Главная » Книги

Романов Пантелеймон Сергеевич - Русь. Часть первая, Страница 9

Романов Пантелеймон Сергеевич - Русь. Часть первая


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

чивать лошадь. - Начал, так кончай тут, а то развезешь по всему двору.
   - Вот народ-то безголовый, - сказал Митрофан, возвратившись к плотникам. И так как, говоря это, он смотрел на бородатого плотника, тот тоже покачал головой и сказал:
   - С этим народом - беда! Не то, чтобы постараться, как хозяину лучше, а он норовит...
   - Вот то-то и дело-то, - сказал Митрофан, как будто он был хозяин и терпел от недогад-ливости Тита.
   У него вообще как-то легко и естественно появлялся этот хозяйский вид, деловой и неторо-пливый.
   - Да что ж барин-то? - сказал худощавый плотник, посмотрев на солнце.
   - Должен прийтить, - сказал Митрофан, - велел подождать.
   - Неловко, будто, получается, - заметил бородатый плотник, - звали по плотницкой части, а заставили ямы копать.
   - Ну, бросьте их, сам докопаю, уж немного осталось, - сказал Митрофан. - Вали, вали, ребята! - крикнул он старавшимся на березах мальчишкам.
   В березнике стоял треск и перепуганный крик носившихся в воздухе грачей. Митрофан чув-ствовал себя как полководец в пылу битвы. И когда после заката пошел к кухне, то с удовольст-вием оглянулся назад: по всей выездной аллее, до самой деревни валялись растасканные и раскиданные бревна и столбики балясника, вся аллея была завалена мусором от гнезд, а в перспективе виднелись стены разрушенного ледника.
   - Вот это так полыхнули! - сказал Митрофан.
   - На что лучше, - отвечал бородатый плотник.
  
  
  
  

XXXI

  
   Митрофан точно не знал, чего хочет барин и в каком объеме он задумал реформы. Но это его особенно не смущало. Ему всегда нужен был только толчок извне и приблизительное направление, в котором он начинал действовать, не особенно заботясь о том, куда это приведет.
   Он хоть и ворчал на хозяина, говоря: куда ж это все сразу сделать, но он только тогда и мог работать, когда его не стесняли определенной, узко поставленной задачей. Когда ему приходи-лось думать о том, как бы не перейти границу положенного, он впадал в сонливость, тупел и не понимал самых простых вещей.
   Он всегда делал шире, чему ему было намечено хозяином, сам не замечая, когда он перешел рамки положенного. Он делал обыкновенно то, на чем останавливались глаза. Но внимание у него всегда устремлялось по прямой линии, то есть он видел только там, куда стоял лицом. Поэтому часто случалось так, что заданное ему дело он едва зацепит и захватит в то же время десяток дел, которых ему никто не поручал делать.
   Не вынося точно очерченных границ, он никогда не смущался неопределенностью дела и положения: целыми днями он в своей распоясанной фланелевой рубахе и в шапке мог ходить по двору, искать чего-то несуществующего, раскапывая иногда ногой щепки и стружки около сарая; вертеть в руках и осматривать очень внимательно какой-нибудь подвернувшийся под руку предмет, как бы собираясь исправить, починить; но через минуту спокойно бросал его опять и поднимал веревочку или кусочек гвоздя, валявшийся на земле. И потому всегда имел вид занятого человека.
   Иногда хозяин, спешно поручивши ему что-нибудь сделать и узнавши, что Митрофан и не думал приниматься за дело, налетал на него с обычным в этих случаях вопросом:
   - Ты что делаешь?
   Так как Митрофан редко мог определенно формулировать, что он в данный момент делает, то он обыкновенно, показав на колесо или на кол, который тесал, сидя на пятках, говорил:
   - Что делаю... видите.
   Хозяин видел и не знал, что сказать, так как ясно было, что ошибся в своем подозрении относительно безделья Митрофана.
   - А когда же ты примешься за то, что тебе приказано?
   - Когда примусь... как кончу это, так и сделаю, - говорил Митрофан, - там и дела-то на пять минут.
   - У тебя вон и с дверью на пять минут дела, - а, слава богу, висит уж целый год на одной петле.
   - Дверь - это другое дело.
   - Почему же другое?
   - Там и петлю надо новую, в кузницу сходить, а разве тут успеешь все сразу? Я и так до солнца встаю.
   И стоило только Митрофану стать на эту позицию, как у него начинало все больше и боль-ше появляться сознание своей правоты, а у хозяина, наоборот, сознание своей неправоты и вины перед Митрофаном, который из-за него должен вставать до солнца.
   - Ну, так ты, как кончишь это, пожалуйста, сделай, что я тебя просил, - уже кротко говорил хозяин.
   - Это можно, - так же кротко отзывался Митрофан.
   - Ты хоть не очень, а так только, чтобы держалось как-нибудь, - прибавлял барин еще более кротко, точно заглаживая свою вину.
   - Что ж там "как-нибудь", мы уж как следует сделаем, - отвечал Митрофан, - там надо винтами хорошими прихватить или костыли в кузнице заказать, я ужотко пойду в кузницу и облажу это.
   - Да можно и не сегодня, - замечал Митенька, вынужденный кротостью Митрофана идти еще на большие уступки. - Ты уж только дверь поправь, а больше ничего не надо.
   - Можно и дверь, заодно делать-то; разве тут что мудреное? - говорил Митрофан, и они расходились с чувством размягченного дружелюбия друг к другу.
   - А коли дело не к спеху, так можно и завтра сделать, на зорьке встану, - в лучшем виде будет, - говорил Митрофан уже сам с собой по уходе хозяина.
   Ничего так не выбивало из колеи Митрофана, как срочность выполнения. Его нельзя было заподозрить в лености, если принять в соображение его постоянную занятость на дворе, встава-ние до солнца. Он даже после обеда боялся долго проспать. Но, если ему давали какое-нибудь дело, с непременным условием, чтобы он окончил его к определенному сроку, Митрофан начинал испытывать настоящие мучения, даже худел. И если он сам ставил себе срок (к чему вообще питал отвращение), то всегда исполнял двумя днями или неделями позднее срока, в зависимости от величины дела.
   Это происходило оттого, что, когда до срока было много времени, он не думал о деле, зная, что еще десять раз успеет сделать. А если приняться как следует, то и накануне срока можно одолеть. Но случалось так, что срок приходил всегда раньше, чем ожидал Митрофан. Тут он, сказавши свое: "Ах, ты, мать честная", - бросал в средине все другие дела и принимался за упущенное, говоря при этом: "Так и знал, что опоздаю, как сердце чуяло".
   И, несмотря на способность его сердца чуять, все-таки каждый раз повторялась одна и та же история.
   Если ему приказывали что-нибудь сделать особенно скоро, сейчас же, то он, выслушав и уйдя к себе в сарай, говорил обыкновенно:
   - Успеется; все равно, всего не переделаешь. Это сделаешь, другое заставят.
   Если же дело прогорало оттого, что он в свое время не поспешил, Митрофан говорил спокойно:
   - Я так и знал, что ничего не выйдет, и спешить было нечего.
   Своей вины Митрофан никогда ни в чем не чувствовал. Он всегда твердо знал одно, что если что-нибудь не сделалось, то этому или не судьба, или помешали какие-то внешние силы, за которые он, Митрофан, не ответчик. Но в то же время, если его удавалось захватить в подходя-щую минуту, тем более, если он перед этим клюнул в шинке, он не останавливался и не задумы-вался ни перед какой работой, ни перед какими широкими планами. Даже наоборот, - чем план был шире, тем Митрофан больше воодушевлялся, говоря, что это все плевать, не такие дела делывали.
   Хотя при попытке сделать обыкновенно с первых же шагов оказывалось, что он так нарабо-тал, что знающему человеку, призванному поправлять, оставалось только покрутить головой. Митрофан же и в этом случае винил не себя, а всегда то дело, за которое взялся. Поэтому он не останавливался ни перед каким делом. Если бы ему предложили починить сложную машину, которую он и видит-то в первый раз, он бы не задумался ни на минуту, что и бывало. Он долго возился иногда около жнейки в фартуке, ползая на коленях и заглядывая под низ, и в один день доводил ее до ручки. Когда же он сам видел, что дело плохо, то, плюнув, вытирал о фартук руки и вставал с колен, сказавши при этом:
   - Нагородили тут, окаянные, а что к чему - неизвестно.
   Удивить его нельзя ничем. Какие бы чудеса творческого разума и техники ни предстали перед ним, он только посмотрит, потрогает руками и, сплюнув, спокойно полезет в карман за кисетом с табаком.
   Но при этом сам выдумкой не отличается и так же, как Настасья, не может делать иначе, чем до него делали. Ведра, например, из колодца все время таскал на веревке, шмыгая ею о край сруба, отчего веревки то и дело обрывались, а ведра шлепались в колодезь. Митрофан тогда садился на перекладину, привязанную к веревке, и, велев Титу держать веревку, заступив ее ногой, спускался на перекладине в колодезь с багром.
   - Прямо замучили, - говорил он иногда, - у людей праздник, а тут, как домовой, только и делаешь, что в колодезь окунаешься. Перетираются отчего-то, да на-поди.
   Но, несмотря на это, Митрофан никогда не теряет своего спокойствия и полной увереннос-ти в себе и в правильности того, что он делает, чего совсем нельзя было сказать о его барине. Взять хоть бы то, что Митрофан совершенно неграмотен, но неудобства от этого никакого не терпит. Когда в амбаре ссыпают хлеб, он всегда записывает, ставя на двери какие-то крючки собственного изобретения, хотя прочесть их может только до тех пор, пока помнит, что он написал.
   И все-таки все рабочие относятся к его записям с большим доверием и даже с уважением, чем к записям хозяина.
   - Чем крючки-то свои писать, лучше бы грамоте выучился, - говорил ему иногда Митенька, проследив, как Митрофан долго выводил что-то, потом, подумав, подставлял еще какие-то крючки, дополнительные.
   - И с крючками обойдемся, - возражал на это Митрофан.
   Его очень легко было поднять на подвиг и очень трудно на регулярную ежедневную работу. Если ему требовалось экстренно ехать в метель, в половодье, то Митрофан не задумывался дол-го, а надевал свой тулупчик, который под горло всегда завязывал платочком, перетягивал поту-же живот подпояской и пускался в бушующую вьюгу или переезжал через реку по вздувшемуся и сломавшемуся льду. Помахивал кнутиком над головой в опасных местах и всегда выплывал живым и невредимым.
   Но зато какой-нибудь пустяк, вроде починки двери, ждал своей очереди целыми неделями и месяцами. Чем проще дело, тем труднее было добиться от него его исполнения. И при этом у Митрофана количество испорченной работы было неизмеримо больше правильно сделанной. В особенности для него была неприятна такая работа, где нужно было точно вымеривать и прила-живать, рассчитавши все наперед.
   Если нужно было что-нибудь отрезать и у Митрофана на руках была мерка, то он все-таки непременно ошибался: или отрежет длиннее, или укоротит, потому что всегда сначала отрежет, а потом уж начинает прикладывать мерку.
   Что касается честности, то здесь Митрофан был более всего уязвим. Он никогда не мог обойтись, чтобы не соврать и честно исполнить поручение, миновав все соблазны.
   Если пошлют в город продавать хлеб, то он непременно часть денег пропьет, и лошадь привезет его мертвецки пьяным с волочащимися вожжами, и клок бороды у него оказывается выдран. Но наутро его никакими средствами нельзя убедить в том, что он был пьян.
   Все, на что он идет в этих случаях, это на то, чтобы сказать, что он, правда, на минутку заезжал к куму, и то ничего не было.
   - А денег-то куда половину дел? - спрашивал возмущенный хозяин, показывая данную ему Митрофаном сдачу, какие-то скомканные бумажки.
   - Каких денег?
   - Да тех, что выручил за хлеб?
   - Деньги все тут.
   - Да как же все, когда ровно половина? Ведь я знаю, почем хлеб.
   Митрофан, прихватив карман снаружи рукой, обыкновенно как бы с недоумением начинал рыться в нем, прикусив губы. Потом, не найдя, как и следовало ожидать, никаких денег, твердо заявлял, что деньги все налицо. И с этого его сдвинуть уже было нельзя.
  
  
  
  

XXXII

  
   Приближалось время первого заседания Общества, и его создатель Павел Иванович был всецело поглощен подготовительной работой. Он целые дни сидел в кабинете своего большого дома, у заваленного бумагами стола, и даже не пускал горничную убирать, в особенности, если Ольги Петровны не было дома и ему некого было бояться, так как она, приезжая на лето из сто-лицы, строго приказывала горничным убирать каждый день, не обращая внимания ни на какие его возражения. И поэтому лето для Павла Ивановича было всегда самым тяжелым временем.
   На зиму Ольга Петровна обыкновенно уезжала в столицу, где у нее была уютная квартира и компаньонка m-lle Mattey.
   Павел Иванович, выдержав озабоченно-нахмуренный вид при ее отъезде, все-таки вздыхал свободно, когда коляска, запряженная тройкой с привязанными сзади чемоданами, трогалась от подъезда по грязной осенней аллее и скрывалась на повороте за воротами. Не дававшая жить горничная тоже уезжала. А Павел Иванович, оставшись один, запирал на зиму большие комнаты и перебирался в маленькие боковые, со вставленными зимними рамами и трещавшей в углу около двери печкой.
   И начинались уютные зимние дни и вечера, когда никто не мешает носить халат целыми днями и дремать, сидя за газетами в глубоком кресле. Гости не беспокоили. Только по вечерам приходил староста постоять у притолоки и выслушать приказания на следующий день. Да изредка кто-нибудь, проезжая в метель из города и видя за деревьями в усадьбе огонек, заезжал посидеть в теплых комнатках, выпить чаю.
   Из деревни приходила толстая баба в ситцевом сарафане с синими и красными цветочками, с толстой грудью; поселялась в комнатке рядом с кухней и пила целыми днями чай с баранками.
   Когда Павел Иванович ездил на несколько дней в столицу, то, останавливаясь у жены, всегда спал в темной комнатке рядом с передней, так как оставленная для него комната почти всегда бывала занята совершенно случайно заехавшим гостем: мужем или братом какой-нибудь подруги Ольги Петровны. И Павел Иванович, никогда не видя в глаза ни одной из этих подруг, как-то свыкся с их таинственным существованием. Тем более что он оставался в столице всего на несколько дней, чтобы, приехавши домой, засесть уже с спокойной совестью до весны, пока никто не тревожит, потому что с приездом на лето Ольги Петровны вся жизнь в доме перевора-чивалась вверх дном: открывались двери больших парадных комнат, и начиналась чистка и наведение порядка.
   Женился он на такой очаровательной молодой женщине, как Ольга Петровна, совершенно случайно и только благодаря тому, что родителям ее нужно было срочно покрыть чужой небла-городный поступок. К нему приехали и сказали, что он, как благородный человек, должен под своим именем скрыть роковую ошибку молодой девушки, жениться на ней и спасти.
   Павел Иванович, сосредоточенно нахмурившись, выслушал родителей и спас.
   И если нужно было кого-нибудь выручить, хлопотать или достать денег, то приезжали к Павлу Ивановичу и требовали его непременного участия. Он так же хмуро и сосредоточенно выслушивал, давал денег, если у него были, ехал хлопотать, а при выражениях благодарности терялся, хмурился и говорил:
   - Ну, что за нелепость?.. ну, зачем это?..
   И так как он никому ни в чем не отказывал, то принимать во всем близкое участие сдела-лось его общественной обязанностью. И если бы он однажды отказал кому-нибудь, то это просто вызвало бы негодование общества.
   И поэтому, как только в доме появлялся какой-нибудь господин и говорил: "Вы, как благо-родный человек..." - Павел Иванович лез в карман брюк за бумажником или начинал искать глазами шапку, чтобы ехать, куда укажут.
   Когда до первого организационного собрания Общества осталось три дня, Павел Иванович, проснувшись утром, решил в последний раз тщательно пересмотреть устав и план работ Общес-тва. Он умылся, стоя в халате перед умывальником, и, велев подать себе кофе в кабинет, сел за письменный стол, ворча, что ничего нельзя положить без того, чтобы не исчезло.
   Оказалось, что пропал устав. Он стал рыться по столу, приподнимая газеты, заглядывая да-же под стол и попутно находя те вещи, которые исчезли раньше и считались навек погибшими.
   Устава не было.
   Он уже начал раздражаться и хмуро ворчал, что каждый день с этими приборками он терпит в десять раз больше беспорядков, чем без приборок.
   Действительно, ни на что не уходило так много времени, как на отыскивание пропавших вещей. Это спутывало весь порядок занятий, а главное - доводило до раздражения, в котором Павел Иванович начинал пускать в угол и под кровать те из вещей, которые некстати подвер-тывались под руку.
   Поэтому в тех случаях, когда вещь не находилась и уже негде было ее искать, Павел Иванович отодвигал кровать и часто находил требуемое, так как там оказывались вещи самого разнообразного характера - от книг и до воротничков включительно.
   Кроме этого места, был еще нижний ящик стола, куда в минуту спешности запихивалось все, что требовалось убрать, но не было времени для определения ему надлежащего места. Здесь тоже было собрание довольно разнообразных предметов.
   Устав оказался в кармане старых брюк, до которых владелец их добрался, перехлопав и перещупав руками карманы всех своих костюмов.
   Наконец все нашлось, и Павел Иванович, раздраженный и еще более хмурый и уже уста-лый, протер стекла пенсне, глядя в них на свет со странным выражением человека, не умеющего смотреть без очков, и успокоился, разложив перед собой устав и план.
   Устав пересматривать было нечего, а план он просмотрел и еще раз мысленно отметил, что создать план - это значит создать все.
   Иногда он наклонялся ближе к разложенному на столе листу, чтобы прочесть неразборчиво написанное слово; задние ножки его кресла при этом поднимались, потом опять опускались и стукали о пол. Павел Иванович при этом стуке с досадой оглядывался на дверь и недовольно говорил:
   - Войдите!
   Никто не входил. Проворчав себе под нос, что ему покоя не дают, он опять принимался просматривать план. И опять стук повторялся.
   Общая цель Общества была проста и ясна: пробудить общественную инициативу, самодея-тельность и применить к делу связанные общественные силы. Но создать план так, чтобы все колеса завертелись, не задевая одно другое, для этого нужна была широта взгляда и точность ума. И вот, заботясь главным образом о точности и порядке, Павел Иванович не решился никому доверить составление плана и оставил это дело всецело за собой.
   Вошла горничная и сказала, что барыня просит к завтраку. Павел Иванович поднял голову от стола и испуганно взглянул на горничную, потом на свои часы. Он так заработался, что забыл переодеться к завтраку. Брюки его были здесь, а пиджак в спальне; пройти туда можно было только через столовую.
   Он растерялся и не сообразил попросить горничную принести ему пиджак. Сбросив халат, он несколько времени стоял, не зная, что делать. Подтяжки упали с плеч и повисли сзади, мота-ясь на пуговице двумя хвостами вниз. С озлоблением запустив с ног под кровать туфли, он на-дел башмаки со ссохшимися закорючившимися носами. Но тут куда-то провалились подтяжки. Он и отодвигал кровать и выдвигал нижний ящик стола, - их не было нигде, пока он нечаянно не схватился сзади за них рукой.
   Захватив с собой крахмальную сорочку и выглянув в дверь, он прежде всего посмотрел, нет ли в столовой Ольги Петровны, так как она при всяком непорядке с его стороны отличалась жестокой прямолинейностью. Иногда, сидя за столом и заметив, что Павел Иванович по рассе-янности забыл подпрятать конец галстука под жилетку, она громко на весь стол, не стесняясь присутствием посторонних, говорила ему:
   - Павел Иванович, может быть, вы выйдете в соседнюю комнату и там приведете в порядок свой туалет?
   Павел Иванович испуганно поднимал голову и нахмуренный уходил в кабинет, где минут десять осматривал себя сквозь пенсне в зеркало, ища беспорядка и первым долгом проверяя, застегнуты ли где нужно все пуговицы, так как это было одно из самых уязвимых мест его туалета.
   Ольги Петровны в столовой еще не было, и он, вздохнув свободно, проскользнул в спальню.
   К завтраку приехал Щербаков под видом желания переговорить о делах Общества, в котором он принимал особенно деятельное участие. Когда он вошел в гостиную, Павел Иванович закинул голову, долго и строго вглядываясь в него, как в незнакомого, и даже хотел было спросить, что ему угодно, потом, нахмурившись на себя за рассеянность, сказал:
   - Ах, это вы... Я вас все принимаю почему-то за Авенира Сперанского. Может же прийти такая нелепость в голову!
   После завтрака сидели в гостиной. Сначала Щербаков с тревожной внимательностью человека, следящего за каждым шагом интересующего его дела, расспрашивал Павла Ивановича о предполагаемом порядке заседаний. А потом подсел к Ольге Петровне. Павел Иванович, закрывшись газетой и сделав вид, что читает, дремал, каждый раз испуганно открывая глаза при собственном носовом свисте, и делал усилия смотреть на сливающиеся строчки.
   Ольга Петровна, строго поддерживавшая свой порядок в доме, с обедом по-английски в 7 часов вечера, не могла, конечно, допустить такой вещи, как сон среди дня. И он должен был мучиться и терпеть, так как ее способность делать замечания вслух при всех положительно терроризировала его.
   И он был бы рад, если бы жена была более снисходительна к ухаживаниям черного, усатого Щербакова. По крайней мере тогда они оба исчезли бы куда-нибудь и дали ему возможность спокойно вздремнуть. Но ей с теми, кто безнадежно за ней ухаживал, почему-то хотелось вести беседу именно в присутствии Павла Ивановича, который играл для нее роль прикрытия на случай неумеренной решительности со стороны собеседника.
   Щербаков что-то негромко говорил Ольге Петровне. Она, улыбаясь и покачивая носком ботинка, слушала его, наклонив набок голову, завитая прическа которой сегодня была кокетливо разделена боковым пробором.
   Голос Щербакова делался все тише и искательнее. И, наконец, когда он перешел в шепот, Ольга Петровна неожиданно громко сказала:
   - Павел Иванович, вы далеко сидите и, вероятно, плохо слышите, Ардальон Николаевич сегодня по нездоровью очень тихо говорит.
   Павел Иванович, испуганно пробудившись, сказал, что ему прекрасно все слышно, а Щер-баков, покраснев своей и без того кирпичной в квадратных складках шеей, ткнул в пепельницу только что закуренную папиросу и замолчал.
   - Ну, дальше, дальше, - сказала Ольга Петровна, - это очень интересно...
   Ольга Петровна вовсе не была добродетельной женой, как это можно было подумать на примере со Щербаковым. И совсем не была бесстрастной и холодной. Она как раз отличалась большой страстностью и, может быть, именно поэтому была жестока и бессердечна.
   Ей как будто доставляло удовольствие мучить других, хотя бы она мучила при этом и себя.
   Она любила мужчин, которые не считают деньги в бумажнике, прежде чем войти в дорогой ресторан. Для нее не существовало вопроса, откуда берутся деньги. Если мужчина жил с нею, его дело было думать об этом и тратить их как можно красивее и свободнее. Поэтому она никог-да не ходила в рестораны с Павлом Ивановичем, который всегда спотыкался, отставал в толпе, а потом, подняв голову и оглядывая всех сквозь пенсне, ходил около столиков и разыскивал ее в то время, как она стояла и раздражалась.
   Когда же при выходе швейцар подавал шубы, Павел Иванович, подойдя к свету, долго рыл-ся в кошельке и вынимал оттуда старые, невероятно потрепанные бумажки. И это ее раздражало до того, что она ненавидела его в эти минуты.
   Но Павел Иванович был хорош тем, что он, несмотря на свой вечно хмурый и сосредото-ченный вид, был самым удобным мужем. На него можно было кричать в минуты раздражения, ни в чем его не спрашиваться и даже не делать кроткого, просительного лица при просьбе о деньгах. Он никогда не спрашивал, кто эти щегольские студенты и офицеры, которые каждое лето, сменяя один другого, гостят у него. Он никогда не приходил неожиданно в антресоли, где в уютной, с низкими потолками и старинными печами комнате была спальня Ольги Петровны и стояла ее огромная, широкая постель из темного ореха. Тем более, что сам Павел Иванович, по-видимому, не имел никакого отношения к этой постели.
   Ольга Петровна обладала неприятным для многих мужчин даром быть остроумной и жестоко насмешливой в самые критические моменты уединенной беседы с мужчиной. На Павла Ивановича это подействовало роковым образом в первый же год их совместной жизни. Поэтому он почти никогда и не заглядывал в эту, в сущности очень приятную для многих, комнату.
   Ольга Петровна любила лошадей, собак и сама имела в деревне конный завод. Каждый день летом к крыльцу приводили с конюшни серых и вороных лошадей, которых она кормила из рук сахаром, наслаждаясь красивым видом сильного животного.
   Ездила она всегда на тройке, а по железной дороге в отдельном купе первого класса. И лю-била выходить на остановках в легком дорожном костюме, в особенности весенними вечерами, когда в садиках на станциях цветет сирень, веет вечерней прохладой, и поезд стоит долго-долго, неизвестно почему. Любила ловить на себе взгляды незнакомых мужчин и под этими взглядами входить в вагон легкой походкой красивой и богатой женщины.
   С каждым мужчиной она находила новый строй ощущений, как будто ее привлекало это многообразие чувств и риск игры, где она испытывала силу своего обаяния. Она часто довольст-вовалась этим легким и тонким волнением, не доводя его до конца.
   С одним мужчиной она была не такою, какой была с другим. Она могла быть всякой - от беспощадно злой и насмешливой до кроткой, тихой, наивной даже и покорной. И во всем этом можно было жестоко ошибиться.
   К созданию Павлом Ивановичем Общества она отнеслась не без интереса и, выписав себе из Петербурга скромную модель, которая стоила Павлу Ивановичу маленького лесочка, даже с некоторым нетерпением ждала съезда членов.
   Наконец решительный день, день первого собрания, наступил, и в семь часов вечера 25 мая начался съезд членов.
  
  
  
  

XXXIII

  
   Валентин Елагин, вызвавшийся привлечь в Общество Авенира и Владимира, подъезжал с Митенькой Воейковым и Федюковым к губернскому городу ранним утром, несмотря на то, что от Авенира они выехали после обеда. Так случилось потому, что Валентину пришла фантазия приехать в город непременно утром. Для этого они принуждены были заехать на постоялый двор.
   Митенька запротестовал было и предложил Валентину лучше заехать в какую-нибудь усадьбу, если ему непременно требуется подъехать к городу ранним утром.
   Но Валентин сказал, что именно не в усадьбе, а на постоялом дворе нужно переночевать, иначе ничего ни получится. Что должно было получиться из того, что они заедут на постоялый двор, Валентин не объяснил.
   Митенька стал было говорить, что его ждет дело, что он не шутки же в самом деле думал шутить, когда переменил всю свою жизнь.
   - Дело и завтра успеешь начать, - сказал Валентин.
   - Как же завтра, когда мы весь день пропутаемся в городе?
   - Ну, послезавтра, - сказал Валентин. И прибавил, что он сам все устроит и жалобу сам подаст.
   - Валентин, это возмутительно, наконец! - сказал Митенька. - Я же тебе сказал русским языком, что мне эта жалоба совершенно не нужна, что она, наконец, противоречит моим убежде-ниям.
   - Ну, как противоречит? - возразил спокойно Валентин. - Жалоба необходима.
   - Прямо возмутительно! - проговорил Митенька и даже отвернулся.
   Он увидел, что ему не сладить с Валентином. Конечно, он мог бы нанять извозчика и уехать, раз дело касается убеждений, но не хотелось идти на неприятность, и потому он принуж-ден был заезжать на ни на что ему не нужный постоялый двор, а оттуда - в город подавать эту возмутительную жалобу, идущую вразрез с его убеждениями.
   После двух часов гладкой дороги с широкими видами по сторонам, с холмами, лесочками и мостиками в лощинах, показалось село, а в нем на выезде - постоялый двор.
   Как знакомы мне эти постоялые дворы где-нибудь в большом торговом селе, когда проехал зимой верст пятьдесят, спина болит от тряски, ноги застыли и хочется горячего чая! С нетерпе-нием смотришь вперед по дороге и ждешь село, что должно показаться за тем бугром, на который кнутом указал с облучка возница.
   Наконец в сумерках завиднеются голые верхушки ракит, лошади взойдут шагом на взволок и бодрее побегут, увидев в лощине большое село с широкой улицей, с сугробами снега, с ребяти-шками в толсто накрученных платках. Держа в руках веревочку от салазок, они провожают глазами - точно чудо - незнакомую тройку с бубенцами. Сани спускаются круто вниз, едут около сараев, ракит и, еще сделав два-три поворота по раскатанной ухабистой дороге, выносят на церковную площадь с лавками, ларями и желанным постоялым двором, который сразу узнаешь по коновязям и фонарю у ворот.
   Крутая деревянная лесенка наверх; моющая в сенях пол молодка в сапогах на босу ногу и в отрепанном полушубке, прилипшая от мороза мокрая дверь и теплый дух горницы с запахом печеного хлеба и пирогов...
   Пока возница в тулупчике вносит дорожный чемодан и одежду, чтобы согрелась у печки для дальнейшей дороги, за перегородкой хлопочет полная в ситцевой кофточке хозяйка. Постав-ленный у печурки самовар уже шумит, бросая красный узорный отсвет от решетки на пол. На стол у кожаного дивана накрывается грубая, но чистая скатерть, только что вынутая из комоди-ка. Ставятся толстые с цветочками чашки и чайник с крышечкой на грязной веревочке. А потом ржаные с творогом ватрушки, яйца и принесенный из лавочки белый хлеб с изюмом. В то время как сам, чтобы отвлечь внимание от еды, ходишь около стен и рассматриваешь пожелтевшие от времени фотографические карточки.
   Этот случайный приют от холода и усталости дальней дороги с его маленькими комнатка-ми, в которых вечно копошатся и подходят к дверям в одних рубашонках дети, кажется таким милым и уютным с своими маленькими окошечками с двойными зимними рамами, с большой, всегда горячей печкой и стеклянной горкой с посудой, против которой в углу висят многочис-ленные образа и горит, мигая, лампадка.
   Двухчасовой отдых в тепле за сонно шумящим самоваром, обильная, жадно съедаемая пища, и затем опять сонная укачивающая дорога среди потемневших в сумерках снежных полей с чернеющими вешками, с начинающейся в открытом поле поземкой и с отдувающимся в сторо-ну хвостом пристяжной лошади.
   И, хотя сейчас была весна, а не зима, и дорога была не дальняя, все-таки Валентин настоял на своем. И Ларька, при въезде в большое село, разогнав с горы лошадей, прямо направил их в ворота постоялого двора.
   - Куда же вы поехали? - закричал Федюков.
   - Необходимо остановиться, - крикнул ему в ответ Валентин.
   - Ты не понимаешь, - сказал Валентин Митеньке, вылезая из коляски в своем белом пыльнике, - ты, должно быть, тяготеешь к семейному очагу и, очевидно, не способен к кочевой жизни.
   - Вовсе я не тяготею к семейному очагу, - сказал Митенька, покраснев точно от позорно-го подозрения, - а просто я не понимаю, почему не поехать сразу в город, когда до него и езды-то всего два часа.
   - Если ты русский человек, то поймешь, - отвечал Валентин.
   Федюков молчал и покорно стал вылезать из коляски, даже не спрашивая, почему оказалось необходимым остановиться.
   На крыльцо выскочил хозяин в жилетке с выпущенной ситцевой рубахой, с окладистой бородой и, засуетившись, пригласил гостей наверх.
   Путники поднялись по лесенке с скрипучими перильцами.
   - А у тебя тут хорошо устроено, - сказал Валентин, стоя в пыльнике и шляпе посредине комнаты с деревянной сосновой перегородкой, цветущей геранью на окнах и оглядываясь кругом.
   - Стараемся, чтоб по возможности, - сказал почтительно хозяин, водя своими глазами вслед за взглядом гостя и стоя несколько позади его с тем выражением, с каким смотрит старос-та при приходе барина на работу.
   А потом пошло, что полагается: самовар, оладьи, молоко, крутые сваренные в самоваре яйца.
   - Вот тут пить не надо, - сказал Валентин.
   Хозяин, стоя перед столом, извинялся, что плохо приготовлено и спать, может быть, будет неудобно.
   Но Валентин сказал, что все очень хорошо и именно так, как требуется. А спать желательно не в комнате, а где-нибудь в сарае или под навесом.
   - Слушаю-с, можно и так, - сказал хозяин. - Пуховички прикажете приготовить?
   - Нет, именно этого и не надо, - сказал Валентин. - Спать нужно в сарае и прямо на сене.
   - Слушаю-с, - повторил опять хозяин. - А вот Владимир Родионыч... Мозжухин, - может, изволите знать, - так они, когда у меня останавливаются, требуют всегда пуховик.
   - А он здесь останавливается?
   - Как же, - сказал хозяин, - когда на свою дачу едут. Поговорить очень любят, - прибавил он, улыбаясь, - и чтоб уважали. Хороший господин, простой.
   - Вроде меня?
   Хозяин несколько затруднился.
   - Кто ее знает... разговариваете-то вы как будто просто...
   Когда чай кончили, хозяин, забрав ситцевые, сшитые из цветных кусочков, одеяла, поду-шки с наволочками в цветочках, пошел впереди гостей, - каждую минуту предупредительно оглядываясь на поворотах, - под сарай, стоявший у мельницы.
   В сарае было темно, пахло сеном, соломой и дегтем, и шевелились на перемете потрево-женные голуби. Надергали охапками сена, которое взбилось пышно, как перина, расстелили впотьмах одеяла и легли, завернувшись в пыльники. Было тихо. Лицо обвевал прохладный ветерок, и слышался усыпляющий шум мельничного колеса, от которого дрожали стены сарая.
   - Ты спишь? - спросил Валентин, как-то необычайно быстро устроившись на сене.
   - Нет еще, - сказал Митенька.
   - Слышишь, как пахнет?
   - Слышу, - сказал Митенька.
   - Теперь в город не спешишь?
   - Нет.
   - Ну вот и хорошо...
   Митенька лежал на сене, смотрел перед собой в темноту и чувствовал, как в этом свежем, пахучем воздухе мельничного сарая легко дышится и клонит в сон под шум мельничного колеса...
   А когда проснулись утром, солнце только что начало пробиваться сквозь ракиты и щели в стены сарая. Утренняя свежесть и ветерок, шевеля соломой навеса, приятно доходили иногда до лица. На перемете мельничного амбара, забеленного мукой и видного в раскрытые ворота, ворковали голуби, и однообразный шум падающей с мельничного колеса воды доносился откуда-то снизу.
   Утренние запахи свежести смешивались с запахом сена и дегтя, который всегда бывает на постоялом дворе.
   Умывались на дворе. Хотя в горнице наверху был настоящий медный умывальник, но Валентин, увидев на заднем крыльце висевший на веревочке чугунный с двумя носиками с обеих сторон, захотел непременно умыться из него.
   - Умойся и ты из этого, - сказал он Митеньке.
   Потом Ларька гремел у колодца ведрами и поил лошадей. А когда выехали из деревни и вдали завиднелась необъятная туманная даль заливных лугов, а за ними в утреннем синеющем тумане ослепительными искрами сверкнули кресты городских колоколен, да когда Ларька зали-висто гикнул и пустил чуть не вскачь тройку вдоль большой дороги с линией быстро отстающих телеграфных столбов, тут Митенька понял, чего хотел Валентин, когда говорил, что к городу непременно нужно подъезжать ранним утром.
  
  
  
  

XXXIV

  
   Город, блестя на утреннем солнце железными крышами, золотыми крестами церквей, высился вдали на обрывистом высоком берегу реки.
   Небо над головой было безоблачное, голубое, чуть подернутое беловатой дымкой и длинными полосочками и барашками неподвижных облачков. А кругом по обеим сторонам большой дороги - свежая зелень заливных лугов, еще дремавших в утреннем покое.
   Уже доносился со свежим ветерком смешанный звон колоколов из разных церквей, и по мягкой, еще не пыльной утренней дороге стали попадаться тянувшиеся вереницей к мосту скрипучие телеги с наложенными для продажи новыми колесами без шин, липовыми кадками и визжащими в покрытых плетушках поросятами.
   - Ай праздник какой? - спросил Валентин у мужичка, которого они объезжали. Тот сначала оглянулся на спрашивавшего, а потом недовольно проворчал:
   - Какой же еще праздник, окромя Вознесения?
   - Сегодня праздник, оказывается, - сказал Валентин, повернувшись всем телом в коляске к Митеньке и удивленно на него посмотрев.
   - Ну вот, все равно день неприсутственный, и неизвестно, зачем едем.
   - Как же неизвестно? - сказал Валентин. - Завтра сделаем. Да и все равно бы не успели сегодня.
   - Что случилось? - крикнул Федюков.
   - Праздник сегодня, - отвечал Валентин.
   Митенька невольно подумал о том, что всегда, что бы он ни начал делать, постоянно мешает что-то внешнее. Теперь этот Валентин забрал над ним власть. И неужели никогда не создадутся такие условия, в которых можно было бы беспрепятственно строить свою жизнь?.. Взять бы сейчас выйти из коляски и пойти домой пешком; но в этот момент Ларька пустил тройку, и коляска, обгоняя стороной дороги по травке медленно двигавшиеся обозы, понеслась к городу навстречу свежему утреннему ветерку. И Митеньке показалось уже неудобно останавли-вать Ларьку и устраивать скандал на виду у мужиков. Лучше в городе взять извозчика и потихо-ньку уехать, оставив Валентину записку.
   На деревянном мосту, укрепленном на барках, было полосатое, поднятое одним концом вверх на цепи, бревно шлагбаума. Около него стояла будочка, окрашенная так же, как бревно, косыми полосами, белыми и черными, с окошечком, из которого выглядывало рябое лицо мостовщика с длинной бородой, выходившего с замасленным мешочком, вроде табачного кисета, куда он собирал медные копейки с проезжающих.
   По мосту, стуча копытами и колесами по зыбким доскам, ехали, спираясь в тесную массу, подводы с привязанными за оглобли упирающимися коровами, за которыми шли прасолы, подстегивая их кнутами.
   Город на горе жил своей обычной шумной жизнью. На пристани выгружали из барок това-ры - мешки муки, кули соли, бочки с маслом. Стоял крик многих голосов, ругань ломовиков, запрудивших проезд. Одни накладывали на тяжелые полки мешки, бросив вожжи на спину стоявшей лошади. Другие поднимались уже в гору, идя стороной дороги, и везли мешки в мучные склады, около которых стояли приказчики в фартуках и картузах, запыленных мукой.
   А наверху слышался веселый перезвон колоколов и шел и торопился, как всегда, занятый народ.
   - Люди работают, а мы неизвестно почему и зачем шляемся, - проворчал Митенька.
   - Человек только тогда и интересен, когда он не работает, - сказал Валентин. - Ларька, остановись-ка на минутку, - прибавил он и, сидя в коляске, стал смотреть на суету около пристани, на бегущие и дымящие по реке пароходы.
   - Что, или проезда по мосту нет? - крикнул Федюков, когда его лошали наехали мордами на экипаж Валентина и тоже остановились, мотая головами.
   - Вот этот еще надоел, - сказал хмуро Митенька.
   - Его сзади не нужно пускать, - сказал Валентин и ответил Федюкову: - Посмотреть остановились.
   Ларька, оглянувшись на Валентина, тоже стал смотреть.
   - Это теперь дорога чугунная прошла да пароходы эти, - сказал он, - а прежде еще лучше было.
   - Чем лучше? - спросил Валентин.
   - Да как чем? Тут барок сколько ходило, - лошадьми их снизу возили, а то людьми тянули. Быв

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 414 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа