твою голову, что инеем,
кроет. Про себя не говорю, как есть старая старуха. Какая ж у нас на
старости лет жизнь пойдет? Сам подумай хорошенько!
Ни слова на то не сказал Мокей Данилыч. Смутился он словами бывшей
своей невесты.
- Ты теперь в достатках,- сказала Дарья Сергевна,- и на будущее время
Дуня тебя никогда не оставит своей помощью. Ежели захочешь жениться, за
невестами дело не станет, найдется много. А мой бы совет: к богу
обратиться, ты уж ведь не молоденький. Ты же, я думаю, живучи в полону,
пожалуй, и Христову-то веру маленько забыл. Так и надо бы тебе теперь
вспомнить святоотеческие предания и примирить свою совесть с царем
небесным.
В это время пришел из красилен Патап Максимыч и, взглянув на того и
другую, догадался, что без него были меж ними какие-то важные разговоры.
- Дарья Сергевна, матушка!- молвил он,- что ж, я пред уходом сказал
вам, чтобы вы закусочку для гостя поставили, а вот у вас на столе и нет
ничего. Пожалуйста, поскорей сготовьте, наш гость, пожалуй, теперь и поесть
захотел.
Дарья Сергевна вышла, а Патап Максимыч остался вдвоем с Мокеем
Данилычем.
- Видится мне, что без меня у вас какие-то особые разговоры были,-
сказал гостю Патап Максимыч.- Как только вошел сюда, догадался.
- Были разговоры, точно, что были,- сказал Мокей Данилыч.
- О чем же это? - спросил Патап Максимыч.
- Старину вспоминали,- отвечал Мокей Данилыч.
- Какую старину? - спросил Чапурин.
- Старые годы вспоминали, Патап Максимыч. Про то меж собой говорили,
как были мы с ней люди друг к другу самые близкие, жених с невестой,-
сказал Смолокуров.
- Уж не вздумал ли ты опять женихом к ней стать? - промолвил, понизив
голос, Патап Максимыч.
- Что ж, я бы не прочь,- отвечал Мокей Данилыч.
- Полно-ка ты, не смущай себя, да и ее не смущай такими разговорами,-
сказал Патап Максимыч.- Ведь тебе, друг мой любезный, годов немало. Не
очень много супротив моих лет. Только что я жил в своей семье, а тебе
пришлось в полону жить. А что ни говори, жизнь пленника не в пример тяжелее
нашей жизни.
Воли, друг любезный, нет. А без воли всякий человек прежде старится.
Нет вам моего совета по прежнему идти. Не смущай ты ее души, она с богом
хочет пребывать и концом своих желаний поставляет житье в каком ни на есть
ските керженском или чернораменском. Будучи черницей, думает она и век свой
скончать. Потому ты ее и не смущай своими запоздалыми разговорами. Отдай ее
господу богу на руки и сам подумай о своей душе. Пора, любезный друг, пора,
наше время изжито.
- То же самое и она сейчас мне говорила,- сказал Мокей Данилыч.- А как
я один-то жизнь свою свекую? Кто ж мне на смертном одре глаза закроет? Кто
ж будет ходить за мной во время моих болезней? Спору нет, что будут в моем
доме жить Герасим Силыч с племянником, да ведь это все не женская рука. Да
и хозяйка в доме нужна будет.
- За хозяйкой и за женским уходом дело у тебя не станет,- молвил Патап
Максимыч.- При твоих теперь достатках невест не оберешься, хоть тебе и не
мало лет. Только этого я тебе не советую. Известно, что такое молодая жена
у старого мужа. Не довольство в жизни будет тебе, а одна только маята.
Замолчал Мокей Данилыч, низко поникнул головой, а после того и не
поднимал ее.
Дня через три Патап Максимыч с Никифором Захарычем поехали в город,
чтобы сесть там на пароход. С ними и Мокей Данилыч отправился. Пробыв
несколько дней у Дуни, он вместе с Чубаловым отправился в новое свое жилище
на старом родительском пепелище. Там похлопотал Чубалов, и Мокей Данилыч
скоро был введен во владение домом и пристанями, и как отвык от русской
жизни и ото всех дел, то при помощи того же Чубалова завел на свой капитал
хлебный торг.
* * *
Все, что было говорено про Марью Гавриловну, оказалось верным.
Завладев ее капиталом, Алексей тотчас же покинул жену для Тани. Но и то
было ненадолго, одна за другой являлись новые красотки, и с ними проводил
время Алексей, забывал жену и все, что получил от нее. Чтобы быть подальше
от отца и вообще от Керженского Заволжья, он завел в Самаре на свое имя
такие заводы и зажил на новом месте так, что знавшие его прежде не могли
надивиться.
Кроме того, что стал он в короткие отношения с местными властями,
прикармливая их роскошными обедами, и в среде купечества он занял почетное
место. Меньше чем через год назначены были городские выборы, и гласный
думы, первой гильдии купец Алексей Трифоныч Лохматов был намечен будущим
городским головой или по меньшей мере заступающим его место на собраниях.
Переселившись в Самару, он взял с собой и жену, но Марья Гавриловна и здесь
терпела прежнюю участь. Не имея ни копейки на свои надобности, она должна
была во всем покоряться любовницам Алексея, хозяйничавшим у него в доме и
ни малейшего внимания не оказывавшим настоящей хозяйке. Алексей никогда
даже не говорил с ней. Когда он покинул Таню, она бросилась к ногам Марьи
Гавриловны, прося у нее прощенья и, по обычаю, сваливая всю вину на
смутившего ее беса. Добрая Марья Гавриловна простила взращенную ею девушку
и с тех пор по-прежнему стала с ней неразлучна, как было до ее несчастного
замужества. Алексей, казалось, и внимания не обращал на то; он и с Таней
никогда не говорил больше ни слова.
Какое-то дело заставило его плыть на Низ. Он сел на один из самых
ходких пароходов, ходивших тогда по Волге, на том же пароходе ехали и Патап
Максимыч с Никифором Захарычем. Патап Максимыч поместился в каюте. Никифору
Захарычу показалось там душно, и он отправился в третий класс на палубу.
Чапурин из своей каюты через несколько времени вышел в общую залу.
Осмотрелся, видит четырех человек, из них трое были ему совсем не известны,
вгляделся в четвертого и узнал Алексея.
Ни к кому не обращаясь, Патап Максимыч снял с головы картуз и положил
его на стол.
Алексей сразу узнал бывшего хозяина. Слегка приподнявшись с дивана, он
с наглостью во взоре и с большим самомнением проговорил:
- Наше вам наиглубочайшее, господин Чапурин.
Ни слова не ответил на то Патап Максимыч и сел на диван против
Лохматова.
- Как вы в своем здоровье теперь? - с тем же нахальным взглядом,
смеривая глазами Патапа Максимыча, спросил у него Алексей.
Не ответил ему Патап Максимыч и, уже несколько времени подождавши,
спросил у него:
- А что Марья Гавриловна? Она как?
- Ничего,- сказал Алексей.- Здорова, кажется. В Самаре осталась, а я
вот подальше на Низ сплываю.
- Слухом земля полнится, Алексей Трифоныч, а говорят, будто она во
многом нуждается,- злобно молвил, взглянув на бывшего своего приказчика,
Патап Максимыч.
- Мало ль что по народу болтают, всего не переслушаешь,- сказал на то
Алексей, поднимая кверху брови.- Живет она себе как хозяйка дома. И хорошая
хозяйка, добрая, в этом надо ей честь отдать. Только все дома сидит да богу
молится, ни с кем из наших самарских почти никогда и не видается. Вот они,
наши Самарские,- прибавил он, указывая глазами на сидевших в общей зале,-
никто ее, можно сказать, не видывал, хоть и веду я в городе жизнь открытую.
Не только на них, но даже и на всех сослаться могу, что никто ее,
богомольницу, в глаза не видывал.
- Это так точно-с,- подхватил один из самарцев.- Марья Гавриловна у
нас в городу как есть невидимка.
Промолчал Патап Максимыч и, мало повременя, взял картуз со стола и
вышел из общей залы. Ни Алексей, ни его самарцы не знали, что он поместился
в каюте как раз рядом с ними.
- Что за господин такой? - спросил у Алексея один из его самарских
знакомых, только что ушел от них Патап Максимыч.
- Из наших заволжских. С Керженца,- отвечал Алексей.
- Давно знаете его? - спросил самарец.
- Давненько-таки,- отвечал Алексей.- Когда я еще находился в
бедности, а в родительском дому отцовские достатки порасстроились от
поджога токарни, а потом клеть у нас подломали, а после того поскорости
воры и лошадей свели, я в ту пору слыл первым, самым лучшим токарем в нашей
стороне, меня родитель и послал на сторону, чтобы кое-что заработать для
поправки семейных наших дел.
И пошел я не по воле родителей, а по своей охоте в деревню Осиповку,
что была от нас невдалеке, к Патапу Максимычу Чапурину, а у него в ту пору
токарни были всем на удивленье. Слыхал про меня и прежде Чапурин, и очень
ему хотелось иметь у себя такого работника, как я, и потому с радостью
принял меня в дом. И жил я у него не как простой рабочий, а в его доме
внизу, в подклете, в особенной боковуше, а ел и пил с хозяйского стола. И
за мое мастерство и за мой добрый обычай, как сына, возлюбил меня Чапурин,
и немного месяцев прошло после того, как я у него водворился, он через мои
руки доставил отцу моему столько денег, что тот на них мог устроиться
по-прежнему.
- Добрый он, значит, человек, этот Чапурин,- сказал один из самарцев.-
Что ж, долго вы у него в токарях служили?
- Очень даже недолго,- отвечал Алексей.- Тут он со своими приятелями
по каким-то случаям вздумал за рекой за Ветлугой на пустом месте золото
искать и по доверию ко мне меня послал туда. Тут-то дорогой и спознался я с
теперешней женой моей Марьей Гавриловной.
- Ну что же, долго у него еще оставались? - спросил самарец.
- Нет,- сказал Алексей.- Всего моего житья у него и полугода не было.
Когда воротился я в Осиповку, хоронили старшую дочку хозяина. После похорон
немного дней прошло, как он меня рассчитал. И так рассчитал, что, проживи я
у него и два года и больше того, так по уговору и получать бы не пришлось.
На этом я ему всегда на всю мою жизнь, сколько ее ни осталось, буду
благодарен.
Лежа в соседней каюте, Патап Максимыч от слова до слова слышал слова
Алексея. "Вот,- думает он,- хотя после и дрянным человеком вышел, а
все-таки старого добра не забыл. А небойсь словом даже не помянул, как я к
его Марье Гавриловне приходил самую малую отсрочку просить по данному
векселю. А добро помнит. Хоть и совсем человек испортился, а все-таки
помнит".
И, довольный сам собой и даже Алексеем, Патап Максимыч протянулся было
спокойно на диване в каюте, как вдруг услыхал иные речи из общей залы.
- Что ж за причина была такая, Алексей Трифоныч? - спросил у него один
из самарцев.- Чего ж это он вдруг после дочерних похорон спровадил вас от
себя из дома? Была же на то какая-нибудь причина.
- Была причина, точно что была,- сказал Алексей, плутовски улыбаясь и
почесывая затылок.
- Какая же? - спросил самарец.
- Дочка была у него старшая, Настей звали. Уж сколько времени прошло,
как она в могиле лежит, а все-таки и до сих пор вспомнить о ней приятно.
Насторожил уши бывший по соседству Патап Максимыч. И сдается ему, что
этот разговор добром не кончится.
- Беленькая такая,- продолжал Алексей, говоря с самарцами,- нежная, из
себя такая красавица, каких на свете мало бывает. А я был парень молодой и
во всем удатный. И гостила тогда у Чапурина послушница Комаровской обители
Фленушка, девка, молодец на все руки, теперь уж, говорят, постриглась и
сама в игуменьи поступила. Она в первый раз и свела нас.
"О-о! - подумал Патап Максимыч.- Так вон оно откуда все пошло. Значит,
это все Фленушка устроила. На такие дела только ее и взять. Эх, ведал бы да
знал я тогда об этом, таких бы надавал ей тузов, что, пожалуй, и в игуменьи
теперь не попала бы".
А у самого сердце так и кипит, встал он и ходит, как зверь в узенькой
клетке. Лицо горит, глаза полымем пышут, порывается он пройти в общую залу
и там положить конец разговорам Лохматого, но сам ни с места. Большого
скандала боится.
- Ну вот, и свела она нас,- продолжал Алексей.- Тем временем приезжали
к Чапурину гости из Самары, Снежковы, отец с сыном, сродни они, никак, тебе
доводятся. И было у них намеренье Настю сватать; только она, зная за собой
тайный грех, не захотела того и отцу сказала напрямки, что уйдет в кельи
жить, а не удастся, так себя опозорит и родительский дом: начнет гулять со
всяким встречным. Раскипятился отец, а моя Настенька и вниманья на то не
обращает. Стих Чапурин, а она продолжала наши дела. Меня на ту пору на
Ветлугу послали. В эту мою отлучку Настенька догадалась, что она непраздна,
что другой кто-то сидит в ней. Во всем открылась матери и, только что все
рассказала, упала и с той поры заболела; болезнь недолго продолжалась.
Полежала сколько-то времени и покончила свою жизнь, а меня на ту пору у
Чапурина не было, все по этому по ихнему золотому делу разъезжал. После об
этом Фленушка мне рассказывала.
Воротился я к Чапурину и, подъезжая к деревне, где он живет, похороны
увидал. Это моя Настя без меня скончалась. А какая была покойница, теперь и
сказать нельзя: страстная, горячо увлекалась всем, сама такая тихая, ровная
и передо мной никогда, бывало, противного слова не молвит. Все с
покорством, все с подчинением моей воле... Однако ж душно что-то здесь,
каково-то ночью будет; впрочем у меня особая каюта; пойти бы на палубу
освежиться немного.
Слышит Патап Максимыч, что Алексей вышел из общей залы и идет мимо
кают. Не стерпело у него сердце. Одним размахом растворил он свою дверку,
но Алексей уже поднимался вверх. Чапурин за ним вдогонку.
- А кто обещал про это дело никому не поминать? Кто слово давал и себя
заклинал? А? - прошипел, подойдя к Алексею, Патап Максимыч.- Забыл?
Повесив голову, не говоря ни слова, Лохматов старался уйти от
разъяренного Чапурина, но не удалось ему: куда он ни пойдет, тот за ним
следом.
И вспомнились ему тут слова внутреннего голоса, что нередко смущали
его, когда он жил у Патапа Максимыча в приказчиках: "От сего человека
погибель твоя".
Ни шагу не отступал от него Патап Максимыч. Куда Алексей ни пойдет, он
за ним с попреками, с бранью.
Подходили они к пароходному трапу, и ни одного человека кругом их не
было. Патап Максимыч поднял увесистый кулак сокрушить бы супротивника, а из
головы Алексея не выходили и прежде смущавшие его слова внутреннего голоса:
"От сего человека погибель твоя".
Пятится Алексей от Чапурина, пятится. И дошел таким образом до самого
трапа. А на станции в Батраках, по оплошности пароходных прислужников,
забыли укрепить трап, через который девки да молодки дров натаскали.
Дошли до этого трапа, Алексей задом, Патап Максимыч напирая на него.
Что-то такое говорил Алексей, но взволнованный Патап Максимыч не понимал
его слов, должно быть каких-нибудь оправдательных. Оперся Алексей Лохматой
о трап, Патап Максимыч был возле него. Трап растворился, и оба упали в
воду.
- Упали! упали!- раздались голоса по палубе, но никто ни с места. Не
зная, кто упал, Никифор Захарыч, мигом сбросив с себя верхнюю одежду,
бросился в Волгу. Недаром его смолоду окунем звали за то, что ему быть на
воде все одно, что по земле ходить, и за то, что много людей он спас своим
уменьем плавать.
Бросился он в реку, поплыл, первым увидел Алексея, тот даже схватил
его, но Никифор Захарыч оттолкнулся от него, увидев невдалеке Патапа
Максимыча, поплыл к нему, схватил его, ошеломил, по исконному своему
обычаю, и поплыл к корме парохода.
Там с радостью приняли и утопленника и его спасителя. Собрались все
бывшие на пароходе, забыв на минуту другого утопавшего, усиленно и неумело
боровшегося с волжскими волнами. Кто-то крикнул, наконец:
- Лодку! Живей! Человек тонет! - А сказал это после того, как напрасно
всем миром просили Никифора Захарыча спасти и другого утопленника. Все
видели, что это на воде не человек, а настоящий окунь. Но Никифор Захарыч
упорно отказывался от просьбы.
- Не могу, и с этим устал,- говорил он.- Чего доброго, сам ко дну
пойду.
- Лодку! лодку! - кричали между тем бывшие на палубе.- Скорей как
можно лодку! Живей! Живей! Человек тонет! И как это трап-от не приперли!
Еще, пожалуй, отвечать придется, ежели потонет. А все это наши ребята
заболтались в Батраках с девками, да и забыли запереть трап как следует.
Ох, эта молодежь, прости господи! - Такие голоса раздавались в то время по
палубе, а Алексей Лохматов больше и больше погружался в воду.
Лодку, наконец, снарядили и подали. Быстро она понеслась к утопавшему,
но еще несколько аршин не доплыла до него, как тот, с мыслью: "от сего
человека погибель твоя", опустился на дно.
Так погиб Алексей Лохматов, нареченный самарский городской голова.
Марья Гавриловна приезжала на похороны и в тот же день, как зарыли ее
мужа, уехала в Самару, а оттуда по скорости в Казань к своим родным.
Лохматов не оставил никакого духовного завещанья, Марье Гавриловне по
закону из ее же добра приходилось получить только одну четвертую долю,
остальное поступало в семью Трифона Лохматова. Но Трифон, зная, какими
путями досталось богатство его сыну, отступился от нежданного наследства, и
таким образом Марье Гавриловне возвратился весь ее капитал.
* * *
Петербургский чиновник, которого так долго и напрасно ждали на
Керженце, приехал туда только летом. Долго задержали его в Петербурге.
Только что приехал он, тотчас же отправился в Оленевский скит. Оттуда
какие-то шатуньи, которых в скиту никто и не знал, пошли за Дон за сбором
подаяний. Их взяла полиция и отправила сначала в Петербург, а оттуда они
были препровождены в ту губернию, где ложно сказались жительницами. Там их
никто не знал, и они до разъяснения дела посажены были в тюремный замок.
Расспросив их и не добившись никакого путного ответа, петербургский
чиновник поехал в Оленевский скит. Тот скит несколько лет пред тем весь
выгорел дотла; а между тем дошли до Петербурга сведения, что там есть много
обителей, а из них самою главною и многолюдною считается обитель Анфисина,
построенная будто бы лет двести тому назад инокиней Анфисой, родственницей,
как говорило предание, святого Филиппа митрополита. Чтобы застать службу во
всех часовнях и моленных, чиновник выбрал для их осмотра вечер Успеньева
дня. Осмотрев и запечатав все до одной моленные, чтобы скитницы чего-нибудь
не спрятали, петербургский чиновник остановился в Анфисиной обители,
осмотрел ее и составил подробную опись иконам и всему другому, там бывшему.
Игуменья обители Маргарита, известная больше под именем Кузьмовны, с
особенным радушием встретила приезжего и разговорилась с ним обо всех делах
обительских. Ее племянница Анна Сергевна прислуживала гостю, разливала чай
и потом сама подавала чем бог послал поужинать. Петербургский чиновник
ночевал в обители Анфисиной и потом в ней не раз бывал. Из двадцати с
лишком часовен и моленных только три уцелело после бывшего пожара, прочие,
как вновь построенные, остались запечатанными и через несколько времени
земскою полицией были сломаны.
Из Оленева петербургский чиновник, сопровождаемый местным исправником,
отправился в незадолго пред тем обращенный к единоверию Керженский скит, уж
обставленный церквами; там игумен Тарасий, после того архимандрит, встретил
гостя даже со слезами.
- Ох, любезненький ты мой,- говорил он,- кого мне привел бог встретить
в наших местах! Места наши пустые, лесные; как-то ты добрался до нас! Разве
что с помощью господина исправника, он в своем уезде везде всю подноготную
знает. А у нас место пустынное, как есть настоящее иноческое пребывание.
Только и утехи нам, что окуней половить в Керженце да ими маленько себя
полакомить. Ты не взыщи с меня, что встречаю я тебя в таком одеянии,-
прибавил отец Тарасий, указывая на свою свитку, всю вымоченную водой,-
сейчас в Керженце был, рыбешку ловил, как мне про тебя сказали. Не обессудь
ты меня, любезненький мой; надо бы к тебе во всем чину явиться, а я вон
какой измоченный да перемоченный. Не обессудь, касатик ты мой,- низко
кланяясь, говорил петербургскому гостю отец Тарасий.- Ступай в мою келью, а
я меж тем приоденусь и приду как надо встретить дорогого гостя.
- Не беспокойтесь, пожалуйста, отец Тарасий,- сказал на то
петербургский чиновник.- Не в одежде дело, а в радушии. Останьтесь как
были, ежели это вас не холодит.
- За ласковое слово много благодарим,- сказал отец Тарасий, но,
несмотря на приглашение чиновника, пошел переодеться и вскоре явился к нему
в полном чину.
- Напрасно беспокоились, отец Тарасий,- сказал гость,- право,
напрасно, разве что простуды боялись.
- Ах ты, мой любезненький, гость ты мой дорогой! - вскрикнул игумен,
обнимая чиновника и лобызаясь с ним,- как же смею я быть пред тобой не во
всем иночестве! А ты пойдем-ка со мной вот сюда. И повел гостя в другую
соседнюю комнату. Там на столах стояли: уха из только что наловленных
окуней, пирог с малосольною осетриной, каша с молоком, оладьи, а на другом
столике были поставлены: водка, виноградное вино, а к ним копченые
рознежские стерляди и другая рыба, икра, соленые рыжики и грузди,
маринованные грибы и другие снеди.
- Потрапезуем-ка, любезненький мой, чем бог послал у старца в келье,-
говорил отец Тарасий.- Водочки прежде всего выкушай, и я вместе с тобой
выпью монашескую калишку. Сделай милость, друг, откушай.
Выпив водки, гость расхвалил закуски, к ней поданные, особенно
копченых стерлядей. Потом сели обедать.
За обедом, по иноческим правилам, все трое сидели молча. Один лишь
игумен изредка говорил, потчуя гостей каждым кушаньем и наливая им в
стаканы "виноградненького", не забывая при том и себя. После обеда перешли
в прежнюю комнату, бывшую у отца Тарасия приемною. Здесь игумен подробно
рассказывал петербургскому гостю о скитах керженских и чернораменских, о
том, как он жил, будучи в расколе, и как обратился из него в единоверие
вследствие поучительных бесед с бывшим архиепископом Иаковом.
Долго говорил игумен. Затем повел он гостя в церковь, где отправлено
было молебное пение. Служил сам отец Тарасий, иноки пели тихо и стройно
единоверческим напевом. Приезжий из Петербурга в подробности осмотрел
церковь, хвалил ее чистоту и убранство, особенно святые иконы.
- Чудотворной-то нет у нас никакой,- тихо промолвил отец Тарасий,
наклоняясь к приезжему, чтобы не смущать напрасно братию, не уходившую из
храма.
- Молитесь богу, он не оставит вас,- так же тихо сказал ему
петербургский чиновник.
Обойдя все церкви и кельи иноков, игумен повел гостя на конный и
скотный дворы, на пчельник и везде показал ему монастырское свое хозяйство.
Потом пошли на реку Керженец, и там послушники занесли бредень для ловли
рыбы к ужину. Потом повел его игумен в монастырский лес; когда ж они
воротились в игуменские кельи, там их ожидал самовар и блюдо свежей малины
с густыми сливками, и все-таки с "виноградненьким".
Петербургский гость остался ночевать у Тарасия, так как время было уже
позднее. На ужин явились все те же закуски, какие были поданы к обеду. Уха
сварена была из наловленных послушниками окуней, и явился к столу поданный
ими жареный судак и другие давешние кушанья, кроме каши, замененной малиной
со сливками.
Поутру, отстояв обедню, петербургский чиновник распрощался с отцом
Тарасием. Игумен даже расплакался на прощанье со своим нежданным гостем.
Из керженского Благовещенского скита Петербургский приезжий, пробыв
несколько времени в уездном городе, отправился в шарпанский скит, где его
вовсе не ждали. Он приехал туда ночью, часу во втором, и прошел прямо в
моленную. Там в углу стояла икона казанской богородицы; говорят, что она
была комнатною царя Алексея Михайлыча в первые годы его царствования. Она
была заслонена другою большою иконой, но пред ней горела лампада.
Рассказывали, что та икона во времена патриарха Никона находилась в
Соловецком монастыре и что во время возмущения в среде соловецкой братии,
когда не оставалось более никакой надежды на избавление обители от
окруживших ее царских войск, пред ней на молитве стоял дивный инок Арсений.
И видит он во сне, что икона богородицы поднялась в небесную высоту, и
слышит он от той иконы глас: "Иди за мной без сомнения и, где я
остановлюсь, там поставь обитель, и до тех пор, пока в ней будет сия моя
икона, древлее благочестие будет процветать в той стороне", и был Арсений
чудною силой перенесен с морского острова на сухопутье. Богородична икона
идет по воздуху, а вслед за ней инок Арсений. И стала та икона и опустилась
на землю в пустынных лесах Чернораменских, и там на урочище Шарпан поставил
Арсений первый скит в тамошних местах. Вскоре больше сотни таких скитов
возникло в Черной Рамени, в Керженских и Рышских лесах и по реке Ветлуге.
Таковы были между старообрядцами предания о первых насельниках лесов
Чернораменских, и все, как ближние, так и дальние, с особым уважением
относились к иконе, принесенной в Шарпан иноком Арсением. Они твердо
веровали, что, как только соловецкая икона выйдет из Шарпана и будет
поставлена в никонианской церкви, древлему благочестию настанет неизбежный
конец. И потому, как только возможно, старались удержать ее на месте.
Опытный в делах подобного рода петербургский чиновник, войдя в
шарпанскую моленную, приказал затушить все свечи. Когда приказание его было
исполнено, свет лампады, стоявшей перед образом казанской богородицы,
обозначился. Взяв его на руки, обратился он к игуменье и немногим бывшим в
часовне старицам со словами:
- Молитесь святой иконе в последний раз. И увез ее.
Как громом поразило жителей Керженца и Чернораменья, когда узнали они,
что нет более соловецкой иконы в шарпанской обители. Плачам и воплям конца
не было, но это еще не все, не тем дело кончилось.
Из Шарпана петербургский чиновник немедленно поехал в Комаров. Там в
обители Глафириных издавна находилась икона Николая Чудотворца, также
почитаемая старообрядцами чудотворною. Он ее взял точно так же, как и
соловецкую из Шарпана. Страха и ужаса еще больше стало в обителях
керженских и чернораменских, там всё считали для себя поконченным.
Петербургский чиновник исполнил обещание, данное отцу Тарасию: соловецкая
икона была перенесена в керженский Благовещенский монастырь, а икона
Николая Чудотворца - в незадолго пред тем обратившийся к единоверию скит
Осиповский. После того, объехав все скиты и обители, петербургский чиновник
воротился в свое место.
Вскоре от высшего начальства из Петербурга вышло такое решение о
скитах: им дозволено было оставаться по-прежнему только на полгода, после
этого времени они все непременно должны быть совершенно порушены, тем из
скитских матерей, что приписаны были к обителям по последней ревизии,
дозволено было оставаться на их местах, но со значительным уменьшением их
строений. Тем из обительских матерей, что приписаны были по ревизии к
разным городам и селениям, велено было иметь там всегдашнее пребывание без
кратковременной даже отлучки в скиты и другие места.
Все это исполнить было возложено на местную полицию, и сам исправник
несколько раз объезжал для того скиты. Хоть окрестные крестьяне прежде и
радовались тому, что рано или поздно скитские строения пойдут в их
собственность, потому что матерям некому будет продать их строений и они
поневоле продадут их за бесценок, однако на деле вышло другое. Сколько ни
приказывал исправник крестьянам Ронжина и Елфимова ломать обительские
строения, никто из них не прикоснулся к ним, считая то великим грехом.
Особенно комаровские часовни были для них неприкосновенны и святы.
Сколько ни было у них ссор с Комаровскими матерями, они горько
скорбели и плакали над судьбой, постигшею скиты. И не мудрено то было:
окрестные крестьяне так долго по праздникам ходили в Комаровские часовни,
что им нельзя было не пожалеть соседок; опять же многие из них были женаты
на живших прежде в том скиту белицах. Сколько ни бился исправник, увидел,
наконец, что тут ничего не поделаешь, и потому собрал понятых,
преимущественно из православных. Они мигом приступили к работе. Когда были
снесены кровли с Манефиной обители, считавшейся изо всех скитов самою
главною, стоном застонали голоса. В то время собрались в Комарово почти без
исключения все матери из всех обителей: точь-в-точь как съезжались, бывало,
они на соборы, там сбиравшиеся. На завалинах и на разрушенных строениях
сидят матери и горько плачут, смотря на разрушение старого их пепелища,
ожидая и в своих скитах такого же разрушения и неизбежной высылки людей с
насиженных ими мест, но не приписанных ко скиту.
Приехала из города и мать Манефа с неразлучною Филагрией. Сели они
возле своих келей, но ни плача, ни рыданий с их стороны не было. Переселясь
заблаговременно в город, где была приписана по ревизии, Манефа только тихо,
безмолвно горевала по своем старинном хозяйстве. Так же ко всему
равнодушною казалась мать Филагрия: она также приписана была к городу и
жила вместе с Манефой. Ничего в ней не было, что бы расстраивало ее при
виде разрушения Комаровских обителей. Зато все другие тут бывшие горевали и
плакали по случаю постигшего всех их несчастия.
Сидит на завалинке мать Манефа с Филагрией, а рядом с ними все прежние
противницы Манефины из-за архиерейства: кривая мать Измарагда, игуменья
обители Глафириных, так еще недавно лишившаяся чудотворного Николина
образа, мать Нонна, игуменья из скита Гордеевского, мать Евтропия обители
Игнатьевой, мать Августа, игуменья шарпанская, у которой также недавно
отобрана была соловецкая икона казанской богородицы. Не послушалась тогда
мать Августа уговоров на соборе прочих игумений, не свезла в Москву эту
икону, с которой связано давнишнее предание, что скиты керженские и
чернораменские останутся неприкосновенными до тех только пор, покамест она
не будет поставлена в великороссийской церкви,- а вот она теперь у отца
Тарасия.
Все эти игуменьи, при виде сломанных Манефиных строений, сотворили с
ней прощу и мирно, с плачем и стонами, сидели рядом с бывшей своей
несогласницей, ничем не возмутимой старицей. Общая скорбь примирила всех.
Против этих игумений, на диванах и стульях из бывшего домика Марьи
Гавриловны, сидели более или менее близкие к Манефе: Таисея, игуменья
обители Бояркиных, игуменья обители Жжениных и настоятельницы мелких
Комаровских обителей мать Улия, игуменья Салоникеиных, Есфирь из обители
Напольных, настоятельницы обителей, а также все улангерские матери, Юдифь и
девяностолетняя Клеопатра Ерахтурка, никогда не чаявшая дожить до разорения
скитов. Были тут и Агния, игуменья небогатого скита крутовражского,
Христодула, начальница такого же скита ворошиловского, дебелая старица мать
Харитина, тоже из бедного скита быстренского, и многоречивая Полихрония,
настоятельница обители малиновской. Все бывшие слезно молили мать Манефу,
чтобы дала им мудрый совет, как помочь себе в настоящие дни напастей.
Опустив голову и потупив очи, ничего никому не говорила в ответ мать
Манефа. Ко всему видимому и слышанному, казалось, относилась она совсем
равнодушно.
Больше и громче всех голосила добродушная мать Виринея, столь долго
бывшая келарем в Манефиной обители. Не будет больше у нее ни пиров, ни
соборов, не будут больше сбираться к ней белицы работать и петь псальмы, а
частенько и мирские песни. А главное, что сокрушало ее, это то, что пришел
конец широкому ее домохозяйству, что теперь, ежели она и поселится в городе
у матери Манефы, не будет уже больше такого домоводства, какое было до сих
пор. Вспоминала и мать Филагрия, прежняя Фленушка, о тех проказах, что
выкидывала она у добродушной Виринеи тайком от игуменьи. Еще больше
вспоминала она гулянки свои по Каменному Вражку, но все затаила в сердце, и
казалась ничем не возмутимою. За разрушением Манефиной обители последовало
разрушение и других обителей Комарова, а затем и разрушение прочих скитов.
Так пали около двухсот лет стоявшие обители керженские и
чернораменские. Соседние мужики сначала хоть и не решались поднять руки на
часовни и кельи, через несколько времени воспользовались-таки дешевым лесом
для своих построек: за бесценок скупили скитские строения. Вскоре ото всех
скитов и следов не осталось. Были оставлены на своих местах только
приписанные к ним по ревизии, и каждой жительнице отведено было по
просторной келье, но таких приписанных ко всем скитам осталось не больше
восьмидесяти старых старух, а прежде всех обительских жителей было без
малого тысяча. Опустели и Керженец и Чернораменье.
Чрез некоторое время местному губернатору вместе с другим
петербургским чиновником велено было осмотреть все скиты. Они нашли всюду
полное запустение.
Зато в городе, где было много приписанных келейниц, образовались
многолюдные обители с потайными моленными. Из них главною по-прежнему стала
обитель матери Манефы.