Главная » Книги

Серафимович Александр Серафимович - Железный поток, Страница 4

Серафимович Александр Серафимович - Железный поток


1 2 3 4 5 6 7 8 9

раз!.. раз!..
   Тоненькие, как булавочные уколы, рождаются на мгновение огоньки в разинутой темноте ущелья.
   - А матть их суку! спокою нэма. Тильки люди прийшлы с устатку, а они на! як собаки. Нехай же вам у животи такое скорежится! Анахвемы! Ну, бейся, як умиешь - до упаду, со злом, аж зубами грызи, а як на спокой люды полягалы, не трожь, все одно - ничего не зробите, так тильки патроны потратите, и квит! - а людям отдыху нэма.
   Через минуту в звучное мерное лошадиное жевание вплетается звук еще одного сонного человеческого дыхания.
  

16

  
   Тот, что бежал впереди, переводя дух, сказал:
   - Та дэ ж воны?
   А другой тоже на бегу:
   - Туточки. Аккурат дерево, а воны на шаше, - и закричал: - Ба-бо Горпино-о!
   А из темноты:
   - Що?
   - Чи вы тут?
   - Та тут.
   - Дэ повозка?
   - Та тут же, дэ стоите, вправо через канаву.
   И сейчас же в темноте голос воркующей горлинки, вдруг зазвеневший слезами:
   - Степане!.. Степане! Его вже нэма...
   Она протянула, покорно отдавая. Он взял завернутый, странно холодный, подвижной, как студень, комочек, от которого, поражая, шел тяжелый дух. Она прижала голову к его груди, и темнота вдруг засветилась звенящими, хватающими слезами, невозвратными слезами.
   - Его вже нэма, Степане...
   А бабы тут как тут, - на них ни устали, ни сна. Мутно проступают вокруг повозки, крестятся, вздыхают, подают советы.
   - Перший раз заплакала.
   - Легше буде.
   - Треба молоко отсосаты, а то у голову вдарить.
   Бабы наперебой щупают набрякшие груди.
   - Як камень.
   Потом, крестясь, шепча молитвы, прижимаются губами к ее соскам, сосут, молитвенно сплевывают на три стороны, закрещивая.
   Рыли во тьме среди цепких низкоросло-колючих кустов держи-дерева, в темноте бросали лопатами землю. Потом что-то завернутое положили, потом заровняли.
   - Его вже нэма, Степане...
   Смутно видно, как чернеющий в темноте человек обхватил обеими руками колючее дерево, засопел носом, сдавленно, не то икая, не то гыгыкая, как мальчишки, когда давят друг из друга масло. А горлинка обвила шею руками.
   - Степане!.. Степане!.. Степане!..
   И опять засветились звенящие в темноте слезы:
   - Нэма его... нэма, нэма, Степане!..
  

17

  
   Ночь одолела. Ни огонька, ни говора. Лишь звук жующих лошадей. А потом и лошади перестали. Некоторые легли; заря скоро.
   Вдоль молчаливых черных гор немо чернеет бесконечно протянувшийся лагерь.
   Только в одном месте сеявшая неодолимую предутреннюю дремоту ночная темнота не могла одолеть: сквозь деревья спящего сада виднеется огонек - кто-то не спит за всех.
   В громадной столовой, отделанной под дуб, с проткнутыми и разорванными по стенам дорогими картинами, в слабом озарении приклеенной восковой свечи видны наваленные по углам седла, составленные пирамиды винтовок, солдаты в мертвых странных позах крапят на разостланных по полу дорогих, с окон, занавесях и портьерах, и стоит тяжелый потный человечий и лошадиный дух.
   Узко и черно смотрит в дверях пулемет.
   Нагнувшись над великолепным дубовым резным столом, длинной громадой протянувшимся посреди столовой, Кожух вцепился маленькими глазками, от которых не вывернешься, в разостланную на столе карту. Мерцает церковный огарок, капая стынущим воском, и живые тени торопливо шевелятся по полу, по стенам, по лицам.
   Над синим морем, над хребтами, похожими на лохматых сороконожек, наклоняется адъютант, вглядываясь.
   Стоит в ожидании ординарец с подсумком, с винтовкой за спиной, с шашкой сбоку, и на нем все шевелится от шевелящихся теней.
   Огарок на минутку замирает, и тогда все неподвижно.
   - Вот, - тычет адъютант в сороконожку, - с этого ущелья еще могут насесть.
   - Сюда не прорвутся - хребет стал высокий, непроходимый, и им с той стороны до нас не добраться.
   Адъютант капнул себе на руку горячим воском.
   - Только бы дойти нам до этого поворота, там уж не долезут. Иттить треба з усией силы.
   - Жрать нечего.
   - Все одно, стоять - хлеба не родим. Ходу - одно спасение. За командирами послано?
   - Зараз вси придуть, - шевельнулся ординарец, и лицо его, шея быстро заиграли мерцающими тенями.
   Только в громадных окнах неподвижно чернела ночная чернота.
   Та-та-та-та... где-то далеко перекликнется в чернеющих ущельях, и опять ночь наливается угрозой.
   Тяжелые шаги, по ступеням, по веранде, потом в столовой, казалось, несут эту угрозу или известие о ней. Даже скудно мерцающий огарок озарил, как густо запылены вошедшие командиры, и от усталости, от жары, от непрерывного похода все на лицах у них высовывалось углами"
   - Що там? - спросил Кожух.
   - Прогнали.
   В громадной, едва озаренной столовой было смутно, неясно.
   - Да им взяться нечем, - сказал другой заветренным, сиповатым голосом. - Кабы орудия имели, а то один пулемет вьюком.
   Кожух окаменел, надвинул на глаза ровный обрез лба, и все поняли - не в нападении казаков дело.
   Сгрудились около стола, кто курил, кто жевал корку, кто, не вникая, устало глядел на карту, так же смутно и неясно расстилавшуюся на столе.
   Кожух процедил сквозь зубы:
   - Приказы не сполняете.
   Разом зашевелились мигающие тени по усталым лицам, по запыленным шеям; столовая наполнилась резкими, привыкшими к приказаниям на открытом воздухе голосами:
   - Загнали солдат...
   - Та у меня часть, не подымешь ее теперь...
   - А у меня, как пришли, завалились и костров не разводили, как мертвые.
   - Разве мыслимо идти такими переходами, - этак и армию погубить невдолге...
   - Плевое дело...
   Лицо Кожуха неподвижно. Из-под насунутого черепа маленькие глаза не глядели, а ждали, прислушиваясь. В громадно распахнутых окнах неподвижная чернота, а за ней ночь, полная усталости, задремавшего тревожного напряжения. Выстрелов со стороны ущелья не слышно. Чувствовалось, что там темнота еще гуще.
   - Я, во всяком случае, не намерен рисковать своей частью! - гаркнул полковник, как будто скомандовал. - На мне моральная ответственность за жизнь, здоровье, судьбу вверенных мне людей.
   - Совершенно верно, - сказал бригадный, выделяясь своей фигурой, уверенностью, привычкой отдавать приказания.
   Он был офицер армии и теперь чувствовал - настал, наконец, момент проявить всю силу, все заложенное в нем дарование, которое так неразумно, нерасчетливо держали под спудом заправилы царской армии...
   - ...совершенно верно. К тому же план похода совершенно не разработан. Расположение частей должно быть совсем иное, - нас каждую минуту могут перерезать.
   - Да приведись до меня, - запальчиво подхватил стройно и тонко перетянутый в черкеске, с серебряным кинжалом наискосок у пояса, в лихо заломленной папахе командир кубанской сотни, - приведись до меня, будь я от козаков, зараз налетел бы з ущелья, черк! - и орудия нэма, поминай как звали.
   - Наконец, ни диспозиций, ни приказов, - что же мы - орда или банда?
   Кожух медленно сказал:
   - Чи я командующий, чи вы?
   И это нестираемо отпечаталось в громадной комнате, - маленькие тонко-колючие глазки Кожуха ждали, - только нет, не ответа ждали.
   И опять зашевелились тени, меняя лица, выражения.
   И опять заветренные, излишне громкие в комнате, голоса:
   - На нас, командирах, тоже лежит ответственность - и не меньшая.
   - Даже в царское время с офицерами совещались в трудные моменты, а теперь революция.
   А за словами стояло:
   "Ты прост, приземист, нескладно скроен, земляной человек, не понимаешь, да и не можешь понять всей сложности положения. Дослужился до чина на фронте. А на фронте, за убылью настоящих офицеров, хоть мерина произведут. Массы поставили тебя, но массы ведь слепы..."
   Так говорили глазами, выражением лица, всей своей фигурой бывшие офицеры армии. А командиры - бондари, столяры, лудильщики, парикмахеры - говорили:
   "Ты из нашего же брата, а чем ты лучше нас? Почему ты, а не мы? Мы еще лучше тебя управимся с делом..."
   Кожух слушал и тот и другой разговор, и словами и за словами, и все так же сощуренными глазками прислушивался к темноте за окнами - ждал.
   И дождался.
   Среди ночи где-то далеко родился слабый глухой звук. Больше и больше, яснее и яснее; медленно, все нарастая, глухо, тяжело и неуклюже наполнилась ночь отдававшимся шагом шедших во мраке. Вот шаги докатились до ступеней, на минуту потеряли ритм, расстроились и стали вразбивку, как попало, подыматься на веранду, залили ее, и в смутно озаренную столовую через широко распахнутые, черно глядевшие двери непрерывным потоком полились солдаты. Они все больше и больше наполняли столовую, пока не залили ее всю. Их с трудом можно было разглядеть, чувствовалось только - было их много и все одинаковы. Командиры сгрудились у того конца стола, где разостлана карта. С трудом мерцает огарок.
   Солдаты в полумгле откашливаются, сморкаются, сплевывают на пол, затирают ногой, курят цигарки, вонючий дым невидимо расползается над смутной толпой.
   - Товарищи!..
   Громадная комната, полная людей и полутьмы, налилась тишиной.
   - Товарищи!..
   Кожух с усилием протискивал сквозь зубы слова:
   - Вы, товарищи представители рот, и вы, товарищи командиры, щоб вы знали, в яком мы положении. Сзади город и порт заняты козаками. Красных солдат там оставалось раненых и больных двадцать тысяч, и все двадцать тысяч истреблены козаками по приказанию офицеров; то же готовят и нам. Козаки наседают на наш арьергард в третьей колонне. С правой стороны у нас море, с левой - горы. Промежду ними - дира, мы в дире. Козаки бегут за горами, в ущельях прорываются до нас, а нам отбиваться кажную минуту. Так и будут наседать, пока не уйдем до того миста, где хребет поворачивает от моря, - там горы высоко и широко разляглысь, козакам до нас не добраться. Так дойтить нам коло моря до Туапсе, от сего миста триста верст. Там через горы проведено шоссе, по нем и перевалим опять на Кубань, а там - наши главные силы, наше спасение. Надо иттить з усией силы. Провианту у нас тильки на пять дней, вси подохнем с голоду. Иттить, иттить, иттить, бежать, бегом бежать, ни спаты, ни питы, ни исты, тильки бежать з усией силы - в этом спасение, и пробивать дорогу, колы хтось загородить!..
   Он замолчал, не обращая ни на кого внимания.
   Стояла тишина в комнате, наполненной людьми и последними тенями догорающего огарка; стояла такая же тишина в громаде ночи за черными окнами и над громадой невидимого и неслышимого моря.
   Сотня глаз невидимым, но чувствуемым блеском освещала Кожуха. И опять сквозь стиснутые зубы белела у него слегка пузырившаяся слюна.
   - Хлеба и фуража по дороге нэмае, треба бигты бегом до выхода на равнину.
   Он опять замолчал, опустив глаза, потом сказал, протискивая:
   - Выбирайте соби другого командующего, я слагаю командование.
   Огарок догорел, и покрыла ровная темь. Осталась только неподвижная тишина.
   - Нету, что ли, больше свечки?
   - Есть, - сказал адъютант, чиркая спички, которые то вспыхивали, и тогда выступала сотня глаз, так же неподвижно, не отрываясь, смотревших на Кожуха, то гасли - и все мгновенно тонуло. Наконец, тоненькая восковая свечка затеплилась, и это как будто развязало: заговорили, задвигались, опять стали откашливаться, сморкаться, харкать, растирать ногой, оглядываясь друг на друга.
   - Товарищ Кожух, - заговорил бригадный голосом, которым как будто никогда не командовал, - мы все понимаем, какие трудности, огромные препятствия у нас на пути. Сзади - гибель, но и спереди гибель, если мы задержимся. Необходимо идти с наивозможной быстротой. И только вы вашей энергией и находчивостью сможете вывести армию. Это, надеюсь, и мнение всех моих товарищей.
   - Верно!.. правильно!.. просим!.. - поспешно откликнулись все командиры.
   Сотня блестящих в полутьме солдатских глаз так же упорно смотрела на Кожуха.
   - Як же ж вам отказуваться, - сказал командир конного отряда, убедительно сдвигая папаху на самый затылок, так что она почти сваливалась, - як вас выбрала громада.
   Блестящими глазами, молча, смотрели солдаты.
   Кожух глянул непримиримо из-под все так же насунутого черепа.
   - Добре, товарищи. Ставлю одно непременное условие, подпишитесь: хочь трошки неисполнение приказания - расстрел. Подпишитесь.
   - Так что ж, мы...
   - Да зачем?..
   - Да отчего не подписаться...
   - Мы и так всегда... - на разные голоса замялись командиры.
   - Хлопцы! - железно стискивая челюсти, сказал Кожух. - Хлопцы, як вы мозгуете?
   - Смерть! - грянула сотня голосов и не поместилась в столовой, гаркнуло за распахнутыми черными окнами, только никто там не слыхал.
   - К расстрелу!.. Мать его так... Хиба ж ему у зубы смотреть, як вин не сполняе приказания... Бей их!
   Солдаты, точно обруч расскочился, опять зашевелились, поворачиваясь друг к другу, размахивая руками, сморкаясь, толкая один другого, торопливо докуривая и задавливая ногами цигарки.
   Кожух, сжимая челюсти, сказал, втискивая в мозги:
   - Кажный, хтось нарушит дисциплину, хочь командир, хочь рядовой, подлежит расстрелу.
   - К расстрелу!.. расстрелять сукиных сынов, хочь командир, хочь солдат, однаково!.. - опять с азартом гаркнула громадная столовая, и опять тесно, - не поместились голоса и вырвались в темноту.
   - Добре. Товарищ Иванько, пишите бумажку, нехай подписуются командиры: за самое малое неисполнение приказа али за рассуждение - к расстрелу без суда.
   Адъютант достал из кармана обрывок бумажки и, примостившись у самого огарка, стал писать.
   - А вы, товарищи, по местам. Объявите в ротах о постановлении: дисциплина - железная, пощады никому...
   Солдаты, толпясь, толкаясь и приканчивая цигарки, стали вываливаться на веранду, потом в сад, и голосами их все дальше и дальше оживала темнота.
   Над морем стало белеть.
   Командиры вдруг почувствовали - с них свалилась тяжесть, все определилось, стало простым, ясным и точным; перекидывались шутками, смеялись, по очереди подходили, подписывались под смертным приговором.
   Кожух, с все так же ровно надвинутым на глаза черепом, коротко отдавал приказания, как будто то, что сейчас происходило, не имело никакого отношения к тому важному и большому, что он призван делать.
   - Товарищ Востротин, возьмите роту и...
   Послышался топот скачущей лошади и прервался у веранды. Слышно, как лошадь - должно быть, ее привязывали - фыркала и громко встряхивалась, звеня стременами.
   В смутной мерцающей полумгле показался кубанец в папахе.
   - Товарищ Кожух, - проговорил он, - вторая и третья колонны остановились на ночлег в десяти верстах сзади. Командующий приказывает, щоб вы дожидались, як их колонны пидтянутся до вас, щоб вмистях иттить...
   Кожух глядел на него неподвижно-каменными чертами.
   - Ще?
   - Матросы ходють кучками по солдатам, по обозам, горлопанят, сбивають, щоб не слухали командиров, щоб сами солдаты командували; кажуть, треба убить Кожуха...
   - Ще?
   - Козаки выбиты из ущелья. Наши стрелки пиднялись по ущелью, погналы их на ту сторону, теперь тихо. Наших трое ранены, один убитый.
   Кожух помолчал.
   - Добре. Иды.
   А уж в столовой стали яснее и лица и стены. В раме картины тронулось синевой чудесно сотворенное кистью море; в раме окна чуть тронулось чудесное засиневшее живое море.
   - Товарищи командиры, через час выступить всем частям. Иттить найскорише. Останавливаться тильки щоб людям напиться и лошадей напоить. В кажном ущелье выставлять цепь стрелков с пулеметом. Не давать частям отрываться одна от другой. Наистрого следить, щоб жителей не обиждали. Доносить мне наичаще верховыми о состоянии частей!..
   - Слушаем! - загудели командиры.
   - Вы, товарищ Востротин, выведите вашу роту в тыл, отрежьте матросов и не допускайте иттить с нами, нехай с тими колоннами идуть.
   - Слухаю.
   - Захватите пулеметы, и колы що - строчите по них.
   - Слухаю.
   Командиры гурьбой пошли к выходу.
   Кожух стал диктовать адъютанту, кого из них совсем отставить от командования, кого переместить, кому дать высшее назначение.
   Потом адъютант сложил карту и вышел вместе с Кожухом.
   В громадной опустелой комнате с заплеванным, в окурках, полом забыто мигал, краснея, огарок и стояла тишина и тяжелый после людей дух, и дерево под светильней начинало чернеть и коробиться и легонько дымиться. Ни винтовок, ни седел уже не было.
   В громадно распахнутых дверях тонко курилось предутренним синеватым куревом море.
   Вдоль берега, вдоль гор, далеко впереди и назади, как горох, сыпались барабаны, будя. Где-то заиграли трубы, точно странное гоготание стаи медных лебедей, и медь отозвалась под горами, и в ущельях, и у берега и умерла на море, потому что оно открылось безбрежно. Над только что брошенной чудесной виллой подымался громадный столб дыма, - забытый огарок не зевал.
  

18

  
   Вторая и третья колонны, шедшие за колонной Кожуха, далеко отстали. Никто не хотел напрягаться - жара, усталость. Рано становились на ночлег, поздно выступали утром. Пусто белевший простор по шоссе между головной и задними колоннами становился все больше и больше.
   Когда останавливались на ночлег, лагерь точно так же протягивался на много верст вдоль шоссе между горами и берегом. Точно так же запыленные, усталые, заморенные зноем люди, как только дорывались до отдыха, весело раскладывали костры; слышался смех, шутки, говор, гармоника; разливались милые украинские песни, то ласковые, задушевные, то грозные и гневные, как история этого народа.
   Точно так же между кострами ходили увешанные бомбами, револьверами, прогнанные из первой колонны матросы, площадно ругаясь, говорили:
   - Бараны вы, ай кто? За кем идете? За золотопогонщиком царской службы. Кто такой Кожух? Царю служил? Служил, а теперь в большевики переделался. А вы знаете, кто такие большевики? Из Германии в запломбированных их привезли на разведку, а в России дураков нашлось, лезут за ними, как из квашни опара. А вы знаете, у них тайное соглашение с Вильгельмом? А-а, то-то, бараны стоеросовые! Россию губите, народ губите. Нет, мы, социалисты-революционеры, ни на что не посмотрели: нам большевистское правительство из Москвы распоряжение - выдать немцам флот. А мы его потопили на-кось, выкуси! Ишь чего захотели... Вы вот, шпана, стадо, ничего не знаете, идете, нагнув голову. А у них тайное соглашение. Большевики продали Вильгельму Россию со всей требухой; цельный поезд золота из Германии получили. Сволочь вы шелудивая, так вас разэтак!
   - Так вы чого лаетесь, як псы! Подите вы вон пид такую мать...
   Солдаты ругались, но когда матросы уходили, начинали по их следам:
   - Та що ж, що правда, то правда... Матросня хочь брехливый народ, а правду говорять. Чого ж балшевики нам не помогають? Козаки навалились, чого ж з Москвы подмоги не шлють - об себе тильки думають.
   Из чернеющего даже среди темноты ущелья точно так же послышались выстрелы, и в разных местах на секунду вспыхивали и гасли огоньки, немножко потрещал пулемет, и лагерь медленно и громадно стал погружаться в тишину и покой.
   И точно так же в пустой даче, выходившей верандой на невидимое море, собрался командный состав обеих колонн. Не открывали собрания, пока верховой во весь опор не прискакал и не подал стеариновых свечей, добытых на поселке. Так же на обеденном столе разостлана карта, паркетный пол в окурках, на стенах сиротливо и разорванно дорогие картины.
   Смолокуров, громадный, чернобородый, добродушный, не знающий, куда девать физическую силу, сидит в белой матроске, расставив ноги, прихлебывает чай. Командиры частей кругом.
   По тому, как курили, перебрасывались, давили ногой папиросы, чувствовалось - не знали, с чего начать.
   И точно так же каждый из собравшихся считал себя призванным спасти эту громадную массу, вывести ее.
   Куда?
   Положение смутное, неопределенное. Что ждет впереди? Одно знали: сзади - гибель.
   - Нам необходимо выбрать общего начальника над всеми тремя колоннами, - сказал один из командиров.
   - Верно!.. правильно! - загудели.
   Каждый хотел сказать:
   "Разумеется, меня выбрать", - и не мог сказать.
   А так как все этого хотели, то молчали, не глядя друг на друга, и курили.
   - Надо ж, в конце концов, что-нибудь делать, надо же кого-нибудь выбирать. Я - Смолокурова предлагаю.
   - Смолокурова!.. Смолокурова!..
   Вдруг из неопределенности был найден выход. Каждый думал: "Смолокуров - отличный товарищ, рубаха-парень, беззаветно предан революции, голосище у него за версту, уж больно хорошо на митингах ревет, а на этом деле голову свернет, тогда... тогда, конечно, ко мне обратятся..."
   И все опять дружно закричали:
   - Смолокурова!.. Смолокурова!..
   Смолокуров растерянно развел громадными руками.
   - Да я, что ж... я... сами знаете, я по морской части, там хоть дредноут сверну, а тут сухопутье.
   - Смолокурова!.. Смолокурова!..
   - Ну да что, я... хорошо... возьмусь, только помогайте вы все, братцы, а то что ж это выходит, я - один... Ну, хорошо. Завтра выступать - пишите приказ.
   Все отлично знали, пиши не пиши приказы, а больше делать нечего, как волочиться дальше, - не стоять же на месте и не идти назад к казакам, на гибель. И все понимали, что и им делать нечего, разве только дожидаться, когда Смолокуров запутается и своими распоряжениями свернет себе шею. Да и свернуть-то нечем - тащись и тащись за Кожуховой колонной.
   И кто-то сказал:
   - Кожуху надо приказ послать - выбран новый командующий.
   - Да ему все одно, он свое будет, - загудели кругом.
   Смолокуров треснул кулаком, и под картой застонали доски стола.
   - Я заставлю подчиниться, я ззаставлю! Он и к городу ушел с своей колонной, позорно бежал. Он должен был остаться и биться, чтобы с честью лечь костьми.
   Все на него смотрели. Он поднялся во весь свой громадный рост, и не столько слова, сколько могучая фигура с красиво протянутой рукой были убедительны. Вдруг почувствовали - выход найден: кругом виноват Кожух. Он бежит вперед, не дает никому проявить себя, использовать вложенные в нем силы, и все напряжение, все внимание нужно на борьбу с ним.
   Закипела работа. К Кожуху поскакал, догоняя среди ночи, ординарец. Сорганизовали штаб. Извлекли машинки, составили канцелярию, заработала машина.
   Стали выстукивать на машинках обращение к солдатам с целью их воспитания и организации:
   "Мы, солдаты, не боимся врага..."
   "Помните, товарищи, что нашей армии трудности нипочем..."
   Эти приказы размножались, читались в ротах, эскадронах. Солдаты слушали неподвижно, не сводя глаз, потом с большими усилиями, всякими хитростями, иногда с дракой доставали приказ, расправляли на коленях, свертывали собачью ножку и закуривали.
   Кожуху тоже посылали приказы, но он каждый день уходил все дальше и дальше, и все больше пустым пространством ложилось между ними безлюдное шоссе. И это раздражало.
   - Товарищ Смолокуров, Кожух вас в грош не ставит, прет себе и прет, - говорили командиры, - и в ус не дует на все ваши приказы.
   - Да что вы с ним поделаете, - добродушно смеялся Смолокуров, - я что ж, я по сухопутному не могу, я по морской части...
   - Да вы ж командующий всей армией, вас же ведь выбрали, а Кожух - ваш подчиненный.
   Смолокуров с минуту молчит, потом вся его громадная фигура наливается гневом:
   - Хорошо, я его сокращу!.. Я ссокращу!..
   - Что же мы плетемся у него в хвосте! Нам необходимо самим выработать план, наш собственный план. Он хочет берегом дойти до перевальной шоссейной дороги, которая от моря через горы в кубанские степи идет, а мы двинемся сейчас вот отсюда, через хребет, через Дофиновку, - тут старая дорога через горы, и будет короче.
   - Послать немедленно приказ Кожуху, - загремел Смолокуров, - чтобы ни с места с своей колонной, а самому немедленно явиться сюда на совещание! Движение армии пойдет отсюда через горы. Если не остановится, прикажу артиллерией разгромить его колонну.
   Кожух не явился и уходил все дальше и дальше и был недосягаем.
   Смолокуров приказал сворачивать армии в горы. Тогда его начальник штаба, бывший в академии и учитывавший положение, когда не было командиров, при которых Смолокуров становился на дыбы, осторожно - Смолокуров был невероятно упрям - сказал:
   - Если мы пойдем тут через хребет, потеряем в невылазных горах все обозы, беженцев и, главное, всю артиллерию, - ведь тут тропа, а не дорога, а Кожух правильно поступает: идет до того места, где через хребет шоссе. Без артиллерии казаки нас голыми руками заберут, да к тому же разобьют по частям - отдельно Кожуха, отдельно нас.
   Хоть это было ясно, но не это было убедительно. Было убедительно то, что начальник штаба говорил очень осторожно и предупредительно по отношению к Смолокурову, что за начальником - военная академия и что он этим не кичится.
   - Отдать распоряжение двигаться дальше по шоссе, - нахмурился Смолокуров.
   И опять шумными беспорядочными толпами потекли солдаты, беженцы, обозы.
  

19

  
   Как всегда, в Кожуховой колонне, остановившейся на ночлег среди темноты, вместо сна и отдыха - говор, балалайки, гармоники, девичий смех. Или, заполняя ночь и делая ее живой, разольются стройные, налаженные голоса, полные молодой упругости, тайного смысла, расширяющей силы.
  
   Ре-вуть, сто-гнуть го-оры хви-и-ли
   В си-не-сень-ким мо-о-ри...
   Пла-чуть, ту-жать ко-за-чень-ки
   В ту-рец-кий не-во-о-ли...
  
   То вздымаясь, то опускаясь. И не море ли мерно подымается и опускается волнами молодых голосов? И не в темноте ли ночи разлилась нудьга, - тужать козаченьки, тужать молодые. И не про них ли, не они ли вырвались из неволи офицерья, генералов, буржуев, и не они ли идут биться за волю? И не печаль ли разлилась, печаль-радость в живой, переполненной напряжением темноте?В си-не-сень-ким мо-о-ри...А море тут же, внизу, под ногами, но молчит и невидимо.
   И, сливаясь с этой радостью-печалью, тонко зазолотились края гор. От этого еще чернее, еще траурнее стоят их громады, - тонко зазолотились зубчатые изломы гор.
   Потом через седловины, через расщелины, через ущелья длинно задымился лунный свет, и еще чернее, еще гуще потянулись рядом с ним черные тени от деревьев, от скал, от вершин, - еще траурнее, непрогляднее.
   Тогда из-за гор вышла луна, щедро глянула, и мир стал иной, а хлопцы перестали петь. И стало видно - на камнях, на сваленных деревьях, на скалах сидят хлопцы и дивчата, а под скалами море, и на него не можно смотреть - до самого до края бесконечно струится, переливается холодное расплавленное золото. Нестерпимо смотреть.
   - Хтось дыше, - сказал кто-то.
   - А вот кажуть, все это бог сделал.
   - А почему такое - поедешь прямо, в Румынию приедешь, а то в Одест, а то в город Севастополь, - куда конпас повернул, туда и приедешь?
   - А у нас, братцы, на турецком, бывалыча, как бой, так поп молебны зараз качает. А сколько ни служил, нашего брата горы клали.
   Прорываются все новые дымчато-синеватые полосы, ложатся по крутизне, ломаются по уступам, то выхватят угол белой скалы, то протянутые руки деревьев или обрыв, изъеденный расщелинами, и все резко, отчетливо, живое.
   По шоссе шум, говор, гул шагов, и, как проклятие, брань, густая матерная брань.
   Все подняли головы, повернули...
   - Хтось такие? Какая там сволочь матюкается, матть их так!
   - Та матросня неположенного ищет.
   Матросы шли огромной беспорядочной гурьбой, то заливаемые лунным светом, то невидимые в черной тени, и, как смрадное облако, шла над ними, не продыхнешь, подлая ругань. Стало скучно. Хлопцы, дивчата почувствовали усталость, потягиваясь и зевая, стали расходиться.
   - Треба спаты.
   С гамом, с шумом, с ругней пришли матросы к скалистому уступу. В мрачной лунной тени стояла повозка, а на ней спал Кожух.
   - Куды вам?! - загородили дорогу винтовками два часовых.
   - Где командующий?
   А Кожух уже вскочил, и над повозкой в черноте загорелись два волчьих огонька. Часовые взяли на изготовку:
   - Стрелять будем!
   - Што вам надо? - голос Кожуха.
   - А вот мы пришли до вас, командующий. У нас вышел весь провиянт. Что же нам - с голоду издыхать?! Нас пять тысяч человек. Всю жизнь на революцию положили, а теперь с голоду издыхать!
   Не видно было лица Кожуха, в такой черной тени стоял, но все видят: горят два волчьих огонька.
   - Становитесь в ряды армии, выдадим винтовки, зачислим на довольствие. Продовольствие у нас на исходе. Мы не можем никого кормить, кроме бойцов под ружьем, иначе не пробьемся. Бойцам - и тем всем порции уменьшены.
   - А мы не бойцы? Что вы нас силком загоняете? Мы сами знаем, как поступать. Когда надо будет драться, не хуже, а лучше вас будем биться. Не вам учить нас, старых революционеров. Где вы были, когда мы царский трон раскачивали? В царских войсках вы офицерами служили. А теперь нам издыхать, как отдали все революции, - кто палку взял, тот у вас и капрал! Вон в городе наших полторы тысячи легло, офицерье живыми в землю закопали, а...
   - Ну, да ведь энти легли, а вы тут с бабами...
   Заревели матросы, как стадо диких быков:
   - Нам, борцам, глаза колоть!..
   Ревут, машут перед часовыми руками, да волчьи огоньки не обманешь, - видят, все видят они: тут ревут и машут руками, а по сторонам, с боков, сзади пробираются отдельные фигуры, согнувшись перебегая мутно-голубые лунные полосы, и на бегу отстегивают бомбы. И вдруг ринулись со всех сторон на окруженную повозку.
   В ту же секунду: та-та-та-та...
   Пулемет в повозке засверкал. И как он послушен этому звериному глазу в этих перепутавшихся полосах черноты и дымно-лунных пятен, - ни одна пуля не задела, а только страшно зашевелил ветер смерти матросские фуражки. Все кинулись врассыпную.
   - Вот дьявол!.. Ну, и ловок!.. Таких бы пулеметчиков...
   На громадном пространстве спит лунно-задымленный лагерь. Спят задымленные горы. И через все море судорожно переливается дорога.
  

20

  
   Не успело посветлеть небо, а уже голова колонны далеко вытянулась, поползла по шоссе.
   Направо все тот же голубой простор, налево густо громоздятся лесистые горы, а над ними пустынные скалы.
   Из-за скалистых хребтов выплывает разгорающийся зной. По шоссе те же облака пыли. Тысячные полчища мух неотступно липнут к людям, к животным, - свои, кубанские степные мухи преданно сопровождают отступающих от самого дома, ночуют вместе и, чуть зорька, подымаются вместе.
   Извиваясь белой змеей, вползает клубящееся шоссе в гущу лесов. Тишина. Прохладные тени. Сквозь деревья - скалы. Несколько шагов от шоссе, и не продерешься - непролазные дебри; все опутано хмелем, лианами. Торчат огромные иглы держидерева, хватают крючковатые шипы невиданных кустарников. Жилье медведей, диких кошек, коз, оленей, да рысь по ночам отвратительно кричит по-кошачьи. На сотни верст ни следа человеческого. О казаках и помину нет.
   Когда-то разбросанно по горам жили тут черкесы. Вились по ущельям и в лесах тропки. Изредка, как зернышки, серели под скалами сакли. Среди девственных лесов попадались маленькие площадки кукурузы, либо в ущельях у воды небольшие, хорошо возделанные сады.
   Лет семьдесят назад царское правительство выгнало черкесов в Турцию. С тех пор дремуче заросли тропинки, одичали черкесские сады, на сотни верст распростерлась голодная горная пустыня, жилье зверя.
   Хлопцы подтягивают все туже веревочки на штанах, - все больше съеживаются выдаваемые на привалах порции.
   Ползут обозы, тащатся, держась за повозки, раненые, качаются ребячьи головенки, натягивают постромки единственного орудия тощие артиллерийские кони.
   А шоссе, шаловливо свернувшись петлей, извилисто спускается к самому морю. По голубой беспредельности легла - смотреть больно - ослепительно переливающаяся солнечная дорога.
   Прозрачные, стекловидные, еле приметные морщины неуловимо приходят откуда-то издалека и влажно моют густо усыпанную по берегу гальку.
   Громада ползет по шоссе, не останавливаясь ни на минуту, а хлопцы, дивчата, ребятишки, раненые, кто может, сбегают под откос, сдергивая на берегу тряпье штанов, рубашонки, юбки, торопливо составляют козлы винтовки, с разбега кидаются в голубоватую воду. Тучи искр, сверкание, вспыхивающая радуга. И взрывы такого же солнечно-искрящегося смеха, визг, крики, восклицания, живой человеческий гомон, - берег осмыслился.
   Море - нечеловечески-огромный зверь с ласково-мудрыми морщинами - притихло и ласково лижет живой берег, живые желтеющие тела в ярком движении сквозь взрывы брызг, крика, гоготанья.
   Колонна ползет и ползет.
   Одни выскакивают, хватают штаны, рубахи, юбки, винтовки и бегут, зажав под мышкой провонялую одежу, и капли жемчужно дрожат на загорелом теле, и, догнав своих, под веселое улюлюканье, гоготанье, скоромные шутки, торопливо вздевают, на шоссе, пропотелое тряпье.
   Другие жадно сбегают вниз, на ходу раздеваются, кидаются в гомон, брызги, сверканье, и притихший зверь теми же набегающими старыми прозрачными морщинами ласково лижет их тела.
   А колонна ползет и ползет.
   Забелели дачи, забелели домики местечка, редко разбросанные по пустынному берегу. Сиротливо растянулись вдоль шоссе. Все жмется к узкому белому полотну - единственная возможность передвижения среди лесов, скал, ущелий, морских обрывов.
   Хлопцы торопливо забегают на дачи, все обшарят, - пусто, безлюдно, заброшено.
   В местечке коричневые греки с большими носами, черносливовыми глазами, замкнуты, молчат с затаенной враждебностью.
   - Нету хлеба... Нету... сами сидим голодные...
   Они не знают, кто эти солдаты, откуда, куда и зачем идут, не расспрашивают и замкнуто враждебны.
   Сделали обыск - действительно, нет. А по роже видно, что спрятали. За то, что это не свои, а грекосы, позабрали всех коз, как ни кричали черноглазые гречанки.
   В широком, отодвинувшем горы ущелье русская деревня, неведомо как сюда занесенная. По дну извилисто поблескивает речонка. Хаты. Скот. По одному склону желтеет жнивье, пшеницу сеют. Свои, полтавцы, балакают по-нашему.
   Поделились, сколько могли, и хлебом и пшеном. Расспрашивают, куда и зачем. Слыхали, что спихнули царя и пришли большевики, а як воно, що - не знают. Рассказали им все хлопцы, и хоть и жалко было, ну, да ведь свои - и позабрали всех кур, гусей, уток под вой и причитанье баб.
   Колонна тянется мимо, не останавливаясь.
   - Жрать охота, - говорят хлопцы и еще туже затягивают веревочки на штанах.
   Шныряют эскадронцы по дачам, шарят и на последней даче нашарили граммофон и целую кучу пластинок. Приторочили к пустому седлу, и среди скал, среди лесной тишины, в облаках белой пыли понеслось:
   - ...бло-ха... ха-ха!.. бло-ха... - чей-то шершавый голос, будто и человеческий и нечеловеческий.
   Ребята шагали и хохотали, как резаные.
   - А ну, ну, ще! Закруты ще блоху!
   Потом ставили по порядку: "Выйду ль я на реченьку...", "Не искушай...", "На земле весь род людской...".
   А одна пластинка запела: "Бо-оже, ца-ря храни..."
   Кругом загалдели...
   - Мать его в куру совсем и с богом!..
   - Надень его себе на...!
   Пластинку выдрали и кинули на шоссе под бесчисленные шаги идущих.
   С этих пор граммофон не знал ни минуты покоя и, хрипя и надрываясь, с ранней зари и до глубокой ночи верещал романсы, песни, оперы. Переходил он по очереди от эскадрона к эскадрону, от роты к роте, и, когда задерживали, дело доходило до драки.
   Общим любимцем стал граммофон, и к нему относились, как к живому.
  

21

  
   Пригнувшис

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 481 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа