Главная » Книги

Андреев Леонид Николаевич - Сашка Жегулёв, Страница 7

Андреев Леонид Николаевич - Сашка Жегулёв


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

не для людей, а для себя, - звучала в нем песня прирожденно, как в певчей птице. Любили его за это и за кротость души: в горячий мятеж мыслей бессонных и тяжело-кровавых дум вносил он успокоение и тихую ласку.
  Случалось, долго не может заснуть Жегулев, ищет безнадежно, на чем бы успокоиться мыслью, взывает о забвении - и все напрасно; и только одна милая картина, вызываясь из памяти настойчиво, давала под конец облегчение и легкий сон. Идут они будто бы перелесочком; среди широких кустов березняка и дуба заворачивает дорога, и Саша отстал, не торопится. А впереди, виднеясь одними спинами, идут какие-то люди, они же и разбойники, они же и друзья, они же и вольная воля; идут и потренькивают балалайками, задумчиво и стройно, и в ровном гуле струн будят певчую душу самой дороги. Идут люди и играют, идет дорога и поет грустно и длительно, кротко нисходит в овражек. Одни уж головы да звуки над тихой зеленью невинно и одиноко возрастающих кустов. Идут. Уходят.
  От шума гармоники, порою нескладного пения и отчаянного пляса, в котором по-прежнему отличался Васька Щеголь, прирожденный плясун, Саша обычно уходил. Зажигал в шалашике огарок и читал ставшую невыносимой книгу "Крошка Доррит", которую взял за толщину и неизвестно за что: горькой нелепостью казались все эти мистеры и мистрис. А чаще уходил он в лес, в глухое и мертвое одиночество. В десятке саженей от стана, над глубоким лесным обрывом, торчал из земли, на самом крутогоре, старый, позеленевший пень: тут и находил Саша свое одиночество; и еще долго спустя это место было известно ближайшим деревням под именем "Сашкиного крутогора". За ним редко кто следовал, и постепенно установился такой порядок, чтобы и не лезть к атаману, раз он удалился на свое место. И про эти часы Сашиного одинокого сидения Еремей выражался так:
  - Мозгует Александр Иванович, мозгами ворочает.
  Но одну песню Саша слушал постоянно: это милую свою зеленую рябинушку, - отходило сердце в тихой жалости к своей горькой и мучительной доле. А иногда и мучила песня. Как-то случилось, что особенно хорошо пели Колесников и Петруша, - и многим до слез взгрустнулось, когда в последний раз смертельно ахнул высокий и чистый голос:
  
  Ах, да поздней осенью, ах, да под морозами!..
  
  Было молчанье. И в молчанье осторожно, чтобы не шуметь, поднялся Жегулев и тихонько побрел на свое гордо-одинокое атаманское место. А через полчасика к тому же заповедному месту подобрался Еремей, шел тихо и как будто невнимательно, покачиваясь и пробуя на зуб травинку. Присел возле Саши и, вытянув шею, поверх куста заглянул для какой-то надобности в глухой овраг, где уже густились вечерние тени, потом кивнул Саше головой и сказал просто и мягко:
  - Об мамаше думаешь, Александр Иваныч?
  И, хотя Саша в эту минуту думал как раз о другом, вопрос мужика точно раскрыл истинную сущность мыслей, и, помедлив, Саша взглянул открыто и ответил:
  - Да, о матери.
  - Так... Подумай, подумай, Александр Иваныч, мы против этого не говорим. Думаешь, так думай, ничего, брат, на то ты человек, а не зверь. Верно?.. Я и говорю, что верно. А достатки-то есть у мамаши?
  - Да, она получает пенсию за отца, отец у меня давно умер.
  - Вишь, как хорошо, и достаток есть! Я и говорю, что хорошо; и братья, поди, учатся?
  - Братьев у меня нет, а сестра учится.
  - Вишь, как хорошо, душа радуется, ей-Богу! Прости, Александр Иваныч, если в чем помешал, дай, думаю, пойти покалякать, сидит человек один. Подумай, подумай, это ничего, паренек ты душевный. Сидит человек один, дай, думаю...
  Поизвинялся еще, осторожно, как стеклянного, похлопал Сашу по спине и вразвалку, будто гуляет, вернулся к костру. И показалось Погодину, что люди эти, безнадежно глухие к словам, тяжелые и косные при разговоре, как заики, - в глубину сокровенных снов его проникают, как провидцы, имеют волю над тем, над чем он сам ни воли, ни власти не имеет.
  И вдруг на мгновение почувствовал себя тем маленьким Сашей, который в ночную пору слушает мощный гул дерев,- вздохнулось легко и печально.

   7. Огонь
  
  Плохо обернулось дело: еще человека убил своей рукой Сашка Жегулев; и второе - погиб в перестрелке, умер страшной смертью кроткий Петруша. Произошло это следующим образом.
  Довольно рано, часов в десять, только что затемнело по-настоящему, нагрянули мужики с телегами и лесные братья на экономию Уваровых. Много народу пришло, и шли с уверенностью, издали слышно было их шествие. Успели попрятаться; сами Уваровы с детьми уехали, опустошив конюшню, но, видимо, совсем недавно: на кухне кипел большой барский, никелированный, с рубчатыми боками самовар, и длинный стол в столовой покрыт был скатертью, стояли приборы.
  - Вот-то чудесно! Чайку попьем, давно, того-этого, за столом не сиживал! - засмеялся Колесников, бывший с утра в хорошем и веселом настроении. - Маша!
  - Кого зовешь? - спросил Жегулев.
  - Горничную. Маша!
  За окнами грабили хозяйственно и тихо, еще не о чем было кричать, разве только под топором затрещит дверь в амбар и около ледника чему-то хохочут; плавают по двору запасенные фонарики. В главном доме было светло и так же тихо, не шумнее, чем при обыкновенных гостях, и в одно из раскрытых, темных окон сильно пахло жасмином, только что расцветшим, сиренью и табаком. Митрофан-Не пори горячку с Васькой Щеголем безнадежно царапался в спальне около несгораемой кассы, пытаясь открыть и горделиво ругаясь, и над ними подсмеивались; восьмипудовый, сонный Поликарп с тоской вынюхивал еду. Явилась откуда-то успевшая до красноты заплакаться горничная Глаша в фартучке и, признав в Саше барина, стала к нему под покровительство; и уже через пять минут привычно забегала возле стола, привычно кокетничая.
  Тронуло Глашу, что ведут себя так хорошо, и, уж не зная, кто она, горничная или хозяйка, нерешительно угощала, - но вдруг расплакалась, глядя на мужиков, и стала их закармливать:
  - Ешьте, голубчики, ешьте! Голубчики вы мои, да разве у нас не хватит? Не все пожрали господа, сейчас и еще принесу.
  И Еремей за всех благодарил:
  - Много вами благодарны.
  Наскоро и голодно куснув, что было под рукою, разбрелись из любопытства и по делу: кто ушел на двор, где громили службы, кто искал поживы по дому. Для старших оставались пустые и свободные часы, час или два, пока не разберутся в добре и не нагрузятся по телегам; по богатству экономии следовало бы остаться дольше, но, по слухам, недалеко бродили стражники и рота солдат, приходилось торопиться.
  - Ты что же не идешь, Еремей? - удивленно спросил Колесников. - Сделал бы запасец, того-этого.
  - Не. Не хочу, нехай им будет пусто, - ответил матерно Еремей и равнодушно покосился в окно.
  Странный был человек: прилип к шайке и деятельно помогал, но сам ничем не пользовался, а дома голодали, был самый несчастный мужик на всех Гнедых.
  Колесников мягко упрекнул:
  - Не для себя, чудак. Хороший ты мужик, а детей, того-этого, голодом моришь.
  Еремей нехотя повернул свое темное лицо, и странно - что-то вроде великолепного, барского пренебрежения и к самому Колесникову и к его словам мелькнуло на этом мужицком лице; и равнодушно сказал:
  - Чего хлопочешь? Не сдохнут щенки.
  - У него, Василь Василич, жена с телегой приехала, - пояснил матрос, - она уж его бранила. Шел бы ты и вправду, Еремей, не гордился бы.
  Уже с презрением посмотрел мужик на Андрея Иваныча, ничего не сказал и, переваливаясь, вышел. А Колесников подумал: "Как странно бывает сходство: Елена Петровна - гречанка и генеральша, а этот - мужик, а как похожи!.. Словно брат с сестрой. Слава Богу, сегодня все идет хорошо и приятно, и пьяных мало".
  - Плескните-ка еще стаканчик, Андрей Иваныч. Пей, Петруша, что не пьешь?
  - Не хотится мне пить, Василь Василич, все будто душа не спокойна: не нагрянули бы!
  - Далеко, успеем уйти. Пей!
  Саша, не оставляя маузера, пошел осматривать комнаты: интересно было чужое жилище в его не успевшей остынуть жизни. Видно было по всему, что жили люди богатые, культурные, ценившие чистоту и порядок; и что-то в красоте убранства напоминало Елену Петровну. А наверху одна комнатка совсем смутила Сашу: была и по размеру, и по белизне похожа на его городскую, и постель с наискось отвернутым для ночи одеялом была его, только не хватало образка. И на несколько минут поколебался каменный облик, и с ним отошло все настоящее; Саша бесшумно и крепко притворил дверь и, не желая входить дальше, остановился у порога. Пахло чем-то прежним, кажется, чистым бельем или даже духами. И в темноте - он погасил свечу - его сердце, покинутое ужасом, затеплилось такой радостью, такой любовью и нежной грустью, словно вышел он на свидание к любви своей. Не думалось об утрате, и невозможность раскрыла двери: вышел он на свидание к любви своей, дал ей первый поцелуй, сказал слова нежности, встречи и прощания, всю уместил ее в сердце, широком, теплом и любовном, как июньская ночь, когда только что распустился жасмин. Совсем забывшись, Саша шагнул к окну и крепким ударом ладони в середину рамы распахнул ее: стояла ночь в саду, и только слева, из-за угла, мерцал сквозь ограду неяркий свет и слышалось ровное, точно пчелиное гудение, движение многих живых, народу и лошадей. Но не понял их значения Саша и, легши на подоконник руками и грудью, прикрыл веками глаза и капля за каплей стал пить пьяный и свежий воздух.
  Обеспокоился на минуту, услыхав в коридорчике крепкие шаги и ищущий голос Колесникова:
  - Эй, дядя, не видал Александра Иваныча?
  - Туды прошел, - ответил кто-то, и снова стало тихо.
  И снова ушел в свою мечту Саша. Было с ним то странное и похожее на чудо, что как дар милостивый, посылается судьбою самым несчастным для облегчения: полное забвение мыслей, поступков и слов и радостное ощущение настоящей, скрытой словами и мыслями, вечной бестелесной жизни. Остановилось и время.
  Но досадно захотелось курить; а когда закуривал и зажег спичку, то вспомнил маузер, и - исчезла тишина. Пытался Саша, повторив позу, вызвать ушедшее, но ничего не вышло, противно заскакали мысли, и потянуло на народ.
  - Куда ты запропал, Саша? Нигде тебя не найдешь! - обрадовался Колесников. - На дворе был?
  - Да. Налей-ка чаю, Вася, - сказал Жегулев, быстро и весело садясь. - Как у вас тут светло!
  - Много пьяных?
  - Не видал.
  - Здорово! Тебе покрепче, Саша?.. - взглянул Колесников, как из-за очков, поднял удивленно голову и уставился прямо. - Да ты, Саша... чему ты рад, Сашка? Что пьяных мало?.. Ну и чудак же ты, Сашук!
  Оба улыбались друга на друга, пока не закричал и не заплясал Колесников, обжегшись кипятком. Подвернулась Глаша в фартучке:
  - Позвольте, я налью. А если не крепко, то можно еще подварить, у нас чаю много.
  Рояль был раскрыт, и на пюпитре стояли ноты - чуждая грамота для Саши! Нерешительно, разинув от волнения рот, постукивал по клавишам Петруша и, словно боясь перепутать пальцы, по одному держал крепко и прямо, остальные ногтями вжимал в ладонь; и то раскрывался в радости, когда получалось созвучие, то кисло морщился и еще торопливее бил не те. Солидно улыбался Андрей Иваныч и вкривь и вкось советовал:
  - А ну-ка сразу по этим!
  И тайно конфузился, когда выходило еще хуже, поправляя:
  - Да не те, эх, Петруша!
  - Александр Иваныч, Василь Василич! - пел Петруша, страдая. - Какая вещь драгоценная, да, ключ-то потерявши, и подступиться не дает.
  Саша засмеялся и, подойдя быстро и перегнувшись через Петрушу, заиграл "собачий вальс".
  - Это что же такое?
  - Собаки танцуют. Слушай!
  Попрыгали собачки и сразу на одной ножке сели: не кончив, бросил Саша,- не стоит вспоминать! - и вернулся к столу.
  Пришел Еремей, что-то пряча в руке, и за ним хмельной, недовольный и огорченно ругающийся Иван Гнедых:
  - Ну и сторонка! Живут люди богато, а взять нечего. И тут наставили, и тут нагородили, и тут без ума намудрили, а взять ни синь пороха не возьмешь, как пригвожденное. Ну и хитрый народ! Михей, вот-то дурак! Зонтик взял, а теперь мается, в дверь пролезть не может, застрял, как в верше. Смехота!
  За окнами стало шумнее и набегала тревога: кричали во многие голоса, стукались ободьями и колесами, ругали лошадей. Еремей сурово глянул в сторону окна и сказал:
  - Ну и жадный у нас народ, не может порядку установить. Запалить бы, не мигаючи, чего тут!
  Но, не договорив, расплылся в широчайшей улыбке и как сиянием окружил себя бородой; и протянул к Колесникову крепко зажатый кулак:
  - Глянь-кась, Василь, и что это за штучка?
  - Да кулак-то раскрой, вцепился. Ну? Печатка, свою фамилию печатать.
  С хрустальной, кругло-граненой ручкой и серебряным штампиком печатка - нечто бесценное, загадочное и блестящее, что могло бы понравиться и вороне, очаровательное тем, что мало, блестит и непонятно.
  - А мою фамилию она может? - спросил Еремей, принимая обратно.
  - Нет. Брось лучше. Попадешься, худо будет, того-этого.
  - Ладно, Василь, брошу, - кротко успокоил Еремей и, улучив минуту, быстро сунул в карман штучку да еще сверху прижал ладонью; поправил бороду и насупился.
  Беспокойнее шумел двор - вдруг почувствовалось, что дом чужой, и потянуло ближе к шуму; колеблясь, толкались по комнате, сразу принявшей вид беспорядка и угрюмости. Встревоженная Глаша сперва жалась к столу, где сидели Колесников и Саша, потом исчезла куда-то. Гоготали около найденного граммофона и, смешливо морщась и покачиваясь на нетвердых ногах, божился Иван:
  - Эта самая, провалиться на месте, эта самая! Куда пришла, а? Принесла ее летось учительша, повертела маломало за хвост, да и пусти!.. Аж дрогнул народ! Тут тебе гнусит, как дьячок, тут тебе кандычит, тут тебе слезьми заливается - смехота!
  Смеялись уже не от рассказа, а на него глядя.
  - А тут урядник с старостой - шасть: слова, что ли, не те, кто ее разберет, да и в холодную, только и пожила. Несут ее, матушку, мужики жалеют, да мне и самому жалко, я и говорю: не бойсь, машинка! теперь не секут. Ей-Богу, правда, на этом месте провалиться!
  К удивлению и пущему смеху смотревших, Иван прослезился, а потом с матерным ругательством хотел ногой ударить граммофон, но не осилил тяжести ноги и чуть не завалился. Запахло в комнате спиртом - видно, не один Иван успел где-то зарядиться, чаще матюкались и точно невзначай пытались что-нибудь разбить или повалить, усиленно харкали и плевались: нарастало жуткое и безобразное. Подтянувшийся Андрей Иваныч внимательно посматривал по сторонам, прислушивался к гудевшему окну и несколько раз, соображая, поглядел на свои серебряные, наградные за стрельбу часы. Свирепо косил глазами и хмурился Колесников: пропало хорошее настроение, и вновь начала томить глухая тоска, под тяжестью которой в последние недели медленно и страшно мертвела его душа...
  Жегулев отошел к книжному шкапу и, зажав под мышкой маузер, торопливо перелистывал Байрона, искал страницу и, найдя, остановился глазами:
  
  ...Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!
  Вот арфа золотая:
  Пускай персты твои, промчавшися по ней,
  Пробудят в струнах звуки рая.
  И если не навек надежды рок унес -
  Они в груди моей проснутся,
  И если есть в очах застывших капля слез -
  Они растают и прольются
  
  Заглянул через плечо Колесников и усмехнулся угрюмо и злобно:
  
  - Байрон! Вот, Саша, того-этого, и тут читали Байрона. Жегулев холодно взглянул на него, неторопливо закрыл толстую в переплете книгу и бросил в угол. И вместе с звуком от падения книги, непонятно смешавшись с ним, пронесся далекий женский вопль. Еще крик - теперь ясный зов на помощь, неудержимый женский визг, противно сверлящий уши, злой и жалкий. Короткий перерыв, точно закрыли ладонью рот - и опять с той же высокой и хриплой ноты. Затопал ногами; кто-то, свалившись, загрохотал по лестнице - и комната пропала из глаз. Толкнув кого-то и еще кого-то, на долгое мгновение запутавшись в незнакомых переходах, Саша вылетел к запертой двери, за которой словно дохрипывал голос. Потряс: заперто.
  - Отвори!
  Сзади поддержали, дышит много народу, кричат. Заревел Колесников, но за дверью тихо и ответа никакого, и, напрягшись, высадил Саша дверь. Навстречу ему из полумрака, освещенный только дверью, смутно двинулся толстый, разъяренный Поликарп, а позади него на постели снова противно завизжала Глаша. Что-то крикнул Поликарп, но Саша не слыхал: с яростью, мутившей рассудок, и невыносимым отвращением он раз за разом выпустил десять зарядов маузера, вертя стволом, как жалом, последние пули кидая вниз, в мертвую уже, залитую кровью, разметавшуюся тушу. Пороховою вонью наполнилась комната, как от взрыва. Щелкнув по-пустому, Жегулев обернулся, оскалил зубы на Колесникова и, после короткой борьбы, выхватил у него оружие, повернулся - и тут только понял, что больше не надо.
  Заверещала притихшая под выстрелами Глаша и, придерживая выскочившую грудь, выбросилась наружу и бестолково заметалась в толпе мужчин, плакала и кричала, уже никого не боясь:
  - Разбойники! Насильники! Га-а-ды! На бабу польстились! Разбойники, Сашки Жегулевы! Га-а-ды!
  С отвращением аскета, увидевшего мерзость, с ненавистью любящего, увидевшего в грязи любовь, Саша дернул маузером и дико закричал:
  - Молчать, дрянь! У-бью!
  Чей-то узловатый кулак ударил Глашу по уху, она упала в дверь и, уже молча, на четвереньках поползла; и дверь захлопнулась. Саша сузил глаза, отчего казалось, что он улыбается, оглядел всех и спросил:
  - Ну?
  Молчали и, как стена, не имели глаз. Вдруг, все так же пряча взор, шагнул блестящими сапогами Васька Соловей и по первому звуку покорно спросил:
  - Не очень ли уж круто, Александр Иваныч?
  - Ну? - как масленичная маска, улыбалось лицо Жегулева.
  - Не очень ли уж круто, Александр Иваныч? Если за всякую бабу...
  К счастью для себя, поднял воровские глаза Соловьев - и не увидел Жегулева, но увидел мужиков: точно на аршинных шеях тянулись к нему головы и, не мигая, ждали... Гробовую тесноту почувствовал Щеголь, до краев налился смертью и залисил, топчась на месте, даже не смея отступить:
  - Так точно, Александр Иваныч, ваша воля...
  Жегулев крикнул:
  - Собрать своих, Андрей Иваныч! Выгнать из кухни баб. Запаливай, Еремей!
  Из сада смотрели, как занимался дом. Еще темнота была, и широкий двор смутно двигался, гудел ровно и сильно - еще понаехали с телегами деревни; засветлело, но не в доме, куда смотрели, а со стороны служб: там для света подожгли сарайчик, и слышно было, как мечутся разбуженные куры и поет сбившийся с часов петух. Но не яснее стали тени во дворе, и только прибавилось шуму: ломали для проезда ограду.
  - Александр Иваныч, Василь Василич, гляньте-ка, окошечко закраснелося, - повернул головой Петруша.
  Во многих окнах стоял желтый свет, но одно во втором этаже вдруг закраснело и замутилось, замигало, как глаз спросонья, и вдруг широко по-праздничному засветилось. Забелели крашенные в белую краску стволы яблонь и побежали в глубину сада; на клумбах нерешительно глянули белые цветы, другие ждали еще очереди в строгом порядке огня. Но помаячило окно с крестовым четким переплетом и - сгасло.
  Кто-то из глядящих огорченно выругался и вздохнул:
  - Эх ты! Сгасло, проклятое!
  Но не успел кончить - озарилась светом вся ночь, и все яблони в саду наперечет, и все цветы на клумбах, и все мужики, и телеги во дворе, и лошади. Взглянули: с той стороны, за ребром крыши и трубою, дохнулся к почерневшему небу красный клуб дыма, пал на землю, колыхнулся выше - уже искорки побежали.
  Торопливо затолковали голоса:
  - С той стороны зажгли! С той стороны!
  И тихо взвился к небу, как красный стяг, багровый, дымный, косматый, угрюмый огонь, медленно свирепея и наливаясь гневом, покрутился над крышей, заглянул, перегнувшись, на эту сторону - и дико зашумел, завыл, затрещал, раздирая балки. И много ли прошло минут,- а уж не стало ночи, и далеко под горою появилась целая деревня, большое село с молчаливою церковью; и красным полотнищем пала дорога с тарахтящими телегами.
  И кто с этой стороны, опоздавший и ослепленный пламенем, встречал скачущих мужиков, тот в страхе прыгал в канаву; смоляно-черные телеги и кони в непонятном смешении оглобель, голов, приподнятых рук, чего-то машущего и крутящегося, как с горы валились в грохот и рев.
  

   8. Смерть Петруши
  
  Разбившись на маленькие отряды, как было принято, рассеялись в ночи лесные братья. С Жегулевым остались коренные, Колесников, матрос и Петруша, да еще Кузьма Жучок, тихий и невзрачный по виду, но полезный человечек. Бесконечно долго уходили от зарева, теряя его в лесу и снова находя в поле и на горках: должно быть, загорелись и службы, долго краснелось и бросало вперед тени от идущих. Наконец закрылось зарево холмом, и тут только почувствовали идущие, что они устали и что над землею стоит тихая, летняя, пышная, уже глубокая ночь.
  Присели у межи; Петруша потер руку о траву и сказал:
  - Росная.
  Ржавым криком кричал на луговой низине коростель; поздний опрокинутый месяц тающим серпочком лежал над дальним лесом и заглядывал по ту сторону земли. Жарко было от долгой и быстрой ходьбы, и теплый, неподвижный воздух не давал прохлады - там в окна он казался свежее. Колесников устало промолвил:
  - Скоро и рассвет: долго нам еще идти. А все-таки приятно, что дом, того-этого... Петруша, ты рад?
  - Рад, Василь Василич.
  - Теперь, пожалуй, и наскакали, головешки подбирают,- сказал Андрей Иваныч про стражников и протянул папиросу Жучку,- возьми, Жучок.
  Жегулев прикинул глазами небо и вслух задумался:
  - Не знаю, пересекать ли нам большак или уж прямо?.. Прямо-то версты на две дальше. Как вы думаете, Андрей Иваныч?
  - Пойдем через большак, чего там,- сказал Колесников.
  - Рассвенет к тому времени, как бы не наткнуться,- нерешительно ответил матрос.
  - Сами говорите, наскакали, а теперь боитесь. Вздор! Решил вопрос Кузька Жучок, человек с коротким шагом:
  - Ну, а встретятся, в лес стреканем,- эка!
  Охая и поругиваясь, тронулись в путь, но скоро размялись и зашагали ходко. С каждой минутой бледнела жаркая смуглота ночи, и в большак уперлись уже при свете,- правда, неясном и обманчивом, но достаточно тревожном. Тридцатисаженной аллеей сбегали по склону дуплистые ракиты и чернел узенький мостик через ручей, а за ним лезла в кручу облысевшая дорога и точно готовила засаду за неясным хребтом своим. За ручьем, в полуверсте налево начинался огромный казенный лес, но, в случае чего, до него пришлось бы бежать по открытому, голому, стоявшему под паром полю.
  - Долго будем думать? - сердито сказал Колесников и крупно зашагал по склону, вихляя щиколоткой в многочисленных глубоких, еще не разбитых в пыль колеях и колчах; за ним, не отставая, двигались остальные. И уже у самого мостика за шумом своих шагов услышали они другой, более широкий и дружный, несшийся из-за предательской кручи. Сразу догадавшийся Жегулев остановил своих и тихо скомандовал:
  - Слушать! Через мост бегом, на подъем, не дойдя до верху, налево до лесу. В случае - залп! Живыми не сдаваться! Двигай!
  Сонно и устало подвигались солдаты и стражники - случайный отряд, даже не знавший о разгроме уваровской экономии,- и сразу даже не догадались, в чем дело, когда из-под кручи, почти в упор, их обсеяли пулями и треском. Но несколько человек упало, и лошади у непривычных стражников заметались, производя путаницу и нагоняя страх; и когда огляделись как следует, те неслись по полю и, казалось, уже близки к лесу.
  - Гони! - отчаянно крикнул офицер на казачьем седле и выскакал вперед, скача по гладкому пару, как в манеже; за ним нестройной кучей гаркнули стражники - их было немного, человек шесть-семь; и, заметая их след, затрусили солдаты своей, на вид неторопливой, но на деле быстрой побежкой.
  Лес был в семидесяти шагах.
  - Стой! Пли! - крикнул Жегулев.
  Через голову убитой лошади рухнул офицер, а стражники закружились на своих конях, словно танцуя, и молодецки гикнули в сторону: открыли пачками стрельбу солдаты. "Умницы! Молодцы, сами догадались!" - восторженно, почти плача, думал офицер, над которым летели пули, и не чувствовал как будто адской боли от сломанной ноги и ключицы, или сама эта боль и была восторгом.
  Колесников, бежавший на несколько шагов позади Петруши, увидел и поразился тому, что Петруша вдруг ускорил бег, как птица, и, как птица же, плавно, неслышно и удивительно ловко опустился на землю. В смутной догадке замедлил бег Колесников, пробежал мимо, пропустил мимо себя Жучка, торопливо отхватывавшего короткими ногами, и остановился: в десяти шагах позади лежал Петруша, опершись на локоть, и смотрел на него.
  "Жив!" - радостно сообразил Колесников, но сообразил и другое и... С лицом, настолько искаженным, что его трудно было принять за человеческое, не слыша пуль, чувствуя только тяжесть маузера, он убийцею подошел, подкрался, подбежал к Петруше - разве можно это как-нибудь назвать?
  Не мигая, молча, словно ничего даже не выражая: ни боли, ни тоски, ни жалобы,- смотрел на него Петруша и ждал. Одни только глаза на бледном лице и ничего, кроме них и маузера, во всем мире. Колесников поводил над землею стволом и крикнул, не то громко подумал:
  - Да закрой же глаза, Петруша! Не могу же я так!
  Понял ли его Петруша, или от усталости - дрогнули веки и опустились.
  Колесников выстрелил.
  

   9. Фома Неверный
  
  ...Это было еще до смерти Петруши.
  В один из вечеров, когда потренькивала балалайка, перебиваясь говором и смехом, пришел из лесу Фома Неверный. Сперва услыхали громкий, нелепый, то ли человеческий голос, то ли собачий отрывистый и осипший лай: гay! гay! гay! - а потом сердитый и испуганный крик Федота:
  - Куда лезешь, черт! Напугал, черт косолапый, чтоб тебе ни дна ни покрышки!
  И в свете костра, по-медвежьи кося ногами, вступил огромный, старый мужик, без шапки, в одном рваном армяке на голое тело и босой. Развороченной соломою торчали в стороны и волосы на огромной голове, и борода, и все казалось, что там действительно застряла с ночевки солома,- да так оно, кажется, и было. И весь он был взъерошенный, встопыренный, и пальцы торчали врозь, и руки лезли, как сучья,- трудно было представить, как такой человек может лежать плоско на земле и спать. Сумасшедшим показался он с первого взгляда.
  - И впрямь черт! - сказал Иван Гнедых и пододвинулся к матросу.
  Мужик заговорил, и опять стало похоже на собачье гay! гay! Неясно, как обрубленные, вылетали громкие слова из-под встопыренных усов, и с трудом двигались толстые губы, дергаясь вкривь и вкось.
  - Где атаман? Атаман тау, атамана тау мне надо, Жегулева, Жегулева тау!
  Ему показали на Сашу. Всеми ершами своими он повернулся на Сашу и несколько раз фукнул:
  - Фу, фу, фу! Ты атаман? Фу - ну, Рассея-матушка, плохи дела твои, коли мальчишек, тау, тау, спосылаешь! Гляди!
  И всеми ершами своими повалился на колени и стукнул лбом; быстро встал.
  - Чего тебе надо?-спросил Жегулев.
  - Я Фома Неверный. Слушай, тау, тау! Бога нет, ...не надо, душа клеточка. Вот тебе мой сказ!
  И быстро оглянулся кругом, ища одобрения, и Еремей строго и одобрительно подтвердил:
  - Верно, Фома, садись, гость будешь.
  Как-то подвернув ноги, Фома быстро сел наземь и неподвижно уставился на Сашу; но как бы ни тихо сидел он, что-то из него беспокойно лезло в стороны, отгоняло близко сидящих-глаза, что ли!
  - Так чего же тебе надо, Фома?
  - Я барыню зарезал.
  - Какую барыню? За что?
  - Не знаю, тау, тау!
  Мужики закивали головами, некоторые засмеялись; усмехнулся и Фома. Послышались голоса:
  - Чудак человек, да за что-нибудь же надо! Курицу, и ту, а ты барыню.
  - Она, эта барыня, что-нибудь тебе сделала? Обидела?
  - Не. Какая обида, я ее дотоль и не видал. А так и зарезал, жизню свою, тау, тау, оправдать хотел. Жизню, тау, тау, оправдать. С мальчонком.
  Замолк нелепо; молчали и все. Словно сам воздух потяжелел и ночь потемнела; нехотя поднялся Петруша и подбросил сучьев в огонь - затрещал сухой хворост, полез в клеточки огонь, и на верхушке сквозной и легкой кучи заболтался дымно-красный, острый язычок. Вдруг вспыхнуло, точно вздрогнуло, и засветился лист на деревьях, и стали лица без морщин и теней, и во всех глазах заблестело широко, как в стекле. Фома гавкнул и сказал:
  - Поисть дали бы, братцы. Исть хоцца.
  Жарко стало у костра, и Саша полулег в сторонке. Опять затренькала балалайка и поплыл тихий говор и смех. Дали поесть Фоме: с трудом сходясь и подчиняясь надобности, мяли и крошили хлеб в воду узловатые пальцы, и ложка ходила неровно, но лицо стало, как у всех - ест себе человек и слушает разговор. Кто поближе, загляделись на босые и огромные, изрубцованные ступни, и Фома Неверный сказал:
  - Много хожу, тау, тау. Намеднись на склянку напоролся.
  Евстигней подтвердил:
  - Это бывает. Работали мы мальчишкой на стеклянном заводе, так по битому стеклу босой ходил. Как мастеру форма не понравится, так хрясь об пол, а пол чугунный. Сперва резались, а потом и резаться перестало, крепче твоего сапога.
  Петруша затренькал балалайкой, лениво болтая пальцами.
  - Спой, Петруша.
  - Нет, не хотится мне петь.
  - Так сыграй, чего форсишь. А Фома попляшет!
  Мужики засмеялись, и сам Фома охотно хмыкнул - словно подавился костью и выкашливает. Иван Гнедых оживился, сморщился смешливо и начал:
  - Нет, погоди, что я на базаре-то слыхал! Будто раскапывали это кладбище, что под горой, так что ж ты думаешь? - все покойники окарач стоят, на четвереньках, как медведи. И какие барины, так те в мундирах, а какие мужики и мещане, так те совсем голые, в чем мать родила, так голой задницей в небо и уставились. Ей-Богу, правда, провалиться мне на этом месте. Смехота!
  Некоторые засмеялись, Еремей сказал:
  - Врешь ты! И откуда в городе мужики?
  "Интересно бы узнать, что теперь у нас в городе рассказывают?" - подумал тогда Колесников, привычно, вполслуха, ловя отрывки речей. И вдруг, как далекая сказка, фантастический вымысел, представился ему город, фонари, улицы с двумя рядами домов, газета; как странно спать, когда над головою крыша и не слышно ни ветра, ни дождя! И еще страннее и невероятнее, что и он когда-то так же спал. Взглянул Колесников в ту сторону, где красными черточками и пятнами намечался Погодин, и с тоскою представил себе его: лицо, фигуру, легкую и быструю поступь. Вчера заметил он, что шея у Саши грязная.
  "Эх, того-этого!..- подумал со вздохом Колесников и свирепо скосил глаз на тренькавшего Петрушу.- Еще запоет младенец!" Что-то зашевелилось, и всей своей дикой громадой встопорщился над сидящими Фома Неверный: тоже сокровище!
  Шагнул через чьи-то ноги и озирается; как сучья лезут руки, и в волосах стоит солома... или это сами волосы так стоят? Гавкает.
  - Да куда ты? - спрашивает кто-то тревожно.- Мамон набил, теперь спать ложись.
  - Он постели ищет. Фома, постели ищешь?
  - Вся тебе земля постеля, куда прешь? Взвозился, черт немазаный!
  - А к атаману, тау, тау! К атаману. К Жегулеву, Александру Иванычу, Жегулеву!
  "Завтра же его прогоню, надо Андрею Иванычу сказать",- решил Колесников и видит, что Саша уже встал и Фома закрывает и будто теснит его своей фигурой. Тревожно шагнул ближе Колесников.
  - Еще чего? - спрашивает Жегулев.- Спать иди, завтра скажешь.
  Фома затурчал:
  - Поел я, а за хлеб-соль не благодарю. Ничей он. Слыхал мой сказ?
  И оглянулся кругом, ища одобрения, но все молчали. Саша ответил:
  - Слыхал.
  - А теперь гляди! - С этими словами Фома быстро опустился на колени и стукнул землю лбом. Так же быстро встал и ждет.
  - За что ты мне кланяешься, Фома?
  Фома ответил:
  - Я всем убивцам в землю кланяюсь, тау, тау. Хожу по Рассее и ищу убивца, как увижу, так и поклонюсь. Прими мой поклон и ты, Александр Иваныч.
  И ушел, как пришел, только его и видели, только его и знали. Дернул ершами, захрустел сучьями в лесу, как медведь, и пропал.
  - Экая образина, черт его подери! Какую комедию развел, комедиант,- прогудел Колесников и неправдиво засмеялся.- Сумасшедший, таких на цепь сажать надо.
  Но никто не откликнулся на смех и на слова никто не ответил. И что-то фальшивое вдруг пробежало по лицам и скосило глаза: почуял дух предательства Колесников и похолодал от страха и гнева. "Пленил комедиант!" - подумал он и свирепо топнул ногой:
  - Ты что молчишь, Еремей: тебе говорю или нет, подлец!
  Еремей, по-прежнему кося глаза, нехотя отозвался:
  - Ну и сумасшедший!.. Чего орешь?
  Услужливые голоса подхватили:
  - Сумасшедший и есть! На ем и халат-то больничный, ей-Богу!
  -Дать бы ему хорошего леща... Тоже, хлебца просит, а благодарить не хочет, хлеб, говорит, ничей.
  - Поди-ка, сунься к нему, он тебе такого леща даст! Черт немазаный! И голова же у него, братцы; не голова, а омет. Смехота!
  - То-то ты и посмеялся!
  Андрей Иваныч крикнул:
  - Смирно! Тут вам не кабак.
  Примолкли, посмеиваясь и подмигивая Андрею Иванычу: ну-ка еще, матрос, гаркни, гаркни! Но чей-то голос явственно отчеканил:
  - Какой кабак! Храм запрестольный! Всех разбойников собор!
  Неласково засмеялись. И опять забалакала балалайка в ленивых руках Петруши, и зевал Еремей, истово крестя рот. Притаптывали костер, чтобы не наделать во сне пожара, и не торопясь укладывались на покой.
  Кто приходил и кто ушел?-Кто поклонился земно Сашке Жегулеву? Ушел Фома Неверный, и тишиной лесною уже покрылся его след.
  

   10. Васька плясать хочет
  
  На следующий день после смерти Петруши в становище проснулись поздно, за полдень. Было тихо и уныло, и день выпал такой же: жаркий, даже душный, но облачный и томительно-неподвижный-слепил рассеянный свет, и даже в лесу больно было смотреть на белое, сквозь сучья сплошь светящееся небо.
  Благополучно вернувшийся Васька Соловей играл под березой с Митрофаном и Егоркой в три листика. Карты были старые, распухшие, меченые и насквозь известные всем игрокам,- поэтому каждый из игроков накрывал сдачу ладонью, а потом приближал к самому носу и, раздернув немного, по глазку догадывался о значении карты и вдумывался.
  - Прошел.
  - Двугривенный с нашей.
  - С нашей тоже. Не форси!
  - Полтинник под тебя; видал?
  - А это видал: замирил, да под тебя... двугривенный?
  - Ходи!
  Колесников, помаявшись час или два и даже посидев возле игроков, подошел к Жегулеву и глухо, вдруг словно опустившимся басом, попросил:
  - Можно мне, Саша, уйти с Андреем Иванычем? Нехорошо мне, того-этого, мутит.
  - Конечно! Куда хочешь пойти?.. Осторожно только, Василий.
  - Да пойду на то место, ну, на наше,- он понизил голос, покосившись на игроков.- Землянку копать будем. Тревожно что-то становится...
  - Вчерашнее?
  - Не столько оно, сколько, того-этого, вообще недоверие,- он понизил голос,- помнишь этого сумасшедшего, как он поклонился тебе? Пустяки, конечно, но мне Еремей тогда, того-этого, не понравился.
  - Пустяки, Василий. Когда вернешься?
  - Да завтра к полудню. Будь осторожен, Саша, не доверяй. За красавцем нашим, того-этого, поглядывай. Да... что-то еще хотел тебе сказать, ну да ладно! Помнишь, я леса-то боялся, что ассимилируюсь и прочее? Так у волка-то зубы оказались вставные. Смехота!
  Еще в ту пору, когда безуспешно боролись с Гнедыми за дисциплину - матрос и Колесников настояли на том, чтобы в глуши леса, за Желтухинским болотом, соорудить для себя убежище и дорогу к нему скрыть даже от ближайших. Место тогда же было найдено, и о нем говорил теперь Колесников.
  Ушли, и стало еще тише. Еремей еще не приходил, Жучок подсел к играющим, и Саша попробовал заснуть. И сразу уснул, едва коснулся подстилки, но уже через полчаса явилось во сне какое-то беспокойство, а за ним и пробуждение,- так и все время было: засыпал сразу как убитый, но ненадолго. И, проснувшись теперь и не меняя той позы, в которой спал, Жегулев начал думать о своей жизни.
  Уже много раз со вчерашней ночи он вспоминал свое лицо, каким увидел его в помещичьем доме в зеркале: здесь у них не было осколочка, и это оказалось лишением даже для Колесникова, полушутя утверждавшего, что вместе с электричеством он введет в деревне и зеркала "для самоанализа". Зеркало у Уваровых было большое, и сразу увидел себя Саша во весь рост: от высоких сапог, перетянутых под коленом ремнем, до бледного лица и старой гимназической, летней без герба фуражки; и сразу понравилась эта полузнакомая фигура своей мужественностью. Лица он тогда не рассматривал, но твердо до случая запомнил и теперь, вызвав в памяти, внимательно и серьезно оценил каждую черту и свел их к целому - бледность и мука, холодная твердость камня, суровая отрешенность не только от прежнего, но и от самого себя. "Хорошее лицо, такое, как надо",- решил Жегулев и равнодушно перешел к другим образам своей жизни: к Колесникову, убитому Петруше, к матери, к тем, кого сам убил.
  Так же холодно и серьезно, как и свое лицо, рассмотрел убитого телеграфистика, вчерашнего Поликарпа, отвратительную, истекающую кровью сальную тушу, и солдата без лица, в которого вчера бил с прицела, желая убить. Солдат свалился, наверное, убитый. Бесстрастно вставали образы, как на экране, и вся теперешняя жизнь прошла вплоть до Петрушиной осиротевшей балалаечки, но странно! - не вызывали они ни боли, ни страдания, ни даже особого, казалось, интереса: плывет и меняется бесшумно, как перед пустой залой, в которой нет ни одного зрителя. Даже мать, о которой он думал долго, соображая, что она делает теперь, даже Женя Эгмонт, даже покойный отец: видится ясно, но не волнует и не открывает своего истинного смысла. А попробует размыслить и доискаться ускользающего смысла,- ничего не выходит: мысли коротки и тупы, ложатся плоско, как нож с вертящимся черенком. И прошлое хоть вспоминается, а будущее темно, неотзывчиво, совсем не мыслится и не гадается - даже не интересует.
  - Окаменел я! - равнодушно заключает Саша и, решив шелохнуться, с удовольствием закуривает папиросу.
  И с удовольствием отмечает, что руки у него особенно тверды, не дрожат нимало, и что вкус табачного дыма четок и ясен, и что при каждом движении ощущается тяжелая сила. Тупая и покорная тяжелая сила, при кото

Другие авторы
  • Озеров Владислав Александрович
  • Дитерихс Леонид Константинович
  • Хин Рашель Мироновна
  • Хомяков Алексей Степанович
  • Зарин Андрей Ефимович
  • Логинов Ив.
  • Пяст Владимир Алексеевич
  • Зилов Лев Николаевич
  • Ренненкампф Николай Карлович
  • Арсеньев Флегонт Арсеньевич
  • Другие произведения
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Алфавитный указатель произведений
  • Державин Гавриил Романович - На вздорного писателя
  • Горбунов Иван Федорович - Воспоминания
  • Зайцевский Ефим Петрович - Денису Васильевичу Давыдову
  • Михайловский Николай Константинович - (О народной литературе и Н. Н. Златовратском)
  • Горбунов-Посадов Иван Иванович - Толстой и судьбы человечества
  • Штакеншнейдер Елена Андреевна - Три письма Ф. М. Достоевскому
  • Зозуля Ефим Давидович - Знамя
  • Короленко Владимир Галактионович - Побольше честности
  • Черный Саша - Армейский спотыкач
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
    Просмотров: 223 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа