н в кулаке, как бы согревая его, - смотрю на тот уголок хоров с люстрами и колоннами, и мне вспоминается Москва. Я не знаю, где я видел такой уголок, но он напоминает мне именно Москву. Хорошо бы сейчас в трактире Егорова в Охотном ряду заказать осетрину под крепким хреном, съесть раковый суп в "Праге" и выпить бутылку старого доброго шабли с дюжиной остендских устриц.
- Собираетесь на Урал, Валентин, а мечтаете о Москве? - сказала Ольга Петровна, уютно привалившись к спинке дивана близко от Валентина.
- Я люблю две вещи, - сказал Валентин, - Москву и Урал.
- А женщин, Валентин?
- Женщины входят туда и сюда. В Москве одни, на Урале - другие.
Баронесса Нина сидела рядом с Ольгой Петровной и, кутаясь в белый мех, с некоторым страхом наивными детскими глазами смотрела на Валентина, как бы боясь, что он скажет что-нибудь ужасное.
- Да, на Урале совсем другие, - прибавил, помолчав, Валентин. - Когда-то я любил душистых женщин в парижском белье с длинными, длинными чулками... может быть, потому, что я по рождению своему и воспитанию принадлежу к той среде, где носят только парижское белье и имеют тонкие духи. Но теперь я хотел бы совсем другого: грубого и простого. Простого в своей первобытности. Что может быть лучше: соблазнить молодую, пугливую как лань скитницу из уральских лесов и пожить с ней недели две.
- Здесь же девушки, Валентин! - сказала Ольга Петровна, смеясь и прижимая к своей груди голову подошедшей Ирины.
- Все равно... все это она узнает и сама. А раньше или позже - это не имеет значения, - сказал спокойно Валентин.
- Ты поняла теперь его? - сказала баронесса Нина, быстро повернувшись к Ольге Петро-вне, как будто только и ждала этой фразы. - Он говорит иногда такие вещи, что я прихожу в ужас. Но он так приучил меня к этому, что я теряюсь... Теряюсь, так как перестала уже разли-чать, в чем ужас и в чем нет ужаса.
- Это и хорошо, - сказал, не взглянув на нее, Валентин, - человек к этому и должен идти. Или найти какую-нибудь сартку или черкешенку из глухого аула, - продолжал он, - это заманчиво: рядом с тобой дикое существо, не знающее добра и зла и совсем не тронутое мыс-лью. Девственный тысячелетний цветок Востока. Я люблю Восток, - прибавил он, помолчав, - потому что нигде так не чувствуется старость и древность земли, как на востоке. Лежать в степи под звездами, есть руками жирную баранину и не чувствовать движения времени. В этом - всё.
Когда я в Париже у одной женщины увидел на руке выше локтя золотой браслет, у меня вспыхнула такая тоска по Востоку, что я прямо от нее, не заезжая за вещами, сел в поезд и уехал.
- С удовольствием бы уехал куда глаза глядят, - сказал Федюков, мрачно глядя в двери зала, мимо которых, кружась в вальсе, мелькали пары.
- Поедем на Урал со мной.
- Семья... - сказал Федюков, уныло и безнадежно пожав плечами.
- А отчего ты не едешь? - спросил Валентин, обращаясь к Ольге Петровне. Баронесса Нина, с испугом оглянувшись на Ольгу Петровну, ждала ее ответа и, очевидно, того, как бы очередь не дошла и до нее самой.
Та удивленно на него оглянулась.
- Я-то с какой же стати?
- Развлечешься, - сказал Валентин.
- Но, милый мой, у меня все-таки как-никак муж есть.
- Мужа бросишь.
- Дела наконец.
- Брось дела. У меня была жена, я ее бросил, были дела, и их тоже бросил.
- Да для чего же? - спросила с каким-то порывом долго молчавшая Ирина, отклонившись от Ольги Петровны, как человек, который долго слушал, но никак не мог все-таки понять самого основного.
- Для чего? Для жизни, - сказал Валентин. - Для вольной жизни. Я люблю вольную жизнь...
- Для жизни? - повторила медленно Ирина, глядя перед собой. Потом, встряхнувшись и поцеловав порывисто Ольгу Петровну в щеку, убежала.
Валентин несколько времени смотрел на Петрушу, который по своему обыкновению за весь вечер не сказал ни одного слова и только, хлопая рюмку за рюмкой, молча вытирал губы рукой и тупо, сонно оглядывался.
- Он что-то необыкновенно молчалив сегодня, - сказал Валентин, обращаясь к Ольге Петровне и указывая ей на Петрушу, - должно быть, у него какая-нибудь душевная скорбь.
В эту минуту вбежала вернувшаяся Ирина и крикнула:
- Господа! какая прелесть! Папа сказал, что ужин будет на рассвете на площадке, где голубые елки.
Бал медленно догорал. Уже реже и как-то ленивее играла на хорах музыка. Уставшие музы-канты чаще пили чай, беря стаканы, которые им без блюдец на черных лакированных подносах приносили лакеи из буфета.
Уже реже кружились по опустевшему паркету пары. И везде на столах с расстроенными, разрозненными и наполовину пустыми вазами валялись на тарелочках корки апельсинов и объедки груш.
В проходных комнатах кое-кто дремал на диванах. А в большие окна зала с тонким переплетом рам уже глядела утренняя заря. На дворе небо совсем просветлело. Внизу, над прудом, уже ясно белел туман, клоками плывший над водой в одну сторону. Просыпались птицы и щебетали в тихом неподвижном утреннем воздухе, напоенном той сладостной свежестью, которая бывает весной, когда солнце еще не вставало и смутное голубое небо кажется особенно тихим, как бы не осмотревшимся после короткого сна теплой ночи.
На площадке перед домом с ее широкой каменной лестницей, с чугунными решетками и каменными вазами в сторону пруда был накрыт безмерно длинный стол. Лакеи, бегая в дом и из дома, приносили последние бутылки и бокалы, держа их по несколько штук между пальцами, и, остановившись за спинками расставленных стульев, в последний раз оглядывали стол, проверяя, все ли в порядке.
- Господа, прошу кушать, - сказал предводитель, появившись в зале, и пробежал глазами по хорам. - Проси к столу, - прибавил он, обратившись к стоявшему позади него лакею. Тот, перекинув салфетку на левую руку, торопливо пошел в гостиные.
В балконную дверь, раскрытую на обе половинки, вливалась свежесть и прохлада безоблач-ного весеннего утра.
Из зала и из гостиных, вставая с диванов, кресел, тронулись длинной вереницей гости, оправляя после сидения прически и складки платьев, мужчины - под руку с дамами.
Митенька Воейков, все время беспокойно искавший глазами Ольгу Петровну, - так как вдруг потерял равновесие после уединенного разговора с ней, - встретился с Валентином, который мрачно сказал, что ему срочно нужно сто рублей. Митенька сунул в карман руку и, покраснев, сказал, что он забыл дома бумажник, хотя бумажник был с ним, но в нем не было требуемой суммы. А сказать Валентину, что у него не найдется ста рублей, ему показалось стыдно.
Неловко отойдя от Валентина, он почти столкнулся в дверях с Ириной. Она после бессон-ной ночи была еще привлекательнее. Платье потеряло свою выглаженную строгость, и тонкий белый шелк его на полных девичьих руках около плеч смялся складочками и казался розовым от тела, которое вплотную обтягивали рукава. В руках у нее была ветка белой сирени.
- Я не видела вас почти целый вечер, - сказала Ирина извиняющимся тоном, проводя веткой по лицу, точно отстраняя мешавшие волосы.
- А я вас видел весь вечер, - сказал Митенька, сам не зная почему и зачем, вкладывая в свои слова какой-то особенный смысл, который сразу уловила и поняла Ирина, но, сделав вид, что не поняла, тем же тоном прибавила:
- Вы, вероятно, презирали меня за то, что я прыгала, как коза.
Митенька улыбнулся.
- Почему вы так думаете? - спросил он, умышленно уклончиво. Он взял такой тон так же, как с Ольгой Петровной, совершенно инстинктивно и только потому, что Ирина своим каким-то виноватым видом давала ему возможность говорить в этом тоне.
- Так мне кажется... идемте к столу.
Митенька был доволен этим отрывком разговора и доволен тем, что разговор не продол-жался долго, так как у него не было уверенности, что он найдет, чем поддержать его, оставаться же все время на позиции человека, молчаливо предоставляющего другим интересоваться собою, было невозможно.
За стол село пятьдесят человек. Лакеи сбегали по ступенькам широкой лестницы от дома с серебряными блюдами, держа их на ладонях в уровень с плечами, и подносили к гостям, просо-вывая вперед блюдо с левой стороны.
В конце стола сидел сам именинник с женой, Марией Андреевной, такою же бодрой и ласково-величественной, как он сам.
Вино, наливаемое из-за спин гостей лакеями, наполнило крепкой игристой влагой хрусталь-ные бокалы. И первые лучи взошедшего солнца брызнули на росистую траву и деревья как раз в тот момент, когда все подняли бокалы, чтобы выпить за здоровье именинника.
Когда налили по второму бокалу, поднялась Софья Александровна Сомова и, улыбаясь, оглянула сидевших за столом с таким видом, как будто готовилась сказать что-то особенное, чего никто не ожидает. Все, переглядываясь и не зная еще, что она скажет, уже заранее улыбались.
- Поздравляю именинника с наступающей!.. Она умышленно остановилась, чтобы взвин-тить любопытство публики и сильнее подготовить эффект.
- С наступающей... - медленно повторила Софья Александровна и вдруг, весело улыб-нувшись, выговорила громко: - ...серебряной свадьбой.
- Ура!.. - закричали все, переглядываясь и оживленно улыбаясь; встали и перепутались.
- Горько! - крикнула громко и весело Софья Александровна.
- Горько, горько! - закричали все и двинулись со своими бокалами к концу стола, оставив в беспорядке отодвинутые стулья.
Князь встал, растроганно кланяясь то в ту, то в другую сторону. Мария Андреевна тоже встала и, стоя рядом с мужем, с своими вьющимися седыми волосами и молодым лицом, с бокалом в руках, улыбалась и кивала головой на все стороны.
При криках "горько" она застенчиво взглянула на мужа и еще милее и растроганнее улыбалась и кланялась, вероятно, думая, что гости удовольствуются этим.
Но гости этим не удовольствовались.
- Папочка и мамочка, горько! - визжала Маруся, прыгая около них на одном месте.
- Горько!.. - не унимались голоса и кричали все требовательнее и настойчивее, пока старый князь не нагнулся и не поцеловал свою подругу.
Митенька Воейков, стоявший со своим бокалом в средине стола и не знавший, что ему делать - стоять или идти к имениннику, почувствовал на себе чей-то взгляд. Он повернул голову и встретился глазами с Ириной. Она смотрела на него, как будто ждала, когда он огля-нется. Когда он оглянулся, она подняла к нему свой бокал и оживленно дружески улыбнулась.
Митенька, тоже улыбнувшись, сделал такой же жест и выпил.
После ужина все стали разъезжаться. К подъезду подавались экипажи гостей. На верхней ступеньке подъезда с колоннами стоял сам хозяин и кланялся, когда гости, запахивая полы пыльников и оглядываясь, кому где сидеть, размещались в экипажах.
Митенька Воейков решил не подходить к Ирине, так как вдруг испугался, что словами он ей не сможет сказать того, что они уже сказали друг другу простыми товарищескими улыбками. Когда он, простившись, садился в шарабан, он еще раз приподнял фуражку, оглянувшись на подъезд, чтобы взглядом, обращенным к хозяевам дома, захватить стоявшую на подъезде Ирину. И видел, как она, стоя с веткой белой сирени, поймала его взгляд, как будто ждала его, и быстро скрылась за дверями...
Когда Митенька ехал домой по большой дороге, он с чувством какой-то новизны вдыхал в себя свежий утренний воздух и оглядывался на расстилавшиеся поля и широкие дали, которые все светились и искрились радостным утренним светом. В деревнях уже топились печи, дым прямыми столбами поднимался кверху и длинной полосой стоял над покрытой росой лощиной. Мягкая пыль дороги, еще влажная от росы, осыпалась, как песок, с колес, и впереди, по дороге, за бугром ярко блестел золотой крест деревенской колокольни.
В голове стоял приятный туман от бессонной ночи и беспричинного счастья. Кругом была роса, свежесть и утренний блеск небес. А воображение снова и снова старалось воскресить во всей ясности два момента... и он не знал, какой из них лучше: один - в дальней комнате с оди-нокой свечой, когда на него из темноты зеркала загадочно смотрели, чего-то ожидая, женские глаза. Другой - тень подъезда с колоннами с задней стороны дома и девушка с веткой белой сирени...
Валентин после бала не сразу попал домой. Они с Петрушей куда-то заезжали в гости часов в пять утра. К ним еще присоединился Федюков. Они помнили, что долго стучали в ворота, что кто-то ругал Федюкова, хотя он был тише всех. Потом долго пили. И наконец они уехали все к Валентину, который жил у баронессы Нины Черкасской, причем Федюкова не пускали с ними ехать. И они еще удивлялись, почему именно к нему пристают больше всех.
Но сколько они потом ни припоминали, у кого они были, и перед кем Валентин ни извинял-ся за беспокойство от столь раннего приезда, - все уверяли, что от него не испытали никакого беспокойства.
И только на третий день Федюков, попав домой и выдержав долгий семейный разговор на тему о беспутных головах, которые привозят домой по ночам целый пьяный кагал, - только тут понял, куда они заезжали.
Валентин в этом отношении был совершенно особенный человек. Казалось, ему совершен-но все равно, когда и куда попасть, где жить, дома или у чужих людей. У него было даже непре-одолимое отвращение к домашнему очагу, налаженной жизни и постоянное стремление куда-то вдаль. Но при этом он сохранял всегда удивительное спокойствие, как будто был прочно уверен, что, когда придет момент, он уедет куда нужно, оставив без всякого затруднения и сожаления то место, где он жил.
Он никогда ничего о себе не говорил, за исключением того, что ему тесно среди культуры и его мечта - жить среди первобытной природы, которой еще не коснулся человек; своими руками добывать себе пищу, ловить рыбу, лежать под солнцем и любить первобытную здоровую девушку. Поэтому он так и спешил на Урал и, несмотря на просьбы друзей, не соглашался ни на один день отложить свой отъезд.
Сейчас он жил у баронессы Нины, к которой, по своему обыкновению, попал совершенно необычайным образом. И жил у нее уже второй месяц. Этот срок был долог для того, чтобы ни с того ни с сего жить в усадьбе замужней женщины женатому человеку, но короток для того, чтобы так прочно сойтись со всеми помещиками и непомещиками, быть с ними на "ты", и не только с ними, но и с их женами. И все-таки Валентин успел это сделать.
С Ниной он был знаком ровно столько времени, сколько жил с ней. Он ехал в Москву, где взял на себя по просьбе друзей устройство важного и срочного дела, согласившись на эту просьбу с первого же слова, как и подобало истинному джентльмену, входящему в положение ближнего. Но в вагоне ему, как бы в противовес бывшей перед его глазами культуре, предста-вилась вся простота девственной природы, и он вдруг почувствовал, что нужно не в Москву ехать, а в девственные, первобытные места, например, на Урал.
Разговорившись в купе с незнакомой дамой с мехом на плечах и сидя за бутылкой старого портвейна, Валентин сказал, что хорошо бы посидеть за бутылкой вина с сигарой или трубкой английского табаку где-нибудь в старой усадьбе, где в непогоду ветер хлопает деревянными ставнями и лепит на темное стекло жутко белеющий снег.
Баронесса Нина, кушавшая из коробочки шоколад, сказала, что у нее как раз есть такая старая усадьба и она едет туда. И хотя сейчас не зима, а ранняя весна, но все-таки она думает, что там - хорошо.
- Да, пожалуй, хорошо и ранней весной, - сказал задумчиво Валентин. Он достал из саквояжа еще бутылку и предложил Нине. Они выпили, и Валентин стал говорить ей "ты", так что баронесса не могла даже понять по его спокойному, какому-то домашнему тону, - не лишенному, впрочем, корректности, - близкий ли она его друг или уже любовница. Валентин решил этот вопрос очень скоро, доказав ей, что она и то и другое.
- Я только не понимаю, как же это все вдруг? - сказала потом озадаченная Нина, проводя по глазам своей тонкой рукой с прозрачными пальчиками. - Мне даже представляется все это каким-то ужасом.
- Ужаса вообще ни в чем нет, - заметил Валентин, - а в этом и подавно. Просто ты не умеешь пить.
И когда баронесса Нина, прощаясь с ним около своей станции, стыдливо обняла его, Валентин сказал опять, задумчиво глядя на нее:
- Да, пожалуй, хорошо и ранней весной. В таком случае поедем к тебе, а через неделю, если хочешь, поедешь со мной на Урал.
Баронесса Нина пробовала заметить, что у нее есть муж и что этот муж приедет летом в имение...
- Мужа бросишь, - сказал Валентин, - еще потом кого-нибудь найдешь.
И, позвав кондуктора, велел вынести и его вещи.
Если бы Валентину не пришла мысль ехать на Урал, то для него нельзя было бы выдумать лучшей пары, чем баронесса Нина.
Так же как и он, она была совершенно не заинтересована в земных выгодах, никогда не знала, чем она живет, чем вообще живут и как это делают. Ни перед кем не льстила, ничего не добивалась и была проста и чиста сердцем. Она была наивна, как ребенок, ленива и беспорядо-чно добра. Мужчины были ее всепоглощающей страстью. Она была так слаба на них, что сама не замечала, как честь ее мужа, почтенного профессора, давала трещины то с той, то с другой стороны.
Вышедши в третий раз за этого профессора, она каким-то образом брачную ночь провела не с ним, а с его другом, приехавшим поздравить его. Как это случилось, - она сама не могла отдать себе отчета и всегда с улыбкой нежности вспоминала об этой случайности.
Она могла целыми днями лежать на диване, потонув в ворохах шелковых подушек, и кушать что-нибудь сладкое.
Мужчина ей всегда представлялся в виде обаятельного, изящного существа, назначение которого - ухаживать за женщиной и преклоняться перед ней. Отступление от этого правила она в первый раз в жизни встретила у Валентина, который вообще не ухаживал за женщинами, даже не целовал у них рук.
Поэтому встреча с Валентином произвела на девственную душу баронессы Нины необы-чайное впечатление. Она была поражена необыкновенной простотой его смелости и спокойствия и вся испуганно, по-детски сжалась перед ним, как перед существом высшим и не совсем понятным, точно покорившись ему из проснувшегося в ней тысячелетнего инстинкта.
Нина была так беспомощна в жизни, что, если бы не две горничные, беспрестанно все подававшие и убиравшие, она потонула бы в ворохах шелковых тряпок, парижских лифчиков и в конце концов содрогнулась бы от той жизни, которую какие-то злые силы устроили вокруг нее.
Туалеты ее всегда отличались большими вырезами на груди и спине. И, несмотря на чрез-мерную оголенность, глаза ее всегда были просты и невинны. Но несмотря на то, что они были просты и невинны, мужчины в некотором смысле ее очень хвалили.
Валентину же она понравилась простотой своей души и невинностью сердца.
От приезда в усадьбу неизвестного ему профессора, да еще с его женой в качестве любовни-цы, Валентин, по-видимому, не испытывал никакого неудобства. И, очевидно, в то же время ни одной минуты не думал о том, что он останется жить с этой понравившейся ему женщиной. Ему совершенно была несвойственна мысль о семье и об укреплении и продолжении своего рода.
А чужим домом и чужими вещами он пользовался с такой простотой, точно совершенно не понимал разницы между своим и чужим. И точно так же относился к этому, когда кто-нибудь другой пользовался его вещами.
Казалось, что в какой бы точке земного шара Валентин ни очутился, он на все окружающее смотрел бы как на принадлежащее ему в такой же мере, как и другим.
То, что имение баронессы было запущено и в нем не велось почти никакого хозяйства, несмотря на присутствие управляющего, - Валентину особенно понравилось.
- Вот это именно и хорошо; только камина нет настоящего, ты к осени вели сделать, - сказал Валентин, когда Нина, - точно новобрачная, в белом меховом капоте, - водила его в первое утро по дому.
- Как к осени? Разве вы останетесь до осени, Валентин? - спросила несколько удивленно и тревожно баронесса Нина.
- Нет, я через неделю буду уже на берегах Тургояка. Я говорю - для тебя. И ты много теряешь оттого, что не хочешь ехать со мной на Урал, - продолжал Валентин, когда они вышли на балкон. Он стоял, смотрел вдаль на синевшие справа луга и задумчиво курил сигару.
- Посмотрела бы священные воды озера Тургояка, купались бы с тобой в прозрачной воде среди дикой первобытной природы, варили бы на берегу уху и по целым часам лежали бы на горячем песке. Тебе нужно ходить совсем голой, а ты надеваешь какие-то меховые капоты.
Последняя фраза заставила баронессу покраснеть, и она сделала вид, что сейчас же зажмет уши, если Валентин скажет еще что-нибудь подобное.
Но у него был такой спокойный вид и тон, как будто он даже и не заметил испуганного движения молодой женщины или не обратил на него внимания.
Со стороны общественного мнения дело обошлось тоже неожиданно хорошо. Сначала поступок баронессы, приехавшей с любовником в свою усадьбу совершенно открыто, поразил всех и вызвал взрыв негодования.
Но Валентин в первую же неделю перезнакомился со всеми, откуда-то выкопал знаменито-го медведеобразного Петрушу и привез к себе Федюкова, который понравился ему своим разо-чарованно-мрачным видом и отрицанием действительности. На вторую неделю уже все с ним были на "ты" и даже скучали, если в доме долго не появлялась его спокойная большая фигура с поднятыми на лбу складками, как он обыкновенно входил со света в комнаты, разглядывая, кто есть дома.
- Ну неужели нельзя хоть на неделю отложить эту поездку? - говорили ему друзья.
- Никак нельзя, - отвечал Валентин.
Несмотря на краткость срока, все сошлись с ним гораздо ближе, чем с профессором, который хотя и был человеком чистейшей души, но отличался чрезмерной деликатностью и совестливостью, что бывало подчас несколько утомительно. Пить с ним было нельзя, ухаживать за женщинами при нем тоже было неудобно, именно благодаря слишком большой его чистоте.
Всех теперь интересовал вопрос, что будет, когда он приедет на лето из Москвы, и как отнесется его чистая душа, воспитанная на лучших интеллигентских традициях, к факту скандального присутствия в его доме Валентина...
Когда мужики собрались на бревнах потолковать о делах вечерком, в первое же воскресе-нье после Николина дня, то праздничное настроение прошло; никто уже не вспоминал, что и как хорошо было прежде, а все видели только, как плохо и тесно в настоящем.
Пришли еще не все и потому разговора пока не начинали. Захар Кривой в стороне возбуж-денно курил свернутую папироску, поминутно сдувая пепел. Кузнец, подойдя, остановился и, пробежав по лицам собравшихся, как бы ища, кто тут ведет дело, сказал нетерпеливо:
- Ну что ж, начинать так начинать, за чем дело стало?
Никто ничего не ответил. Все лежали, сидели с таким видом, как будто их приведя наси-льно, иные курили и лениво сплевывали, оглядываясь на вновь подходивших, как будто нужен был какой-то срок, чтобы разбудить внимание всех и втянуть их в обсуждение дел.
- Начинать тут долго нечего, - сказал Захар, заплевав в пальцах папироску и входя в круг в рваной распахнутой поддевке и с расстегнутым воротом рубахи, - а говори дело - и ладно. А то покуда начинать будем, вовсе без порток останемся. Как про старину начнут рассказывать, так все было, а сейчас куда ни повернешься - ни черта нету.
- До того дошло, что уж податься некуда, - сказал скорбно Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне. - Земля вся выпахалась, как зола стала, речки повысохли, палки дров за двадцать верст нету.
- Может, переделяться? - нерешительно сказал подошедший в своей вечной зимней шапке и с палочкой Фома Коротенький.
- Сколько ни переделяйся, земля-то все та же.
- Хорошие места итить искать надо, больше тут нечего ждать, - сказал Степан, вытирая свернутой в комочек тряпочкой свои слезящиеся глаза.
- Тут хорошие места под боком, только руку протянуть, - озлобленно крикнул Захар.
И все невольно посмотрели на усадьбы, так как знали, что он про них говорит.
- Чужое добро, милый, ребром выпрет, - отозвался старик Тихон, - так-то.
Он стоял, опершись грудью на палку и смотрел куда-то вдаль. Весь белый, седой, в длинной рубахе и босиком, он был похож на святого, что рисуют на иконах.
- У нас, брат, не выпрет, ребра крепкие. Я вот амбар на его земле поставил, да еще горожу раскидаю к чертовой матери, - крикнул Захар, злобно сверкнув своим бельмом на кривом глазу.
- Ты амбарчик на каточках сделай, - сказал Сенька, - как дело плохо обернется, так жену со свояченицей запрег и перекатил от греха.
Некоторые машинально обернулись к Сеньке, но, увидев, что он, по обыкновению, бала-гурит, с досадой отвернулись.
- Только язык чесать и мастер, - проворчал Иван Никитич, хозяйственный аккуратный мужичок, который напряженно слушал Захара.
- Он и на отцовых похоронах оскаляться будет, - сказали недовольно сзади про Сеньку.
- Они уж из семи печей хлеб-то едят, - крикнул опять Захар.
- А у нас и одной топить нечем, - сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидевший на завалинке опустив голову.
- Чтоб не жарко было... - вставил опять, не утерпев, Сенька.
- На нож полезу, а амбара ломать не дам; перекорежу все к черту! - кричал Захар с налившимися кровью глазами, сверкая своим бельмом. Все даже затихли, глядя на него.
- Верно, - крикнул кузнец, всегда первый присоединявшийся ко всякому смелому решению.
Позднее всех подошедший лавочник со счетами, в фартуке и с карандашом за ухом, остано-вился вне круга и некоторое время молча, прищурив глаз, смотрел на Захара и на всех, как бы желая дать им высказаться до конца и твердо зная про себя, что ему нужно здесь сказать.
Он отличался тем, что всегда имел неторопливый значительный вид и находчивость. Спо-койно и ядовито резал на сходках, никого не щадя, даже своих друзей, - как будто не узнавая их, - когда выступал их противником. Знал всякие законы и употреблял такие слова, которых никогда не слышали и не знали, что они значат и что на них отвечать. Поэтому всегда озадачен-но молчали, и он оставался победителем.
Все увидели, что лавочник пришел, и, поглядывая на него, ждали, что он скажет. Но он, не обращая ни на кого внимания, смахнув фартуком пыль, присел на бревно в стороне со своими счетами. Потом неожиданно встал и вошел в круг.
- Во всем надо поступать по пределу закона, - сказал лавочник строго и раздельно, но не повышая голоса, как бы зная, что он и так заставит всех слушать. - Это раз!.. - Он, держа счеты левой рукой около бока, правой отрубил в воздухе ладонью с растопыренными пальцами.
- ...Потом надо еще знать планты и по ним доказать предел нарушения. Это два!.. - продолжал он, отрубив еще раз рукой, причем смотрел не на Захара, против которого выступал, а прямо в землю перед собой, стоя с несколько расставленными ногами. - А то ты выставил, как дурак, этот свой амбарчик, его на другой же день и сковырнут к чертовой матери, а самого по чугунке на казенный счет.
- За хорошими местами... - подсказал, подмигнув, Сенька.
Лавочник рассеянно, как полководец в пылу битвы, оглянулся на него и, как бы считая свой аргумент неопровержимым, отошел в сторону. Потом опять быстро повернулся к Захару, посмо-трел на него и крикнул громче и тоном выше:
- Ты линию закона найди, вот тогда будешь действовать на основании, да давность опро-вергни! - кричал он, глядя на подвернувшегося Фому, а своим кривым пальцем тыкая в направ-лении Захара. - Он тебя одной давностью убить может.
Сказав это, лавочник под молчаливыми взглядами вышел из круга и сел на бревно.
Все нерешительно переглядывались. Возбуждение, загоревшееся было от слов Захара, показавшихся самой очевидностью, вдруг погасло.
- Так напорешься, что ой-ой... - сказал, как бы про себя, староста.
Все оглянулись на старосту.
- И не разберешь, что... - сказал чей-то голос.
Все молчали.
- Это тогда ну ее к черту, - сказал кузнец, всегда первым отпадавший от принятого решения, если результаты оказывались сомнительны.
- Пока руки связаны, ни черта не сделаешь, - сказал Николка-сапожник, сидевший на траве, сложив босые ноги кренделем.
- А кто их развяжет-то?.. - спросил сзади голос.
Все уныло молчали.
- Хоть бы общественные дела, что ли, делать, - сказал кузнец, - а то к колодезю не подъедешь, мостик в лощине уж такой стал, что чертям в бирюльки только на нем играть.
- И лужа еще эта поперек всей деревни, нет на нее погибели, - прибавил кто-то.
- Лужа-то к середке лета сама высохнет, а вот насчет мостика изладиться бы как-нибудь, это верно, - сказали голоса.
- Вот чертова жизнь-то: не то что как у других - год от году все лучшеет, - а тут что плохое, не хуже этой лужи, держится, а хорошее год от году только все на нет сходит.
И правда, сколько ни помнили мужики, деревня оставалась такою же, какою она была пятьдесят, сто лет назад.
Тянулась та же, широкая, грязная от осенних дождей, улица с наложенными около плетней кучами хвороста, ракиты около изб, кое-где опаленные давним пожаром, на развилках ракит были положены жерди, и на них всегда мотались на ветру вниз рукавами рубахи и всякая дрянь, вывешенная для просушки.
Стояли те же рубленые, крытые соломой избы из потемневших от времени и дождей бре-вен, кое-где украшенные резными коньками на верху крыши; те же грязные дворы с телегами под навесом; а около завалинки водовозка на колесах, покрытая рядном.
И сколько ни помнили, из года в год жизнь шла по своей извечной колее без всяких перемен.
Так же великим постом притаскивали из клети в избу ткацкий стан, мотали нитки на боковой рубленой стене, набив в нее деревянных колышков, и ткали бумажные рубахи, гоняя нагладившийся деревянный челнок.
Так же старушки в беленьких платочках ходили говеть с копеечной свечкой и медными деньгами, завязанными в уголок платка; пекли жаворонков и гадали по приметам, какой будет весна и хорош ли уродится лен.
А потом, встретив и проводив светлый день воскресения Христова, с зажженными в заутре-ню свечами, колокольным звоном во всю неделю, и покатав на зеленеющем выгоне красные пасхальные яйца, выезжали в поле с сохами. Поднимали нагладившимся железом влажные, мягко заворачивающиеся пласты сырой черной земли и, перекрестившись на восток, бросали в землю освященные семена весеннего посева, среди блеска утреннего солнца и карканья летаю-щих над пашней грачей.
Подходил Петров день, а с ним и веселая пора сенокоса. Травы на утренней заре стояли наполненные росой и благоуханием цветов, спершимся и душным от теплой безветренной ночи. И, белея неровной извилистой ниткой, уже виднелись растянувшиеся по лугу мужики, утопая по пояс в густой высокой траве.
Весело и шумно проходила страдная пора, жатва и вязка снопов среди полдневного июль-ского зноя. И до поздней ночи стоял на деревне скрип возов, и долго не умолкали песни.
Приходила осень со своими дождями, низкими туманами на полях; листья на деревьях облетали, насорившись на грязи дороги. Хмурые, серые, низкие тучи быстро неслись над мокрой бесприютной землей и сеяли мелкий осенний дождь.
Избы стояли почерневшие, унылые. На грязной дороге деревенской улицы, залитой водою от плетня до плетня, изредка виднелся одинокий пешеход с палкой или убогая водовозка, тащив-шаяся с торчавшей палкой черпака из кадушки.
Люди прятались от мокрой осенней стужи, все пустело - и поля, и дороги. И только, как беспризорные, бродили по зеленям спутанные лошади и тощие, запачканные телята с обрывком веревки на шее.
Но когда наступал ранний осенний вечер и в избы со двора приносили кочаны капусты, ставили на лавки вдоль стены корыта да собирались девушки, - лица прояснялись и слышался дробный стук острых сечек, рубивших сочные кочаны. Поднимался звонкий девичий смех и говор, так как, по заведенному исстари обычаю, рубка капусты проводилась весело, и звонко откусывались и хрустели на молодых зубах сочные кочерыжки, очищенные в виде заостренной палочки. А старушки, с молитвой и крестным знамением, готовя зимний запас, складывали нарубленную капусту в кадочки, выпаренные кирпичом и окропленные святой водой.
Приходила зима. В пахучем морозном воздухе, медленно кружась, садились на мерзлую дорогу первые хлопья молодого снега. Застывший пруд, с накиданными на лед палками и кирпичами, в солнечный день искрился звездами и синел в низу лощины сквозь оголившиеся ветки старых ракит; и мягкая зимняя дорога, обсаженная по сторонам вешками, однообразно и уныло вилась среди побелевших полей с редкими овражками, покрытыми дубовой порослью.
Работы все кончались; разве кто-нибудь запоздалый обмолачивал последние снопы в полу-шубке и рукавицах на зимнем замерзшем току, перед раскрытыми воротами плетневого сарая.
Начинались долгие унылые вечера с дымной лучиной или тусклой висячей лампочкой над столом, с лежащим на печи дедом и играющими на полу ребятишками, с завязанными узлом на спине рубашонками. Зимние вьюги, проносясь над помертвевшей землей, засыпали до малень-ких окошек убогие деревенские избы и жутко шуршали завернувшейся на углу крыши соломой.
И только когда приходили зимние праздники Рождества и святок, тогда на время как бы просыпалась жизнь в этих заброшенных пространствах. Весело скрипел морозный снег под ногами, искрился синими звездами и блестел на месяце по накатанной зимней дороге.
Ходили славить Христа по избам и усадьбам и пели рождественские стихи еще задолго до рассвета, когда в окнах, запушенных морозом, искрились ранние рождественские огни. Шумно проводили с играми и песнями долгие святочные вечера, собравшись в просторной избе или на горе с салазками и подмороженными скамейками. Уже месяц сиял над церковью, и дороги ясно виднелись, блестя наглаженными раскатами среди пухлой снежной пелены. Уже в избах, осве-щенных месяцем, гасли огни, а в зимнем воздухе, закованном крещенским морозом, долго еще слышались с горы молодые голоса.
А потом шли с кувшинчиками и свечками святить крещенскую воду и опять ждали весны.
И жизнь текла, не изменяясь. И казалось, что какие бы чудеса ни создавались в мире, эта жизнь, - то тяжелая, то веселая и чуждая всему, - будет продолжать хранить заветы своей старины.
До первого организационного собрания Общества, основывающегося по инициативе Павла Ивановича, оставалось шесть дней, а Дмитрию Ильичу Воейкову нужно было еще съездить к Валентину Елагину, чтобы проехать вместе с ним в город с жалобой на мужиков. Потом сходить к своему соседу, мещанину Житникову, пригласить его в Общество по поручению Павла Ивановича.
Когда он вернулся домой от Левашевых, то ему в такой ясности представилась вся неле-пость его прежней жизни, что ее нужно было переменить теперь же. Главная бессмыслица ее состояла в том, что, пока он был занят заботой о чужих правах и нуждах, в его личной жизни, в его делах царил хаос и запустение. На дворе был беспорядок, поломанные изгороди, непроходи-мая грязь после каждого дождя. Хозяйство давало только убыток, а дом медленно, но постепен-но разваливался.
Дверь на парадном крыльце - он уже не помнил даже сколько времени - висела на одной петле и каждый раз, срываясь, пугала входящих и его самого. Карниз оторвался и доска висела, грозя каждую минуту проломить голову. Митрофану, очевидно, не могла прийти та, в сущности, несложная мысль, что сломанные двери надо чинить.
Все было в таком состоянии потому, что при прошлом направлении жизни это считалось им самим чем-то узколичным и потому не заслуживающим внимания. А чем это считалось Митро-фаном и Настасьей, - это был, очевидно, их профессиональный секрет. Но, в особенности в самом доме, с его рядом комнат с белыми высокими дверями, была унылая пустота и запущен-ность. Сам он жил в одной комнате, где обедал, работал и спал. Делалось это отчасти затем, чтобы вытравить из себя всякое стремление и привычку к роскоши и комфорту, а потом, кроме того, приходила мысль, что мужики могут подумать про него: "Мы хуже скотины живем, а он, вишь, сколько комнат понаделал".
Благодаря всему этому, благодаря тяготевшей над ним духовной повинности самоотрече-ния, он мало-помалу лишил себя всего того, что имели и чем наслаждались самые обыкновен-ные люди: у него не было чистого, опрятного угла, где можно было бы, не краснея, принять гостя. Не было семьи. В жизни не было никаких ярких красок, которые есть во всякой русской семье, которые были когда-то и в его семье.
У него не было даже приличного костюма, чтобы явиться как следует в общество и не испытывать того, что он испытал на балу у Левашевых в своей тужурке. А все из-за той же повинности воздержания от всякой роскоши, когда он считал глупым и слишком несерьезным заботиться о всяких галстуках и хороших костюмах.
Митенька Воейков, точно из стыда, как перед чем-то низшим и мещански обыкновенным, даже не думал о возможности брака и появления у него детей.
И вот, когда он дошел до великой скуки и тупика безрезультатного одиночества, когда увидел, что разучился подходить к людям и боялся их, теперь он решил, отбросив мировые масштабы, устроить хоть свою собственную-то жизнь, но как следует.
Не откладывая ни на минуту, он хотел начать дело с Митрофана и Настасьи. Но, проходя через сад, встретил там целую ватагу деревенских телят. И, точно обрадовавшись случаю, сейчас же призвал деревенского старосту и составил протокол для присоединения к жалобе.
- Жалобу подаю против своего желания, но это присоединяю с удовольствием, - сказал себе Митенька Воейков. Потом глаза его наткнулись на сломанную парадную дверь и помои на дворе. - Я их сейчас распод-дам!.. - сказал Митенька, как обыкновенно говорил в этих случаях. - Позвать ко мне Митрофана!
И когда пришел Митрофан в своей вечно распоясанной фланелевой рубахе и зимней шапке, Митенька, подождав, когда он подойдет вплотную к крыльцу, молча указал ему рукой на слома-нную дверь.
Митрофан сначала посмотрел вопросительно на хозяина, потом перевел глаза на дверь.
- Что же ты молчишь? - сказал хозяин.
Митрофан подошел к самой двери, потрогал рукой, поставил ее, как ей надо было бы стоять, если бы у нее были обе петли. Потом, сплюнув, отошел от нее.
Митенька молча, немного иронически наблюдал.
- Ай сломалась? Когда ж это?
- Она уже целый год как сломалась, а ты только сейчас заметил, да и то когда тебе пальцем ткнули. Я все ноги по твоей милости переломал, лазивши через нее, а ты преспокойно целую жизнь можешь ходить мимо и не видеть.
Митрофан опять посмотрел на дверь.
- Надо, видно, будет поправить, - сказал он, продолжая смотреть на дверь.