Главная » Книги

Замятин Евгений Иванович - Мы, Страница 4

Замятин Евгений Иванович - Мы


1 2 3 4 5 6 7 8

/div>
  И наконец:
  - Ну, ладно уж... тут она, недавно прошла.
  Тут. Я увидел: у старухиных ног - куст серебристо-горькой полыни (двор Древнего Дома - это тот же музей, он тщательно сохранен в доисторическом виде), полынь протянула ветку на руку старухе, старуха поглаживает ветку, на коленях у ней - от солнца желтая полоса. И на один миг: я, солнце, старуха, полынь, желтые глаза - мы все одно, мы прочно связаны какими-то жилками, и по жилкам - одна общая, буйная, великолепная кровь...
  Мне сейчас стыдно писать об этом, но я обещал в этих записках быть откровенным до конца. Так вот: я нагнулся - и поцеловал заросший, мягкий, моховой рот. Старуха утерлась, засмеялась...
  Бегом через знакомые полутесные гулкие комнаты - почему-то прямо туда, в спальню. Уже у дверей схватился за ручку и вдруг: "А если она там не одна?" Стал, прислушался. Но слышал только: тукало около - не во мне, а где-то около меня - мое сердце.
  Вошел. Широкая, несмятая кровать. Зеркало. Еще зеркало в двери шкафа, и в замочной скважине там - ключ со старинным кольцом. И никого. Я тихонько позвал:
  - I! Ты здесь? - И еще тише, с закрытыми глазами, не дыша, - так, как если бы я стоял уже на коленях перед ей: - I! Милая!
  Тихо. Только в белую чашку умывальника из крана каплет вода, торопливо. Не могу сейчас объяснить, почему, но только это было мне неприятно; я крепко завернул кран, вышел. Тут ее нет: ясно. И значит, она в какой-нибудь другой "квартире".
  По широкой сумрачной лестнице сбежал ниже, потянул одну дверь, другую, третью: заперто. Все было заперто, кроме только той одной "нашей" квартиры, и там - никого.
  И все-таки - опять туда" сам не знаю зачем. Я шел медленно, с трудом - подошвы вдруг стали чугунными. Помню отчетливо мысль: "Это ошибка, что сила тяжести - константна. Следовательно, все мои формулы - == "
  Тут - разрыв: в самом низу хлопнула дверь, кто-то быстро протопал по плитам. Я - снова легкий, легчайший - бросился к перилам - перегнуться, в одном слове, в одном крике "Ты!" - выкрикнуть все...
  И захолонул: внизу - вписанная в темный квадрат тени от оконного переплета, размахивая розовыми крыльями-ушами, неслась голова S.
  Молнией - один только голый вывод, без посылок (предпосылок я не знаю и сейчас): "Нельзя - ни за что - чтобы он меня увидел".
  И на цыпочках, вжимаясь в стену, я скользнул вверх к той незапертой квартире.
  На секунду у двери. Тот - тупо топает вверх, сюда. Только бы дверь! Я умолял дверь, но она деревянная: заскрипела, взвизгнула. Вихрем мимо - зеленое, красное, желтый Будда - я перед зеркальной дверью шкафа: мое бледное лицо, прислушивающиеся глаза, губы... Я слышу - сквозь шум крови - опять скрипит дверь... Это он, он.
  Я ухватился за ключ в двери шкафа - и вот кольцо покачивается. Это что-то напоминает мне - опять мгновенный, голый, без посылок, вывод - вернее, осколок: "В тот раз - == ". Я быстро открываю дверь в шкаф - я внутри, в темноте, захлопываю ее плотно. Один шаг - под ногами качнулось. Я медленно, мягко поплыл куда-то вниз, в глазах потемнело, я умер.
  --
  Позже, когда мне пришлось записывать все эти странные происшествия, я порылся в памяти, в книгах - и теперь я, конечно, понимаю: это было состояние временной смерти, знакомое древним и - сколько я знаю - совершенно неизвестное у нас.
  Не имею представления, как долго я был мертв, скорее всего 5 - 10 секунд, но только через некоторое время я воскрес, открыл глаза: темно и чувствую - вниз, вниз... Протянул руку - ухватился - царапнула шершавая, быстро убегающая стенка, на пальце кровь, ясно - все это не игра моей больной фантазии. Но что же, что?
  Я слышал свое пунктирное, трясущееся дыхание (мне стыдно сознаться в этом - так все было неожиданно и непонятно). Минута, две, три - все вниз. Наконец, мягкий толчок: то, что падало у меня под ногами, - теперь неподвижно. В темноте я нашарил какую-то ручку, толкнул - открылась дверь - тусклый свет. Увидел: сзади меня быстро уносилась вверх небольшая квадратная платформа. Кинулся - но уже было поздно: я был отрезан здесь... где это "здесь" - не знаю.
  Коридор. Тысячепудовая тишина. На круглых сводах - лампочки, бесконечный, мерцающий, дрожащий пунктир. Походило немного на "трубы" наших подземных дорог, но только гораздо уже и не из нашего стекла, а из какого-то другого старинного материала. Мелькнуло - о подземельях, где будто бы спасались во время Двухсотлетней Войны... Все равно: надо идти.
  Шел, полагаю, минут двадцать. Свернул направо, коридор шире, лампочки ярче. Какой-то смутный гул. Может быть, машины, может быть, голоса - не знаю, но только я - возле тяжелой непрозрачной двери: гул оттуда.
  Постучал, еще раз - громче. За дверью - затихло. Что-то лязгнуло, дверь медленно, тяжело растворилась.
  Я не знаю, кто из нас двоих остолбенел больше - передо мной был мой лезвиеносый, тончайший доктор.
  - Вы? Здесь? - И ножницы его так и захлопнулись. А я - я будто никогда и не знал ни одного человеческого слова: я молчал, глядел и совершенно не понимал, что он говорил мне. Должно быть, что мне надо уйти отсюда; потому что потом он быстро своим плоским бумажным животом оттеснил меня до конца этой, более светлой части коридора - и толкнул в спину.
  - Позвольте... я хотел... я думал, что она, I-330. Но за мной...
  - Стойте тут, - отрезал доктор и исчез...
  Наконец! Наконец, она рядом, здесь - и не все ли равно, где это "здесь". Знакомый, шафранно-желтый шелк, улыбка-укус, задернутые шторой глаза... У меня дрожат губы, руки, колени - а в голове глупейшая мысль:
  "Колебания - звук. Дрожь должна звучать. Отчего же не слышно?"
  Ее глаза раскрылись мне - настежь, я вошел внутрь...
  - Я не мог больше! Где вы были? Отчего... - ни на секунду не отрывая от нее глаз, я говорил как в бреду - быстро, несвязно - может быть, даже только думал. - Тень - за мною... Я умер - из шкафа... Потому что этот ваш... говорит ножницами: у меня душа... Неизлечимая...
  - Неизлечимая душа! Бедненький мой! - I рассмеялась - и меня сбрызнула смехом: весь бред прошел, и всюду сверкают, звенят смешинки и как - как все хорошо.
  Из-за угла снова вывернулся доктор - чудесный, великолепный, тончайший доктор.
  - Ну-с, - остановился он возле нее.
  - Ничего, ничего! Я вам потом расскажу. Он случайно... Скажите, что я вернусь через... минут пятнадцать...
  Доктор мелькнул за угол. Она ждала. Глухо стукнула дверь. Тогда I медленно, медленно, все глубже вонзая мне в сердце острую, сладкую иглу - прижалась плечом, рукою, вся - и мы пошли вместе с нею, вместе с нею - двое - одно...
  Не помню, где мы свернули в темноту - и в темноте по ступеням вверх, без конца, молча. Я не видел, но знал: она шла так же, как и я - с закрытыми глазами, слепая, закинув вверх голову, закусив губы - и слушала музыку: мою чуть слышную дрожь.
  Я очнулся в одном из бесчисленных закоулков во дворе Древнего Дома: какой-то забор, из земли - голые, каменистые ребра и желтые зубы развалившихся стен. Она открыла глаза, сказала: "Послезавтра в 16". Ушла.
  Было ли все это на самом деле? Не знаю. Узнаю послезавтра. Реальный след только один: на правой руке - на концах пальцев - содрана кожа. Но сегодня на "[Интеграле]" Второй Строитель уверял меня, будто он сам видел, как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо - в этом и все дело. Что ж, может быть, и так. Очень может быть. Не знаю - ничего не знаю.

    Запись 18-я.

  Конспект:
  ЛОГИЧЕСКИЕ ДЕБРИ. РАНЫ И ПЛАСТЫРЬ. БОЛЬШЕ НИКОГДА.
  Вчера лег - и тотчас же канул на сонное дно, как перевернувшийся, слишком загруженный корабль. Толща глухой колыхающейся зеленой воды. И вот медленно всплываю со дна вверх и где-то на средине глубины открываю глаза: моя комната, еще зеленое, застывшее утро. На зеркальной двери шкафа - осколок солнца - в глаза мне. Это мешает в точности выполнить установленные Скрижалью часы сна. Лучше бы всего - открыть шкаф. Но я весь - как в паутине, и паутина на глазах, нет сил встать...
  Все-таки встал, открыл - и вдруг за зеркальной дверью, выпутываясь из платья, вся розовая - I. Я так привык теперь к самому невероятному, что сколько помню - даже совершенно не удивился, ни о чем не спросил: скорей в шкаф, захлопнул за собою зеркальную дверь - и задыхаясь, быстро, слепо, жадно соединился с I. Как сейчас вижу: сквозь дверную щель в темноте - острый солнечный луч переламывается молнией на полу, на стенке шкафа, выше - и вот это жестокое, сверкающее лезвие упало на запрокинутую, обнаженную шею I... и в этом для меня такое что-то страшное, что я не выдержал, крикнул - и еще раз открыл глаза.
  Моя комната. Еще зеленое, застывшее утро. На двери шкафа осколок солнца. Я - в кровати. Сон, Но еще буйно бьется, вздрагивает, брызжет сердце, ноет в концах пальцев, в коленях. Это - несомненно было. И я не знаю теперь: что сон - что явь; иррациональные величины прорастают сквозь все прочное, привычное, трехмерное, и вместо твердых, шлифованных плоскостей - кругом что-то корявое, лохматое...
  До звонка еще далеко. Я лежу, думаю - и разматывается чрезвычайно странная, логическая цепь.
  Всякому уравнению, всякой формуле в поверхностном мире соответствует кривая или тело. Для формул иррациональных, для моего \sqrt{-1}, мы не знаем соответствующих тел, мы никогда не видели их... Но в том-то и ужас, что эти тела - невидимые - есть, они непременно, неминуемо должны быть: потому что в математике, как на экране, проходят перед нами их причудливые, колючие тени - иррациональные формулы; и математика, и смерть - никогда не ошибаются. И если этих тел мы не видим в нашем мире, на поверхности, для них есть - неизбежно должен быть - целый огромный мир там, за поверхностью...
  Я вскочил, не дожидаясь звонка, и забегал по комнате. Моя математика - до сих пор единственный прочный и незыблемый остров во всей моей свихнувшейся жизни - тоже оторвалась, поплыла, закружилась. Что же, значит, эта нелепая "душа" - так же реальна, как моя юнифа, как мои сапоги - хотя я их и не вижу сейчас (они за зеркальной дверью шкафа)? И если сапоги не болезнь - почему же "душа" болезнь?
  Я искал и не находил выхода из дикой логической чащи. Это были такие же неведомые и жуткие дебри, как те - за Зеленой Стеной, - и они так же были необычайными, непонятными, без слов говорящими существами. Мне чудилось - сквозь какое-то толстое стекло - я вижу: бесконечно огромное, и одновременно бесконечно малое, скорпионообразное, со спрятанным и все время чувствуемым минусом-жалом: \sqrt{-1}... А может быть, это не что иное, как моя "душа", подобно легендарному скорпиону древних добровольно жалящих себя всем тем, что...
  Звонок. День. Все это, не умирая, не исчезая, - только прикрыто дневным светом; как видимые предметы, не умирая, - к ночи прикрыты ночной тьмой. В голове - легкий, зыбкий туман. Сквозь туман - длинные, стеклянные столы; медленно, молча, в такт жующие шароголовы. Издалека, сквозь туман потукивает метроном, и под эту привычно-ласкающую музыку я машинально, вместе со всеми, считаю до пятидесяти: пятьдесят узаконенных жевательных движений на каждый кусок. И, машинально отбивая такт, опускаюсь вниз, отмечаю свое имя в книге уходящих - как все. Но чувствую: живу отдельно от всех, один, огороженный мягкой, заглушающей звуки, стеной, и за этой стеной - иной мир...
  Но вот что: если этот мир - только мой, зачем же он в этих записях? Зачем здесь эти нелепые "сны", шкафы, бесконечные коридоры? Я с прискорбием вижу, что вместо стройной и строго математической поэмы в честь Единого Государства - у меня выходит какой-то фантастический авантюрный роман. Ах, если бы и в самом деле это был только роман, а не теперешняя моя, исполненная иксов, \sqrt{-1} и падений, жизнь.
  Впрочем, может быть, все к лучшему. Вероятнее всего, вы, неведомые мои читатели, - дети по сравнению с нами (ведь мы взращены Единым Государством - следовательно, достигли высочайших, возможных для человека вершин). И как дети - только тогда вы без крика проглотите все горькое, что я вам дам, когда это будет тщательно обложено густым приключенческим сиропом...
  Вечером:
  Знакомо ли вам это чувство: когда на аэро мчишься ввысь по синей спирали, окно открыто, в лицо свистит вихрь - земли нет, о земле забываешь, земля так же далеко от вас, как Сатурн, Юпитер, Венера? Так я живу теперь, в лицо - вихрь, и я забыл о земле, я забыл о милой, розовой О. Но все же земля существует; раньше или позже - надо спланировать на нее, и я только закрываю глаза перед тем днем, где на моей Сексуальной Табели стоит ее имя - имя О-90...
  Сегодня вечером далекая земля напомнила о себе. Чтобы выполнить предписание доктора (я искренне, искренне хочу выздороветь), я целых два часа бродил по стеклянным, прямолинейным пустыням проспектов. Все, согласно Скрижали, были в аудиториумах, и только я один... Это было, в сущности, противоестественное зрелище: вообразите себе человеческий палец, отрезанный от целого, от руки - отдельный человеческий палец, сутуло согнувшись, припрыгивая, бежит по стеклянному тротуару. Этот палец - я.
  И страннее, противоестественнее всего, что пальцу вовсе не хочется быть на руке, быть с другими: или - вот так, одному, или... Ну да, мне уж больше нечего скрывать: или вдвоем с нею - с той, опять так же переливая в нее всего себя сквозь плечо, сквозь сплетенные пальцы рук...
  Домой я вернулся, когда солнце уже садилось. Вечерний розовый пепел - на стекле стен, на золоте шпица аккумуляторной башни, на голосах и улыбках встречных нумеров. Не странно ли: потухающие солнечные лучи падают под тем же точно углом, что и загорающиеся утром, а все - совершенно иное, иная эта розовость - сейчас очень тихая, чуть-чуть горьковатая, а утром - опять будет звонкая, шипучая.
  И вот внизу, в вестибюле, из-под груды покрытых розовым пеплом конвертов - Ю, контролерша, вытащила и подала мне письмо. Повторяю: это очень почтенная женщина, и я уверен - у нее наилучшие чувства ко мне.
  И все же, всякий раз как я вижу эти обвисшие, похожие на рыбьи жабры щеки, мне почему-то неприятно.
  Протягивая ко мне сучковатой рукой письмо, Ю вздохнула. Но этот вздох только чуть колыхнул ту занавесь, какая отделяла меня от мира: я весь целиком спроектирован был на дрожавший в моих руках конверт, где - я не сомневался - письмо от I.
  Здесь - второй вздох, настолько явно, двумя чертами, подчеркнутый, что я оторвался от конверта - и увидел: между жабер, сквозь стыдливые жалюзи спущенных глаз - нежная, обволакивающая, ослепляющая улыбка. А затем:
  - Бедный вы, бедный, - вздох с тремя чертами и кивок на письмо, чуть приметный (содержание письма она, по обязанности, естественно, знала).
  - Нет, право, я... Почему же?
  - Нет, нет, дорогой мой: я знаю вас лучше, чем вы сами. Я уж давно приглядываюсь к вам - и вижу: нужно, чтобы об руку с вами в жизни шел кто-нибудь уж долгие годы изучавший жизнь...
  Я чувствую: весь облеплен ее улыбкой - это пластырь на те раны, какими сейчас покроет меня это дрожащее в моих руках письмо. И наконец, - сквозь стыдливые жалюзи - совсем тихо:
  - Я подумаю, дорогой, я подумаю. И будьте покойны: если я почувствую в себе достаточно силы - нет-нет, я сначала еще должна подумать...
  Благодетель великий! Неужели мне суждено... неужели она хочет сказать, что - -
  В глазах у меня - рябь, тысячи синусоид, письмо прыгает. Я подхожу ближе к свету, к стене. Там потухает солнце, и оттуда - на меня, на пол, на мои руки, на письмо все гуще темно-розовый, печальный пепел.
  Конверт взорван - скорее подпись - и рана - это не I, это... О. И еще рана: на листочке снизу, в правом углу - расплывшаяся клякса - сюда капнуло... Я не выношу клякс - все равно: от чернил они или от... все равно от чего. И знаю - раньше - мне было бы просто неприятно, неприятно глазам - от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко - как туча, и от него - все свинцовее и все темнее? Или это опять - "душа"?
  Письмо:
  "Вы знаете... или, может быть, вы не знаете - я не могу как следует писать - все равно: сейчас вы знаете, что без вас у меня не будет ни одного дня, ни одного утра, ни одной весны. Потому что R для меня только... ну, да это не важно вам. Я ему, во всяком случае, очень благодарна: одна без него, эти дни - я бы не знаю что... За эти дни и ночи я прожила десять или, может быть, двадцать лет. И будто комната у меня - не четырехугольная, а круглая, и без конца - кругом, кругом, и все одно и то же, и нигде никаких дверей.
  Я не могу без вас - потому что я вас люблю. Потому что я вижу, я понимаю: вам теперь никто, никто на свете не нужен, кроме той, другой, и - понимаете: именно, если я вас люблю, я должна - -
  Мне нужно еще только два-три дня, чтобы из кусочков меня кой-как склеить хоть чуть похожее на прежнюю О-90, - и я пойду и сделаю сама заявление, что снимаю свою запись на вас, и вам должно быть лучше, вам должно быть хорошо. Больше никогда не буду, простите. О".
  Больше никогда. Так, конечно, лучше: она права. Но отчего же - отчего - -

    Запись 19-я.

  Конспект:
  БЕСКОНЕЧНО МАЛАЯ ТРЕТЬЕГО ПОРЯДКА. ИСПОДЛОБНЫЙ. ЧЕРЕЗ ПАРАПЕТ.
  Там, в странном коридоре с дрожащим пунктиром тусклых лампочек... или нет, нет - не там: позже, когда мы уже были с нею в каком-то затерянном уголке на дворе Древнего Дома, - она сказала: "послезавтра". Это "послезавтра" - сегодня, и все - на крыльях, день - летит, и наш "[Интеграл]" уже крылатый: на нем кончили установку ракетного двигателя, и сегодня пробовали его вхолостую. Какие великолепные, могучие залпы, и для меня каждый из них - салют в честь той, единственной, в честь сегодня.
  При первом ходе (= выстреле) под дулом двигателя оказался с десяток зазевавшихся нумеров из нашего эллинга - от них ровно ничего не осталось, кроме каких-то крошек и сажи. С гордостью записываю здесь, что ритм нашей работы не споткнулся от этого ни на секунду, никто не вздрогнул; и мы, и наши станки - продолжали свое прямолинейное и круговое движение все с той же точностью, как будто бы ничего не случилось. Десять нумеров - это едва ли одна стомиллионная часть массы Единого Государства, при практических расчетах
  -
  это
  бесконечно
  малая
  третьего
  порядка. Арифметически-безграмотную жалость знали только древние: нам она смешна.
  И мне смешно, что вчера я мог задумываться - и даже записывать на эти страницы - о каком-то жалком сереньком пятнышке, о какой-то кляксе. Это - все то же самое "размягчение поверхности", которая должна быть алмазно-тверда - как наши стены (древняя поговорка: "как об стену горох").
  Шестнадцать часов. На дополнительную прогулку я не пошел: как знать, быть может, ей вздумается именно сейчас, когда все звенит от солнца...
  Я почти один в доме. Сквозь просолнеченные стены - мне далеко видно вправо и влево и вниз - повисшие в воздухе, пустые, зеркально повторяющие одна другую комнаты. И только по голубоватой, чуть прочерненной солнечной тушью лестнице медленно скользит вверх тощая, серая тень. Вот уже слышны шаги - и я вижу сквозь дверь - я чувствую: ко мне прилеплена пластырь-улыбка - и затем мимо, по другой лестнице - вниз...
  Щелк нумератора. Я весь кинулся в узенький белый прорез - и... и какой-то незнакомый мне мужской (с согласной буквой) нумер. Прогудел, хлопнул лифт. Передо мною - небрежно, набекрень нахлобученный лоб, а глаза... очень странное впечатление: как будто он говорил оттуда, исподлобья, где глаза.
  - Вам от нее письмо... (исподлобья, из-под навеса). Просила, чтобы непременно - все, как там сказано.
  Исподлобья, из-под навеса - кругом. Да никого, никого нет, ну давай же! Еще раз оглянувшись, он сунул мне конверт, ушел. Я один.
  Нет, не один: из конверта - розовый талон, и - чуть приметный - ее запах. Это она, она придет, придет ко мне. Скорее - письмо, чтобы прочитать это своими глазами, чтобы поверить в это до конца...
  Что? Не может быть! Я читаю еще раз - перепрыгиваю через строчки: "Талон... и непременно спустите шторы, как будто я и в самом деле у вас... Мне необходимо, чтобы думали, что я... мне очень, очень жаль..."
  Письмо - в клочья. В зеркале на секунду - мои исковерканные, сломанные брови. Я беру талон, чтобы и его так же, как ее записку - -
  - "Просила, чтоб непременно - все, как там сказано".
  Руки ослабели, разжались. Талон выпал из них на стол. Она сильнее меня, и я, кажется, сделаю так, как она хочет. А впрочем... впрочем, не знаю: увидим - до вечера еще далеко... Талон лежит на столе.
  В зеркале - мои исковерканные, сломанные брови. Отчего и на сегодня у меня нет докторского свидетельства: пойти бы ходить, ходить без конца, кругом всей Зеленой Стены - и потом свалиться в кровать - на дно... А я должен - в 13-й аудиториум, я должен накрепко завинтить всего себя, чтобы два часа - два часа не шевелясь... когда надо кричать, топать.
  Лекция. Очень странно, что из сверкающего аппарата - не металлический, как обычно, а какой-то мягкий, мохнатый, моховой голос. Женский - мне мелькает она такою, какою когда-то жила маленькая - крючочек-старушка, вроде той - у Древнего Дома.
  Древний Дом... и все сразу - фонтаном - снизу, и мне нужно изо всех сил завинтить себя, чтобы не затопить криком весь аудиториум. Мягкие, мохнатые слова - сквозь меня, и от всего остается только одно: что-то - о детях, о детоводстве. Я - как фотографическая пластинка: все отпечатываю в себе с какой-то чужой, посторонней, бессмысленной точностью: золотой серп - световой отблеск на громкоговорителе; под ним - ребенок, живая иллюстрация - тянется к сердцу; засунут в рот подол микроскопической юнифы; крепко стиснутый кулачок, большой (вернее, очень маленький) палец зажат внутрь - легкая, пухлая тень-складочка на запястье. Как фотографическая пластинка - я отпечатываю: вот теперь голая нога - перевесилась через край, розовый веер пальцев ступает на воздух - вот сейчас, сейчас об пол - -
  И - женский крик, на эстраду взмахнула прозрачными крыльями юнифа, подхватила ребенка - губами - в пухлую складочку на запястье, сдвинула на середину стола, спускается с эстрады. Во мне печатается: розовый - рожками книзу - полумесяц рта, налитые до краев синие блюдечки-глаза. Это - О. И я, как при чтении какой-нибудь стройной формулы, - вдруг ощущаю необходимость, закономерность этого ничтожного случая.
  Она села чуть-чуть сзади меня и слева. Я оглянулся; она послушно отвела глаза от стола с ребенком, глазами - в меня, во мне, и опять: она, я и стол на эстраде - три точки, и через эти точки - прочерчены линии, проекции каких-то неминуемых, еще не видимых событий.
  Домой - по зеленой, сумеречной, уже глазастой от огней улице. Я слышал: весь тикаю - как часы. И стрелки во мне - сейчас перешагнут через какую-то цифру, я сделаю что-то такое, что уже нельзя будет назад. Ей нужно, чтобы кто-то там думал: она - у меня. А мне нужна она, и что мне за дело до ее "нужно". Я не хочу быть чужими шторами - не хочу, и все.
  Сзади - знакомая, плюхающая, как по лужам, походка. Я уже не оглядываюсь, знаю: S. Пойдет за мною до самых дверей - и потом, наверное, будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, в мою комнату - пока там не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы...
  Он, Ангел-Хранитель, поставил точку. Я решил: нет. Я решил.
  Когда я поднялся в комнату и повернул выключатель - я не поверил глазам: возле моего стола стояла О. Или, вернее, - висела: так висит пустое, снятое платье - под платьем у нее как будто уж не было ни одной пружины, беспружинными были руки, ноги, беспружинный, висячий голос.
  - Я - о своем письме. Вы получили его? Да? Мне нужно знать ответ, мне нужно - сегодня же.
  Я пожал плечами. Я с наслаждением - как будто она была во всем виновата - смотрел на ее синие, полные до краев глаза - медлил с ответом. И, с наслаждением, втыкая в нее по одному слову, сказал:
  - Ответ? Что ж... Вы правы. Безусловно. Во всем.
  - Так значит... (улыбкою прикрыта мельчайшая дрожь, но я вижу). Ну, очень хорошо! Я сейчас - я сейчас уйду.
  И висела над столом. Опущенные глаза, ноги, руки. На столе еще лежит скомканный розовый талон [той]. Я быстро развернул эту свою рукопись - "МЫ" - ее страницами прикрыл талон (быть может, больше от самого себя, чем от О).
  - Вот - все пишу. Уже сто семьдесят страниц... Выходит такое что-то неожиданное...
  Голос - тень голоса:
  - А помните... я вам тогда на седьмой странице... Я вам тогда капнула - и вы...
  Синие блюдечки - через край, неслышные, торопливые капли - по щекам, вниз, торопливые через край - слова:
  - Я не могу, я сейчас уйду... я никогда больше, и пусть. Но только я хочу - я должна от вас ребенка - оставьте мне ребенка, и я уйду, я уйду!
  Я видел: она вся дрожала под юнифой, и чувствовал: я тоже сейчас - - Я заложил назад руки, улыбнулся:
  - Что? Захотелось Машины Благодетеля?
  И на меня - все так же, ручьями через плотины - слова:
  - Пусть! Но ведь я же почувствую - я почувствую его в себе. И хоть несколько дней... Увидеть - только раз увидеть у него складочку вот тут - как там - как на столе. Один день!
  Три точки: она, я - и там на столе кулачок с пухлой складочкой...
  Однажды в детстве, помню, нас повели на аккумуляторную башню. На самом верхнем пролете я перегнулся через стеклянный парапет, внизу - точки-люди, и сладко тикнуло сердце: "А что, если?" Тогда я только еще крепче ухватился за поручни; теперь - я прыгнул вниз.
  - Так вы хотите? Совершенно сознавая, что...
  Закрытые - как будто прямо в лицо солнцу - глаза. Мокрая, сияющая улыбка.
  - Да, да! Хочу!
  Я выхватил из-под рукописи розовый талон - той - и побежал вниз, к дежурному. О схватила меня за руку, что-то крикнула, но что - я понял только потом, когда вернулся.
  Она сидела на краю постели, руки крепко зажаты в коленях.
  - Это... это ее талон?
  - Не все ли равно. Ну - ее, да.
  Что-то хрустнуло. Скорее всего - О просто шевельнулась. Сидела, руки в коленях, молчала.
  - Ну? Скорее... - Я грубо стиснул ей руку, и красные пятна (завтра - синяки) у ней на запястье, там - где пухлая детская складочка.
  Это - последнее. Затем - повернут выключатель, мысли гаснут, тьма, искры - и я через парапет вниз...

    Запись 20-я.

  Конспект:
  РАЗРЯД. МАТЕРИАЛ ИДЕЙ. НУЛЕВОЙ УТЕС.
  Разряд - самое подходящее определение. Теперь я вижу, что это было именно как электрический разряд. Пульс моих последних дней становится все суше, все чаще, все напряженней - полюсы все ближе - сухое потрескивание - еще миллиметр: взрыв, потом - тишина.
  Во мне теперь очень тихо и пусто - как в доме, когда все ушли и лежишь один, больной, и так ясно слышишь отчетливое металлическое постукивание мыслей.
  Быть может, этот "разряд" излечил меня, наконец, от моей мучительной "души" - и я снова стал, как все мы. По крайней мере, сейчас я без всякой боли мысленно вижу О на ступенях Куба, вижу ее в Газовом Колоколе. И если там, в Операционном, она назовет мое имя - пусть: в последний момент - я набожно и благодарно лобызну карающую руку Благодетеля. У меня по отношению к Единому Государству есть это право - понести кару, и этого права я не уступлю. Никто из нас, нумеров, не должен, не смеет отказаться от этого единственного своего - тем ценнейшего - права.
  ...Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли; неведомый аэро уносит меня в синюю высь моих любимых абстракций. И я вижу, как здесь - в чистейшем, разреженном воздухе - с легким треском, как пневматическая шина,- лопается мое рассуждение "о действенном праве". И я вижу ясно, что это только отрыжка нелепого предрассудка древних - их идеи о "праве".
  Есть идеи глиняные - и есть идеи, навеки изваянные из золота или драгоценного нашего стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно только капнуть на него сильнодействующей кислотой, Одну из таких кислот знали и древние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но они боялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же - слава Благодетелю - взрослые, и игрушки нам не нужны.
  Так вот - если капнуть на идею "права". Даже у древних - наиболее взрослые знали: источник права - сила, право - функция от силы. И вот - две чашки весов: на одной - грамм, на другой - тонна, на одной - "я", на другой - "Мы", Единое Государство. Не ясно ли: допускать, что у "я" могут быть какие-то "права" по отношению к Государству, и допускать, что грамм может уравновесить тонну, - это совершенно одно и то же. Отсюда - распределение: тонне - права, грамму - обязанности; и естественный путь от ничтожества к величию: забыть, что ты - грамм и почувствовать себя миллионной долей тонны...
  Вы, пышнотелые, румяные венеряне, вы, закопченные, как кузнецы, ураниты - я слышу в своей синей тишине ваш ропот. Но поймите же вы: все великое - просто; поймите же: незыблемы и вечны только четыре правила арифметики. И великой, незыблемой, вечной - пребудет только мораль, построенная на четырех правилах. Это - последняя мудрость, это - вершина той пирамиды, на которую люди - красные от пота, брыкаясь и хрипя, карабкались веками. И с этой вершины - там, на дне, где ничтожными червями еще копошится нечто, уцелевшее в нас от дикости предков - с этой вершины одинаковы: и противозаконная мать - О, и убийца, и тот безумец, дерзнувший бросить стихом в Единое Государство; и одинаков для них суд: довременная смерть. Это - то самое божественное правосудие, о каком мечтали каменнодомовые люди, освещенные розовыми наивными лучами утра истории: их "Бог" - хулу на Святую Церковь - карал так же, как убийство.
  Вы, ураниты, - суровые и черные, как древние испанцы, мудро умевшие сжигать на кострах, - вы молчите, мне кажется, вы - со мною. Но я слышу: розовые венеряне - что-то там о пытках, казнях, о возврате к варварским временам. Дорогие мои: мне жаль вас - вы не способны философски-математически мыслить.
  Человеческая история идет вверх кругами - как аэро. Круги разные - золотые, кровавые, но все они одинаково разделены на 360 градусов. И вот от нуля - вперед: 10, 20, 200, 360 градусов - опять нуль. Да, мы вернулись к нулю - да. Но для моего математически мыслящего ума ясно: нуль - совсем другой, новый. Мы пошли от нуля вправо - мы вернулись к нулю слева и потому: вместо плюса нуль - у нас минус нуль. Понимаете?
  Этот Нуль мне видится каким-то молчаливым, громадным, узким, острым, как нож, утесом. В свирепой, косматой темноте, затаив дыхание, мы отчалили от черной ночной стороны Нулевого Утеса. Века - мы, Колумбы, плыли, плыли, мы обогнули всю землю кругом, и, наконец, ура! Салют - и все на мачты: перед нами - другой, дотоле не ведомый бок Нулевого Утеса, озаренный полярным сиянием Единого Государства, голубая глыба, искры радуги, солнца - сотни солнц, миллиарды радуг...
  Что из того, что лишь толщиною ножа отделены мы от другой стороны Нулевого Утеса. Нож - самое прочное, самое бессмертное, самое гениальное из всего, созданного человеком. Нож - был гильотиной, нож универсальный способ разрешить все узлы, и по острию ножа идет путь парадоксов - единственно достойный бесстрашного ума путь...

    Запись 21-я.

  Конспект:
  АВТОРСКИЙ ДОЛГ. ЛЕД НАБУХАЕТ. САМАЯ ТРУДНАЯ ЛЮБОВЬ.
  Вчера был ее день, а она - опять не пришла, и опять от нее - невнятная, ничего не разъясняющая записка. Но я спокоен, совершенно спокоен. Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все же отношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнате один - так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах идти против ее желания. Смешно! Конечно, нет. Просто - отделенный шторами от всех пластыре-целительных улыбок, я могу спокойно писать вот эти самые страницы, это первое. И второе: в ней, в I, я боюсь потерять, быть может, единственный ключ к раскрытию всех неизвестных (история со шкафом, моя временная смерть и так далее). А раскрыть их - я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens - только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки.
  И вот, руководимый, как мне кажется, именно авторским долгом, сегодня в 16 я взял аэро и снова отправился в Древний Дом. Был сильный встречный ветер. Аэро с трудом продирался сквозь воздушную чащу, прозрачные ветви свистели и хлестали. Город внизу - весь будто из голубых глыб льда. Вдруг - облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердце бьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу я об этом и откуда эти странные ощущения? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни...).
  У входа в Древний Дом - никого. Я обошел кругом и увидел старуху привратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком руку, глядит вверх. Там над Стеной - острые, черные треугольники каких-то птиц: с карканием бросаются на приступ - грудью о прочную ограду из электрических волн - и назад, и снова над Стеною.
  Я вижу: по темному, заросшему морщинами лицу - косые, быстрые тени, быстрый взгляд на меня.
  - Никого, никого, никого нету! Да! И ходить незачем. Да...
  То есть как это незачем? И что это за странная манера - считать меня только чьей-то тенью. А может быть, сами вы все - мои тени. Разве я не населил вами эти страницы - еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без меня разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк?
  Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я знаю: самое мучительное - это заронить в человека сомнение в том, что он - реальность, трехмерная - а не какая-либо иная - реальность. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор.
  Пусто. Тихо. Ветер - там, за стенами, далекий, как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров - если только это действительно было. Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня - будто все время другой шагал за мной по пятам. Желтые - с красными кирпичными прыщами - стены следили за мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучие двери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. Калитка в заборе и пустырь - памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли - голые каменные ребра, желтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы - навеки окаменевший корабль среди каменных желтых и красных кирпичных всплесков.
  Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды - неясно, как на дне, сквозь толщу воды - и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкался о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота...
  Нигде! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти - его не было. А впрочем - так, может быть, и лучше: больше вероятия, что все это - был один из моих нелепых "снов".
  Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, - я уже открыл калитку - вернуться на главный двор. Вдруг сзади - шорох, хлюпающие шаги, и передо мною - розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S.
  Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил:
  - Прогуливаетесь?
  Я молчал. Руки мешали.
  - Ну что же, теперь лучше себя чувствуете?
  - Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму.
  Он отпустил меня - поднял глаза вверх. Голова запрокинута - и я в первый раз заметил его кадык.
  Вверху невысоко - метрах в 50 - жужжали аэро. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб - я узнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три, как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой).
  - Отчего их так сегодня много? - взял я на себя смелость спросить.
  - Отчего? Гм... Настоящий врач начинает лечить еще здорового человека, такого, какой заболеет еще только завтра, послезавтра, через неделю. Профилактика, да!
  Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. Потом обернулся - и через плечо мне:
  - Будьте осторожны!
  Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зеленой Стеной мечутся птицы, ветер. Что он этим хотел сказать?
  Аэро быстро скользит по течению. Легкие, тяжелые тени от облаков, внизу - голубые купола, кубы из стеклянного льда - свинцовеют, набухают...
  Вечером:
  Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия - этот день уже близок. И увидел: не могу сейчас писать. Все время вслушиваюсь, как ветер хлопает темными крыльями о стекло стен, все время оглядываюсь, жду. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомые коричневато-розовые жабры - я был очень рад, говорю чистосердечно. Она села, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстро обклеила всего меня улыбками - по кусочку на каждую из моих трещин, - и я почувствовал себя приятно, крепко связанным.
  - Понимаете, прихожу сегодня в класс ( - она работает на Детско-воспитательном Заводе) - и на стене карикатура. Да, да, уверяю вас! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. Быть может, я и на самом деле...
  - Нет, нет, что вы, - поторопился я сказать (вблизи в самом деле ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах - это было совершенно неуместно).
  - Да в конце концов - это и не важно. Но, понимаете: самый поступок. Я, конечно, вызвала Хранителей. Я очень люблю детей, и я считаю, что самая трудная и высокая любовь - это жестокость - вы понимаете?
  Еще бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: "Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли..."
  Не глядя я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щеки, и они двигаются ко мне все ближе, и вот в моих руках - сухие, твердые, даже слегка покалывающие пальцы.
  - Дайте, дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучить наизусть. Это нужно не столько вашим венерянам, сколько нам, нам - сейчас, завтра, послезавтра.
  Она оглянулась - и совсем тихо:
  - Вы слышали: говорят, что в День Единогласия...
  Я вскочил:
  - Что - что говорят? Что - в День Единогласия?
  Уютных стен уже не было. Я мгновенно почувствовал себя выброшенным туда, наружу, где над крышами метался огромный ветер и косые сумеречные облака - все ниже...
  Ю обхватила меня за плечи решительно, твердо (хотя я заметил: резонируя мое волнение - косточки ее пальцев дрожали).
  - Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят... И потом, если только вам это нужно - в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого - и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы - тоже дитя, и вам нужно...
  - Нет, нет, - замахал я, - ни за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок - что я один не могу... Ни за что!( - сознаюсь: у меня были другие планы относительно этого дня).
  Она улыбнулась: неписаный текст улыбки, очевидно, был: "Ах, какой упрямый мальчик!" Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы - и теперь о другом:
  - Я думаю, что я должна решиться... ради вас... Нет, умоляю вас, не торопите меня, я еще должна подумать...
  Я не торопил. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нет большей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы.
  ...Всю ночь - какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками от крыльев. А потом - стул. Но стул - не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя - и левая задняя, левая передняя - и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее - и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.
  Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечить эту сноболезнь или сделать ее разумной - может быть, даже полезной.

    Запись 22-я.

  Конспект:
  ОЦЕПЕНЕВШИЕ ВОЛНЫ. ВСЕ СОВЕРШЕНСТВУЕТСЯ. Я - МИКРОБ.
 &n

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 403 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа