tify"> R, очевидно, прочел это у меня на лбу, обнял меня за плечи, захохотал.
- Ах вы... Адам! Да, кстати, насчет Евы...
Он порылся в кармане, вытащил записную книжку, перелистал.
- Послезавтра... нет: через два дня - у О розовый талон к вам. Так
как вы? По-прежнему? Хотите, чтобы она...
- Ну да, ясно.
- Так и скажу. А то сама она, видите ли, стесняется... Такая, я вам
скажу, история! Меня она только так, розово-талонно, а вас... И не говорит,
что это четвертый влез в наш треугольник. Кто - кайтесь, греховодник, ну?
Во мне взвился занавес, и - шелест шелка, зеленый флакон, губы... И ни
к чему, некстати - у меня вырвалось (если бы я удержался!):
- А скажите: вам когда-нибудь случалось пробовать никотин или
алкоголь?
R подобрал губы, поглядел на меня исподлобья. Я совершенно ясно слышал
его мысли: "Приятель-то ты приятель... А все-таки..." И ответ:
- Да как сказать? Собственно - нет. Но я знал одну женщину...
- I, - закричал я.
- Как... вы - вы тоже с нею? - налился смехом, захлебнулся и сейчас
брызнет.
Зеркало у меня висело так, что смотреться в него надо было через стол:
отсюда, с кресла, я видел только свой лоб и брови.
И вот я - настоящий - увидел в зеркале исковерканную прыгающую прямую
бровей, и я настоящий - услышал дикий, отвратительный крик:
- Что "тоже"? Нет: что такое "тоже"? Нет - я требую.
Распяленные негрские губы. Вытаращенные глаза... Я - настоящий крепко
схватил за шиворот этого Другого себя - дикого, лохматого, тяжело дышащего.
Я - настоящий - сказал ему, R:
- Простите меня, ради Благодетеля. Я совсем болен, не сплю. Не
понимаю, что со мной...
Толстые губы мимолетно усмехнулись:
- Да-да-да! Я понимаю - я понимаю! Мне все это знакомо... разумеется,
теоретически. Прощайте!
В дверях повернулся черным мячиком - назад к столу, бросил на стол
книгу:
- Последняя моя... Нарочно принес - чуть не забыл. Прощайте... - "п"
брызнуло в меня, укатился...
Я - один. Или вернее: наедине с этим, другим "я". Я - в кресле, и,
положив нога на ногу, из какого-то "там" с любопытством гляжу, как я - я же
- корчусь на кровати.
Отчего - ну отчего целых три года я и О - жили так дружески - и
вдруг теперь одно только слово о той, об... Неужели все это сумасшествие -
любовь, ревность - не только в идиотских древних книжках? И главное - я!
Уравнения, формулы, цифры - и... это - ничего не понимаю! Ничего... Завтра
же пойду к R и скажу, что - -
Неправда: не пойду. И завтра, и послезавтра - никогда больше не пойду.
Не могу, не хочу его видеть. Конец! Треугольник наш - развалился.
Я - один. Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистой
тканью, если бы знать: что там - выше? И если бы знать: кто - я, какой -
я?
Конспект:
ОГРАНИЧЕНИЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ. АНГЕЛ. РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПОЭЗИИ.
Мне все же кажется - я выздоровею, я могу выздороветь. Прекрасно спал.
Никаких этих снов или иных болезненных явлений. Завтра придет ко мне милая
О, все будет просто, правильно и ограничено, как круг. Я не боюсь этого
слова - "ограниченность": работа высшего, что есть в человеке - рассудка
- сводится именно к непрерывному ограничению бесконечности, к раздроблению
бесконечности на удобные, легко переваримые порции - дифференциалы. В этом
именно божественная красота моей стихии - математики. И вот понимания этой
самой красоты как раз и не хватает той. Впрочем, это так - случайная
ассоциация.
Все это - под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про
себя скандирую колеса - и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади,
через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую
страницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу: розовые,
распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое... он! Не хотелось мешать ему - и
я сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут - не знаю: когда я входил
в вагон - его как будто не было.
Это незначительное само по себе происшествие особенно хорошо
подействовало на меня, я бы сказал: укрепило. Так приятно чувствовать чей-то
зоркий глаз, любовно охраняющий от малейшей ошибки, от малейшего неверного
шага. Пусть это звучит несколько сентиментально, но мне приходит в голову
опять все та же аналогия: ангелы-хранители, о которых мечтали древние. Как
много из того, о чем они только мечтали, в нашей жизни материализовалось.
В тот момент, когда я ощутил ангела-хранителя у себя за спиной, я
наслаждался сонетом, озаглавленным "Счастье". Думаю - не ошибусь, если
скажу, что это редкая по красоте и глубине мысли вещь. Вот первые четыре
строчки:
Вечно влюбленные дважды два,
Вечно слитые в страстном четыре,
Самые жаркие любовники в мире -
Неотрывающиеся дважды два...
И дальше все об этом: о мудром, вечном счастье таблицы умножения.
Всякий подлинный поэт - непременно Колумб. Америка и до Колумба
существовала века, но только Колумб сумел отыскать ее. Таблица умножения и
до R-13 существовала века, но только R-13 сумел в девственной чаще цифр
найти новое Эльдорадо. В самом деле: есть ли где счастье мудрее,
безоблачнее, чем в этом чудесном мире. Сталь - ржавеет; древний Бог -
создал древнего, т. е. способного ошибаться человека - и, следовательно,
сам ошибся. Таблица умножения мудрее, абсолютнее древнего Бога: она никогда
- понимаете: никогда - не ошибается. И нет счастливее цифр, живущих по
стройным вечным зако нам таблицы умножения. Ни колебаний, ни заблуждений.
Истина - одна, и истинный путь - один; и эта истина - дважды два, и этот
истинный путь - четыре. И разве не абсурдом было бы, если бы эти счастливо,
идеально перемноженные двойки - стали думать о какой-то свободе, т. е. ясно
- об ошибке? Для меня - аксиома, что R-13 сумел схватить самое основное,
самое...
Тут я опять почувствовал - сперва на своем затылке, потом на левом ухе
- теплое, нежное дуновение ангела-хранителя. Он явно приметил, что книга на
коленях у меня - уже закрыта и мысли мои - далеко. Что ж, я хоть сейчас
готов развернуть перед ним страницы своего мозга: это такое спокойное,
отрадное чувство. Помню: я даже оглянулся, я настойчиво, просительно
посмотрел ему в глаза, но он не понял - или не захотел понять - он ни о
чем меня не спросил... Мне остается одно: все рассказывать вам, неведомые
мои читатели (сейчас вы для меня так же дороги, и близки, и недосягаемы -
как был он в тот момент).
Вот был мой путь: от части к целому; часть - R-13, величественное
целое - наш Институт Государственных Поэтов и Писателей. Я думал: как могло
случиться, что древним не бросалась в глаза вся нелепость их литературы и
поэзии. Огромнейшая великолепная сила художественного слова - тратилась
совершенно зря. Просто смешно: всякий писал - о чем ему вздумается. Так же
смешно и нелепо, как то, что море у древних круглые сутки тупо билось о
берег, и заключенные в волнах силлионы килограммометров - уходили только на
подогревание чувств у влюбленных. Мы из влюбленного шепота волн - добыли
электричество, из брызжущего бешеной пеной зверя - мы сделали домашнее
животное: и точно так же у нас приручена и оседлана когда-то дикая стихия
поэзии. Теперь поэзия - уже не беспардонный соловьиный свист: поэзия -
государственная служба, поэзия - полезность,
Наши знаменитые "Математические Нонны": без них - разве могли бы мы в
школе так искренне и нежно полюбить четыре правила арифметики? А "Шипы" -
это классический образ: Хранители - шипы на розе, охраняющие нежный
Государственный Цветок от грубых касаний... Чье каменное сердце останется
равнодушным при виде невинных детских уст, лепечущих как молитву: "Злой
мальчик розу хвать рукой. Но шип стальной кольнул иглой, шалун - ой, ой -
бежит домой" и так далее? А "Ежедневные оды Благодетелю"? Кто, прочитав их,
не склонится набожно перед самоотверженным трудом этого Нумера из Нумеров? А
жуткие красные "Цветы Судебных приговоров"? А бессмертная трагедия
"Опоздавший на работу"? А настольная книга "Стансов о половой гигиене"?
Вся жизнь во всей ее сложности и красоте - навеки зачеканена в золоте
слов.
Наши поэты уже не витают более в эмпиреях: они спустились на землю; они
с нами в ногу идут под строгий механический марш Музыкального Завода; их
лира - утренний шорох электрических зубных щеток и грозный треск искр в
Машине Благодетеля, и величественное эхо Гимна Единому Государству, и
интимный звон хрустально-сияющей ночной вазы, и волнующий треск падающих
штор, и веселые голоса новейшей поваренной книги, и еле слышный шепот
уличных мембран.
Наши боги - здесь, с нами - в Бюро, в кухне, в мастерской, в уборной;
боги стали, как мы: эрго - мы стали, как боги. И к вам, неведомые мои
планетные читатели, к вам мы придем, чтобы сделать вашу жизнь
божественно-разумной и точной, как наша...
Конспект:
ТУМАН. ТЫ. СОВЕРШЕННО НЕЛЕПОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ.
На заре проснулся - в глаза мне розовая, крепкая твердь. Все хорошо,
кругло. Вечером придет О. Я - несомненно уже здоров. Улыбнулся, заснул.
Утренний звонок - встаю - и совсем другое: сквозь стекла потолка,
стен, всюду, везде, насквозь - туман. Сумасшедшие облака, все тяжелее - и
легче, и ближе, и уже нет границ между землею и небом, все летит, тает,
падает, не за что ухватиться. Нет больше Домов: стеклянные стены
распустились в тумане, как кристаллики соли в воде. Если посмотреть с
тротуара - темные фигуры людей в домах - как взвешенные частицы в
бредовом, молочном растворе - повисли низко, и выше, и еще выше - в
десятом этаже. И все дымится - может быть, какой-то неслышно бушующий
пожар.
Ровно в 11.45: я тогда нарочно взглянул на часы - чтоб ухватиться за
цифры - чтоб спасли хоть цифры.
В 11.45, перед тем как идти на обычные, согласно Часовой Скрижали,
занятия физическим трудом, я забежал к себе в комнату. Вдруг телефонный
звонок, голос - длинная, медленная игла в сердце:
- Ага, вы дома? Очень рада. Ждите меня на углу. Мы с вами
отправимся... ну, там увидите куда.
- Вы отлично знаете: я сейчас иду на работу.
- Вы отлично знаете, что сделаете так, как я вам говорю. До свидания.
Через две минуты...
Через две минуты я стоял на углу. Нужно же было показать ей, что мною
управляет Единое Государство, а не она. "Так, как я вам говорю..." И ведь
уверена: слышно по голосу. Ну, сейчас я поговорю с ней по-настоящему...
Серые, из сырого тумана сотканные юнифы торопливо существовали возле
меня секунду и неожиданно растворялись в туман. Я не отрывался от часов, я
был - острая, дрожащая секундная стрелка. Восемь, десять минут... Без трех,
без двух двенадцать...
Конечно. На работу - я уже опоздал. Как я ее ненавижу. Но надо же мне
было показать...
На углу в белом тумане - кровь - разрез острым ножом - губы.
- Я, кажется, задержала вас. Впрочем, все равно. Теперь вам поздно
уже.
Как я ее - == впрочем, да: поздно уж.
Я молча смотрел на губы. Все женщины - губы, одни губы. Чьи-то
розовые, упруго-круглые: кольцо, нежная ограда от всего мира. И эти: секунду
назад их не было, и только вот сейчас - ножом, - и еще каплет сладкая
кровь.
Ближе - прислонилась ко мне плечом - и мы одно, из нее переливается в
меня - и я знаю, так нужно. Знаю каждым нервом, каждым волосом, каждым до
боли сладким ударом сердца. И такая радость покориться этому "нужно".
Вероятно, куску железа так же радостно покориться неизбежному, точному
закону - и впиться в магнит. Камню, брошенному вверх, секунду поколебаться
- и потом стремглав вниз, наземь. И человеку, после агонии, наконец
вздохнуть последний раз - и умереть.
Помню: я улыбнулся растерянно и ни к чему сказал:
- Туман... Очень.
- Ты любишь туман?
Это древнее, давно забытое "ты", "ты" властелина к рабу - вошло в меня
остро, медленно: да, я раб, и это - тоже нужно, тоже хорошо.
- Да, хорошо... - вслух сказал я себе. И потом ей: - О ненавижу
туман. Я боюсь тумана.
- Значит - любишь. Боишься - потому, что это сильнее тебя,
ненавидишь - потому что боишься, любишь - потому что не можешь покорить
это себе. Ведь только и можно любить непокорное.
Да, это так. И именно потому - именно потому я...
Мы шли двое - одно. Где-то далеко сквозь туман чуть слышно пело
солнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным. Весь
мир - единая необъятная женщина, и мы - в самом ее чреве, мы еще не
родились, мы радостно зреем. И мне ясно, нерушимо ясно: все - для меня,
солнце, туман, розовое, золотое - для меня...
Я не спрашивал, куда мы шли. Все равно: только бы идти, идти, зреть,
наливаться все упруже - -
- Ну вот... - I остановилась у дверей. - Здесь сегодня дежурит как
раз один... Я о нем говорила тогда, в Древнем Доме.
Я издали, одними глазами, осторожно сберегая зреющее - прочел вывеску:
"Медицинское Бюро". Все понял.
Стеклянная, полная золотого тумана, комната. Стеклянные потолки с
цветными бутылками, банками. Провода. Синеватые искры в трубках.
И человечек - тончайший. Он весь как будто вырезан из бумаги, и как бы
он ни повернулся - все равно у него только профиль, остро отточенный:
сверкающее лезвие - нос, ножницы - губы.
Я не слышал, что ему говорила I: я смотрел, как она говорила, - и
чувствовал: улыбаюсь неудержимо, блаженно. Сверкнули лезвием ножницы-губы, и
врач сказал:
- Так, так. Понимаю. Самая опасная болезнь - опаснее я ничего не
знаю... - засмеялся, тончайшей бумажной рукой быстро написал что-то, отдал
листок 1; написал - отдал мне.
Это были удостоверения, что мы - больны, что мы не можем явиться на
работу. Я крал свою работу у Единого Государства, я - вор, я - под Машиной
Благодетеля. Но это мне - далеко, равнодушно, как в книге... Я взял листок,
не колеблясь ни секунды; я - мои глаза, губы, руки - я знал: так нужно.
На углу, в полупустом гараже мы взяли аэро, I опять как тогда села за
руль, подвинула стартер на "вперед", мы оторвались от земли, поплыли. И
следом за нами все: розово-золотой туман; солнце, тончайше-лезвийный профиль
врача, вдруг такой любимый и близкий. Раньше - все вокруг солнца; теперь я
знал, все вокруг меня - медленно, блаженно, с зажмуренными глазами...
Старуха у ворот Древнего Дома. Милый, заросший, с лучами-морщинами рот.
Вероятно, был заросшим все эти дни - и только сейчас раскрылся, улыбнулся:
- А-а, проказница! Нет чтобы работать, как все... ну уж ладно! Если
что - я тогда прибегу, скажу...
Тяжелая, скрипучая, непрозрачная дверь закрылась, и тотчас же с болью
раскрылось сердце широко - еще шире: - настежь. Ее губы - мои, я пил,
пил, отрывался, молча глядел в распахнутые мне глаза - и опять...
Полумрак комнат, синее, шафранно-желтое, темно-зеленый сафьян, золотая
улыбка Будды, мерцание зеркал. И - мой старый сон, такой теперь понятный:
все напитано золотисто-розозым соком, и сейчас перельется через край,
брызнет - -
Созрело. И неизбежно, как железо и магнит, с сладкой покорностью
точному непреложному закону - я влился в нее. Не было розового талона, не
было счета, не было Единого Государства, не было меня. Были только
нежно-острые, стиснутые зубы, были широко распахнутые мне золотые глаза - и
через них я медленно входил внутрь, все глубже. И тишина - только в углу -
за тысячи миль - капают капли в умывальнике, и я - вселенная, и от капли
до капли - эры, эпохи...
Накинув на себя юнифу, я нагнулся к I - и глазами вбирал в себя ее
последний раз.
- Я знала это... Я знала тебя... - сказала I, очень тихо. Быстро
поднялась, надела юнифу и всегдашнюю свою острую улыбку-укус.
- Ну-с, падший ангел. Вы ведь теперь погибли. Нет, не боитесь? Ну, до
свидания! Вы вернетесь один. Ну?
Она открыла зеркальную дверь, вделанную в стену шкафа: через плечо -
на меня, ждала. Я послушно вышел. Но едва переступил порог - вдруг стало
нужно, чтобы она прижалась ко мне плечом - только на секунду плечом, больше
ничего.
Я кинулся назад - в ту комнату, где она (вероятно) еще застегивала
юнифу перед зеркалом, вбежал - и остановился. Вот - ясно вижу - еще
покачивается старинное кольцо на ключе в двери шкафа, а I - нет. Уйти она
никуда не могла - выход из комнаты только один - и все-таки ее нет. Я
обшарил все, я даже открыл шкаф и ощупал там пестрые, древние платья:
никого...
Мне как-то неловко, планетные мои читатели, рассказывать вам об этом
совершенно невероятном происшествии. Но что ж делать, если все это было
именно так. А разве весь день с самого утра не был полон невероятностей,
разве не похоже все на эту древнюю болезнь сновидений? И если так - не все
ли равно: одной нелепостью больше или меньше? Кроме того, я уверен: раньше
или позже всякую нелепость мне удастся включить в какой-нибудь силлогизм.
Это меня успокаивает, надеюсь, успокоит и вас.
...Как я полон! Если бы вы знали: как я полон!
Конспект:
"МОЙ". НЕЛЬЗЯ. ХОЛОДНЫЙ ПОЛ.
Все еще о вчерашнем. Личный час перед сном у меня был занят, и я не мог
записать вчера. Но во мне все это - как вырезано, и потому-то особенно -
должно быть, навсегда - этот нестерпимо холодный пол...
Вечером должна была ко мне прийти О - это был ее день. Я спустился к
дежурному взять право на шторы.
- Что с вами,- спросил дежурный. - Вы какой-то сегодня...
- Я... я болен...
В сущности, это была правда: я, конечно, болен. Все это болезнь. И
тотчас же вспомнилось: да, ведь удостоверение... Пощупал в кармане: вот -
шуршит. Значит - все было, все было действительно...
Я протянул бумажку дежурному. Чувствовал, как загорелись щеки; не глядя
видел: дежурный удивленно смотрит на меня.
И вот - 21.30. В комнате слева - спущены шторы. В комнате справа - я
вижу соседа: над книгой - его шишковатая, вся в кочках, лысина и лоб -
огромная, желтая парабола. Я мучительно хожу, хожу: как мне - после всего
- с нею, с О? И справа - ясно чувствую на себе глаза, отчетливо вижу
морщины на лбу - ряд желтых, неразборчивых строк; и мне почему-то кажется
- эти строки обо мне.
Без четверти 22 в комнате у меня - радостный розовый вихрь, крепкое
кольцо розовых рук вокруг моей шеи. И вот чувствую: все слабее кольцо, все
слабее - разомкнулось - руки опустились...
- Вы не тот, вы не прежний, вы не мой!
- Что за дикая терминология: "мой". Я никогда не был... - и запнулся:
мне пришло в голову - раньше не был, верно, но теперь... Ведь я теперь живу
не в нашем разумном мире, а в древнем, бредовом, в мире корней из
минус-единицы.
Шторы падают. Там, за стеной направо, сосед роняет книгу со стола на
пол, и в последнюю, мгновенную узкую щель между шторой и полом - я вижу:
желтая рука схватила книгу, и во мне: изо всех сил ухватиться бы за эту
руку...
- Я думала - я хотела встретить вас сегодня на прогулке. Мне о многом
- мне надо вам так много...
Милая, бедная О! Розовый рот - полумесяц рожками книзу. Но не могу же
я рассказать ей все, что было - хотя б потому, что это сделает ее
соучастницей моих преступлений: ведь я знаю, у ней не хватит силы пойти в
Бюро Хранителей и следовательно - -
О лежала. Я медленно целовал ее. Я целовал эту наивную пухлую складочку
на запястье, синие глаза были закрыты, розовый полумесяц медленно расцветал,
распускался - и я целовал ее всю.
Вдруг ясно чувствую: до чего все опустошено, отдано. Не могу, нельзя.
Надо - и нельзя. Губы у меня сразу остыли...
Розовый полумесяц задрожал, померк, скорчился. О накинула на себя
покрывало, закуталась - лицом в подушку...
Я сидел на полу возле кровати - какой отчаянно холодный пол - сидел
молча. Мучительный холод снизу - все выше, все выше. Вероятно, такой же
молчаливый холод там, в синих, немых междупланетных пространствах.
- Поймите же: я не хотел... - пробормотал я... - Я всеми силами...
Это правда: я, настоящий я не хотел. И все же: какими словами сказать
ей. Как объяснить ей, что железо не хотело, но закон - неизбежен, точен -
-
О подняла лицо из подушек и, не открывая глаз, сказала:
- Уйдите, - но от слез вышло у нее "ундите" - и вот почему-то
врезалась и эта нелепая мелочь.
Весь пронизанный холодом, цепенея, я вышел в коридор. Там за стеклом -
легкий чуть приметный дымок тумана. Но к ночи, должно быть, опять он
спустится, налегнет вовсю. Что будет за ночь?
О молча скользнула мимо меня, к лифту - стукнула дверь.
- Одну минутку, - крикнул я: стало страшно.
Но лифт уже гудел, вниз, вниз, вниз...
Она отняла у меня R.
Она отняла у меня О.
Конспект:
КОЛОКОЛ. ЗЕРКАЛЬНОЕ МОРЕ. МНЕ ВЕЧНО ГОРЕТЬ.
Только вошел в эллинг, где строится "[Интеграл]", - как навстречу
Второй Строитель. Лицо у него как всегда: круглое, белое, фаянсовое -
тарелка, и говорит - подносит на тарелке что-то такое нестерпимо вкусное:
- Вы вот болеть изволили, а тут без вас, без начальства, вчера, можно
сказать, - происшествие.
- Происшествие?
- Ну да! Звонок, кончили, стали всех с эллинга выпускать - и
представьте: выпускающий изловил ненумерованного человека. Уж как он
пробрался - понять не могу. Отвели в Операционное. Там из него, голубчика,
вытянут, как и зачем... (улыбка - вкусная...).
В Операционном - работают наши лучшие и опытнейшие врачи, под
непосредственным руководством самого Благодетеля. Там - разные приборы и,
главное, знаменитый Газовый Колокол. Это, в сущности, старинный школьный
опыт: мышь посажена под стеклянный колпак, воздушным насосом воздух в
колпаке разрежается все больше... Ну и так далее. Но только, конечно,
Газовый Колокол значительно более совершенный аппарат - с применением
различных газов, и затем - тут, конечно, уже не издевательство над
маленьким беззащитным животным, тут высокая цель - забота о безопасности
Единого Государства, другими словами, о счастии миллионов. Около пяти
столетий назад, когда работа в Операционном еще только налаживалась, нашлись
глупцы, которые сравнивали Операционное с древней инквизицией, но ведь это
так нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, и
разбойника с большой дороги: у обоих в руках, быть может, один и тот же нож,
оба делают одно и то же - режут горло живому человеку. И все-таки один -
благодетель, другой - преступник, один со знаком , другой со знаком - ...
Все это слишком ясно, все это в одну секунду, в один оборот логической
машины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус - и вот наверху уж другое:
еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули - а ее,
I, нет: исчезла. Этого машина никак не могла провернуть. Сон? Но я еще и
сейчас чувствую: непонятная сладкая боль в правом плече - прижавшись к
правому плечу, I - рядом со мной в тумане. "Ты любишь туман?" Да, и
туман... все люблю, и все - упругое, новое, удивительное, все - хорошо...
- Все - хорошо, - вслух сказал я.
- Хорошо? - кругло вытаращились фаянсовые глаза. - То есть, что же
тут хорошего? Если этот ненумерованный умудрился... стало быть, они -
всюду, кругом, все время, они тут, они - около "[Интеграла]", они...
- Да кто [они]?
- А почем я знаю, кто. Но я их чувствую - понимаете? Все время.
- А вы слыхали: будто какую-то операцию изобрели - фантазию
вырезывают? (На днях в самом деле я что-то вроде этого слышал.)
- Ну, знаю. При чем же это тут?
- А при том, что я бы на вашем месте - пошел и попросил сделать себе
эту операцию.
На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый - ему
показался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия...
Впрочем, что же: неделю назад, вероятно, я бы тоже обиделся. А теперь -
теперь нет: потому что я знаю, что это у меня есть - что я болен. И знаю
еще - не хочется выздороветь. Вот не хочется, и все. По стеклянным ступеням
мы поднялись наверх. Все - под нами внизу - как на ладони...
Вы, читающие эти записки, - кто бы вы ни были, но над вами солнце. И
если вы тоже когда-нибудь были так больны, как я сейчас, вы знаете, какое
бывает - какое может быть - утром солнце, вы знаете это розовое,
прозрачное, теплое золото. И самый воздух - чуть розовый, и все пропитано
нежной солнечной кровью, все - живое: живые и все до одного улыбаются -
люди. Может случиться, через час все исчезнет, через час выкаплет розовая
кровь, но пока - живое. И я вижу: пульсирует и переливается что-то в
стеклянных соках "[Интеграла]"; я вижу: "[Интеграл]" мыслит о великом и
страшном своем будущем, о тяжком грузе неизбежного счастья, которое он
понесет туда вверх, вам, неведомым, вам, вечно ищущим и никогда не
находящим. Вы найдете, вы будете счастливы - вы обязаны быть счастливыми, и
уже недолго вам ждать.
Корпус "[Интеграла]" почти готов: изящный удлиненный эллипсоид из
нашего стекла - вечного, как золото, гибкого, как сталь. Я видел: изнутри
крепили к стеклянному телу поперечные ребра - шпангоуты, продольные -
стрингера; в корме ставили фундамент для гигантского ракетного двигателя.
Каждые 3 секунды могучий хвост "[Интеграла]" будет низвергать пламя и газы в
мировое пространство - и будет нестись, нестись - огненный Тамерлан
счастья...
Я видел: по Тэйлору, размеренно и быстро, в такт, как рычаги одной
огромной машины, нагибались, разгибались, поворачивались люди внизу. В руках
у них сверкали трубки: огнем резали, огнем спаивали стеклянные стенки,
угольники, ребра, кницы. Я видел: по стеклянным рельсам медленно катились
прозрачно-стеклянные чудовища-краны, и так же, как люди, послушно
поворачивались, нагибались, просовывали внутрь, в чрево "[Интеграла]", свои
грузы. И это было одно: очеловеченные, совершенные люди. Это была
высочайшая, потрясающая красота, гармония, музыка... Скорее - вниз, к ним,
с ними!
И вот - плечом к плечу, сплавленный с ними, захваченный стальным
ритмом... Мерные движения: упруго-круглые, румяные щеки; зеркальные, не
омраченные безумием мыслей лбы. Я плыл по зеркальному морю. Я отдыхал.
И вдруг один безмятежно обернулся ко мне:
- Ну как: ничего, лучше сегодня?
- Что лучше?
- Да вот - не было-то вас вчера. Уж мы думали - у вас опасное что...
- сияет лоб, улыбка - детская, невинная.
Кровь хлестнула мне в лицо. Я не мог, не мог солгать этим глазам. Я
молчал, тонул...
Сверху просунулось в люк, сияя круглой белизной, фаянсовое лицо.
- Эй, Д-503! Пожалуйте-ка сюда! Тут у нас, понимаете, получилась
жесткая рама с консолями и узловые моменты дают напряжение на квадратной.
Недослушав, я опрометью бросился к нему наверх - я позорно спасался
бегством. Не было силы поднять глаза - рябило от сверкающих, стеклянных
ступеней под ногами, и с каждой ступенью все безнадежней: мне, преступнику,
отравленному, - здесь не место. Мне никогда уж больше не влиться в точный
механический ритм, не плыть по зеркально-безмятежному морю. Мне - вечно
гореть, метаться, отыскивать уголок, куда бы спрятать глаза - вечно, пока
я, наконец, не найду силы пройти и - -
И ледяная искра - насквозь: я - пусть; я - все равно; но ведь надо
будет и о ней, и ее тоже... Я вылез из люка на палубу и остановился: не
знаю, куда теперь, не знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тускло
подымалось измученное полднем солнце. Внизу - был "[Интеграл]",
серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что все это -
только моя фантазия, что все осталось по-прежнему, и в то же время ясно...
- Да вы что, 503, оглохли? Зову, зову... Что с вами? - Это Второй
Строитель - прямо над ухом у меня: должно быть, уж давно кричит.
Что со мной? Я потерял руль. Мотор гудит вовсю, аэро дрожит и мчится,
но руля нет - и я не знаю, куда мчусь: вниз - и сейчас обземь, или вверх
- и в солнце, в огонь...
Конспект:
ЖЕЛТОЕ. ДВУХМЕРНАЯ ТЕНЬ. НЕИЗЛЕЧИМАЯ ДУША.
Не записывал несколько дней. Не знаю сколько; все дни - один. Все дни
- одного цвета - желтого, как иссушенный, накаленный песок, и ни клочка
тени, ни капли воды, и по желтому песку без конца. Я не могу без нее - а
она, с тех пор как тогда непонятно исчезла в Древнем Доме...
С тех пор я видел ее только один раз на прогулке. Два, три, четыре дня
назад - не знаю; все дни - один. Она промелькнула, на секунду заполнила
желтый, пустой мир. С нею об руку - по плечо ей - двоякий S, и
тончайше-бумажный доктор, и кто-то четвертый - запомнились только его
пальцы: они вылетали из рукавов юнифы, как пучки лучей - необычайно тонкие,
белые, длинные. I подняла руку, помахала мне; через голову I - нагнулась к
тому с пальцами-лучами. Мне послышалось слово "[Интеграл]": все четверо
оглянулись на меня; и вот уже потерялись в серо-голубом небе, и снова -
желтый, иссушенный путь.
Вечером в тот день у нее был розовый билет ко мне. Я стоял перед
нумератором - и с нежностью, с ненавистью умолял его, чтобы щелкнул, чтобы
в белом прорезе появилось скорее: I-330. Хлопала дверь, выходили из лифта
бледные, высокие, розовые, смуглые; падали кругом шторы. Ее не было. Не
пришла.
И может быть, как раз сию минуту, ровно в 22, когда я пишу это - она,
закрывши глаза, так же прислоняется к кому-то плечом и так же говорит
кому-то: "Ты любишь?" Кому? Кто он? Этот, с лучами пальцами, или губастый,
брызжущий R? или S?
S... Почему все дни я слышу за собой его плоские, хлюпающие, как по
лужам, шаги? Почему он все дни за мной - как тень? Впереди, сбоку, сзади,
серо-голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но она
все так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Быть
может, эта пуповина - она, I? Не знаю. Или, быть может, им, Хранителям, уже
известно, что я...
Если бы вам сказали: ваша тень видит вас, все время видит. Понимаете? И
вот вдруг - у вас странное ощущение: руки - посторонние, мешают, и я ловлю
себя на том, что нелепо, не в такт шагам, размахиваю руками. Или вдруг -
непременно оглянуться, а оглянуться нельзя, ни за что, шея - закована. И я
бегу, бегу все быстрее и спиною чувствую: быстрее за мною тень, и от нее -
никуда, никуда...
У себя в комнате, наконец, один. Но тут другое: телефон. Опять беру
трубку. "Да, I-330, пожалуйста". И снова в трубке - легкий шум, чьи-то шаги
в коридоре - мимо дверей ее комнаты, и молчание... Бросаю трубку - и не
могу, не могу больше. Туда - к ней.
Это было вчера. Побежал туда и целый час, от 16 до 17, бродил около
дома, где она живет. Мимо, рядами, нумера. В такт сыпались тысячи ног,
миллиононогий левиафан, колыхаясь, плыл мимо. А я один, выхлестнут бурей на
необитаемый остров, и ищу, ищу глазами в серо-голубых волнах.
Вот сейчас откуда-нибудь - остро-насмешливый угол поднятых к вискам
бровей и темные окна глаз, и там, внутри, пылает камин, движутся чьи-то
тени. И я прямо туда, внутрь, и скажу ей "ты" - непременно "ты": "Ты же
знаешь - я не могу без тебя. Так зачем же?"
Но она молчит. Я вдруг слышу тишину, вдруг слышу - Музыкальный Завод,
и понимаю: уже больше 17, все давно ушли, я один, я опоздал. Кругом -
стеклянная, залитая желтым солнцем пустыня. Я вижу: как в воде - стеклянной
глади подвешены вверх ногами опрокинутые, сверкающие, стены и опрокинуто,
насмешливо, вверх ногами подвешен я.
Мне нужно скорее, сию же секунду - в Медицинское Бюро получить
удостоверение, что я болен, иначе меня возьмут и - == А может быть, это и
будет самое лучшее. Остаться тут и спокойно ждать, пока увидят, доставят в
Операционное - сразу все кончить, сразу все искупить.
Легкий шорох, и передо мною - двоякоизогнутая тень. Я не глядя
чувствовал, как быстро ввинтились в меня два серо-стальных сверла, изо всех
сил улыбнулся и сказал - что-нибудь нужно было сказать:
- Мне... мне надо в Медицинское Бюро.
- За чем же дело? Чего же вы стоите здесь?
Нелепо опрокинутый, подвешенный за ноги, я молчал, весь полыхая от
стыда.
- Идите за мной, - сурово сказал S.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя
было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот
какие-то машины - фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к
потолку люди, и еще ниже - скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню:
обидней всего было, что последний раз в жизни я увидел это вот так,
опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.
Остановились. Передо мною - ступени. Один шаг - и я увижу: фигуры в
белых докторских фартуках, огромный немой Колокол...
С силой, каким-то винтовым приводом, я, наконец, оторвал глаза от
стекла под ногами - вдруг в лицо мне брызнули золотые буквы
"Медицинское"... Почему он привел меня сюда, а не в Операционное, почему он
пощадил меня - об этом я в тот момент даже и не подумал: одним скачком -
через ступени, плотно захлопнул за собой дверь - и вздохнул. Так: будто с
самого утра я не дышал, не билось сердце - и только сейчас вздохнул первый
раз, только сейчас раскрылся шлюз в груди...
Двое: один - коротенький, тумбоногий - глазами, как на рога,
подкидывал пациентов, и другой - тончайший, сверкающие ножницы-губы,
лезвие-нос... Тот самый.
Я кинулся к нему, как к родному, прямо на лезвия - что-то о
бессоннице, снах, тени, желтом мире. Ножницы-губы сверкали, улыбались.
- Плохо ваше дело! По-видимому, у вас образовалась душа.
Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово. Мы говорили иногда
"душа в душу", "равнодушно", "душегуб", но душа - -
- Это... очень опасно, - пролепетал я.
- Неизлечимо, - отрезали ножницы.
- Но... собственно, в чем же суть? Я как-то не... не представляю.
- Видите... как бы это вам... Ведь вы математик?
- Да.
- Так вот - плоскость, поверхность, ну вот это зеркало. И на
поверхности мы с вами, вот - видите, и щурим глаза от солнца, и эта синяя
электрическая искра в трубке, и вон - мелькнула тень аэро. Только на
поверхности, только секундно. Но представьте - от какого-то огня эта
непроницаемая поверхность вдруг размягчилась, и уж ничто не скользит по ней
- все проникает внутрь, туда, в этот зеркальный мир, куда мы с любопытством
заглядываем детьми - дети вовсе не так глупы, уверяю вас. Плоскость стала
объемом, телом, миром, и это внутри зеркала - внутри вас - солнце, и вихрь
от винта аэро, и ваши дрожащие губы, и еще чьи-то. И понимаете: холодное
зеркало отражает, отбрасывает, а это - впитывает, и от всего след -
навеки. Однажды еле заметная морщинка у кого-то на лице - и она уже
навсегда в вас; однажды вы услышали: в тишине упала капля - и вы слышите
сейчас...
- Да, да, именно... - Я схватил его за руку. Я слышал сейчас: из
крана умывальника - медленно капают капли в тишину. И я знал это -
навсегда. Но все-таки почему же вдруг душа? Не было, не было - и вдруг...
Почему ни у кого нет, а у меня...
Я еще крепче вцепился в тончайшую руку: мне жутко было потерять
спасательный круг.
- Почему? А почему у нас нет перьев, нет крыльев - одни только
лопаточные кости - фундамент для крыльев? Да потому что крылья уже не нужны
- есть аэро, крылья только мешали бы. Крылья - чтобы летать, а нам уже
некуда: мы - прилетели, мы - нашли. Не так ли?
Я растерянно кивнул головой. Он посмотрел на меня, рассмеялся остро,
ланцетно. Тот, другой, услышал, тумбоного протопал из своего кабинета,
глазами подкинул на рога моего тончайшего доктора, подкинул меня.
- В чем дело? Как: душа? Душа, вы говорите? Черт знает что! Этак мы
скоро и до холеры дойдем. Я вам говорил (тончайшего на рога) - я вам
говорил: надо у всех - у всех фантазию... Экстирпировать фантазию. Тут
только хирургия, только одна хирургия...
Он напялил огромные рентгеновские очки, долго ходил кругом и
вглядывался сквозь кости черепа - в мой мозг, записывал что-то в книжку.
- Чрезвычайно, чрезвычайно любопытно! Послушайте: а не согласились бы
вы... заспиртоваться? Это было бы для Единого Государства чрезвычайно... это
помогло бы нам предупредить эпидемию... Если у вас, разумеется, нет особых
оснований...
- Видите ли, - сказал он, - нумер Д-503 - строитель "[Интеграла]",
и я уверен - это нарушило бы...
- А-а, - промычал тот и затумбовал назад в свой кабинет.
Мы остались вдвоем. Бумажная рука легко, ласково легла на мою руку,
профильное лицо близко нагнулось ко мне; он шепнул:
- По секрету скажу вам - это не у вас одного. Мой коллега недаром
говорит об эпидемии. Вспомните-ка, разве вы сами не замечали у кого-нибудь
похожее - очень похожее, очень близкое... - он пристально посмотрел на
меня. На что он намекает - на кого? Неужели - -
- Слушайте... - я вскочил со стула. Но он уже громко заговорил о
другом:
- ...А от бессонницы, от этих ваших снов - могу вам одно
посоветовать: побольше ходите пешком. Вот возьмите и завтра же с утра
прогуляйтесь... ну хоть бы к Древнему Дому.
Он опять проколол меня глазами, улыбался тончайше. И мне показалось: я
совершенно ясно увидел завернутое в тонкую ткань этой улыбки слово - букву
- имя, единственное имя... Или это опять только фантазия?
Я еле дождался, пока написал он мне удостоверение о болезни на сегодня
и на завтра, еще раз молча крепко сжал ему руку и выбежал наружу.
Сердце - легкое, быстрое, как аэро, и несет, несет меня вверх. Я знал:
завтра - какая-то радость. Какая?
Конспект:
СКВОЗЬ СТЕКЛО. Я УМЕР. КОРИДОРЫ.
Я совершенно озадачен. Вчера, в этот самый момент, когда я думал, что
все уже распуталось, найдены все иксы - в моем уравнении появились новые
неизвестные.
Начало координат во всей этой истории - конечно, Древний Дом. Из этой
точки - оси X-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени
построен весь мир. По оси X-ов (Проспекту 59-му) я шел пешком к началу
координат. Во мне - пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди,
мучительно-посторонние руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из
умывальника - так было, было однажды. И все это, разрывая мясо,
стремительно крутится там - за расплавленной от огня поверхностью, где
"душа",
Чтобы выполнить предписание доктора, я нарочно выбрал путь не по
гипотенузе, а по двум катетам. И вот уже второй катет: круговая дорога у
подножия Зеленой Стены. Из необозримого зеленого океана за Стеной катился на
меня дикий вал из корней, цветов, сучьев, листьев - встал на дыбы - сейчас
захлестнет меня, и из человека - тончайшего и точнейшего из механизмов - я
превращусь...
Но, к счастью, между мной и диким зеленым океаном - стекло Стены. О
великая, божественно-ограничивающая мудрость стен, преград! Это, может быть,
величайшее из всех изобретений. Человек перестал быть диким животным только
тогда, когда он построил первую стену. Человек перестал быть диким человеком
только тогда, когда мы построили Зеленую Стену, когда мы этой Стеной
изолировали свой машинный, совершенный мир - от неразумного, безобразного
мира деревьев, птиц, животных...
Сквозь стекло на меня - туманно, тускло - тупая морда какого-то
зверя, желтые глаза, упорно повторяющие одну и ту же непонятную мне мысль.
Мы долго смотрели друг другу в глаза - в эти шахты из поверхностного мира в
другой, заповерхностный. И во мне копошится: "А вдруг он, желтоглазый, - в
своей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни -
счастливее нас?"
Я взмахнул рукой, желтые глаза мигнули, попятились, пропали в листве.
Жалкое существо! Какой абсурд: он - счастливее нас! Может быть, счастливее
меня - да; но ведь я - только исключение, я болен.
Да и я... Я уже вижу темно-красные стены Древнего Дома - и милый
заросший старушечий рот - я кидаюсь к старухе со всех ног:
- Тут она?
Заросший рот раскрылся медленно:
- Это кто же такое - она?
- Ах, ну кто-кто? Да I, конечно... Мы же вместе с ней тогда - на
аэро...
- А-а, так, так... Так-так-так...
Лучи-морщины около губ, лукавые лучи из желтых глаз, пробирающихся
внутрь меня - все глубже...
<