советовал вам собственно завтрашний день просидеть по домам. Теперь мы отправимся все по двое разными дорогами. Вас, Толкаченко, я прошу заняться Лямшиным и отвести его домой. Вы можете на него подействовать и главное растолковать, до какой степени он первый себе повредит своим малодушием. В вашем родственнике, Шигалеве, господин Виргинский, я, равно как и в вас, не хочу сомневаться: он не донесет. Остается сожалеть о его поступке; но однако он еще не заявил, что оставляет общество, а потому хоронить его еще рано. Ну - скорее же, господа; там хоть и бараньи головы, но осторожность все-таки не мешает...
   Виргинский отправился с Эркелем. Эркель, сдавая Лямшина Толкаченке, успел подвести его к Петру Степановичу и заявить, что тот опомнился, раскаивается и просит прощения и даже не помнит, что с ним такое было. Петр Степанович отправился один, взяв обходом по ту сторону прудов мимо парка. Эта дорога была самая длинная. К его удивлению, чуть не на половине пути нагнал его Липутин.
   - Петр Степанович, а ведь Лямшин донесет!
   - Нет, он опомнится и догадается, что первый пойдет в Сибирь, если донесет. Теперь никто не донесет. И вы не донесете.
   - А вы?
   - Без сомнения, упрячу вас всех, только что шевельнетесь, чтоб изменить, и вы это знаете. Но вы не измените. Это вы за этим-то бежали за мной две версты?
   - Петр Степанович, Петр Степанович, ведь мы, может, никогда не увидимся!
   - Это с чего вы взяли?
   - Скажите мне только одно.
   - Ну что? Я впрочем желаю, чтоб вы убирались.
   - Один ответ, но чтобы верный: одна ли мы пятерка на свете, или правда, что есть несколько сотен пятерок? Я в высшем смысле спрашиваю, Петр Степанович.
   - Вижу по вашему исступлению. А знаете ли, что вы опаснее Лямшина, Липутин?
   - Знаю, знаю, но - ответ, ваш ответ!
   - Глупый вы человек! Ведь уж теперь-то, кажется, вам все бы равно - одна пятерка или тысяча.
   - Значит, одна! Так я и знал! - вскричал Липутин. - Я все время знал, что одна, до самых этих пор...
   И не дождавшись другого ответа, он повернул и быстро исчез в темноте.
   Петр Степанович немного задумался.
   - Нет, никто не донесет, - проговорил он решительно, - но - кучка должна остаться кучкой и слушаться, или я их... Экая дрянь народ однако!
  

II.

  
   Он сначала зашел к себе и аккуратно, не торопясь, уложил свой чемодан. Утром в шесть часов отправлялся экстренный поезд. Этот ранний экстренный поезд приходился лишь раз в неделю и установлен был очень недавно, пока лишь в виде пробы. Петр Степанович хотя и предупредил наших, что на время удаляется будто бы в уезд, но, как оказалось впоследствии, намерения его были совсем другие. Кончив с чемоданом, он рассчитался с хозяйкой, предуведомленною им заранее, и переехал на извозчике к Эркелю, жившему близко от вокзала. А затем уже, примерно в исходе первого часа ночи, направился к Кириллову, к которому проникнул опять через потаенный Федькин ход.
   Настроение духа Петра Степановича было ужасное. Кроме других чрезвычайно важных для него неудовольствий (он все еще ничего не мог узнать о Ставрогине), он, как кажется - ибо не могу утверждать наверно - получил в течение дня откуда-то (вероятнее всего из Петербурга) одно секретное уведомление о некоторой опасности, в скором времени его ожидающей. Конечно об этом времени у нас в городе ходит теперь очень много легенд; но если и известно что-нибудь наверное, то разве тем, кому о том знать надлежит. Я же лишь полагаю в собственном моем мнении, что у Петра Степановича могли быть где-нибудь дела и кроме нашего города, так что он действительно мог получать уведомления. Я даже убежден, вопреки циническому и отчаянному сомнению Липутина, что пятерок у него могло быть действительно две-три и кроме наших, например в столицах; а если не пятерки, то связи и сношения - и может быть даже очень куриозные. Не более как три дня спустя по его отъезде, у нас в городе получено было из столицы приказание немедленно заарестовать его - за какие собственно дела, наши или другие - не знаю. Этот приказ подоспел тогда как раз, чтоб усилить то потрясающее впечатление страха, почти мистического, вдруг овладевшего нашим начальством и упорно дотоле легкомысленным обществом, по обнаружении таинственного и многознаменательного убийства студента Шатова, - убийства, восполнившего меру наших нелепостей, - и чрезвычайно загадочных сопровождавших этот случай обстоятельств. Но приказ опоздал: Петр Степанович находился уже тогда в Петербурге, под чужим именем, где, пронюхав в чем дело, мигом проскользнул за границу... Впрочем я ужасно ушел вперед.
   Он вошел к Кириллову, имея вид злобный и задорный. Ему как будто хотелось, кроме главного дела, что-то еще лично сорвать с Кириллова, что-то выместить на нем. Кириллов как бы обрадовался его приходу; видно было, что он ужасно долго и с болезненным нетерпением его ожидал. Лицо его было бледнее обыкновенного, взгляд черных глаз тяжелый и неподвижный.
   - Я думал, не придете, - тяжело проговорил он из угла дивана, откуда впрочем не шевельнулся навстречу. Петр Степанович стал пред ним и, прежде всякого слова, пристально вгляделся в его лицо.
   - Значит, все в порядке, и мы от нашего намерения не отступим, молодец! - улыбнулся он обидно покровительственною улыбкой. - Ну так что ж, - прибавил он со скверною шутливостью, - если и опоздал, не вам жаловаться: вам же три часа подарил.
   - Я не хочу от вас лишних часов в подарок, и ты не можешь дарить мне... дурак!
   - Как? - вздрогнул было Петр Степанович, но мигом овладел собой, - вот обидчивость! Э, да мы в ярости? - отчеканил он все с тем же видом обидного высокомерия, - в такой момент нужно бы скорее спокойствие. Лучше всего считать теперь себя за Колумба, а на меня смотреть как на мышь и мной не обижаться. Я это вчера рекомендовал.
   - Я не хочу смотреть на тебя как на мышь.
   - Это что же, комплимент? А впрочем и чай холодный, - значит, все вверх дном. Нет, тут происходит нечто неблагонадежное. Ба! Да я что-то примечаю там на окне, на тарелке (он подошел к окну). Ого, вареная с рисом курица!.. Но почему ж до сих пор не початая? Стало быть мы находились в таком настроении духа, что даже и курицу...
   - Я ел, и не ваше дело; молчите!
   - О, конечно, и при том все равно. Но для меня-то оно теперь не равно: вообразите, совсем почти не обедал и потому, если теперь эта курица, как полагаю, уже не нужна... а?
   - Ешьте, если можете.
   - Вот благодарю, а потом и чаю.
   Он мигом устроился за столом на другом конце дивана и с чрезвычайною жадностью накинулся на кушанье; но в то же время каждый миг наблюдал свою жертву. Кириллов с злобным отвращением глядел на него неподвижно, словно не в силах оторваться.
   - Однако, - вскинулся вдруг Петр Степанович, продолжая есть, - однако о деле-то? Так мы не отступим, а? А бумажка ?
   - Я определил в эту ночь, что мне все равно. Напишу. О прокламациях?
   - Да, и о прокламациях. Я впрочем продиктую. Вам ведь все равно. Неужели вас могло бы беспокоить содержание в такую минуту?
   - Не твое дело.
   - Не мое конечно. Впрочем всего только несколько строк: что вы с Шатовым разбрасывали прокламации, между прочим с помощью Федьки, скрывавшегося в вашей квартире. Этот последний пункт о Федьке и о квартире весьма важный, самый даже важный. Видите, я совершенно с вами откровенен.
   - Шатова? Зачем Шатова? Ни за что про Шатова.
   - Вот еще, вам-то что? Повредить ему уже не можете.
   - К нему жена пришла. Она проснулась и присылала у меня: где он?
   - Она к вам присылала справиться где он? Гм, это неладно. Пожалуй опять пришлет; никто не должен знать, что я тут...
   Петр Степанович забеспокоился.
   - Она не узнает, спит опять; у ней бабка, Арина Виргинская.
   - То-то и... не услышит, я думаю? Знаете, запереть бы крыльцо.
   - Ничего не услышит. А Шатов если придет, я вас спрячу в ту комнату.
   - Шатов не придет; и вы напишете, что вы поссорились за предательство и донос... нынче вечером... и причиной его смерти.
   - Он умер! - вскричал Кириллов, вскакивая с дивана.
   - Сегодня в восьмом часу вечера, или лучше, вчера в восьмом часу вечера, а теперь уже первый час.
   - Это ты убил его!.. И я это вчера предвидел!
   - Еще бы не предвидеть? Вот из этого револьвера (он вынул револьвер, повидимому показать, но уже не спрятал его более, а продолжал держать в правой руке, как бы наготове). - Странный вы, однако, человек, Кириллов, ведь вы сами знали, что этим должно было кончиться с этим глупым человеком. Чего же тут еще предвидеть? Я вам в рот разжевывал несколько раз. Шатов готовил донос: я следил; оставить никак нельзя было. Да и вам дана была инструкция следить; вы же сами сообщали мне недели три тому...
   - Молчи! Это ты его за то, что он тебе в Женеве плюнул в лицо!
   - И за то, и еще за другое. За многое другое; впрочем без всякой злобы. Чего же вскакивать? Чего же фигуры-то строить? Ого! Да мы вот как!..
   Он вскочил и поднял пред собою револьвер. Дело в том, что Кириллов вдруг захватил с окна свой револьвер, еще с утра заготовленный и заряженный. Петр Степанович стал в позицию и навел свое оружие на Кириллова. Тот злобно рассмеялся.
   - Признайся, подлец, что ты взял револьвер, потому что я застрелю тебя... Но я тебя не застрелю... хотя... хотя...
   И он опять навел свой револьвер на Петра Степановича, как бы примериваясь, как бы не в силах отказаться от наслаждения представить себе, как бы он застрелил его. Петр Степанович, все в позиции, выжидал, выжидал до последнего мгновения, не спуская курка, рискуя сам прежде получить пулю в лоб: от "маньяка" могло статься. Но "маньяк" наконец опустил руку, задыхаясь и дрожа и не в силах будучи говорить.
   - Поиграли и довольно, - опустил оружие и Петр Степанович. - Я так и знал, что вы играете; только, знаете, вы рисковали: я мог спустить.
   И он довольно спокойно уселся на диван и налил себе чаю, несколько трепетавшею впрочем рукой. Кириллов положил револьвер на стол и стал ходить взад и вперед.
   - Я не напишу, что убил Шатова, и... ничего теперь не напишу. Не будет бумаги!
   - Не будет?
   - Не будет.
   - Что за подлость и что за глупость! - позеленел от злости Петр Степанович. - Я впрочем это предчувствовал. Знайте, что вы меня не берете врасплох. Как хотите однако. Если б я мог вас заставить силой, то я бы заставил. Вы впрочем подлец, - все больше и больше не мог вытерпеть Петр Степанович. - Вы тогда у нас денег просили и наобещали три короба... Только я все-таки не выйду без результата: увижу по крайней мере как вы сами-то себе лоб раскроите.
   - Я хочу, чтобы ты вышел сейчас, - твердо остановился против него Кириллов.
   - Нет, уж это никак-с, - схватился опять за револьвер Петр Степанович, - теперь пожалуй вам со злобы и с трусости вздумается все отложить и завтра пойти донести, чтоб опять деньжонок добыть; за это ведь заплатят. Чорт вас возьми, таких людишек как вы на все хватит! Только не беспокойтесь, я все предвидел: я не уйду, не раскроив вам черепа из этого револьвера, как подлецу Шатову, если вы сами струсите и намерение отложите, чорт вас дери!
   - Тебе хочется непременно видеть и мою кровь?
   - Я не по злобе, поймите; мне все равно. Я потому, чтобы быть спокойным за наше дело. На человека положиться нельзя, сами видите. Я ничего не понимаю, в чем у вас там фантазия себя умертвить. Не я это вам выдумал, а вы сами еще прежде меня и заявили об этом первоначально не мне, а членам за границей. И заметьте, никто из них у вас не выпытывал, никто из них вас и не знал совсем, а сами вы пришли откровенничать, из чувствительности. Ну, что ж делать, если на этом был тогда же основан, с вашего же согласия и предложения (заметьте это себе: предложения!), некоторый план здешних действий, которого теперь изменить уже никак нельзя. Вы так себя теперь поставили, что уже слишком много знаете лишнего. Если сбрендите и завтра доносить отправитесь, так ведь это пожалуй нам и невыгодно будет, как вы об этом думаете? Нет-с; вы обязались, вы слово дали, деньги взяли. Этого вы никак не можете отрицать...
   Петр Степанович сильно разгорячился, но Кириллов давно уж не слушал. Он опять в задумчивости шагал по комнате.
   - Мне жаль Шатова, - сказал он, снова останавливаясь пред Петром Степановичем.
   - Да ведь и мне жаль, пожалуй, и неужто...
   - Молчи, подлец! - заревел Кириллов, сделав страшное и недвусмысленное движение, - убью!
   - Ну, ну, ну, солгал, согласен, вовсе не жаль; ну довольно же, довольно! - опасливо привскочил, выставив вперед руку, Петр Степанович.
   Кириллов вдруг утих и опять зашагал.
   - Я не отложу; я именно теперь хочу умертвить себя: все подлецы!
   - Ну вот это идея; конечно все подлецы, и так как на свете порядочному человеку мерзко, то...
   - Дурак, я тоже такой подлец, как ты, как все, а не порядочный. Порядочного нигде не было.
   - Наконец-то догадался. Неужели вы до сих пор не понимали, Кириллов, с вашим умом, что все одни и те же, что нет ни лучше, ни хуже, а только умнее и глупее, и что если все подлецы (что впрочем вздор), то стало быть и не должно быть не-подлеца?
   - А! Да ты в самом деле не смеешься? - с некоторым удивлением посмотрел Кириллов. - Ты с жаром и просто... Неужто у таких как ты убеждения?
   - Кириллов, я никогда не мог понять, за что вы хотите убить себя. Я знаю только, что из убеждения... из твердого. Но если вы чувствуете потребность так-сказать излить себя, я к вашим услугам... Только надо иметь в виду время...
   - Который час?
   - Ого, ровно два, - посмотрел на часы Петр Степанович и закурил папиросу.
   "Кажется, еще можно сговориться", подумал он про себя.
   - Мне нечего тебе говорить, - пробормотал Кириллов.
   - Я помню, что тут что-то о боге... ведь вы раз мне объясняли; даже два раза. Если вы застрелитесь, то вы станете богом, кажется так?
   - Да, я стану богом.
   Петр Степанович даже не улыбнулся; он ждал; Кириллов тонко посмотрел на него.
   - Вы политический обманщик и интриган, вы хотите свести меня на философию и на восторг, и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить записку, что я убил Шатова.
   Петр Степанович ответил почти с натуральным простодушием:
   - Ну, пусть я такой подлец, только в последние минуты не все ли вам это равно, Кириллов? Ну, за что мы ссоримся, скажите пожалуста: вы такой человек, а я такой человек, что ж из этого? И оба вдобавок...
   - Подлецы.
   - Да, пожалуй и подлецы. Ведь вы знаете, что это только слова.
   - Я всю жизнь не хотел, чтоб это только слова. Я потому и жил, что все не хотел. Я и теперь каждый день хочу, чтобы не слова.
   - Что ж, каждый ищет где лучше. Рыба... то-есть каждый ищет своего рода комфорта; вот и все. Чрезвычайно давно известно.
   - Комфорта, говоришь ты?
   - Ну, стоит из-за слов спорить.
   - Нет, ты хорошо сказал; пусть комфорта. Бог необходим, а потому должен быть.
   - Ну, и прекрасно.
   - Но я знаю, что его нет и не может быть.
   - Это вернее.
   - Неужели ты не понимаешь, что человеку с такими двумя мыслями нельзя оставаться в живых?
   - Застрелиться что ли?
   - Неужели ты не понимаешь, что из-за этого только одного можно застрелить себя? Ты не понимаешь, что может быть такой человек, один человек из тысячи ваших миллионов, один, который не захочет и не перенесет.
   - Я понимаю только, что вы, кажется, колеблетесь... Это очень скверно.
   - Ставрогина тоже съела идея, - не заметил замечания Кириллов, угрюмо шагая по комнате.
   - Как? - навострил уши Петр Степанович, - какая идея? Он вам сам что-нибудь говорил?
   - Нет, я сам угадал: Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует.
   - Ну, у Ставрогина есть и другое, поумнее этого... - сварливо пробормотал Петр Степанович, с беспокойством следя за оборотом разговора и за бледным Кирилловым.
   "Чорт возьми, не застрелится", думал он, "всегда предчувствовал; мозговой выверт и больше ничего; экая шваль народ!"
   - Ты последний, который со мной: я бы не хотел с тобой расстаться дурно, - подарил вдруг Кириллов.
   Петр Степанович не сейчас ответил. "Чорт возьми, это что же опять?" подумал он снова.
   - Поверьте, Кириллов, что я ничего не имею против вас, как человека лично, и всегда...
   - Ты подлец и ты ложный ум. Но я такой же, как и ты, и застрелю себя, а ты останешься жив.
   - То-есть вы хотите сказать, что я так низок, что захочу остаться в живых.
   Он еще не мог разрешить, выгодно или невыгодно продолжать в такую минуту такой разговор, и решился "предаться обстоятельствам". Но тон превосходства и нескрываемого всегдашнего к нему презрения Кириллова всегда и прежде раздражал его, а теперь почему-то еще больше прежнего. Потому, может быть, что Кириллов, которому через час какой-нибудь предстояло умереть (все-таки Петр Степанович это имел в виду), казался ему чем-то в роде уже получеловека, чем-то таким, что ему уже никак нельзя было позволить высокомерия.
   - Вы, кажется, хвастаетесь предо мной, что застрелитесь?
   - Я всегда был удивлен, что все остаются в живых, - не слыхал его замечания Кириллов.
   - Гм, положим, это идея, но...
   - Обезьяна, ты поддакиваешь, чтобы меня покорить. Молчи, ты не поймешь ничего. Если нет бога, то я бог.
   - Вот я никогда не мог понять у вас этого пункта: почему вы-то бог?
   - Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие.
   - Своеволие? А почему обязаны?
   - Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так как бедный получил наследство и испугался, и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.
   - И делайте.
   - Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия - это убить себя самому.
   - Да ведь не один же вы себя убиваете; много самоубийц.
   - С причиною. Но безо всякой причины, а только для своеволия - один я.
   "Не застрелится", мелькнуло опять у Петра Степановича.
   - Знаете что, - заметил он раздражительно, - я бы на вашем месте, чтобы показать своеволие, убил кого-нибудь другого, а не себя. Полезным могли бы стать. Я укажу кого, если не испугаетесь. Тогда пожалуй и не стреляйтесь сегодня. Можно сговориться.
   - Убить другого будет самым низким пунктом моего своеволия, и в этом весь ты. Я не ты: я хочу высший пункт и себя убью.
   "Своим умом дошел", злобно проворчал Петр Степанович.
   - Я обязан неверие заявить, - шагал по комнате Кириллов. - Для меня нет выше идеи, что бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал бога, чтобы жить не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать бога. Пусть узнают раз навсегда.
   "Не застрелится", тревожился Петр Степанович.
   - Кому узнавать-то? - поджигал он. - Тут я да вы; Липутину что ли?
   - Всем узнавать; все узнают. Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным. Вот он сказал.
   И он с лихорадочным восторгом указал на образ Спасителя, пред которым горела лампада. Петр Степанович совсем озлился.
   - В него-то, стало быть, все еще веруете и лампадку зажгли; уж не на "всякий ли случай"?
   Тот промолчал.
   - Знаете что, по-моему, вы веруете пожалуй еще больше попа.
   - В кого? В Него? Слушай, - остановился Кириллов, неподвижным, исступленным взглядом смотря пред собой. - Слушай большую идею: был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: "будешь сегодня со мною в раю". Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека - одно сумасшествие. Не было ни прежде, ни после ему такого же, и никогда, даже до чуда. В том и чудо, что не было и не будет такого же никогда. А если так, если законы природы не пожалели и этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего же жить, отвечай, если ты человек?
   - Это другой оборот дела. Мне кажется, у вас тут две разные причины смешались; а это очень неблагонадежно. Но позвольте, ну, а если вы бог? Если кончилась ложь, и вы догадались, что вся ложь оттого, что был прежний бог.
   - Наконец-то ты понял! - вскричал Кириллов восторженно.- Стало быть, можно же понять, если даже такой как ты понял! Понимаешь теперь, что все спасение для всех - всем доказать эту мысль. Кто докажет? Я! Я не понимаю, как мог до сих пор атеист знать, что нет бога и не убить себя тотчас же? Сознать, что нет бога, и не сознать в тот же раз, что сам богом стал - есть нелепость, иначе непременно убьешь себя сам. Если сознаешь - ты царь и уже не убьешь себя сам, а будешь жить в самой главной славе. Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать. Я еще только бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие. Все несчастны, потому что все боятся заявлять своеволие. Человек потому и был до сих пор так несчастен и беден, что боялся заявить самый главный пункт своеволия, и своевольничал с краю, как школьник. Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие человека... Но я заявлю своеволие, я обязан уверовать, что не верую. Я начну, и кончу, и дверь отворю. И спасу. Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически; ибо в теперешнем физическом виде, сколько я думал, нельзя быть человеку без прежнего бога никак. Я три года искал аттрибут божества моего и нашел: аттрибут божества моего - Своеволие! Это все, чем я могу в главном пункте показать непокорность и новую страшную свободу мою. Ибо она очень страшна. Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою.
   Лицо его было неестественно бледно, взгляд нестерпимо тяжелый. Он был как в горячке. Петр Степанович подумал было, что он сейчас упадет.
   - Давай перо! - вдруг совсем неожиданно крикнул Кириллов в решительном вдохновении; - диктуй, все подпишу. И что Шатова убил подпишу. Диктуй, пока мне смешно. Не боюсь мыслей высокомерных рабов! Сам увидишь, что все тайное станет явным! А ты будешь раздавлен... Верую! Верую!
   Петр Степанович схватился с места и мигом подал чернильницу, бумагу и стал диктовать, ловя минуту и трепеща за успех.
   "Я, Алексей Кириллов, объявляю..."
   - Стой! Не хочу! Кому объявляю?
   Кириллов трясся как в лихорадке. Это объявление и какая-то особенная внезапная мысль о нем, казалось, вдруг поглотила его всего, как будто какой-то исход, куда стремительно ударился, хоть на минутку, измученный дух его:
   - Кому объявляю? Хочу знать кому?
   - Никому, всем, первому, который прочтет. К чему определенность? Всему миру!
   - Всему миру? Браво! И чтобы не надо раскаяния. Не хочу чтобы раскаиваться; и не хочу к начальству!
   - Да нет же, не надо, к чорту начальство! да пишите же, если вы серьезно!.. - истерически прикрикнул Петр Степанович.
   - Стой! я хочу сверху рожу с высунутым языком.
   - Э, вздор! - озлился Петр Степанович, - и без рисунка можно все это выразить одним тоном.
   - Тоном? Это хорошо. Да, тоном, тоном! Диктуй тоном.
   "Я, Алексей Кириллов, - твердо и повелительно диктовал Петр Степанович, нагнувшись над плечом Кириллова и следя за каждою буквой, которую тот выводил трепетавшею от волнения рукой, - я, Кириллов, объявляю, что сегодня - октября, ввечеру, в восьмом часу, убил студента Шатова, за предательство, в парке, и за донос о прокламациях и о Федьке, который у нас обоих, в доме Филиппова, также квартировал и ночевал десять дней. Убиваю же сам себя сегодня из револьвера не потому, что раскаиваюсь и вас боюсь, а потому что имел за границей намерение прекратить свою жизнь".
   - Только? - с удивлением и с негодованием воскликнул Кириллов.
   - Ни слова больше! - махнул рукой Петр Степанович, норовя вырвать у него документ.
   - Стой! - крепко наложил на бумагу свою руку Кириллов, - стой, вздор! Я хочу с кем убил. Зачем Федька? А пожар? Я все хочу и еще изругать хочу, тоном, тоном!
   - Довольно, Кириллов, уверяю вас, что довольно! - почти умолял Петр Степанович, трепеща чтоб он не разодрал бумагу: - чтобы поверили, надо как можно темнее, именно так, именно одними намеками. Надо правды только уголок показать, ровно на столько, чтоб их раздразнить. Всегда сами себе налгут больше нашего и уж себе-то конечно поверят больше, чем нам, а ведь это всего лучше, всего лучше! Давайте; великолепно и так; давайте, давайте!
   И он все старался вырвать бумагу. Кириллов, выпуча глаза, слушал и как бы старался сообразить, но, кажется, он переставал понимать.
   - Э, чорт! - озлился вдруг Петр Степанович, - да он еще и не подписал! что ж вы глаза-то выпучили, подписывайте!
   - Я хочу изругать... - пробормотал Кириллов, однако взял перо и подписался. - Я хочу изругать...
   - Подпишите: Vive la republique, и довольно.
   - Браво! - почти заревел от восторга Кириллов. - Vive la republique democratique, sociale et universelle ou la mort!.. Нет, нет, не так. - Liberte, egalite, fraternite ou la mort! - Вот это лучше, это лучше, - написал он с наслаждением под подписью своего имени.
   - Довольно, довольно, - все повторял Петр Степанович.
   - Стой, еще немножко... Я, знаешь, подпишу еще раз по-французски: "de Kiriloff, gentilhomme russe et citoyen du monde". - Xa-xa-xa! - залился он хохотом. - Нет, нет, нет, стой, нашел всего лучше, эврика: gentilhomme-seminariste russe et citoyen du monde civilise! вот что лучше всяких... - вскочил он с дивана и вдруг быстрым жестом схватил с окна револьвер, выбежал с ним в другую комнату и плотно притворил за собою дверь. Петр Степанович постоял с минуту в раздумьи, глядя на дверь.
   "Если сейчас, так пожалуй и выстрелит, а начнет думать - ничего не будет".
   Он взял пока бумажку, присел и переглядел ее снова. Редакция объявления опять ему понравилась:
   "Чего же пока надо? Надо, чтобы на время совсем их сбить с толку и тем отвлечь. Парк? В городе нет парка, ну и дойдут своим умом, что в Скворешниках. Пока будут доходить, пройдет время, пока искать - опять время, а отыщут труп - значит, правда написана; значит, и все правда, значит, и про Федьку правда. А что такое Федька? Федька - это пожар, это Лебядкины: значит, все отсюда, из дому Филипповых и выходило, а они-то ничего не видали, а они-то все проглядели, - это уж их совсем закружит! Про наших и в голову не войдет; Шатов да Кириллов, да Федька, да Лебядкин; и зачем они убили друг друга, - вот еще им вопросик. Э, чорт, да выстрела-то не слышно!.."
   Он хоть и читал, и любовался редакцией, но каждый миг с мучительным беспокойством прислушивался и - вдруг озлился. Тревожно взглянул он на часы; было поздненько; и минут десять как тот ушел... Схватив свечку, он направился к дверям комнаты, в которой затворился Кириллов. У самых дверей ему как раз пришло в голову, что вот и свечка на исходе и минут через двадцать совсем догорит, а другой нет. Он взялся за замок и осторожно прислушался: не слышно было ни малейшего звука; он вдруг отпер дверь и приподнял свечу: что-то заревело и бросилось к нему. Изо всей силы прихлопнул он дверь и опять налег на нее, но уже все утихло - опять мертвая тишина.
   Долго стоял он в нерешимости со свечей в руке. В ту секунду, как отворял, он очень мало мог разглядеть, но однако мелькнуло лицо Кириллова, стоявшего в глубине комнаты у окна, и зверская ярость, с которою тот вдруг к нему кинулся. Петр Степанович вздрогнул, быстро поставил свечку на стол, приготовил револьвер и отскочил на цыпочках в противоположный угол, так что если бы Кириллов отворил дверь и устремился с револьвером к столу, он успел бы еще прицелиться и спустить курок раньше Кириллова.
   В самоубийство Петр Степанович уже совсем теперь не верил! "Стоял среди комнаты и думал" проходило, как вихрь, в уме Петра Степановича. "К тому же темная, страшная комната... Он заревел и бросился - тут две возможности: или я помешал ему в ту самую секунду, как он спускал курок, или... или он стоял и обдумывал, как бы меня убить. Да, это так, он обдумывал... Он знает, что я не уйду не убив его, если сам он струсит, - значит, ему надо убить меня прежде, чтобы я не убил его... И опять, опять там тишина! Страшно даже: вдруг отворит дверь... Свинство в том, что он в бога верует, пуще чем поп... Низа что не застрелится!.. Этих, которые "своим умом дошли", много теперь развелось. Сволочь! фу чорт, свечка, свечка! Догорит через четверть часа непременно... Надо кончить; во что бы ни стало надо кончить... Что ж, убить теперь можно... С этою бумагой никак не подумают, что я убил. Его можно так сложить и приладить на полу с разряженным револьвером в руке, что непременно подумают, что он сам... Ах чорт, как же убить? Я отворю, а он опять бросится и выстрелит прежде меня. Э, чорт, разумеется, промахнется!"
   Так мучился он, трепеща пред неизбежностью замысла и от своей нерешительности. Наконец взял свечу и опять подошел к дверям, приподняв и приготовив револьвер; левою же рукой, в которой держал свечу, налег на ручку замка. Но вышло неловко: ручка щелкнула, произошел звук и скрип. "Прямо выстрелит!" - мелькнуло у Петра Степановича. Изо всей силы толкнул он ногой дверь, поднял свечу и выставил револьвер; но ни выстрела, ни крика... В комнате никого не было.
   Он вздрогнул. Комната была непроходная, глухая, и убежать было некуда. Он поднял еще больше свечу и вгляделся внимательно: ровно никого. В полголоса он окликнул Кириллова, потом в другой раз громче; никто не откликнулся.
   "Неужто в окно убежал?"
   В самом деле, в одном окне отворена была форточка. "Нелепость, не мог он убежать через форточку". Петр Степанович прошел через всю комнату прямо к окну: "Никак не мог". Вдруг он быстро обернулся, и что-то необычайное сотрясло его.
   У противоположной окнам стены, вправо от двери, стоял шкаф. С правой стороны этого шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов, и стоял ужасно странно, - неподвижно, вытянувшись, протянув руки по швам, приподняв голову и плотно прижавшись затылком к стене, в самом углу, казалось, желая весь стушеваться и спрятаться. По всем признакам, он прятался, но как-то нельзя было поверить. Петр Степанович стоял несколько наискось от угла и мог наблюдать только выдающиеся части фигуры. Он все еще не решался подвинуться влево, чтобы разглядеть всего Кириллова и понять загадку. Сердце его стало сильно биться... И вдруг им овладело совершенное бешенство: он сорвался с места, закричал и, топая ногами, яростно бросился к страшному месту.
   Но дойдя вплоть, он опять остановился как вкопанный, еще более пораженный ужасом. Его, главное, поразило то, что фигура, несмотря на крик и на бешеный наскок его, даже не двинулась, не шевельнулась ни одним своим членом - точно окаменевшая или восковая. Бледность лица ее была неестественная, черные глаза совсем неподвижны и глядели в какую-то точку в пространстве. Петр Степанович провел свечой сверху вниз и опять вверх, освещая со всех точек и разглядывая это лицо. Он вдруг заметил, что Кириллов хоть и смотрит куда-то пред собой, но искоса его видит и даже может быть наблюдает. Тут пришла ему мысль поднести огонь прямо к лицу "этого мерзавца", поджечь и посмотреть, что тот сделает. Вдруг ему почудилось, что подбородок Кириллова шевельнулся и на губах как бы скользнула насмешливая улыбка - точно тот угадал его мысль. Он задрожал и, не помня себя, крепко схватил Кириллова за плечо.
   Затем произошло нечто до того безобразное и быстрое, что Петр Степанович никак не мог потом уладить свои воспоминания в каком-нибудь порядке. Едва он дотронулся до Кириллова, как тот быстро нагнул голову и головой же выбил из рук его свечку; подсвечник полетел со звоном на пол, и свеча потухла. В то же мгновение он почувствовал ужасную боль в мизинце своей левой руки. Он закричал, и ему припомнилось только, что он вне себя три раза изо всей силы ударил револьвером по голове припавшего к нему и укусившего ему палец Кириллова. Наконец палец он вырвал и сломя голову бросился бежать из дому, отыскивая в темноте дорогу. Во след ему из комнаты летели страшные крики:
   - Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас...
   Раз десять. Но он все бежал, и уже выбежал было в сени, как вдруг послышался громкий выстрел. Тут он остановился в сенях в темноте и минут пять соображал; наконец вернулся опять в комнаты. Но надо было добыть свечу. Стоило отыскать направо у шкафа на полу выбитый из рук подсвечник; но чем засветить огарок? В уме его вдруг промелькнуло одно темное воспоминание: ему припомнилось, что вчера, когда он сбежал в кухню, чтобы наброситься на Федьку, то в углу, на полке, он как будто заметил мельком большую красную коробку спичек. Ощупью направился он влево, к кухонной двери, отыскал ее, прошел сенцы, и спустился по лестнице. На полке, прямо в том самом месте, которое ему сейчас припомнилось, нашарил он в темноте полную, еще непочатую коробку спичек. Не зажигая огня, поспешно воротился он вверх, и только лишь около шкафа, на том самом месте, где он бил револьвером укусившего его Кириллова, вдруг вспомнил про свой укушенный палец и в то же мгновение ощутил в нем почти невыносимую боль. Стиснув зубы, он кое-как засветил огарок, вставил его опять в подсвечник и осмотрелся кругом: у окошка с отворенною форточкой, ногами в правый угол комнаты, лежал труп Кириллова. Выстрел был сделан в правый висок, и пуля вышла вверх с левой стороны, пробив череп. Виднелись брызги крови и мозга. Револьвер оставался в опустившейся на пол руке самоубийцы. Смерть должна была произойти мгновенно. Осмотрев все со всею аккуратностью, Петр Степанович приподнялся и вышел на цыпочках, припер дверь, свечу поставил на стол в первой комнате, подумал и решил не тушить ее, сообразив, что она не может произвести пожара. Взглянув еще раз на лежавший на столе документ, он машинально усмехнулся и затем уже, все почему-то на цыпочках, пошел из дому. Он пролез опять через Федькин ход и опять аккуратно заделал его за собою.
  

III.

  
   Ровно без десяти минут в шесть часов, в вокзале железной дороги, вдоль вытянувшегося, довольно длинного ряда вагонов, прохаживались Петр Степанович и Эркель. Петр Степанович отъезжал, а Эркель прощался с ним. Кладь была сдана, сак отнесен в вагон второго класса, на выбранное место. Первый звонок уже прозвенел, ждали второго. Петр Степанович открыто смотрел по сторонам, наблюдая входивших в вагоны пассажиров. Но близких знакомых не встретилось; всего лишь раза два пришлось ему кивнуть головой, - одному купцу, которого он знал отдаленно, и потом одному молодому деревенскому священнику, отъезжавшему за две станции, в свой приход, Эркелю видимо хотелось в последние минуты поговорить о чем-нибудь поважнее, - хотя, может быть, он и сам не знал о чем именно; но он все не смел начать. Ему все казалось, что Петр Степанович как будто с ним тяготится и с нетерпением ждет остальных звонков.
   - Вы так открыто на всех смотрите, - с некоторою робостью заметил он, как бы желая предупредить.
   - Почему ж нет? Мне еще нельзя прятаться. Рано. Не беспокойтесь. Я вот только боюсь, чтобы не наслал чорт Липутина; пронюхает и прибежит.
   - Петр Степанович, они ненадежны, - решительно высказал Эркель.
   - Липутин?
   - Все, Петр Степанович.
   - Вздор, теперь все связаны вчерашним. Ни один не изменит. Кто пойдет на явную гибель, если не потеряет рассудка?
   - Петр Степанович, да ведь они потеряют рассудок. Эта мысль уже видимо заходила в голову и Петру Степановичу, и потому замечание Эркеля еще более его рассердило:
   - Не трусите ли и вы, Эркель? Я на вас больше чем на всех их надеюсь. Я теперь увидел, чего каждый стоит. Передайте им все словесно сегодня же, я вам их прямо поручаю. Обегите их с утра. Письме

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 228 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа