обы страх нагнать.
Николай сказал строго:
- Убивать никого не надобно. Ты суди, коли есть за что. И кого отпусти, а кого на каторгу, для исправленья. Убивать человека нельзя.
- Вот я и говорю, если, например, за дело. А тут забрали людей, держали-держали, а потом всех для острастки и прикончили. Иной, например, старик, что с него взять, а другой мальчик, безо всякого смысла. И всех под одну гребенку. А из малыша человек может выйти получше всякого другого.
- Ребенка убивать - последнее дело. За это не простится.
- Я и говорю. У барыни одной, раньше капусту я ей доставлял, сынишку забрали и прикончили; паренек по семнадцатому году. Списки они составляли на что-то, по спискам и забрали их. A вины будто никакой и не было.
- Словно звери,- сурово сказал Николай.
- И звери, да и без пользы.
- От убийства какая польза. Кто меч взял, от меча и погибнет.
- А устроить ничего не могут. Скажем, купить нужно что - где теперь купишь? А уж в Москве ли не было добра!
- Разграбили все.
- Вот я и говорю. Растащить нетрудно, а вот поди-ка собери.
Это нужно с умом. А сейчас кто за командира? Вот ваш солдат, Дуняшин брат, Андрюшка-дезентир.
- Нету больше Андрюшки.
- Али прогнали?
- Сам убег. Приходили его спрашивать. В каком-то деле попался, наворовал, что ли. Жил хорошо, с достатком, куда лучше господ. У барина, у старика, ничего нет, внучка ихняя селедки ест, а у Андрюшки с Дуняшей завсегда к чаю ландрин. И меня угощали: этого, говорит, у нас сколько хочешь. Тоже и мясное каждый день.
- Убег, значит?
- Ушел; и Дуняше не сказал. Верно, в деревню ушел, к своим. А может, забрали его, нам неизвестно. Только что пропал комендант; а начальством был.
- Так. Какие и у них попадают. Чем-нибудь, значит, не угодил.
Потом Николай рассказывал о своих планах. Многого ему не нужно, а все же на четверке хлеба, на одной, не проживешь. Барышня, Татьяна Михайловна, селедку отдает: говорит,- много у нас. А откуда у ней будет много? Тоже Дуняша помогала. Однако теперь, как Андрей убег, стало и ей нечего жевать. К барышне назад в прислуги просится, а той кормить ее нечем, да и прислуга не надобна, в двух комнатах живут. Теперь тоже в деревню хочет. Денег ей Андрюшка давал все же, немного скопила, да стали деньги дешевы... На дорогу, может, и хватит. Конечно, она ближняя, Тульская, а мне далеко. А даром не повезут.
- Трудное дело.
На том и порешили, что дело трудное, а иного ничего не придумаешь. Зеленщик поднялся идти домой, а Николай тоже вышел с ним из дворницкой - подышать воздухом.
- Гляди, скоро мороз стукнет.
- И стукнет. Он не ждет. На него декрета не напишешь.
У ворот распрощались. Привычно помахав истертой метлой по тротуару, Николай поглядел на небо, подправил метлу, стукнув дважды о плиты, и пошел обратно, размышляя: "И так плохо, и сяк плохо. Раньше тоже, бывало, и вешали, и били, а толку не вышло. Все одинаковы".
И хоть любил тепло и табачный дух, а все же отворил ненадолго дверь своей дворницкой: "С этой, с нынешней махорки, ежели сейчас спать лечь,- обязательно угоришь. Из чего ее только делают?! Один обман!"
СЕСТРА АЛЕНУШКА
У постели Васи доктор и сестра милосердия. Фамилия доктора - Купоросов; он из семинаристов, уже очень пожилой человек, грубоватый и хороший. Единственный врач, которого признает орнитолог.
- Этому можно довериться. Он понимает, что медицина - не бог знает какая наука. Доброе слово больному больше помогает. Хороший человек Купоросов! И откуда он добыл такую фамилию? Стойкий человек, основательный.
Купоросов лечил всегда Аглаю Дмитриевну, лечил и профессора, и Танюшу,- еще когда была у нее скарлатина. Без приглашения же на Сивцев Вражек не являлся; впрочем, он был очень занят своей практикой - больше среди людей небогатых.
Доктор сам привел к Васе сестру милосердия Елену Ивановну, совсем молоденькую, но уже вдову. Муж ее, врач, умер от тифа. Доктор Купоросов очень любил своего молодого коллегу и, после его смерти, покровительствовал его вдове, находил ей работу, учил ее нелегкому ремеслу сестры милосердия, относился к ней, как к дочери. Ласково называл ее Аленушкой, но был, по обыкновению, очень требователен и строг, когда доле шло об уходе за тяжелобольным.
- Тут, Аленушка, дело идет о жизни человека. Чтобы никакого упущения! Главное - чистота и воздух, а лекарствами не поможешь. Парнишка молодой, нужно его выходить. Понимаете, Аленушка?
Аленушка, Елена Ивановна, была низенькой, кругленькой женщиной, цветущего здоровья, со вздернутым носиком и большущими голубыми глазами, совсем некрасивой и очень хорошенькой. В гимназии ее звали пышкой и щипали во время уроков, а она взвизгивала, так как больше всего на свете боялась щекотки.
Но всего забавнее Аленушка смеялась. Смех ее был неудержен, начинался светлым колокольчиком, а в конце срывался и какой-то странный басовый всхлип - вроде того, как хрюкает поросенок. Подруг ее это приводило в полный восторг, а Аленушка, хрюкнув, пугалась и делалась сразу серьезной. Ей этот маленький недостаток причинял большое горе, и она не знала, как от него избавиться.
Позже, впрочем, решила, что особого горя в этом нет,- когда жених ее, молодой доктор, заявил ей, что она победила его именно своим смехом. Женившись, он называл ее в порыве нежности милой своей хрюшкой.
С ним Аленушка могла бы быть счастлива, но жили они вмеcте недолго, не больше полугода. Его отправили на фронт, на тиф, и очень скоро Аленушка получила.от него письмо, что ему что-то занездоровилось. Это письмо и было последним.
Долго после этого Аленушка не смеялась своим заразительным смехом, и, так и не став дамой, стала дочкой и воспитанницей доктора Купоросова. Он и приспособил ее к уходу за больными.
- Я, Аленушка, теперь пойду по другим больным, а к семи часам буду дома. Если больному станет плохо, вы сейчас ко мне, либо самолично, либо лучше пошлите кого-нибудь. Давайте ему пить, сколько захочет, и тряпочку с уксусом меняйте, как согреется. И прочее, Аленушка, как обычно, вы же ведь уже знаете все.
- Я знаю, доктор.
- Ну, вот. Я на вас надеюсь. Никого к нему не пускайте, кроме этой барышни, которую тут видели, и его приятеля, который тоже тут был. Они славные люди и вам помогут, в случае чего - сменят вас.
- Хорошо, доктор. А она кто!
- Барышня? Она внучка одного профессора, старого моего пациента. Зовут ее Танюшей, а отчество не помню. Отличная девушка, кажется, играет хорошо или еще что-то делает.
- Какая она красивая!
- А? Красивая? Должно быть, уж не знаю.
В женской красоте доктор Купоросов не очень разбирался. Может быть, и Аленушка красавица, а может, и уродец. Пусть в этом другие разбираются.
Когда ушел Купоросов, Аленушка осмотрелась, поставила поближе к постели твердое кресло, пожалела, что нет на нем подушечки, вынула из небольшой принесенной корзинки желтенькую книжку Кнута Гамсуна "Виктория". Она этот роман читала раньше, и так он ей понравился, что решила прочесть еще раз; впрочем, ничего другого под рукой и не было. Когда устроилась в кресле хорошо и удобно, чтобы долго можно было так сидеть, с любопытством стала смотреть на лицо спящего больного.
Спал Вася Болтановский неспокойно, все время перекатывая голову по подушке. Приходилось поправлять ему подушку и перекладывать на лбу уксусную тряпочку. Подбородок его был давно не брит, и на лице, пылавшем от сильного жара, лежали тени. Но ямочка на подбородке была ясно видна, и это как-то сразу расположило к нему Аленушку.
"Бедненький, какое славное лицо!"
В комнате Васи было чистенько прибрано,- постарались Танюша и инженер. На ночном столике постлан был чистый Васин платок с меткой "Б", вышитой крестиком на уголке.
Прядь волос, которая всегда причиняла Васе заботу и беспокойство, лежала поверх компресса, мокрая и путаная. Аленушка отвела ее к подушке.
"Нужно будет его остричь".
Затем Кнут Гамсун начал свой нежный рассказ про любовь. Аленушка понимала любовь именно так, как Кнут Гамсун. Любовь - вещь беспокойная, и роману нисколько не вредило, что время от времени Аленушке приходилось отрываться от книжки: то поправить компресс, то поднести кисленькое питье к пылающим и сухим губам Васи, то улыбнуться больному хорошей улыбкой, которой он не мог ни понять, ни оценить: Вася Болтановский редко приходил в сознание.
На столике стоял будильник - и потянулись часы. Ночь будет бессонная, разве немножко удастся Аленушке подремать в кресле. А утром ее сменит либо эта красивая девушка, внучка профессора, либо господин, который был и ушел с нею. Может быть, они - жених и невеста? А может быть, этот больной - ее жених.
И опять Кнут Гамсун рассказывает про любовь. И как замечательно он про нее пишет!
Когда стемнело, Аленушка зажгла настольную лампочку, затенила ее от глаз больного, вынула из своей корзинки кусок пайкового хлеба, баночку с чем-то съедобным, соль в бумажке и яблоко. У Васиного письменного стола закусила, прислонив Кнута Гамсуна к чернильнице и продолжая читать. Закусивши, руки вытерла бумажкой, крошки собрала, баночку с остатком съестного положила обратно в корзинку, яблоко, большое и румяное, решила съесть после, походя, за чтеньем, и, прежде чем опять устроиться в кресле, подошла к зеркалу поправить косынку на голове.
Когда Аленушка смотрелась в зеркало, она слегка нагибала голову, чтобы носик не казался слишком вздернутым.
Вася тихо сказал в полусне:
-
А как же быть? А как же быть? Сейчас отходит?
И громко крикнул:
- Подождите, по крайней мере. Я не могу же так...
Аленушка подошла, переменила на лбу больного тряпку, отжав ее пухлой рукой,- и в это время Вася открыл глаза и спросил удивленно:
- Вы-то кто?
- Лежите спокойно.
- Нет, а вы-то кто?
-
Я сестра милосердия. Ну, как вам, полегче?
Вася на минуту опять закрыл глаза, потом сказал внятно:
- Очень хочется пить.
Аленушка взяла стакан, помогла напиться, и Вася опять посмотрел на нее воспаленными и внимательными глазами.
- А вас как зовут?
- Зовут меня Елена Ивановна. Вам не нужно разговаривать, лучше постарайтесь заснуть тихонько.
Вася болезненно улыбнулся, сказал: "Постараюсь" - и действительно заснул, а Аленушка подумала: "Какая у него улыбка хорошая! Бедненький, вот страдает".
Постучалась хозяйка квартиры, напуганная болезнью жильца. Аленушка вышла к ней и сразу заключила с ней дружеский союз, успокоив ее насчет незаразительности сыпного тифа,- если все держать в чистоте. Поговорили о нужном, условились. Хозяйка предложила вскипятить воды, если потребуется. Вася был ее давнишним и любимым жильцом. Уходя, очень похвалила Аленушку, сказавши:
- Какая вы молоденькая да румяная, с вами всякий выздоровеет. Прямо как девочка. Неужто замужем?
- Я вдова.
Это уж совсем растрогало хозяйку, и она заявила Аленушке:
- Если вам нужно будет уйти ненадолго, вы мне скажите, я у него посижу. А как же вы спать будете?
- Ничего, я привыкла в кресле.
Тогда хозяйка принесла подушечку для сиденья и еще большую мягкую подушку - чтобы удобнее спать в кресле.
- У нас, слава Богу, хоть тепло, не замерзнете. Дровами обзавелись, и я печку свою топлю через день, тут за стеной прямо. Все даже завидуют. Оттого и в этой комнате тепло.
Вечером поздно доктор Купоросов забежал ненадолго, пощупал пульс, велел отмечать температуру на бумажке, все одобрил, поцеловал Аленушку в лоб.
- Ну, я пойду, а вы, миленькая, все же хоть в кресле подремлите. Значит - до завтра. Утром зайду в начале девятого.
Кнут Гамсун продолжал свой рассказ,- и это удивительно, до чего ясно представляла себе Аленушка и любовь и муки его героя!
ПЯТАЯ ПРАВДА
От боярина Кучки и до наших дней считано на Москве пять правд.
Правда первая - подлинная. Жила эта правда на Житном дворе, у Калужских ворот, в Сыскном приказе. На правеже заплечный мастер выпытывал ее под линьками и под длинниками, подтянув нагого человека на дыбу. У стола приказный дьяк гусиным пером низал строку на строку.
Вторая правда - подноготная: кисть руки закрепляли в хомут, пальцы в клещи, а под ногти заклепывали деревянные колышки. "Не сказал правды подлинной - скажешь подноготную".
Третья правда жила у Петра и Павла, в Преображенской приказной избе, где ею князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский, "человек характера партикулярного, собой видом, как монстр, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому". От его расправы "чесали черти затылки".
Завелась было четвертая правда "у Воскресенья в Кадашах", за Москва-рекой, где жил в пятидесятых годах девятнадцатого столетия именитый купец, городской голова Шестов, защитник интересов бедного московского люда. Но такая правда, ненастоящая, долго удержаться не могла.
Дальше счет московским правдам был потерян,- уже не говорят о них, о каждой особо, народные пословицы: ни о Бутырской, ни о Таганской, ни о Гнездиковской. Помудревший народ свел все правды в одну, и эта одна "была, да в лес ушла".- "И твоя правда, и моя правда, и везде правда, и нигде ее нет".
Правда пятая родилась в наши дни на Лубянке.
Выпытав правду, ненужного больше человека "укорачивали на полторы четверти". Для этого нашлось в Москве много мест, оставшихся в народной памяти. На одной Красной площади, от Никольской до Спасских ворот, вырос позже ряд церковок "на костях и крови", и еще одна "на рву". Грозный укорачивал людей "у Пречистой на площади", перед Иваном Святым, позже названным Великим. "А головы метали под двор Мстиславского",- чтобы было чем чертям в сучку играть.
Еще были такие места в разное время и у Серпуховских ворот, и в Замоскворечьи близ Болота, и у великомученицы Варвары, и на углу Мясницкой и Фурманного, и где придется, а зимой и на льду Москва-реки.
Много, очень много было в Москве мест, где козам рога правили, где пришивали язык ниже пяток, вывешивали на костяной безмен, мыли голову, чистили пряжу, лудили бока, прогуливали по зеленой улице, парили сухим веником, крутили кляпом и пытали на три перемены.
Богат, красив и полнозвучен русский язык. Богат, а будет еще богаче.
При правде пятой - лубянской - стали пускать по городу с вещами, ликвидировать, ставить к стенке и иными способами выводить в расход. И новые завелись в Москве места: Петровский парк, подвалы Лубянки, общество "Якорь", гараж в Варсонофьевском - и где доведется...*
* И новые завелись в Москве места - здесь и далее называются адреса следственных изоляторов Чрезвычайной Комиссии. Общество "Якорь" - бывшая контора страхового общества на углу Б. Лубянки и Варсонофьевского пер. Корабль смерти - общая подвальная камера в одном из флигелей. Контора Аванесова (см. с. 159) названа по имени Варлаама Александровича Аванесова (1884-1930), с марта 1919-го члена Коллегии ВЧК.
Раньше тут жили люди коммерческие, и преобладали восьмипроцентные и десятипроцентные интересы. Восемь и десять - огромная разница: восемь - обычное благополучие, десять - относительное богатство. Но все это ушло. Новые люди, далеко не заглядывая, знали твердо, что жизнь - только сегодня, что даже и сто процентов - пустяк, что либо весь мир, либо завтра же позорный конец.
Новые люди чуждались веры - или им так казалось. Несомненно - им так казалось. Вера была, и вера наивная: вера в сокрушающую власть браунинга, нагана и кольта, во власть быстрого действия. Откуда было им знать, что трава растет по своим несокрушимым законам, что мысль человека не гнется вместе с шеей человека, что пуля не пробивает ни веры, ни неверия.
Огромный двор, старые здания, на входных дверях наклеены бумажки с деловым приказом. Здесь царит власть силы и прямого действия. Улица, смиренные обыватели приходят сюда с трепетом, просят - заикаясь, уходят - плача, хитрят прозрачно. Сила же застегнута на все крючки военной шинели и кожаной куртки.
От входа налево, через два двора, поворот к узкому входу, и дальше бывший торговый склад, сейчас - яма, подвальное светлое помещение, еще вчера пахнувшее торговыми книгами, свежей прелостью товарных образцов, сейчас - знаменитый Корабль смерти. Пол выложен изразцовыми плитками.
При входе - балкон, где стоит стража, молодые красноармейцы, перечисленные в отряд особого назначения, безусые, незнающие, зараженные военной дисциплиной и страхом наказания. Балкон окружает "яму", куда спуск по витой лестнице и где семьдесят человек, в лежку, на нарах, на полу, на полированном большом столе, а двое и внутри стола,- ждут своей участи.
Пристроили из свежих досок две каморки с окошечком в дверях,- для обреченных. Маленький муравейник для праздных муравьев.
На стенах каморок карандашные надписи смертников:
Моя жизнь была Каротенькая
Загубила мая молодость
И безвинно в расход
пращай мая весна!
И могила нарисована - высокий бугор; и череп нарисован, веселый, похожий на лицо, под черепом кости, под крестом костей - имя и фамилия. Хочется юному бандиту с жизнью расстаться красиво, чтобы осталась по нем память,- как написано в тех тоненьких книжках, что продавались у Ильинских ворот: "Знаменитый бандит и разбойник, пресловутый налетчик Иван Казаринов, по прозвищу Ванька Огонек".
А рядом, в общей камере Корабля,- мелочь: каэры*, эсеры, меньшевик со скудной бородкой, в очках, гнилозубый, трус, без огня и продёрзости - человеческая тля.
* Каэры - контрреволюционеры. От аббревиатуры КР.
На балкон выходит рыболов, затянутый кожаным поясом, комиссар смерти Иванов, а с ним исполнитель, приземистый, прочный, с неспокойным бегающим глазом, всегда под легкими парами, страшный и тяжелый человек - Завалишин, тот, который провожает на иной свет молодую разбойную душу.
На нарах, обсыпанный нафталином, с книжечкой в руках, бывший царский министр, с ровной седой бородой, человек привыкший, привезенный из Петербурга. Рядом - из меньшевиков, спорщик пишет заявленья, ядовит, каждому следователю норовит задать вопрос с загвоздкой. Еще рядом - спекулянт, продал партию сапожной кожи - да попался. И еще рядом сидит на нарах, свесив ноги, бедный Степа, из бандитов, еще не опознанный. Но из той же славной компании и комиссар Иванов: сразу признал своего.
- Здравствуй, Степа. Куда едешь?
- Должно - в Могилевскую губернию.
А сам бледный, давят на плечи осьмнадцать лет и жизнь кокаинная.
И скоро уводят Степу в особую камеру. Прощай, Степа, бедный мальчик, папин-мамин беспутный сынок!
Пьяными глазами смотрит в яму Завалишин, исполнитель, служака на поштучной плате и на повышенном пайке. Кровь в глазах Завалишина. Перед ночью пьет Завалишин и готов всех угостить,- да не все охотно делят с ним компанию. Страшен им Завалишин: все-таки - беспардонный палач, мать родную - и ту выведет в расход по приказу и за бутылку довоенного. Бородка клочьями и смутен взгляд опухших глаз, затуманенных денатуратом.
А через дорогу, через Фуркасовский переулок - самое главное, где вся борьба,- Особый Отдел Всероссийской Чеки. Здесь порядок, все и вся ходят по струнке, нет ни поэзии, ни беспредметной тревоги. Здесь надо всем навис и царит и неслышно командует умный и тяжкий гений борьбы и возмездия, хмурый и высокий товарищ старого призыва, по горло вкусивший царской каторги, идеалист, бессребреник, недоступный для всякого, народный мститель, всю кровь на себя принявший,- имя которого да забудут потомки.
Прямо с площади, высадив из автомобиля, вводят в двери новую жертву - врага народа и революции. В малой канцелярии анкета, затем на короткое время в малую камеру с нарами, пересчет в большую - с клопами, во всем известную контору Аванесова, а после, по особой записке, прямо через двор, в старый дом, отделанный под тюрьму, по типу царскому, в страшное молчаливое здание Особого Отдела, откуда длинные коридоры, колодные, пустые, зигзагами ведут в кабинеты следователей.
Здесь вершится пятая правда московская - Лубянская Правда.
ТОВАРИЩ БРИКМАН
Маленький, жидковолосый, расплюснутый в груди человек, широко расставив локти и близко смотря на бумагу левым глазом, писал мелким бисером.
Звякнул на столе телефон.
- Да. Да, я. Хорошо. А он когда арестован? Ладно, товарищ. Только вы поскорее пришлите мне дело, я же ведь не знаю. Ну хорошо. Вызову, сам вызову, хорошо.
Голос человечка был тонок, как женский, с легкими визгливыми нотками.
Окончив свое "заключение", внимательно перелистал худыми, тонкопалыми, детскими ручками принесенное "дело", вскрыл пакет бумаг, отобранных при обыске, буркнул про себя, поморщившись:
- Опять набрали глупостей, ни черта не понимают. Позвонил, подписал приказ и отдал вошедшему солдату отряда особого назначения:
- Снесите, товарищ, в комендатуру, и чтобы сейчас привели ко мне.
Встал, прошелся по комнате, покашлял в угол, выглянул и коридор и попросил, нельзя ли подать горячего чаю. Чай, жидкий и тепловатый, принесла низенькая женщина в кудряшках под платком, бойкая и уверенная.
- Не знаете, товарищ Брикман, выдача сегодня будет?
- Не знаю.
- Говорили, что клюкву и, может быть, вязаные свитеры будут выдавать.
- Не знаю.
- Ох, уж кто же знает!
Конвойный доложил, что арестованного привели.
- Так и ведите сюда. Сами подождите за дверью, пока позову.
Следователь заспешил, сел за стол, положил перед собой оконченное "заключение", взял в руки перо и принял вид пишущего.
Стукнула ручка двери, и солдат из-за двери сказал:
- Налево к столу идите.
Вошел Астафьев. Высокий, в слегка помятом костюме, небритый, с виду спокойный.
Следователь поднял голову и, едва взглянув на вошедшего, показал на стул со своим столом.
- Садитесь. Вы гражданин Астафьев?
- Да.
- Садитесь.
Минуты две проглядывал свое "заключение", читая только глазами, и в то же время придумывал вопрос. Затем вложил в папку, отложил, пододвинул дело Астафьева и спросил:
- Вы профессор?
- Приват-доцент.
- Ну да, все равно. Философ?
- Да.
-
Вы почему арестованы?
Астафьев улыбнулся:
- Это вам знать лучше.
- Я и знаю. А вы как думаете?
- Думаю, что арестован я так, зря, нипочему.
-
Значит, вы думаете, чтомы зря арестовываем?
Астафьев искренне рассмеялся.
- Думаю, что случается; из двадцати человек - девятнадцать наверное.
- Напрасно так думаете. Ошибки, конечно, возможны, но ошибки исправляются. Нам приходится быть осторожными, так как советская власть окружена врагами. Пусть лучше десяток людей посидит напрасно, чем упустить одного врага. Вы этого не думаете?
- Нет, не думаю. Я думаю как раз наоборот: лучше упустить виновного, чем лишить свободы десятерых.
- Ну, мы думаем иначе. Пролетариат не для того завоевывал власть, чтобы рисковать ею из-за интеллигентских сентиментальностей. Пока советская власть окружена врагами...
Голосом тоненьким, скрипучим, без запятых, следователь долго и тягуче произносил слова, много раз читанные Астафьевым в передовых статьях "Известий" и "Правды", слова, набившие оскомину своей правдой, своей ложью, своей практичностью и своей фантастичностью. Рассеянно слушая его, Астафьев болезненно ощущал нахлынувшую скуку и ждал, когда следователь кончит. Одновременно вспоминал:
-
Где-то я его уже слышал и где-то видел. Где?
Внезапно оборвав популярную лекцию, тем же тоном следователь спросил:
- К вам на прошлой неделе заходил человек в желтых гетрах. Как его фамилия?
Астафьев равнодушно ответил:
- Может быть, кто-нибудь и заходил в гетрах, не помню.
-
Он долго у вас оставался?
Астафьев поморщился:
- Раз я говорю - не помню такого, то что же это за вопрос?
- А кто у вас был на прошлой неделе, назовите всех.
- В чем вы меня, собственно, обвиняете?
- Здесь не суд, я вам отвечать не обязан. Когда все выясним - узнаете. А вы ответьте на вопрос.
Крупный, здоровый, красивый человек посмотрел сверху на маленькую, тщедушную фигурку следователя.
- Оставьте эти вопросы. Как я вам отвечу, когда не знаю даже, в чем обвиняюсь. Я назову вам кого-нибудь, а вы его арестуете. За кого же вы меня считаете?
- Придется считать за врага советской власти.
- Ну и считайте, если вам хочется.
- А вы знаете, гражданин Астафьев, чем вам это грозит?
- Могу догадываться, но это для меня не убедительно. А вот скажите, следователь, где я вас мог видать? Мне ваше лицо знакомо.
Следователь нервно дернулся, и в голосе его появилась визгливая нотка:
- Это не относится к делу. Вы на мои вопросы ответите?
- Не встречал ли я вас за границей? В Берлине, например? Вы не из эмигрантов? Мне вспоминается - на каком-то эмигрантском митинге... Постойте, ваша фамилия не Брикман? Но, помнится, вы тогда были меньшевиком. Правда?
Товарищ Брикман заерзал на стуле, нажал кнопку звонка и крикнул:
- Угодно вам отвечать на вопросы?
Астафьев с широкой улыбкой, немного насмешливо добавил:
- И вы, помнится, там, в Берлине, выступали против Ленина. Ай-ай-ай!
Брикман взвизгнул вошедшему конвоиру.
- Отправьте арестованного обратно!
- Бумажку позвольте.
Пока Брикман подписывал бумажку, Астафьев добродушно говорил:
- А вы не волнуйтесь, товарищ Брикман, вам это вредно, вон вы какой худой. Берите пример с меня. Все это - пустяки, и не стоит волнений.
- В советах я не нуждаюсь, гражданин Астафьев, а вам придется долго посидеть, если чего похуже не будет. Можете идти.
Когда конвойный увел Астафьева, следователь долго, расставивши широко локти и навалившись на стол расплюснутой грудью, мелким бисером писал на анкетной бумажке, приложенной к делу. Окончив, встал, прошелся по комнате, опять покашлял в уголок, пощупал свой пульс, оглянулся на дверь и подошел к тусклому зеркалу в рамке, висевшему близ окна. В зеркале туманно отразилось его лицо, худое, с тщедушной белокурой бородкой, с большими глазами над припухшими мешочками, со слишком оттопыренными ушами.
Грудь его, разбитая прикладами в пересыльной тюрьме, когда он был еще студентом, никогда с тех пор не дышала свободно. В жизни его не было радостей, и тянуть эту жизнь - не нужного никому чахоточного человека - он не мог, только поддерживая себя верой в революцию, в будущее счастье человечества, в золотое время, которое неизбежно придет за периодом упорной и беспощадной борьбы с врагами рабочего класса. Правда, сам он рабочим не был, да и не мог быть - с разбитой грудью; но все же ему, Брикману, суждено было стать одним из героев и защитников нового строя, впервые родившегося в России и долженствующего охватить весь мир. Слабый здоровьем, он должен быть стойким, стальным, несокрушимым волею,- в этом все оправданье жизни.
Товарищ Брикман опять подошел к зеркалу, немного закинул голову и попытался выпрямиться. И опять зеркало тускло отразило тщедушную фигурку, украшенную красноватыми, лихорадочными глазами. Карманы френча оттопырились, но грудь не натянула защитной материи.
Товарищ Брикман не курил; от дыму он начинал кашлять долго и нудно. Он любил чистый воздух, но боялся открывать окно, так как от холоду также кашлял. В кармане он носил скляночку с герметически закрывающейся крышкой, в которую и плевал.
Сегодня он не сдержался, позволил себе потерять равновесие. Это плохо, это не должно повторяться! Против Астафьева нет достаточных улик, но по тону, по разговору, по поведению он - настоящий и опасный враг. Его делом нужно заняться, нужно вывести его на чистую воду, нужно!
В памяти Брикмана мелькнула фигура Астафьева, широкогрудая, здоровая, насмешливая.
Следователь взял телефонную трубку и тонким голоском, нетерпеливо нажимая рычаг, начал:
-
Алло, алло...
У ЕГО ПОСТЕЛИ
По выражению, узаконенному развивавшейся в Москве канцелярщиной, Аленушка "вошла в контакт" с хозяйкой квартиры, где лежал больной Вася Болтановский. Контакт привел к тому, что совместными усилиями добыта была манная крупа и немного сахару, - в обмен на привезенное Васей пшено.
- Вы о нем заботитесь, Елена Ивановна, словно о своем женихе.
- Ну вот уж, вы скажете. Просто - нужно же ему что-нибудь легкое. Вы посмотрите, до чего он исхудал!
Аленушка, меняя больному рубашку (чистую предварительно грела у хозяйской печки), с жалостью смотрела на впадины у ключиц и на отчетливые ребра Васи. Беспомощность его трогала Аленушку и вызывала в ней нежные чувства к больному. Без Аленушки Вася ни в чем не мог обходиться и, в минуты сознания и крайней слабости, преодолевая стыд, пользовался ее милосердной сестринской помощью.
Теперь кризис болезни миновал. Вася был в полном сознании, но ослаб бесконечно. Доктор Купоросов при каждом визите говорил, уводя Аленушку в переднюю:
- Следите внимательно за температурой, Аленушка. Его нужно обязательно подкармливать, понемножку, но чаще. Утром тридцать пять и два было? Вот видите; это так же опасно, как большой жар. Он так у нас совсем замерзнет. Кашку давайте горячую, побольше масла. Молоко тоже хорошо. Как окрепнет немножко - и мяса можно, рубленую котлетку; телятины и курятины сейчас не достанешь. Не позволяйте утомляться, сидеть в постели, разговаривать, - пусть лежит. И сами, Аленушка, много не болтайте, не забалтывайте его. Ну-ну. Славный паренек, жалко.
Голову Васе вторично обрили, заодно побрили и отросшую бородку. Вася лежал теперь чистенький, беленький, худой, кареглазый, с ямочкой на подбородке. Говорил мало, тихим голосом, и все больше слова благодарности.
- Спасибо, Елена Ивановна, зачем вы все сами, могла бы Марья Савишна помочь вам хоть в грязных делах. Уж очень мне неловко.
- Пустяки вы говорите. И нужно же прибрать хорошенько. К вам скоро придут.
Придут - значит, Танюша и Петр Павлович.
С того момента, когда миновал кризис болезни и Вася пришел в полное сознание, он, лежа покойно и внутренне радуясь возврату жизни, - усиленно и насколько позволяла еще слабая голова вспоминал, какие видения прошли перед ним за время болезни, что было бредом и сном, в чем была доля действительных впечатлений. Вполне реальна была только постоянно бывшая при нем сестра милосердия, Елена Ивановна, которую доктор так хорошо называет Аленушкой.
Аленушка мелькала и в бреду и в сознании. Аленушка являлась всегда, когда ссыхались губы и душил жар, когда останавливалось или уж слишком сильно билось сердце, когда пылала голова и глаза смотрели сквозь лиловые и туманные круги. С приближением Аленушки становилось сразу лучше и легче. Голос Аленушки звучал утехой.
Но иногда Аленушку отстраняли другие тени и видения, и голос ее сменялся другими голосами. Это были, конечно, Танюша и Протасов. Всегда двое, всегда оба вместе. И два голоса, говорившие шепотом иногда с ним, с Васей, иногда друг с другом.
Голос Танюши, всегда нужный и жданный, но звучащий одновременно с другим, не успокаивал, а волновал Васю. Иногда хотелось его поймать и заставить говорить для себя, слова необходимейшие, страшно важные, или хотя бы слова утешения и жалости. Но этому мешал другой голос, мужской, ровный, спокойный, уверенный, почти веселый. Голос Аленушки был всегда для Васи; другие два голоса - как будто - звучали друг для друга, хотя, возможно, говорили тоже о нем и для него. Объяснить это трудно, - но так чувствовалось. И, слыша эти голоса, Вася беспокойно метался, бредил и вскрикивал.
Затем всплыло еще одно воспоминание - если оно не было сном. Приходя порою в сознание, Вася отвечал на обращенные к нему вопросы (хочет ли пить, поправить ли ему подушки) и видел ясно тех, кто с ним говорил. Но, увидав, забывал о них сейчас же, они как-то уходили за круг его внимания, за пределы мира, в котором он вел борьбу со смертью. Были все же и более длительные просветы. Так, однажды, он долго рассматривал лицо Аленушки, спавшей в кресле, и удивлялся здоровому ее румянцу и простодушному складу губ. В другой раз, утром, рассмотрел до последней черточки лицо доктора, склонившегося над ним, и улыбнулся, когда доктор сказал: "Ну, глазки у нас просветлели, гражданин, пора выздоравливать". Видел ясно и Танюшу, смотревшую на него испуганно и с такой жалостливостью, что Васе захотелось плакать; но в лице Танюши, таком любимом, было что-то чужое. И, наконец, видел однажды - но это могло и показаться - обоих друзей своих, Танюшу и инженера, сидевших рядом, близко к его постели и близко друг к другу, не говоривших ни о чем, но смотревших друг на друга с непонятным для Васи выражением.
Было это так. Вася, очевидно, крепко и покойно спал. Затем проснулся с приятной ясностью головы, с ощущением свободы от болезненного припадка, - когда не хочется пошевелиться, чтобы не спугнуть этого покоя и этой ясности. Открыв глаза, он увидал свою комнату в отчетливых очертаниях и освещенные лампой два лица, смотрящие друг на друга молча, словно застывшие в созерцании. Еще показалось Васе, что руки Танюши и инженера были соединены. Он мог бы и не заметить этого, если бы при попытке его повернуть резче голову к сидевшим Танюша не сделала прерывистого движения, как бы отдернув свои руки. Тогда Вася закрыл глаза и почувствовал, как исчезли покой и ясность и снова вернулось к нему мучительное полусознание, тяжесть в темени и боль в висках. Все это теперь вспомнилось, - но как-то туманно; могло и не быть в действительности.
Вчера был первый день полного сознания Васи. Но, сильно ослабев, он почти все время спал и Танюши не видал.
- Сестрица, вчера Татьяна Михайловна приходила?
- Была. Она всегда приходит к трем часам, когда я ухожу домой. За всю вашу болезнь только дня два-три пропустила, не могла зайти. Тогда Марья Савишна сидела около вас.
- Сколько я хлопот вам всем доставил. Я был очень болен?
- Что было, то прошло. Нехорошо с вами было.
- А уж много дней?
- А вы не помните? Завтра пойдет четвертая неделя.
- Неужели так много! И вы все время около меня, Елена Ивановна?
- Все время.
-
И все ночи? Когда же вы спали?
Аленушка рассмеялась колокольчиком.
- Ночью и спала, а то иногда и днем дремала.
- В кресле спали?
- Когда вам очень плохо было - в кресле, а если вы не очень метались, приставляла к креслу стулья и спала, как в постели. Марья Савишна надавала мне одеял и подушек, настоящую кровать устроила; но я боялась слишком разоспаться.
- Как вы так можете? Вот устали, должно быть. А вид у вас цветущий, даже смотреть завидно.
- Так я же очень здоровая, мне ничего не делается. И очень привыкла. А вот вы слишком много болтаете, доктор это запретил.
- С вами невредно.
И правда, Вася очень утомился.
Когда минут через пять в дверь легонько постучали и Танюшин голос шепотом спросил: "Ну, как сегодня?" - Вася не открыл глаз, хотя слышал и ответ Аленушки:
- Сегодня совсем хорошо.
- Спит?
- Кажется.
Вася не открыл глаз, когда за новым стуком послышались легкие мужские шаги, а затем, одновременно поздоровавшись и попрощавшись, вышла из комнаты Аленушка. Так лежать было лучше, взглянув же - нужно говорить; но прежде, чем говорить, нужно думать, и это страшно трудно и тяжело.
В своем усталом покое он слышал шепот и слышал, как инженер сказал:
- Я сейчас должен уйти; ничего, что вы одна останетесь?
- Ну, конечно, раз вам нужно. Но вечером вы зайдете к нам?
- Да уж как всегда. Ну, пока до свиданья, Танюша.
"Как всегда? И он зовет ее Танюшей?"
Вася открыл глаза и увидал Танюшу, провожавшую его дорожного спутника таким ласковым взором, каким никогда она не провожала самого Васю.
И Вася вспомнил: "Сколько сказала Аленушка? Да, завтра начнется четвертая неделя..."
ИЗМЕННИКИ
Те, кто с ночи стояли в очередях, ожидая, когда откроют, под белой с красным уже полинялой вывеской зашитую досками дверь и когда начнут выдавать по детскому купону прогорклое пшено,- те менее всего думали, что вот где-то все еще идет война и что в ней Россия не участвует. Довольно своих забот и горя своего: давно о войне забыли. От нее остались одни могилы, вдовы, семейное разорение и проклятая память, заглушенная сегодняшними страданиями.
Юрист Мертваго, которого некогда дядя Боря устроил в земсоюзе