самое удивительное во весь этот веселый
вечер. И в этот же вечер, а может быть, и в другой такой же веселый и легко
разрушительный вечер, она позволила Линочке бросить зачем-то уроки
рисования, не то музыки... Когда была брошена музыка?
Когда перестали дети ходить в церковь?
Когда было раньше, а когда было позже? Выскакивают дни без связи, а
порядок утерян - точно рассыпал кто-то интересную книгу по листам и
страничкам, и то с конца читаешь, то с середины. Когда это было, что они с
Сашей смотрели, как по базару гонят бородатых запасных и ревут бабы с
детьми, и Елена Петровна плакала и куда-то рвалась, а Саша дергал ее за
руку и говорил плачущим голосом: мамочка, не надо! Что не надо? Конечно,
это было еще до манифеста, а вместе с тем совершенно рядом с этим днем, как
продолжение его, выскакивает вечер у того самого угреватого Тимохина,
англичанина, жаркая комнатка, окурки на полу и подоконниках, и сама она не
то в качестве почетной гостьи, не то татарина. Но одно несомненно, что
времени между этими двумя случаями не меньше двух, или даже трех лет, а
вспоминается и чувствуется рядом.
Вообще, когда она стала ходить, как девочка, по митингам и собраниям,
и ее любезно проводили в первые ряды? Даже в газету раз попала, и репортер
придавал ее появлению на митинге очень большое значение, одобрял ее и
называл "генеральша Н.". Тогда же по поводу заметки очень смеялись над нею
дети.
Однажды звал к себе директор гимназии и заявил, что Саша исключен за
какие-то беспорядки, а потом оказалось, что Саша не исключен и оставался в
гимназии до самого своего добровольного ухода,- когда это было? Или это не
директор звал, а начальница женской гимназии, и речь шла о Линочке,- во
всяком случае, и к начальнице она ездила объясняться, это она помнила
наверное.
И когда в ихнем городе появились на улицах казаки? И когда произошел
первый террористический акт: был убит жандармский ротмистр? Нет, еще раньше
был убит городовой, а еще, кажется, раньше околоточный надзиратель, и на
торжественных похоронах его черная сотня избила на полусмерть двух
гимназистов, и Елена Петровна думала, что один из изувеченных - Саша. И
когда она начала бояться этой черной сотни - до ужаса, до неистовых ночных
кошмаров?
Когда приделан железный засов к двери?
7. Отец
Но вот это, к сожалению, Елена Петровна помнит ясно, знает даже день:
четвертое декабря, за шесть месяцев до ухода Саши.
Утром за чаем - они еще пили чай! - Саша прочел в газете фамилию
нового губернатора, который только недавно к ним был назначен и уже повесил
трех человек, и Елене Петровне вдруг что-то вспомнилось:
- Телепнев... Телепнев... Постой, Саша, я что-то припоминаю. Ну-ка, а
как инициалы? П. С.? Ну да: Петр Семенович, папин товарищ! Ты подумай,
Сашенька, этот Телепнев, наш губернатор, был лучший папин товарищ, вместе
учились...
- Да?
- Да как же! А я и забыла - стареется твоя мать, Саша. Как же это я
забыла: ведь друзья были!
Задумчиво, с тем выражением, которое бывает у припоминающих далекое,
она смотрит на Сашу, но Саша молчит и читает газету. Обе руки его на
газете, и в одной руке папироса, которую он медленными и редкими движениями
подносит ко рту, как настоящий взрослый человек, который курит. Но плохо
еще умеет он курить: пепла не стряхивает и газету и скатерть около руки
засыпал... или задумался и не замечает?
Осторожным движением, чтобы не помешать, Елена Петровна пододвигает
пепельницу и, забыв о Телепневе, вдруг поражается тем, что Саша задумался,
как поражается всем, что свидетельствует об его особой от нее,
самостоятельной, человеческой, взрослой жизни. Иногда это смешит ее самое:
вдруг поразится, что Саша читает, или что он, как мужчина, поднял одной
рукой тяжелое кресло и переставил, или что он подойдет к плевательнице в
углу и плюнет, или что к нему обращаются с отчеством: Александр Николаевич,
и он отвечает, нисколько не удивляясь, потому что и сам считает себя
Александром Николаевичем.
Александр Николаевич!..
Но теперь к обычному удивлению матери, не могущей привыкнуть к
отделению и самостоятельности ее плода, примешивается нечто новое, очень
интересное и важное: как будто до сих пор она рассматривала его по частям,
а теперь увидела сразу всего: Боже ты мой, да он ли это,- где же прежний
Саша?
Этому скоро исполнится девятнадцать лет, он высок,- это видно, даже
когда он сидит,- правда, немного худ и юношески узковата грудь, но смуглое
лицо крепко и свежо; и в четко и красиво изогнутых губах, твердом
подбородке чувствуется сила и даже властность: эка, даже властность! Все
так же жутко обведены глаза и даже на газету опущенные смотрят строго, но
как это непохоже на прежнюю усталость взгляда, где-то в себе самом
черпавшего вечную тревогу! Как будто давно не видала Саши: припоминает
Елена Петровна его теперешний взгляд - да, этот смотрит смело и красиво, и
разве только чуть-чуть тяжело, когда надолго остановится, забудет перевести
глаза.
И как приятно, что нет усов и не скоро будут: так противны мальчишки с
усами, вроде того гимназиста, кажется, Кузьмичева, Сашиного товарища,
который ростом всего в аршин, а усы как у французского капрала! Пусть бы и
всегда не было усов, а только эта жаркая смуглота над губами, чуть-чуть
погуще, чем на остальном лице.
"Не надо говорить ему, что он красив",- думает Елена Петровна и
поспешно опускает глаза. Недолгое молчание - и точно силою заставляет их
вновь подняться холодный и хмурый вопрос:
- А он у нас и в доме бывал?
Елена Петровна уже догадывается о значении вопроса, и сердце у нее
падает; но оттого, что сердце пало, строгое лицо. становится еще строже и
спокойнее, и в темных, почти без блеска, обведенных византийских глазах
появляется выражение гордости. Она спокойно проводит рукой по гладким
волосам и говорит коротко, без той бабьей чистосердечной болтливости, с
которой только что разговаривала:
- Да, бывал. Он часто бывал у папы.
- И вы были ему рады?
- Генерал любил его. Хочешь еще чаю?
- Спасибо,- говорит Саша и еще раз повторяет: - Спасибо! Ну, а скажи,
как ты думаешь, ты хорошо знала генерала...- Губы Саши кривятся в веселую,
не к случаю, улыбку.- Ведь наш генерал-то был бы теперь, пожалуй,
губернатором и тоже бы вешал... Как ты думаешь, мама?
Прошел длинный, мучительный день, а ночью Елена Петровна пришла в
кофточке к Саше, разбудила его и рассказала все о своей жизни с генералом -
о первом материнстве своем, о горькой обиде, о слезах своих и муке женского
бессильного и гордого одиночества, доселе никем еще не разделенного. При
первых же ее серьезных словах Саша быстро сел на постели, послушал еще
минуту и решительно и ласково сказал:
- Выйди, мамочка, на минуту, я сейчас оденусь.
И помнит же она эти несколько минут! За дверью, в щель которой вдруг
пробилась острая полоска света,- скрипела постель, стукнула уроненная
ботинка, звякала чашка умывальника: видно было, что Саша торопливо и быстро
одевается; а она, готовясь и ожидая, тихо скользила по темной комнате и
беззвучно шептала, заламывая руки:
"Пойми меня, Саша! Пойми меня, Саша!" И все ходила и сама не слышала
себя, серая в темноте, бесшумная, плененная,- как насмерть испуганная
ночная птица.
- Нет, нет! Бога ради, потуши свечку! - взмолилась она, тихо позванная
Сашей; и вначале все путала, плакала, пила воду, расплескивая ее в темноте,
а когда Саша опять зажег-таки свечу, Елена Петровна подобралась, пригладила
волосы и совсем хорошо, твердо, ничего не пропуская, по порядку рассказала
сыну все то, чего он до сих пор не знал. И когда Саша, слушавший очень
внимательно, подошел к ней в середине рассказа и горячей рукой несколько
раз быстро и решительно провел по гладким, еще черным волосам, она сделала
вид, что не понимает этой ласки, для которой еще не наступило время,
отстранила руку и, улыбнувшись, спросила: "Что, растрепалась?" И сделала
вид, будто сама поправляет не нуждающиеся в этом волосы. Но, кончив
рассказ, перед страшным выводом из него: что до сих пор она не простила
мужа и не может простить,- запнулась, глотнула воздух и выжидательно, в
страхе, замолчала.
Молчал и Саша, обдумывая. Поразил его рассказ матери; и то, что мать,
всегда так строго и даже чопорно одетая, была теперь в беленькой, скромной
ночной кофточке, придавало рассказу особый смысл и значительность - о самой
настоящей жизни шло дело. Провел рукой по волосам, расправляя мысли, и
сказал:
- Ну что ж, мамочка: так, так так! И не скажу даже, чтобы все это
очень меня удивило, что-то такое я чувствовал уже давно. Да, генерал...
Лине, пожалуй, пока не говори, потом как-нибудь расскажешь.
- Хорошо. Саша, Сашенька... Ну, а как же отец?
- Генерал? Генерал умер.
- Не называй его так.
- Это правда. Отец? Отец, да... Ты боишься сказать, что не простила
его, не можешь простить?
Елена Петровна утвердительно кивнула головой; и в висках стукнули
набегающие слезы.
- Я люблю его.
- А простить - нет?
Елена Петровна мотнула головой: нет! Набегали горячие слезы, и она не
мигала, не мешала глазам наливаться, пока не наполнились они; и уже
перелилось, потекло по щеке, защекотало - и точно просветлела комната,
оделась искристым туманом и трогательно заколыхалась. Саша что-то говорил,
мелькал в тумане.
Плохо доходили до сознания слова, да и не нужны они были: другого
искало измученное сердце - того, что в голосе, а не в словах, в поцелуе, а
не в решениях и выводах. И, придавая слову "поцелуй" огромное во всю жизнь
значение, смысл и страшный и искупительный, она спросила твердым, как ей
казалось, голосом, таким, как нужно:
- Можно поцеловать тебя, Сашенька?
И в ожидании, полном страха, закрыла мокрые от слез глаза. Что было
потом?
То, о чем надо всегда плакать, вспоминая. Царь, награждающий царствами
и думающий, что он только улыбнулся; блаженное существо, светлейший
властелин, думающий, что он только поцеловал, а вместо того дающий
бессмертную радость,- о, глупый Саша! Каждый день готова я терпеть муки
рождения, чтобы только видеть, как ты вот ходишь и говоришь что-то
невыносимо-серьезное, а я не слушаю! Не слушаю!
- Говори, говори, Сашечка!
- Да ты не слушаешь, мама? Я тебя спрашиваю, а ты...
- Говори, говори, Сашечка!
Ну и пусть довел до комнаты, как пьяную: да и пьяна же я материнской
радостью моею!
Вот еще чего не знала о той ночи Елена Петровна.
Когда мать уснула, Саша вернулся в комнату и разделся, чтобы спать, но
не мог забыться даже на минуту и все курил и думал. Ему казалось, что он
теперь разгадал что-то в своей судьбе, но он никак не мог точно и ясно
определить угаданное и только твердил: "Ну, конечно, ну, конечно, так!
Теперь все ясно". И образ покойного отца, точно с умыслом во всей
неприкосновенности сбереженный памятью до этого дня, впервые предстал его
сознанию и поразил его своею как бы чуждостью, а вместе чем-то и своим.
Увидел ясно в каждом волоске его четырехугольную широкую бороду и плешину
среди русых и мягких волос, крутые, туго обтянутые плечи; почувствовал
жесткое прикосновение погона, не то ласковое, не то угрожающее - и вдруг
только теперь осознал ту тяжесть, что, начинаясь от детства, всю жизнь
давила его мысли.
Да, это он, отец - этот важный, порою ласковый, порою холодно-угрюмый,
мрачно-свирепый человек, занимающий так много места на земле, называемый
"генерал Погодин" и имеющий высокую грудь, всю в орденах. И такие же
высокие в орденах груди у его друзей или подчиненных: кланяются, звякая
шпорами, блестят золотом шитья, точно поднимают потолки в комнатах и
раздвигают стены,- в мрачном великолепии и важности застыла холодная
пустота. Гулки, как во сне, шаги отца: за много комнат слышно, как он идет,
приближается, грузно давит скользкий, сухо поскрипывающий паркет; далеко
слышен и голос его - громкий без натуги, сипловатый от водки, бухающий бас:
будто не слова, а кирпичи роняет на землю. Это отец, да.
А у денщика Тимошки рожа испитая и часто в синяках; и такие же рожи у
других, постоянно меняющихся денщиков - почему рожи, а не лица? Нет, это
нельзя назвать лицом, и это не слезы - то, что с любовью и странным
удовольствием размазывает Тимошка по скуластым щекам своим. И память ли
обманывает, или так это и было: однажды сам Саша своим тогдашним маленьким
кулаком ударил Тимошку по лицу, и что-то страшно любопытное, теперь
забытое, было в этом ударе и ожидании: что будет потом? А старый облезлый
кот, повешенный денщиками за сараем? А лошадь, которая боится отца, и косит
на него глазом, и широко расставляет ноги, как раздавленная, когда отец,
пошатнув ее, становится в стремя, а потом грузно опускается в седло? Сильна
мать, что так долго боролась с отцом и победила его, но почему же и она и
дети замолкают, когда издалека послышатся гулкие приближающиеся шаги и
вдруг, точно от предчувствия идущей тяжести, тихонько скрипнет паркет в
этой комнате? И этот жест Елены Петровны: торопливое и ненужное
приглаживание волос, начался как раз оттуда, от этих минут ожидания, когда
уже заранее поскрипывал паркет.
И она сказала, что любит его - не прощает и любит. И это возможно? И
как, какими словами назвать то чувство к отцу, которое сейчас испытывает
сын его, Саша Погодин,-любовь? - ненависть и гнев? - запоздалая жажда мести
и восстания и кровавого бунта? Ах, если бы теперь встретиться с ним... не
может ли Телепнев заменить его, ведь они друзьями были!
Однажды на смотру, на каком-то маленьком, не особенно важном смотру
был и Саша с матерью, и генерал, бывший на лошади, посадил Сашу к себе. И
когда оторвался он от земли чьими-то руками, а потом увидел перед самыми
глазами толстую, вздрагивающую, подвижную шею лошади, а позади себя
почувствовал знакомую тяжесть, услыхал хриплое дыхание, поскрипывание
ремней и твердого сукна - ему стало так страшно обоих, и отца и лошади, что
он закричал и забился. И чем крепче сжимала его рука невидимого человека,
тем сильнее он бился, и кто-то снял его. На земле он сразу перестал плакать
и увидел выпуклые, серые, орлиные, теперь яростные глаза отца, который,
низко свесившись с лошади, кричал на него:
- Трус-мальчишка! Дрянь! Стыдно! Трус-мальчишка!
А тяжелая, как отец, страшная лошадь топталась обросшими волосатыми
ногами, косила глазом и тоже фыркала: трус-мальчишка, трус!
"Это ему было стыдно за меня перед солдатами! - думал Саша, стискивая
зубы.- Нет, ваше превосходительство, я не трус, я нечто другое, ваше
превосходительство, и вы это узнаете! Ваша кровь в моих жилах, и рука моя,
пожалуй, не менее тяжела, чем ваша, и вы узнаете... Впрочем, спокойной
ночи, ваше превосходительство!"
Потом Саша думал, уже засыпая:
"Можно отречься от отца? Глупо: кто же я тогда буду, если отрекусь! -
ведь я же русский. А в гимназию-то я не пошел, хоть и русский. Вообще
русским свойственно... что свойственно русским? Ах, Боже мой - да что же
русским свойственно? Встаньте, Погодин!"
И, уже совсем засыпая, Саша увидел призрачно и смутно: как он, Саша,
отрекается от отца. Много народу в церкви, нарочно собрались, и священник в
черных великопостных одеждах, и Саша стоит на коленях и говорит: "...Не
лобзания Ти дам, яко Iуда, но яко разбойник исповедую Тя..." Хор запел: -
Аминь!
И так страшен был его рев, что Саша очнулся и увидел, что за окнами
уже светло, а во рту у него потухшая папироса. Вынул папиросу и крепко, без
сновидений, уснул.
8. Бесталанные
Это было в марте, в воскресенье.
Был уже двенадцатый час, когда некто Колесников подходил к дому, где
жили Погодины. "Ну и улица!" - думал он, прыгая из одного сухого
протоптанного гнезда в другое и подолгу отыскивая камни, брошенные добрыми
людьми для перехода и неуловимо темневшие среди нестерпимого блеска воды,
жидкой грязи и островков искристого снега. Шел он против солнца, и каждая
лужица, каждая налитая колея горела, как окаянная. "Ну и дом!" - подумал он
огорченно, когда в отворенную калитку вместо двора увидел целое озеро
весенней воды; и в этом озере, как в настоящем, отражались деревья, белый
низенький домик и крыльцо. На крыльце стояла барышня, глядела на
Колесникова и тоже отражалась в воде. "Вот и барышня стоит и смотрит - как
неловко! А Погодина-то, может быть, и дома нет, ну да уж все равно
пропадать".
- Что же вы стоите? - крикнула барышня.- Вы к Саше? Идите налево около
забора, там дорожка. Да левее же, еще, да еще же!
Покорно забирая влево, Колесников увидел, что на крыльцо вышла худая,
красивая, немолодая барыня и тоже смотрит на него, и так было неловко от
одной барышни, а тут еще и эта. Но все-таки дошел и даже поклонился, а то
все боялся, что забудет.
- Погодин, гимназист, здесь живет?
- Здесь, я его мать. Вы к Саше по делу? Он сейчас только встал, пьет
чай.
- Нет, почему же по делу? Я его знакомый, Колесников.
- Знакомый? Очень рада. Пожалуйте!
Слова были любезные, а в голосе открыто звучало недоверие и тревога, и
глаза слишком разглядывали. "Ну что ж я поделаю,- покорно подумал
Колесников, уже привыкший слышать эту тревогу в голосе всех матерей,- я
ничего поделать не могу: тревожишься, ну и тревожься". А Елена Петровна
рассматривала его и думала: "Вот и еще знакомый!.. Разве такие знакомые
бывают. И калоши текут, и борода, как у разбойника, только детей пугать; а
если его обрить, то, пожалуй, и добряк,- только он сам никогда об этом не
догадается. Ох, Господи, все они добряки, а мне от этого не легче!"
- Мама! - сказала Линочка, знавшая мысли матери и не одобрявшая их.-
Надо же показать, куда идти. Сюда идите... Саша, к тебе знакомый.
Но и Саша как будто удивился при виде черной бороды, желтых скул и
шершавой вихрастой головы, и даже слегка нахмурился: заметно было, что
видит он Колесникова чуть ли не в первый раз. Однако было в круглых,
черных, также как будто удивленных глазах посетителя что-то примиряющее с
ним, давно и хорошо знакомое: только взглянул, а словно всю жизнь свою
рассказал и ждет вечной дружбы.
- У вас тут, того-этого, совсем Венеция,- сказал Колесников глухим
басом и, поискав лица, с улыбкой остановил круглые глаза на Линочке,-
только гондолы-то у меня текут, вон как, того-этого, наследил!
Линочка с упреком взглянула на мать: видишь, какой он! - и ответила:
- Мы с Сашей, когда были маленькие, каждую весну плавали ко двору на
плотах.
- Пойдемте ко мне,- сказал Саша, вставая.
Елена Петровна с жалостью к Саше взглянула на недоеденный хлеб и
сурово промолвила:
- Ты лучше, Саша, чай бы допил. Я и гостю налью.
- Нет, не хочу. Или дай к нам в комнату два стакана.
После столовой в комнате у Саши можно было ослепнуть от солнца. На
столе прозрачно светлела хрустальная чернильница и бросала на стену два
радужных зайчика; и удивительно было, что свет так силен, а в комнате тихо,
и за окном тихо, и голые ветви висят неподвижно. Колесников заморгал и
сказал с какой-то особой, ему понятной значительностью:
- Весна!
Саша спокойно молчал; и молча передвинул в тень чернильницу, и зайчики
погасли.
- Ваша мама меня боится, а сестра нет,- сказал Колесников и снова со
вздохом повторил,- весна!
- Мы с вами где-нибудь встречались? Я что-то плохо помню.
- Как же, разок встретились. Только там, того-этого, были другие не
знакомые вам люди, и вы меня не заприметили. А я заприметил хорошо. Жалко
вот, что мамаша ваша меня боится, да чего ж поделаешь! Теперь не такое
время, чтобы разбирать.
Саша слегка покраснел:
- Где же это было? Я не помню.
- Там! - ответил Колесников, придвигая стакан чаю.- Вы, того-этого,
предложили убить нашего Телепнева, а наши-то взяли и отказались. Я тогда же
из комитета и вышел: "Ну вас, говорю, к черту, дураки! Как же так не
разобрать, какой человек может, говорю, а какой не может?" Только они это
врали, они просто струсили.
Лицо Саши потемнело:
- Мне неприятно об этом вспоминать. Но я очень рад, что вы ко мне
пришли, теперь я вас помню. Пейте, пожалуйста, чай.
- Меня зовут Василий Васильевич,- сказал Колесников,- я уж два раза,
если вам интересно, из ссылки бегал. Только вот беда, того-этого, не оратор
я, и талантов у меня нет никаких.
- У меня тоже нет талантов,- сказал Саша и впервые с улыбкой поднял на
Колесникова свои жуткие, но теперь улыбающиеся глаза.
И как с первого раза знакомился своими глазами Колесников, так своими
с первого раза и навсегда убеждал Погодин; так и теперь сразу и навсегда
убедил он только что пришедшего в чем-то радостном и необыкновенно важном.
Заерзав на стуле, Колесников в широкой улыбке открыл черные, но крепкие
зубы и пробасил:
- Вот удивили вы меня! А чьи ж это картинки на стене? Неужто не ваши?
- Нет, сестры.
- Сестры? Молодец сестра!
Но сразу же нахмурился и с искренним огорчением произнес:
- Экое горе, того-этого, какие мы с вами бесталанные! Только вы, я
думаю, ошибаетесь, нельзя этого допустить, чтобы у вас не было таланта.
Может, не обнаружился еще? Это часто бывает с молодыми людьми. Таланты-то
ведь бывают разные, того-этого, не только что карандашиком или пером
водить.
- Никакого. Я и говорить не умею.
- Вот удивляете вы меня! Но погодите, еще откроется! Да, того-этого,
еще откроется!
Колесников вдруг заволновался и заходил по комнате; и так как ноги у
него были длинные, а комната маленькая, то мог он делать всего четыре шага.
Но это не смущало его, видимо, привык человек вертеться в маленьком
помещении.
- Боже ты мой! - гудел он взволнованно и мрачно, подавляя Сашу и
несуразной фигурой своей, истово шагающей на четырех шагах, и выражением
какого-то доподлинного давнишнего горя.- Боже ты мой, да как же могу я
этому поверить! Что не рисует да языком не треплет, так у него и талантов
нет. Того-этого,- вздор, милостивый государь, преподлейший вздор! Талант у
него в каждой черте выражен, даже смотреть больно, а он: "Нет, это сестра!
Нет, мамаша!" Ну и мамаша, ну и сестра, ну и вздор, преподлейший вздор!
Саше уже тяжело становилось, когда Колесников внезапно стих, сделал
еще два оборота по комнате и сел, сказав совершенно спокойно:
- Чай-то уж остыл. И ни разу это у меня не бывало, чтобы я попал на
настоящий чай: то горяч, а то уж и остыл.
- Давайте стакан, я принесу горячего.
- Чего там, и этот хорош, это я так, к слову. Вот что, товарищ,
денек-то сегодня славный! Пойдемте за кирпичные сараи пострелять из
браунинга. Я и браунинг принес.
- У меня свой есть,- сказал Саша и вынул из стола никелированный,
чистенький, уже заряженный револьвер.
У Колесникова браунинг оказался черный, и оба долго и с интересом
разглядывали оружие, и Колесников вздохнул.
- Да! - сказал он со вздохом,- времена крутые. У меня знакомая одна
была, хорошо из браунинга стреляла, да не в прок ей пошло. Лучше б никогда
и в руки не брала.
- Повешена?
- Нет, так. Зарубили. Ну, того-этого, идем, Погодин. Вы небось по
голосу думаете, что я петь умею? И петь я не умею, хотя в молодости дурак
один меня учил, думал, дурак, что сокровище открыл! В хоре-то, пожалуй,
подтягивать могу, да в хоре и лягушка поет.
Овраги и овражки были полны водою, и до кирпичных сараев едва
добрались; и особенно трудно было Колесникову: он раза два терял калоши,
промочил ноги, и его серые, не новые брюки до самых колен темнели от воды и
грязи.
- Славные у вас сапоги! - сказал он Саше и сам себя спросил: - Отчего
я и себе, того-этого, таких не куплю? Не знаю.
Простором и тишиною встретило их поле; весенним теплом дымилась
голубая даль, воздушно млели в млечной синеве далекие леса. В безветрии
начавшийся, крепко стоял погожий день, обещая ясный вечер и звездную, с
морозцем, ночь. Было так празднично все, что и стрельба из револьверов
казалась праздничной, веселой забавой, невинным удовольствием. Для цели
Саша выломал в гнилой крыше заброшенного сарая неширокую, уже высохшую
доску и налепил кусочек белой бумаги; и сперва стреляли на двадцать пять
шагов. Из трех пуль Колесников всадил две, одну возле самой бумажки, и был
очень доволен.
- Не всякий может,- сказал он внушительно; и, расставив длинные ноги и
раскрыв от удовольствия рот, критически уставился на Сашу. И с легким
опасением заметил, что тот немного побледнел и как-то медленно переложил
револьвер из левой руки в правую: точно лип к руке холодный и тяжелый,
сверкнувший под солнцем браунинг: "Волнуется юноша,- думает, что в
Телепнева стреляет. Но руку держит хорошо".
Однако все три пули всадил побледневший Саша, и две из них в самый
центр. Колесников загудел от удовольствия, а он, все еще бледный, но,
видимо, чрезвычайно довольный, переложил липнувший револьвер в левую руку и
сказал:
- Да, я хорошо стреляю. Попробуем на сорок шагов?
- Попробуйте вы. Я, того-этого, и патронов тратить не хочу.
Все же, когда цель перенесли, сделал один выстрел и промазал, а Саша и
в этот раз попал - две пули, одна возле другой.
- И это не талант? - воодушевился Колесников,- подите вы, Погодин, к
черту! Да с этим талантом, того-этого, целый роман написать можно.
- А они вот отказались,- сухо промолвил Саша, намекая на комитет.-
Посидим, Василий Васильевич, здесь очень хорошо!
Выбрали сухое местечко, желтую прошлогоднюю траву, разостлали пальто и
сели; и долго сидели молча, парясь на солнце, лаская глазами тихую даль,
слушая звон невидимых ручьев. Саша курил.
- Ручьи текут, а мне, того-этого, кажется, будто это слезы народные,-
сказал Колесников наставительно и вздохнул.
И Саше, ждавшему ответа относительно Телепнева, не понравились и
наставительность эта, и напыщенность фразы, и самый вздох. Молчал и, уже
скучая, ждал, что скажет дальше. Вдруг Колесников засмеялся:
- Смотрю на вас, Александр Николаевич, и все удивляюсь, какой вы,
того-этого, корректный! Не знай я вас так хорошо, так хоть домой иди,
ей-Богу!
- А откуда ж вы меня так хорошо знаете?
- Не знал бы, так и не пришел бы,- уже серьезно сказал Колесников.- Но
вот что вы мне скажите: почему вы избрали Телепнева? Не такая уж он птица,
чтобы из-за него вешаться. Так и у нас говорили... в вас-то они не очень уж
сомневались.
Саша вдруг смутился.
- Телепнева? - нерешительно переспросил он.- Я думаю, основания ясны.
Впрочем... у меня были и свои соображения. Да, свои соображения, личные...
И, уже забыв о Колесникове, он сразу всей мыслью отдался тому
странному, тяжелому и, казалось, совсем ненужному, что давило его последние
месяцы: размышлению об отце-генерале. Тогда, после разговора с матерью, он
порешил, что именно теперь, узнав все, он по-настоящему похоронил отца; и
так оно и было в первые дни. Но прошло еще время, и вдруг оказалось, что
уже давно и крепко и до нестерпимости властно его душою владеет покойный
отец, и чем дальше, тем крепче; и то, что казалось смертью, явилось душе и
памяти, как чудесное воскресение, начало новой таинственной жизни. Все
забытое - вспомнилось; все разбросанное по закоулкам памяти, рассеянное в
годах - собралось в единый образ, подавляющий громадностью и важностью
своею. И теперь, в смутном сквозь грезу видении обнаженного поля, в
волнистости озаренных холмов, вблизи таких простых и ясных, а дальше к
горизонту смыкавшихся в вечную неразгаданность дали, в млечной синеве
поджидающего леса,- ему почудились знакомые теперь и властные черты. И как
было все это время: острая, как нож, ненависть столкнулась с чем-то
невыносимо похожим на любовь, вспыхнул свет сокровеннейшего понимания,
загорелись и побежали вдаль кроваво-праздничные огни. Вдруг, не поднимая
глаз, Саша спросил Колесникова:
- Вы русский?
Колесников, разглядывавший Сашу с таким вниманием, что оно было бы
оскорбительно, замечай его Саша, не сразу ответил:
- Русский. Не в этом важность, того-этого.
- У меня мать гречанка.
- Что ж!.. И это хорошо.
- Почему хорошо?
- Хорошая кровь. Кровь, того-этого, многих мучеников.
Саша ласково взглянул в его черные глаза и подумал:
"Вот же чудак, при таком лице носит велосипедную фуражку. Но милый".
Вслух же сказал:
- Байрон умер за свободу греков.
- Ну и вздор! Кто, того-этого, нуждается в свободе, тому незачем
ходить в чужие края. И где это, скажите, так много своей свободы, что уж
больше не надо? И вообще, того-этого, мне совсем не нравится, что вы
сказали про Телепнева, про какие-то личные ваши соображения. Личные! -
преподлейший вздор.
Колесников взволнованно заходил и, хотя места было много, по-прежнему
кружился на своих четырех шагах; и при каждом шаге громко, видимо,
раздражая его, хлюпали калоши.
- Вот я, видите? - гудел он в высоте, как телеграфный столб.- Весь
тут. Никто меня, того-этого, не обидел, и жены моей не обидел - нет же у
меня жены! И невесты не обидел, и нет у меня ничего личного. У меня на
руке, вот на этой, того-этого, кровь есть, так мог бы я ее пролить, имей я
личное? Вздор! От одной совести сдох бы, того-этого, от одних угрызений.
Быстро подошел к Саше и, наклонившись, с высоты, сердито замахал на
него пальцем:
- Эй, юноша, того-этого, не баламуть! Раз имеешь личное, то живи по
закону, а недоволен, так жди нового! Убийство, скажу тебе по опыту, дело
страшное, и только тот имеет на него право, у кого нет личного. Только тот,
того-этого, и выдержать его может. Ежели ты не чист, как агнец, так
отступись, юноша! По человечеству, того-этого, прошу!
Уже исступленное что-то загоралось в его остановившихся глазах; и
вдруг Колесников закричал полным голосом, как в бреду:
- Хочешь, на колени стану? Хочешь, мальчишка, на колени стану?
Отступись!
- Нет! - сказал Саша, быстро вставая и рукой отстранив Колесникова,
бледный и строгий.- Вы напрасно кричите, вы меня не поняли. У меня не было
и нет личного ничего. Слышите вы, ничего!
Колесников угрюмо извинился:
- Извините, Погодин. Такие времена, что, того и гляди, в сумасшедший
дом попадешь, того-этого.
Но уже через десять минут, когда они возвращались домой, Колесников
весело шутил по поводу своих гондол; и слово за словом, среди шуток и
скачков через лужи, рассказал свою мытарственную жизнь в ее "паспортной
части", как он выражался. По образованию ветеринар, был он и статистиком,
служил на железной дороге, полгода редактировал какой-то журнальчик, за
который издатель и до сих пор сидит в тюрьме. И теперь он служит в местном
железнодорожном управлении.
- А кто был ваш отец? - спросил Саша.
- Отец-то? Вопрос не легкий. Род наш, Колесниковых, знаменитый и
древний, по одной дороге с Рюриком идет, и в гербе у нас колесо и лапоть,
того-этого. Но, по историческому недоразумению, дедушка с бабушкой наши
были крепостными, а отец в городе лавку и трактир открыл, блеск рода,
того-этого, восстановляет. И герб у нас теперь такой: на зеленом бильярдном
поле наклоненная бутылка с девизом: "Свидания друзей"...
- Он жив?
- Опасаюсь. И ежели не сдох, так в союзе председателем,- человек он
честолюбивый и глубокомысленный. Он меня, того-этого, потому и в ветеринары
отдал, что скота всегда лучше чувствовал, нежели человека. Ну, и братья у
меня - тоже, того-этого, сволочь удивительная!
- Зачем вы так говорите! - поежился Саша.
- А что - густо? Из песни, того-этого, слова не выкинешь. Да они ж
меня давно и похоронили: по некоему приговору, к счастью для моей шеи - не
совершившемуся, меня давно уж повесили,- добродушно заключил Колесников.
Сбивал он Сашу своими переходами от волнения к покою, от грубости,
даже как будто цинизма, к мягкому добродушию, чуть ли не ребячьей
наивности; и - что редко бывало с внимательным Сашей - не мог он твердо
определить свое отношение к новому знакомцу: то чуть ли не противен, а то
нравится, вызывает в сердце что-то теплое, пожалуй, немного грустное,
напоминает кого-то милого. Трогало и то, что после своей странной, почти
болезненной вспышки Колесников смирился и не только как равный с равным
говорил с Сашей, хотя на целых двадцать лет был старше, но даже как будто
преклонялся, каждое слово слушал с необыкновенным вниманием и чуть ли не с
почтительностью.
Проводил он Сашу до самого дома и уже у калитки - точно именно у
порога дома, когда люди расстаются и уходят к своим мыслям, и нужно было
бросить этот мостик - посмотрел Саше в глаза и спросил:
- Газету читали?
- Нет, не успел.
- Шестнадцать повешено. Ну, до свиданья, Погодин. А стреляете-то вы
чудесно, мне от вашего таланта, того-этого, даже жутко стало; не
наследственное это у вас?
Саша опять было нахмурился, но увидел открытые, наивные глаза, с
любопытством глядевшие на него, и засмеялся:
- Нет, не думаю. Я мало что наследовал от отца. Впрочем... я его не
помню, он умер восемь лет назад. Прощайте.
Так состоялось их знакомство. И, глядя вслед удалявшемуся Колесникову,
менее всего думал и ожидал Саша, что вот этот чужой человек, озабоченно
попрыгивающий через лужи, вытеснит из его жизни и сестру и мать, и самого
его поставит на грань нечеловеческого ужаса. И, глядя на тихое весеннее
небо, голубевшее в лужах и стеклах домов, менее всего думал он о судьбе,
приходившей к нему, и о том, что будущей весны ему уж не видать.
9. Весна
Во весь этот день Саша был чрезвычайно весел; после обеда взял газету,
уже прочитанную домашними, но взглянул на заголовок, поймал глазами слово
"шестнадцать"... и отложил в сторону: не надо почему-то читать, не следует.
А вечером, когда высыпали звезды и зазвенел под ногами ледок, взял Линочку
под руку и пошел на Банную гору, откуда днем открывался широкий вид на
разлившуюся реку. И дорогой ломал такого дурака, что Линочка хохотала, как
от щекотки: представлял, как ходит разбитый параличом генерал, делал вид,
что Линочка - барышня, любящая танцы, а он - ее безумный поклонник,
прижимал руки к сердцу и говорил высокопарные глупости. Брат и сестра, они
невинно и смешно играли в любовь, не подозревая в себе актеров, которые
шутя готовятся к завтрашнему трагическому спектаклю, не зная, сколько
правды в их веселой игре.
Совсем развеселился Саша: изображая крайности безумного, не помнящего
себя влюбленного, он раскачивал ее по всей панели, и уже раза два на них
оглянулись прохожие, не то с улыбкой, не то сердито; и Линочка
захлебывалась бессильным смехом:
- Да родной же мой Сашечка! Ой, не могу!.. Ой, колики!
- А-а-а, толстая! - рычал он от зверской любви.- Полюбишь ты меня или
нет? Сознавайся, пресловутая!
- Сашка, оставь... ой, упаду!
И кончилось тем, что столкнул ее в незамерзшую лужу, и Линочка
промочила правую ногу и минуты на две серьезно рассердилась. Но тотчас же и
отошла, вскинула глаза к звездам и сказала:
- Держи меня крепче, Саша: я так буду идти.
Казалось, что бледные звезды плывут ей навстречу, и воздух, которым
она дышит глубоко, идет к ней из тех синих, прозрачно-тающих глубин, где
бесконечность переходит в сияющий праздник бессмертия; и уже начинала
кружиться голова. Линочка опустила голову, скользнув глазами по желтому
уличному фонарю, ласково покосилась на Сашу и со вздохом промолвила:
- Ах, Сашечка, если б ты всегда был такой!
- А что? Ухаживателей не хватает?
Линочка кротко ответила:
- Ты говоришь глупости. Про тебя вчера Женя Эгмонт опять спрашивала.
Саша в темноте покраснел и сердито сказал:
- Я уже просил тебя про Эгмонт мне не передавать.
- Я знаю. Я и говорю: если бы ты всегда был такой, как сегодня. Тебе
скоро девятнадцать лет, Сашенька.
- Это мамины слова?
- А если и мамины? - упрямо сказала сестра.- Мама знает, что говорит.
- Ну и я знаю! Вот что, Лина: бросим-ка это, я не хочу сегодня
ссориться.
Как-то так случилось, что за последнее время они несколько раз
серьезно поссорились, и каждый раз настоящая причина оставалась неизвестна,
хотя начинался разговор с Сашиного характера: с упреков, что в чем-то он
изменился, стал не такой, как прежде. А он ясно сознавал, что перемена не в
нем, а именно в Линочке, которую потянуло в сторону от прежнего пути.
Какие-то разговоры о пустяках; с месяц назад Линочка вдруг яростно
схватилась за рисование, которое давно бросила, и все жаловалась, даже
плакала, что отвыкшая рука не слушается ее. И не с одной Линочкой он начал
ссориться: то же было и в гимназии, и так же неясна оставалась настоящая
причина,- по виду все было, как и прежде, а уже веяло чем-то раздражающим,
и в разговорах незаметно воцарялся пустяк. Еще только вчера, в субботу,
Громан рассказал на перемене скверный анекдот, и все смеялись; правда, что
потом Громана жестоко изругали, и он, жидкий немец, чуть ли не в слезах дал
клятву, что пошлостей рассказывать не будет, но факт остался: в первую
минуту смеялись. "Разорвусь, а аттестат получу! - подумал Саша, вдруг снова
очаровываясь ночью и весной,- там в университете будет по-другому".
На Банной горе, как и днем, толпился праздничный народ, хотя в темноте
только и видно было, что спокойные огоньки на противоположной слободской
стороне; внизу, под горой, горели фонари, и уже растапливалась на
понедельник баня: то ли пар, то ли белый дым светился над фонарями и
пропадал в темноте. В толпе заволновались: пробежал первый в году
маленький, неизвестно чей катер, показал красный огонь, потом зеленый, и
бесшумно скатился в темень реки - маленький, неизвестно чей, такой бодрый и
веселый в своем бесцельном ночном скитании. На горке закричали:
- Пароход! Пароход!
По женскому смеху и бубнящему голосу Тимохина разыскали свою компанию,
гимназистов и гимназисток, заседавших на скамейке и на перилах, за которыми
темнел крутой обрыв и точно падали в реку голые еще деревья.
- Свалишься, Тимохин, слезь! - уговаривал кто-то, а Тимохин, видимо,
хмельной, самостоятельно бубнил:
- Оставь! Я, брат, в равновесии собаку съел. Хочешь, по гипотенузе
пройду?
Вот и это: стал запивать честный, молчаливый, когда-то застенчивый,
угреватый Тимохин, приобрел развязность и склонность к шутовству: над ним
смеются, а он доволен и усиленно выставляется. "Эх, напрасно я сюда пошел!"
- подумал Саша и снова покраснел: ему многозначительно жала руку
молчаливая, сдержанная, тревожная в своем молчании и красоте Женя Эгмонт.
К гимназисткам, подругам Линочки, и ко всем женщинам Саша относился с
невыносимой почтительностью, замораживавшей самых смелых и болтливых: язык
не поворачивался, когда он низко кланялся или торжественно предлагал руку и
смотрел так, будто сейчас он начнет служить обедню или заговорит стихами; и
хотя почти каждый вечер он провожал домой то одну, то другую, но так и не
нашел до сих пор, о чем можно с ними говорить так, чтобы не оскорбить,
как-нибудь не нарушить неловким словом того чудесного, зачарованного сна, в
котором живут они. Так, бывало, и молчат всю дорогу и торжественно шагают;
и разве только почтительно предупредит:
- Осторожнее, пожалуйста: здесь выворочены камни!
Мучением была эта дорога; и особенно трудно доставалась Женя Эгмонт,
задумчивая Женя Эгмонт, прекрасная Женя Эгмонт, стройная и певучая, как
нильская тростинка. После первого же раза, когда они промолчали всю дорогу,
Саша решительно сказал сестре:
- Если хочешь, чтобы я ее провожал, ходи вместе с нами.
Линочка попылила, но согласилась на условие, и так втроем они и
ходили: Линочка болтала, а те двое торжественно шествовали под руку и
молчали, как убитые; а что Женя Эгмонт временами как будто прижимала руку,
то это могло и казаться,- так легко было прикосновение твердой и теплой
сквозь кофточку руки. Но каждый раз сердце у Саши выпадало из груди и ноги
совсем переставали чувствовать мостовую: попадись по дороге камень, Саша
упал бы. И в жутком чувстве забвения он плыл по воздуху, по воздуху же неся
твердую и теплую сквозь кофточку руку.
Поздоровавшись, Женя Эгмонт спросила:
- Сейчас прошел пароходик. Вы видели?
- Да, видел,- ответил Саша и вдруг поднялся на