ла. Жили мы в довольстве,
жили да бога благодарили... Вдруг иные дни наступили, посетил нас господь
испытаниями, токарня сгорела, лихие люди позавиствовали - подожгли. А по
скорости и в клети похозяйничали, все почти добро повытаскали. Коней пару
угнали неведомо куда. И с той поры по бедам я пошел. Послал я тогда
большого сына в работу к Патапу Максимычу, и возлюбил его Патап Максимыч
паче всякой меры, деньгами пожаловал, так что мы и токарню новую поставили
и животиной обзавелись, только уж такой спорыньи по хозяйству, как прежде
была у меня, не стало. Не на кого было всем делом положиться, большой сын
на стороне в работе, Саввушка еще недоспел, однако ж и его я послал
ложкарить - ловкий ложкарь из нашего мальца вышел.
Взяться некем, самому не под силу была работа, к седьмому десятку
тогда уж подходило, ну и захирело все по дому. Полугода не прошло, как
куда-то послал Патап Максимыч Алексея по своим делам и наградил его не по
заслугам. Ну тут бы еще ничего: в дом деньги отдал, а тут по скорости пали
к нам слухи, что женился он на богатой вдове, а женился без родительского
благословения. А дом у меня все падал да падал, беды пришли великие, дочери
нехорошими делами стали заниматься и тем мою Абрамовну в могилу свели.
Саввушка тоже недобрым путем жизнь повел, в солдаты нанялся, где теперь он,
сердечный, не знаю, не ведаю, угнали куда-то в дальние места голубчика. Так
вот и остался я бобыль бобылем, в тоске, слова не с кем сказать, а я
человек старый и немощный, вот скоро семьдесят лет исполнится, а ведь и в
божьем писании сказано: "Что больше того, один труд и болезнь".
Под это слово старика Наталья принесла сковороду с яичницей и, низко
поклонясь гостям, вышла вон.
- Покушайте, гости дорогие,- сказал Трифон Лохматый, придвигая
сковороду к ним.- Не посетуйте, что лучше чего-нибудь не поставил. Было бы
прежнее время, не так бы я вас угостил, а теперь, делать нечего,-
недостатки и бесхозяйство.
- Нечего беспокоиться, не для чего было и глазунью на стол ставить,-
молвил Никифор Захарыч.- За одно тепло тебе большое спасибо, ишь вьюга-то
как разыгралась, так и завывает. Без твоего крова да без твоей доброты
совсем бы нам пришлось замерзнуть.
- Так вот, гости мои дорогие,- немного погодя продолжал свой рассказ
Трифон Лохматый,- сынок у меня тысячами ворочает, кажись бы мог помочь отцу
при его крайности, ан нет, не туда оно пошло, не тем пахнет, женины деньги
и все ее именье мой Алексей к своим рукам подобрал, и она, бессчастная,
теперь сама без копейки сидит. Отцу тоже ничего не дает, забыл хлеб-соль
родительскую, забыл родимый дом и брата забыл и сестер - всю свою семью. Не
о том теперь у него думы, не обо мне попеченье. Был я у него, как он еще в
нашем городу проживал, теперь, слышь, на Низ куда-то уехал и там в Самаре
другим домом обзавелся, а прежний продал. Прихожу я к нему в дом, настоящий
дворец, мало таких в городе.
Насилу меня до него допустили. Увидались, однако, так он хоть бы
бровью повел после долгой разлуки, хоть бы кусок черствого хлеба, хоть бы
чашку чаю подал отцу-то. Поговорил я с ним, сказал про свои нужды, так он
хоть бы словечко какое-нибудь вымолвил, а на прощанье от такого богатства
дал пятирублевую. "Отвяжись, дескать, ты от меня". Так вот какие нынче
детки-то бывают: ты их пой, корми, вырасти, а после того они и знать тебя
не захотят.
- Давно я его знаю,- нахмурившись и злобно глядя в сторону, сказал
Никифор Захарыч,- всегда был беспутным, всегда умел за добро злом платить.
Вьюга не переставала, и Никифор с Васильем Борисычем остались ночевать
у Лохматого. К утру стихла погода, и они собрались в путь, но Лохматый, как
они ни отговаривались, не пустил их, не угостивши на прощанье блинами да
яичницей.
На мельницах-крупчатках в Красной Рамени Никифор тотчас по приезде
принялся за дело, и оно у него закипело; принялся за него и Василий
Борисыч, сначала горячо, а потом с каждым днем охладевал к работе, потом
совсем обленился, опустился и все время проводил в постели, не говоря ни с
кем ни слова и только распевая стихеры. Скука была для него непомерная, а
потом напала тоска. Напрасно Никифор Захарыч уговаривал его приняться за
работу, просил и молил его, ничто не помогало. По-прежнему Василий Борисыч
валялся на постели да попевал стихеры. А у самого только и на уме: "Куда бы
деваться, чтобы не видаться с противною женой. Ни за что на свете не
ворочусь к ней в Осиповку. О господи, ежели б ты ее развязал со мной! От
нее от одной такое вышло мне положение. Без нее мог бы я к своим
воротиться, а при ней сделать того никак невозможно, венчанная жена да еще
венчана-то в великороссийской! Вот оно, искушение-то!"
Ровно услышана была молитва Василья Борисыча: за неделю до Рождества
получил он от тестя коротенькую записочку: "Приезжай сколь возможно скорее.
Параша лежит при смерти".
И лошади были присланы. Нимало не медля, Василий Борисыч собрался в
путь и поехал в Осиповку. Дорогой работник рассказал ему все, что знал про
болезнь Прасковьи Патаповны. Недели полторы тому, как она в бане парилась,
а оттуда домой пошла очень уже налегке да, говорят еще, на босу ногу, а на
дворе-то было вьюжно и морозно. Босыми-то ногами, слышь, в сугроб попала,
ну и слегла на другой день. Много ль такой надо? Сам знаешь, какая она
телом нежная, не то что у нас, простых людей, бабы бывают, той ни вьюга, ни
сугроб нипочем.
- Что ж, она в памяти?- спросил Василий Борисыч.
- В памяти-то, слышь, еще покуда в памяти, а сказывают, начала
заговариваться,- отвечал работник.
- Что ж? за лекарем в город посылали или нет,- продолжал свои
расспросы Василий Борисыч.
- Как же не посылать, посылали,- отвечал работник.
- Что же он говорит?
- Что говорит, про то я не знаю. Знаю только, что пробыл он у Патапа
Максимыча не очень долго и, только что уехал, меня за тобой послали, а
другого работника, Селиверста, в Городец, за попом.
Встрепенулось сердце у Василия Борисыча. "Авось не отлежится, авось не
встанет! Ох, искушение!" - подумал он.
Он застал жену без языка. Так и не пришлось ему двух слов сказать. На
похоронах он громко подпевал городецким дьячкам,- скитницы не пожаловали
петь к Патапу Максимычу, очень уже сердилась на брата мать Манефа,- и сама
не поехала и другим не велела ездить. Все ее слов послушались, никто из
сбирательниц не приехал в Осиповку.
Спустя недели полторы после похорон Патап Максимыч позвал зятя к себе
в горницу и сказал:
- Вижу я, Василий Борисыч, что из тебя никакого толку не будет. Зачем
же вместе нам жить, быть в тягость друг другу? Разойдемся-ка мирно,
по-доброму, по-хорошему.
Не поминай меня и дом мой лихом. О сыне своем, о Захарушке, заботы не
имей, теперь он на руках у Дарьи Сергевны, а будет у Груни, как ей станет
посвободней и ежели Дарья Сергевна хозяйкой в доме останется. А по времени,
если будет богу угодно, все мои достатки ему с Груней пополам отдам. А на
Аксинью Захаровну рассчитывать нечего, и с радостью бы понянчилась со
внучком, да сама на ладан дышит. Лекаря к Параше привозили, поглядел он на
Захаровну и сказал, что не жилица она на свете, до весны ни в коем разе не
проживет. Так разойдемся-ка лучше, Василий Борисыч: у тебя своя дорога, у
меня своя, не будем мешать друг другу. Знаю, что тебе в люди деваться
некуда, так вот на обзаведенье да на прожиток. Пиши, чтобы знать, где
находишься, по силе возможности стану тебе каждый год присылать на житье.
Прощай. Дарю тебе пару лошадок да санки, поезжай, куда знаешь. А это
возьми.
И подал ему увесистый бумажник. Молча принял Василий Борисыч подарок
тестя и низко ему поклонился.
Так и расстались. Ни с той, ни с другой стороны на расставанье
сожалений не было. Василий Борисыч радостно уехал из тестева дома.
Кинулся он в один скит, кинулся в другой, нигде не принимают. Тогда
поехал на старое пепелище в Москву. Там была такая же встреча от Рогожских.
Кланяться даже никто с ним не кланялся. Иудой предателем все обзывали.
Купил тогда Василий Борисыч на одной из московских окраин небольшой
деревянный домик и поселился там. И вечно один, а без людей жить нельзя -
обуяет тоска одиночества, самая мучительная тоска, какая только есть на
свете. Отвернулся Василий Борисыч от Рогожских и с другими людьми
знакомство повел. Мало-помалу перестал он и думать об архиереях, хотя так
недавно еще служил им верой и правдой. Как человек, много видавший и много
из старообрядской жизни знающий, он для многих был занимателен. И скоро
нашел немало близких приятелей, добрых людей из православных. А на
Рогожское ни шага.
Груня с Марфой Михайловной усердно хлопотали над заготовленьем
приданого, и все сделано ими было так хорошо, что все, кто ни видел его, не
мог налюбоваться. Все было сделано и богато и с большим уменьем. Петр
Степаныч купил большой, поместительный дом. По советам и указаньям на
каждую мелочь Сергея Андреича, он устроил свой дом на славу. С нетерпеньем
ждал Самоквасов Крещеньева дня, чтобы сыграть свадьбу, но пришлось
помедлить: около Крещенья умерла Прасковья Патаповна, нельзя было Патапу
Максимычу прямо с похорон на свадьбу ехать, а без него Дуня никак не хотела
выходить замуж. "Он в горькие мои дни заместо отца мне был,- говорила
она,- заботился обо мне все одно как об родной дочери, как же можно мне без
его бытности, без его благословения венец принять". Решились повременить, а
как в том году рождественский мясоед был короткий, то, списавшись с Патапом
Максимычем, положили обвенчаться пред масленицей. Хотя не очень-то
нравилось это Петру Степанычу, но, делать нечего, надо было согласиться.
Так как Самоквасов еще никаких торговых дел не заводил, то и наперсник
его Семен Петрович, саратовец, жил пока у прежнего хозяина Ермолая
Васильича. Понадобилось ему по какому-то делу Семена в Москву послать, а
кстати свезти на Керженец ежегодное подаяние, чтобы потом летом в другой
раз туда не посылать. Саратовец по дороге заехал к Самоквасову и застал его
в больших хлопотах по отделке новокупленного дома. Не надивится Семен
Петрович убранству, каким украшал дом его приятель, а когда узнал, что у
него скоро свадьба с богатейшею дочерью покойника Смолокурова, которую
видал он в Комарове, так только руками развел от удивленья. Заметил он тут,
что Петр Степаныч неохотно говорит про скиты и про былые там проказы, что
вместе они там выкидывали.
Поехал Семен Петрович в Комаров и там, по обыкновению, пристал у
Таисеи, в обители Бояркиных. Не бывав там года полтора, с тех пор как
увезли Василья Борисыча да Прасковью Патаповну, много нового узнал он от
Таисеи, узнал, что мать Манефа совсем разошлась с братом, а сама чуть не в
затвор затворилась, передав управление обительскими делами Фленушке, для
чего та постриглась в иночество и теперь стала матерью Филагрией.
- Увидите и не узнаете прежнюю Фленушку,- говорила Таисея.- Ровно
восемь месяцев, как она уже в инокинях. Все под руку подобрала, никто в
обители без позволения ее шагу сделать не может. Строга была Манефа, а эта
еще строже; как сам знаешь, первая была проказница и заводчица всех проказ,
а теперь совсем другая стала; теперь вздумай-ка белица мирскую песню
запеть, тотчас ее под начал, да еще, пожалуй, в чулан. Все у нее ходят как
линь по дну. Ты когда идти к ней сбираешься?
- Да завтра думаю,- ответил Семен Петрович.
- Иди пораньше,- молвила Таисея.- Скоро-то она до себя никого не
допущает, особливо ежели кто из посторонних, не из скитских, значит. А о
прежних проказах лучше и не поминай, вон выгонит.
- Ну, уж и выгонит? - голосом сомнения сказал Семен Петрович.
- Вот увидишь. Попробуй только,- молвила Таисея.- Да еще и твоему
хозяину напишет, чтобы ни впредь, ни после он тебя в скиты не посылал.
- Не может быть того,- ответил Семен Петрович.- Ведь мы старые с ней
знакомые.
- Что было, то былью поросло, благодетель. Говорю тебе, стала она
совсем другой человек.
Не очень-то доверял словам Таисеи Семен Петрович и знакомым путем
пошел к кельям Манефы. И путь не тот был, как прежде. Тогда по зеленой
луговине пролегала узенькая тропинка и вела от одной к другой, а теперь
была едва проходимая дорожка, с обеих сторон занесенная высокими снежными
сугробами чуть не в рост человека. Отряхиваясь от снега, налипшего на
сапоги и самое платье, пошел саратовец на крыльцо Манефы и вдруг увидал,
что пред ним по сеням идет с какою-то посудой Марьюшка.
- Тебя откуда принесло, непутного? - не то с робостью, не то с
радостью спросила она, увидя его.
- Из города Саратова, голубушка ты моя Марьюшка, Ермолай Васильевич
прислал с подаянием. Ну здравствуй, моя дорогая. Что отворачиваешься?
Поздороваемся по-прежнему, обними покрепче, поцелуй горячей,- начал было
Семен Петрович, но Марьюшка руками на него замахала.
- Тише,- сказала она,- тише, услышит матушка, беда будет мне, да и
тебе неладно. Нынче у нас такие строгости пошли, что и рассказать нельзя,
слова громко не смей сказать, улыбнуться не смей, как раз матушка на
поклоны поставит. Ты ступай покамест вот в эту келью, обожди там, пока она
позовет тебя. Обожди, не поскучай, такие уж ноне порядки.
- И все эти строгости завела Фленушка? А я было совсем иного чаял.
Помнишь?
- Молчи,- сказала Марьюшка и, затворивши дверь кельи, скрылась в
переходах игуменской стаи.
Долго взад и вперед ходил по келье Семен Петрович. Это была та самая
келья, где в прежнее время жила Фленушка. Сколько проказ тут бывало,
сколько хохота и веселья, а теперь все стало могилой, с самих стен,
казалось, веяло какою-то скукой. Порядочно-таки прошло времени, как вошла в
келью молодая, пригожая, но угрюмая и сумрачная белица. Ее никогда не
видывал саратовец, бывая прежде в Комарове.
Мать Филагрия сидела за столом, когда вошел Семен Петрович, и
внимательно перебирала письма и другие бумаги. Положив уставной начал,
низко поклонился он матери игуменье. Тут только взглянула на него Филагрия
и поспешно опустила на глаза флеровую наметку.
- Какими это судьбами не в урочное время пожаловал к нашему убожеству?
- тихо промолвила мать Филагрия.- В прежние годы летом всегда приезжал, а
теперь, вдруг перед масленицей. Уж здоровы ли все, Ермолай Васильич и
домашние его?
- Слава богу, и Ермолай Васильич и все его домашние здравствуют и вам
кланяться наказывали,- отвечал Семен Петрович.- А так как довелось мне по
хозяйскому делу в Москву ехать, так Ермолай Васильич и заблагорассудил,
чтоб я теперь же заехал к вам в Комаров с ежегодным подаянием, какое каждый
раз от него посылается.
- Спаси господи и помилуй своими богатыми милостями благодетеля нашего
Ермолая и всех присных его,- встав с места и кладя малый начал, величаво
сказала Филагрия.- Клавдюша! - кликнула она незнакомую Семену Петровичу
послушницу, что у новой игуменьи в ключах ходила.
Неслышными шагами вошла та и смиренно стала у притолки.
- Поставь, Клавдеюшка, самовар да сбери нам чайку поскорее,- сказала
мать Филагрия.- Да закусочек поставь закусить, водочки, мадерцы, еще что
там есть.
- Слушаю, матушка,- с низким поклоном ответила послушница и торопливо
вышла вон из кельи.
- Что матушка Манефа, как ее спасение?- спросил, немножко помолчав,
Семен Петрович.
- Что матушка Манефа? Стара, дряхла, но духом бодра, плотью же
немощна,- отвечала Филагрия.- Всего больше по хилости своей да по слабости
телесных сил и поставила она меня на свое место в начальницы обители. А это
дело нелегкое. Особенно трудно ладить с окольными мужиками, каждому стащить
бы что со скита, бога не боятся, и совести нет в глазах. Ну да, бог даст,
ежели оставят нас на старых местах, уладимся с ними, теперь они все нашей
выгонки ждут и надеются, что обительские строения им достанутся. Тяжело с
ними ладить, ох, как тяжело, Семен Петрович! Скажите Ермолаю Васильичу - не
оставил бы нас, убогих, при теперешних наших тесных обстояниях своими
благодеяниями... Привезли ли что-нибудь?
- Как же, привез, матушка,- отвечал саратовский приказчик.- Только
Ермолай Васильич наказывал отдать из рук в руки матушке Манефе. Должно
быть, не знает о перемене у вас в обители.
- Матушка Манефа ни в какие дела теперь не вступает, все дела по
обителям мне препоручила,- сказала мать Филагрия.- Теперь она здесь, в
Комарове, приехала сюда на короткое время, а живет больше в городе, в тех
кельях, что накупила на случай выгонки. Целая обитель у нее там, а я
здешними делами заправляю, насколько подает господь силы и крепости.
Отдайте мне, это все одно и то же. И прежде ведь матушка Манефа принимала,
а расписки всем я писала. Ермолаю Васильичу рука моя известна.
- А матушку Манефу можно видеть? - спросил Семен Петрович.
- Никак нельзя,- отвечала Филагрия.- Еле бродит, вряд ли до весны
дотянет.
Семен Петрович передал письмо и деньги матери Филагрии. Та, прочитавши
письмо, молча и низко поклонилась, потом сосчитала деньги и написала
расписку.
- Долго ли здесь прогостишь? - спросила она его.
- Гостить долго мне не приходится,- ответил Семен Петрович.- В Москву
спешу по хозяйским делам. Завтра бы утром, пожалуй, и выехал.
- А здесь-то у кого пристал? - спросила Филагрия.
- Да все на старом насиженном месте, у матушки Таисеи в обители,-
сказал Семен Петрович.
- Напрасно, не советовала бы я,- молвила на то мать Филагрия.- И
Таисея напрасно приняла тебя. Время теперь опасное, хоть до лета, по
письмам наших петербургских благодетелей, ничего и не предвидится, а
все-таки на грех могут нагрянуть. И вдруг в женской обители постороннего
мужчину найдут. И, бог знает, что из этого выведут. Ноне сторонние, что в
Комаров приезжают, у иконника, у Ермилы Матвеича, пристают. Вот бы тебе там
и остановиться, а ты по-прежнему прямо в святую обитель. И Таисея-то дура
набитая, что пустила тебя... Ну на один-от день еще, пожалуй, ничего, авось
бог милостив, а ежели дольше останешься в Комарове, к Ермилу Матвеичу
переходи, там дело безопаснее.
Под это слово послушница Клавдеюшка внесла самовар и принялась
уставлять стол чайным прибором, а другой разными закусками и напитками.
- Подкрепитесь-ка наперед водочкой либо винцом каким-нибудь, а после
того и за чаек примемся, - молвила мать Филагрия.
Семен Петрович не заставил долго просить себя, выпил и закусил.
За самоваром мать Филагрия продолжала рассказ свой о тяжести
обительских хлопот, что так неожиданно легли на ее плечи, жаловалась на
судьбу, но обо всем говорила строго, с невозмутимым спокойствием.
- И по своей обители хлопотать и по всем другим скитам,- говорила мать
Филагрия.- К нам по-прежнему, как при матушке Манефе, все благодетели имеют
доверие и на наше имя высылают подаяния. И отовсюду, особенно из Петербурга
и Москвы, письма к нам только пишут, а в них пишется все, что и до других
скитов касается. От одного от этого голова иной раз кругом пойдет. А тут
еще разбирай иной раз ихние свары да ссоры. Тяжеленько, Семен Петрович,
иной раз очень тяжко приходится.
Вы скажите обо всем об этом Ермолаю Васильичу, пожалел бы хоть
сколько-нибудь нас, смиренных. Водочки-то другую рюмочку искушали бы,-
прибавила она, указывая гостю на столик с напитками и закусками.- Осетринки
кусочек возьмите, отменная осетрина, мало бывает такой, а в продаже и вовсе
нет. От Смолокуровых, от Дарьи Сергевны на помин души Марка Данилыча
прислана.
- Захлопоталась сама-то, должно быть,- заметил Семен Петрович.- Ведь в
скорости после родительских похорон была просватана за Петра Степаныча.
Бровью даже не повела мать Филагрия при словах Семена Петровича. Хоть
иноческая наметка была у нее совсем назад закинута, но в лице ее незаметно
было ни малейшего волнения, как будто разговор касался людей, совершенно ей
чуждых.
- Что же? - твердым и спокойным голосом, помолчав немного, проговорила
она.- Оба они люди мирские, иночества на них не возложено. Еще в земном
раю, насажденном на востоке, господь бог сказал: "Не добро быти человеку
единому, сотворим ему помощника". Не обретеся такового, и господь создал
Адаму жену. И апостол сказал: "Лучше жениться, чем разжигаться" (I Коринф,
VII - 9.). Самоквасов, сказывают, от дяди большое богатство получил, а у
нее в шесть либо в семь раз того больше. Слава богу, есть чем жить, есть
чем хозяйство управить. А хозяйство самое первое дело, как у богатых, так и
у неимущих. Ее разумом и добрым нравом господь не обидел, и, если удастся
ей забрать мужа в руки, у них в дому самым лучшим порядком пойдет и
хозяйство и все, а если он станет всем в дому верховодить, рано ли, поздно
ли, ихнее богатство прахом пойдет. Кланяйтесь, Семен Петрович, им от меня -
и ему и ей; скажите, старица, мол, Филагрия доброго здоровья и от бога
счастья желает им.
И с этими словами опустила на лицо наметку из двойного флера.
- Мадерцы хоть рюмочку искушали бы,- величаво промолвила она.- Вино
хорошее, из Москвы, благодетелями прислано.
На этот раз твердый голос ее будто немного дрогнул, и, как ни укрыто
было лицо ее под двойною наметкой, Семену Петровичу показалось, будто слеза
блеснула на очах матери Филагрии. Но тотчас же все исчезло, и пред ним
по-прежнему стояла спокойная, ничем не возмутимая мать игуменья.
- Еще маленькую калишку, Семен Петрович, извольте выкушать. На дорожку
посошок,- сказала она, слегка улыбаясь.
- Прощайте, Семен Петрович,- сказала ему она.- Ермолаю Васильичу и
всем домашним его поклонитесь от меня и ото всей нашей обители. Скажите им,
что мы всегдашние их молитвенники. А ответ сегодня же вам пришлю.
Только насчет будущего времени, прошу я вас, у матери Таисеи и ни в
какой другой обители не останавливайтесь, а случится приехать в наш скит,
взъезжайте к Ермилу Матвеичу, иконнику. Строго об этом накажу и матери
Таисеи и прочим игуменьям. Прощайте, Семен Петрович, всякого вам
благополучия.
Величаво, спокойно и без малейшего смущения простилась мать Филагрия с
заезжим саратовцем, не раз бывшим свидетелем затейных проказ ее. Стояла она
пред ним, ровно совсем другой человек, чем полтора года тому назад, когда
они собирали к венцу Василья Борисыча.
Несколько времени в глубоком раздумье простояла она среди кельи.
Потом, будто оправившись и придя в себя, громко крикнула:
- Клавдеюшка!
Послушница ровно из земли выросла; ожидая приказаний игуменьи, она
стояла на месте, низко опустя голову.
- Прибери здесь все. Поскорее,- сказала Филагрия.
Тотчас все было прибрано, и самовар, и водка с московской мадерой, и
закуски. А когда совсем прибралась, Филагрия сказала ей:
- Кто бы, по какому бы делу ко мне ни пришел, никого не допущай. Всем
говори: письма, мол, к благодетелям пишет.
Вышла послушница из кельи, и Филагрия заперлась изнутри. Потом пошла в
боковушу и там ринулась на кровать. Спрятав голову в подушки, судорожно она
зарыдала. Но ни малейшего звука, ни малейшего знака внутренней тревоги
бывшей Фленушки.
* * *
Настало, наконец, давно ожидаемое всеми близкими время Дуниной
свадьбы. Венчались они в последнюю пятницу пред масленицей, после того, по
церковному уставу, девять недель венчать было нельзя. Дня за четыре до
свадьбы Дуня с Груней и с женихом поехали поклониться гробам родителей.
Пред вступлением в новую жизнь Дуня считала сердечною необходимостью, по
старому обычаю, помолиться над ними. Чубалов встретил приехавших в
смолокуровском доме и устроил такие же почти обеды и ужины, какие бывали
при жизни Марка Данилыча. Поклонившись родителям, Дуня спешно стала
собираться обратно и звала Герасима Силыча к себе на свадьбу. Чубалов,
оставив Иванушку домовничать, поехал вместе с ней.
Только что вошла Дуня в отцовский дом, письма ей подали. Они только
что получены были Герасимом Силычем, и он, с часу на час ожидая хозяйку,
удержал их у себя. Оба письма были из Луповиц: одно от отца Прохора, другое
от Вареньки.
Радостно отец Прохор приносил Дуне поздравления со вступлением в
супружескую жизнь и благодарил ее за новую, совсем нежданную присылку с
просьбой помолиться об ней и об ее женихе в тот день, когда предположили
они венчаться. "А особенно утешили вы меня тем,- писал отец Прохор,- что
свадьбу желаете справить в единоверческой церкви и потом остаться в оной
навсегда, а зловредный раскол всесовершенно откинуть и, оградясь истинною
верой, до смертного часа пребывать отчужденною от душепагубного раскола.
Хотя и немало соболезную я тому, что не вошли вы прямо во спасительную
ограду святой церкви, но и тому несказанно рад, что вошли, так сказать, в
церковное средостение. Несказанно ото всей души моей радуюсь, что вы
находитесь теперь под церковною сенью; подай вам боже скорей и совершенного
душевного исцеления от пагубные язвы раскола. Молюсь и непрестанно,
дондеже, есмь, буду творити о вас и о будущем вашем супруге молитвы и
моления о вашем благочестном житии, мире в вашем семействе и о божественной
благодати, которую да ниспошлет владыка мира на дом ваш. Молю же вас и
слезно прошу подвизаться в делах христианского милосердия и украшать душу
свою посильною милостынею и иными плодами любви евангельской: паче же всего
хранить чистоту душевную и телесную.
При сем не умолчу и о здешних происшествиях, в последнее время бывших.
Николай Александрыч взят и неведомо куда отвезен, так что в Луповицах
теперь остались только Андрей Александрыч с супругой и с дочкой, к имению
же приставлена опека, и опекун ни на самое короткое время из Луповиц не
выезжает.
О Марье Ивановне имеются самые достоверные сведения, якобы и она взята
и неизвестно где заключена,- сказывают, в каком-то монастыре, где-то
очень далеко; слышал я о том в консистории, а там сии вести идут от
самого владыки, стало быть совершенно верны. Из простого народа также не
мало забрано, даже духовного звания, в том числе известный вам заштатный
дьякон Мемнон Ляпидариев. Вообще идет переборка пребольшая не токмо в нашей
епархии, но и в соседних открывают множество фармазонов, по преимуществу из
благородных. Премного радуюсь, что от вас не было никаких писем или посылок
ни к господам Луповицким, ни к Марье Ивановне и ни к кому из открывшихся
ныне фармазонов. А то теперь такое время, что за малейшее с ними сношение
всякого привлекают к суду и законной ответственности. Взяты, рассказывают,
даже два архимандрита, единственно по подозрению в сношениях с фармазонами,
не говоря уж о светских людях.
Затем, прекратя сие писание, вновь приношу наичувствительнейшую и
глубочайшую нашу благодарность ото всего нашего семейства за ваше
неоставление в бедной нашей доле, паче же всего от всей души моей и от
всего сердца молю и просить не престану прещедрого и неистощимого в своих
милостях господа бога, да излиет на супружескую жизнь вашу всякие блага и
милости к вам. Да пошлет он, всесвятый, свое благословение на новую жизнь,
в кою намереваетесь вступить, да пошлет вам с супругом от горнего престола
своего премногие свои милости".
Напротив того, безотрадно и отчаянно было письмо Вареньки. "Господь
тебе судья, что ты не захотела разделить с нами плачевную участь, нас
постигшую,- писала она.- Впрочем, кто ж не старается избежать земного горя,
кто не стремится к избежанию житейских печалей? Много ли найдется на свете
таких, кто бы не страшился мирского страха, кои бы были беспечальными и
радостно пошли бы на земные мучения?
Поистине только одни избранные и носящие на себе горнее помазание,
свыше даруемое. А у нас несчастия великие: дядю Николая Александрыча и
тетеньку Марью Ивановну взяли жандармы и неведомо куда увезли, полагают,
что в Петербург, думают и то, что оба они заключены в неизвестно каких
монастырях. Много взято и других разного звания людей, бывавших у нас на
собраниях в Луповицах. А тетеньку забрали в ее новом имении в Фатьянке. Это
в вашей губернии, невдалеке от того города, где ты живешь. Неужели ты и
этого не знала, а зная, не помогла от великого твоего богатства нужною
суммой для освобождения столь много любящей тебя тетеньки?
Говорят, что это сделать было очень легко, да и денег требовалось бы
не бог знает сколько, так что при теперешних твоих достатках освободить
тетеньку было бы делом пустяшным. Сама я этих дел не понимаю, но наши все в
один голос говорят, что ежели бы ты захотела ее выручить, то было бы легко
и для тебя безобидно. Очень на тебя сетуют и нехорошо отзываются, но я
много короче их знаю тебя и доброе твое к каждому человеку сострадательное
сердце, чтобы верить таким наветам.
Скорей так полагаю, что ты вовсе ничего не знала о нашем несчастии, не
знала и о положении наших дел. Разве, что не знала, как и к кому
обратиться? Так у тебя, конечно, есть доверенные люди, которым без страха и
опасения можно было поручить это дело. С тех пор как ты совершенно
неожиданно скрылась из Луповиц, кроме того, что батюшка твой скончался и ты
стала владеть миллионами, мы о тебе никакой весточки не имеем. Обещала
тетенька по приезде в Фатьянку разузнать о тебе и уведомить нас, но от нее
писем не получали, потому что меньше чем через неделю ее взяли, а также
иных из фатьянских, которых она вывезла из симбирского имения.
Потому я и думаю, что, когда тетеньку взяли, ты о таких наших
несчастьях и не знала, а в противном случае непременно бы помогла от своих
великих достатков. Иначе и думать нельзя, особенно мне, когда знаю твою
доброту и то, сколь много любила ты тетеньку: ведь она тебе вместо матери
была и первая озарила тебя невечерним светом истины. Подай нам о себе
весточку, добрая, милая моя Дуня, как ты поживаешь в новом своем положении,
а главное, останешься ли верна тому, куда была приведена безграничною к
тебе любовью тетеньки Марьи Ивановны. Пожалей ее, несчастную, пролей слезу
от сердечного участия к печальной ее судьбе. А мы и сами находимся в
ежедневном страхе, ожидая дней скорби и печалей. Дело, как надобно
полагать, еще не кончено, берут то того, то другого из бывавших у нас и
других совершенно не известных нам людей, мужчин и женщин, и притом из
таких городов и селений, которых никто из наших никогда и не знавал. Верно,
дело идет большое, до всех добираются, говорят, что даже самые архимандриты
призваны к ответу и лишены своих мест, не упоминают уж о попах, монахах и
прочего звания духовных людях.
Есть слух о некоторых из помещиков в дальних от нас местах, что одни
взяты, а другие отданы под надзор полиции. Мы все, а также иные из наших
дворовых и крестьян, тоже находимся под полицейским надзором, недели не
проходит, чтобы кто-нибудь не наезжал в Луповицы, исправник либо становой
пристав. Впрочем, их надзор легкий, весь состоит из угощения, и батюшка,
чем может, не оставляет их. А приставленный от полиции солдат живет в
Луповицах безвыходно, но от него никакого беспокойства не видим. Вот каковы
печальные наши обстоятельства, милая Дунюшка, пожалей нас в несчастии.
Вспомни нашу дружбу, нашу с тобой дружбу и любовь, и не забывай Луповиц и
всего, что там узнала и чему научилась".
Прочтя письмо Вареньки, Дуня бросила его в топившуюся печку, а письмо
отца Прохора положила в шкатулку, где лежали разные бумаги ее и документы.
Это письмо прочитала она потом жениху.
- Вот как! - выслушав письмо отца Прохора, молвил Петр Степаныч.- С
никонианскими попами в переписке.
- Что ж?- сказала Дуня.- Этот самый священник сказывал мне, что
разница между нами и великороссийскими в одном только наружном обряде, а
вера и у нас и у них одна и та же, и между ними ни в чем нет разности. А
вот Герасим Силыч все веры произошел, и он однажды говорил мне, что сколько
вер он ни знает, а правота в одной только держится.
- В какой же? - с любопытством спросил Самоквасов.
- В великороссийской,- ответила Дуня.
-В великороссийской,- сказал Петр Степаныч и крепко задумался.
- Я сам тех же мыслей,- тихонько молвил он невесте.
- А давно ли? - спросила Дуня. Но разговор тем и кончился.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Свадьбу сыграли на славу, ни Дуня, ни Петр Степаныч денег на то не
жалели. Но свадебный пир прошел скромно и бесшумно, так как Петр Степаныч
не успел еще обзавестись знакомыми на новом месте житья-бытья. На свадебном
пиру были только совсем осиротевший Патап Максимыч, Аграфена Петровна с
мужем, оба Колышкины, Чубалов, Никифор Захарыч, Семен Петрович, только и
всего. Как ни звали Дарью Сергевну, сколько ее ни уговаривали, не поехала
из Осиповки, говоря, что совсем уж разлучилась со светом и стала чуждою
всех его радостей. Только икону на благословенье прислала молодым.
Всю масленицу и великий пост молодые никуда не выезжали, бывали только
у Колышкиных, и они у них. Петр Степаныч купил пару кровных рысаков - кони
загляденье. На них почти каждый день катались Самоквасовы. Так как Петр
Степаныч еще не приискал, каким торговым делом заняться, то и отпустил в
Москву своего приятеля Семена Петровича, наказав ему, чтобы по весне он,
оставив дела у Ермолая Васильича, приезжал к нему. А сам придумал заняться
отцовским промыслом, хлебною торговлей: место же, благо, было подходящее и
выгодное, недаром все почти тамошние торговцы вели хлебную торговлю, а он
со своим да с жениным капиталами такой мог торг завести там, какого еще и
не видывали.
По самой весне Петр Степаныч вздумал ехать в низовые места, там снять
из оброка казенные земли и устроить на них хутора и всякое иное хозяйство.
Дуня не хотела расстаться со своим молодым, она также собиралась весной
ехать с мужем в понизовые места. Патап Максимыч с Никифором Захарычем туда
же сбирались: там у него было тоже хуторное заведение. Уговорились сплыть
все вместе на одном пароходе, ждали только фоминой недели. Как ни
уговаривал и Груню съездить вместе Патап Максимыч, с ним не поехала: и то
ее дети по случаю свадьбы Самоквасовых долго оставались под призором нянек,
хоть и были все время в том же городе, где жила их мать, но за свадебными
хлопотами она почти не видала их.
Настала святая неделя, и в последние ее дни Патап Максимыч получил
письмо от Махмета Субханкулова.
Тут вышла остановка в поездке на Низ. Дуня и сама не решалась ехать
так далеко и мужа не отпускала без себя на пароход - хотелось ей прежде
повидаться с незнакомым еще ей дядей.
В надежде на получение двух тысяч целковых, оренбургский бай сдержал
слово, данное им покойному Марку Данилычу, а потом Патапу Максимычу,
сдержал его даже раньше договоренного срока. Несколькими неделями прежде
удалось ему русского полонянника высвободить из хивинского плена. Выкупил
ли Махмет Субханкулов его за деньги, или подпоил хана вишневою наливкой, на
славу приготовляемою Дарьей Сергевной, про то они только оба знали;
известно было лишь то, что Мокей Данилыч со страстной недели жил в
Оренбурге в доме Субханкулова, выжидавшего обещанных ему денег. Мокей
Данилыч, совсем было перезабывший родной язык, написал Патапу Максимычу
письмо какими-то каракульками, наполовину русскими, наполовину татарскими.
О том, что есть у него племянница, покойника Марка Данилыча дочь, он
хорошенько не знал, одно лишь смутное понятие имел об ней от оренбургского
бая. Письмо дошло до Чапурина, но нескоро дошло оно до Дуни; а она, как
только узнала, тотчас выслала Субханкулову обещанные деньги, а Мокею
Данилычу на проезд из Оренбурга, и он вскоре воротился в родную свою
губернию. Не мало времени разъезжал он, был в городе, где жил покойный брат
его, и теперь встретил его Герасим Силыч Чубалов. Наконец, явился к
замужней уже племяннице.
В оборванном и насквозь просаленном архалуке пришел он к Дуне. Глядя
на ее богатый дом, не осмелился он вдруг подступиться к нему. Только
дворник сказал ему, что действительно тут живет Авдотья Марковна
Самоквасова и что она пред масленицей вышла замуж. Робкою рукой позвонил в
дом хивинский полонянник; и на каждом шагу надивиться не мог роскоши дома
племянницы, бывшего не в пример лучше, чем самые палаты хивинского хана.
Когда ж он сказал свое имя, неведомая дотоле ему племянница и ее муж
встретили Мокея Данилыча самым родственным приветом. Несмотря на невзрачный
вид дяди, Дуня так и повисла у него на шее и заплакала радостными слезами,
а молодой муж также с любовью отнесся к нему. Не прошло и несколько
времени, как это была уж одна семья, дружная, любовная. Мокею Данилычу
отвели хорошую комнату, а на другой день, по хлопотам Петра Степаныча,
готово было ему хорошее платье, и хивинский полонянник надел его вместо
истрепанного своего архалука. Он стал в новом наряде таким, что в нем
накануне того дня его и узнать было нельзя.
На другой либо на третий день приехал в город Патап Максимыч и
познакомился с известным ему заочно Мокеем Данилычем. Не на долгое время
приехала и Груня порадоваться радости давнишнего своего друга. Кроме Патапа
Максимыча, приехал Чубалов, и пошел у молодых пир, где дорогими гостями
были и Колышкины муж с женой. Патап Максимыч звал выходца на русскую землю
из басурманского плена к себе в Осиповку и отправился вместе с ним за
Волгу.
Еще до отъезда их Дуня сказала дяде, что дарит ему родительский дом,
кроме того, вручила ему крупную сумму денег, "на обзаведенье", как сказала
она. Света не взвидел Мокей Данилыч, слушая речи племянницы, и в голову
никогда ему не приходило так нежданно вдруг разбогатеть. Сам не знал, что
говорил он Дуне, благодаря за ее милости. Ни Патап Максимыч, ни Дуня словом
не сказали, и никто из других не сказал Мокею Данилычу, кого встретит он в
Осиповке; приехал он туда и был крайне удивлен пустотой в доме.
После смерти Аксиньи Захаровны и Прасковьи Патаповны не было хозяйки в
доме. Распорядки по крестьянам и токарням лежали на старике Пантелее, а
домом покамест управляла Дарья Сергевна, хозяйство у нее шло как по маслу.
В тот же день, как приехали в Осиповку, Мокей Данилыч свиделся с Дарьей
Сергевной. Так оба они изменились в двадцать лет, что, встретившись
где-нибудь в ином месте, они не узнали бы друг друга.
- Ну что, Мокей Данилыч, узнал ли теперешнюю мою хозяйку?- спросил у
Смолокурова Патап Максимыч. Мокей Данилыч отрицательно покачал головой, а
Дарья Сергевна, услыхав не чуждое ей имя, вся смутилась, не знала, что
делать и что сказать. Патап Максимыч, глядя на них, сказал:
- Неужто не можешь признать бывшей своей невесты?
- Нет, не могу,- сказал Мокей Данилыч.- Двадцать лет - многое время,
что мы не видались с ней. Я, как вам известно, был в бусурманском плену. Ни
письма какого из дому и ни весточки какой-нибудь я не получивал. Мудрено ли
в таком случае не узнать самых близких в прежние годы людей? Сами посудите,
Патап Максимыч.
- Оно, конечно, времени прошло много. Отца родного позабудешь, не то
што кого другого,- сказал Патап Максимыч.- Однако ж мне пора в красильнях
моих побывать. Оставайтесь покамест одни, люди ведь знакомые. А ты, Дарья
Сергевна, закусочку покамест поставь, да водочки, да винца, какое дома
случилось.. А я сейчас и назад. И до возврата моего закуски не убирай.
Он ушел, и бывшие жених с невестой остались наедине.
- Ну что ж, Дарья Сергевна, как без меня поживали? - спросил Мокей
Данилыч.
- Как жила я? - отвечала Дарья Сергевна.- Сначала у покойницы Аленушки
жила, а потом, как она покончилась, надела на себя я черный сарафан,
покрылась черным платком в роспуск и жила в уютной горенке большого, только
что построенного дома Марка Данилыча. Повела я жизнь христовой невесты и о
брачном деле просила никого со мной и не говорить. И никто меня не видывал,
опричь хозяев да одной старушки, что жила при мне. Чрез четыре года Алена
Петровна померла, и стала я Дуне заместо матери. Марко Данилыч, покойник,
тогда в торговые дела вдался, завел обширные прядильни для выделки канатов
и рыболовных снастей, а на Унже леса скупал, сгонял их в свой город и
строил там лодки для каспийских промыслов.
По всем делам то и дело в отлучках бывал, и я одна растила твою
племянницу. Когда ж она стала подрастать, отдал он ее в Комаровский скит
для обученья. Не могла я расстаться с ненаглядной моею Дунею и тоже
поселилась в Комарове. Прошло довольно времени, как мы жили там, и,
наконец, возвратилась она в дом родительский. И с тех пор жила я при ней до
самого ее замужества. И привел мне бог закрыть глаза Марку Данилычу. На
моих руках и помер он. Вот и все мои похожденья за все время.
- Ну, и теперь как располагаешь насчет своей жизни. Дарья Сергевна? -
спросил у ней бывший ее жених.
- Недаром же надела я черный сарафан и до сих пор не снимаю его,-
отвечала Дарья Сергевна.- Покамест подомовничаю у Патапа Максимыча, а по
времени в скитах поселюсь: там у меня и знакомых и благодетельниц довольно.
Найду себе место.
- А как же Патап-от Максимыч один останется? Ведь ты у него домом
заправляешь. Как же он один-от останется? - спросил Мокей Данилыч.
- Свято место не будет пусто,- отвечала она- И кроме меня, найдется
много людей. Опять же слыхала я их разговоры с Груней, будет что-нибудь
одно: или она со всею семьей поселится здесь, или Патап Максимыч переедет
на житье в Вихорево. Здесь будет просторнее, чем там, и верней, ежели их
бог сюда перенесет. Усадьба Патапа Максимыча обширная, найдется место, где
устроить Ивану Григорьевичу и шляпное и войлочное заведения. К тому же
неподалеку отсюда немало таких заведений, какими Иван Григорьевич
промышляет. Работников найдется вволю. А про меня, пожалуй, и не вспомнят,
как я в черничках буду в каком-нибудь ските.
- А как ты насчет прежнего думаешь, Дарья Сергевна? - спросил у ней
Мокей Данилыч.
- Насчет чего это? - в свою очередь спросила она.
- Аль забыла, что было у нас с тобой до моего полону? - сказал Мокей
Данилыч.- Таких делов, кажись, до смерти не забывают.
- Что ж это такое? - опустивши глаза, молвила Дарья Сергевна.
- Были мы с тобой, Дарьюшка, жених да невеста. Неужто и этого не
вспомнишь? Теперь я по милости племянницы стал богат, и дом, где ты
двадцать лет выжила, мой дом. Что бы нам с тобой старину вспомнить? Чего
прежде не удалось сделать, то бы мы теперь разом порешили. Были мы жених с
невестой, а теперь можно бы было сделаться мужем и женой.
- Голубчик ты мой, Мокей Данилыч, зачем старое вспоминать. Что было
когда-то, то теперь давно былью поросло,- сказала, видимо смущенная, Дарья
Сергевна.- Вот ты воротился из бусурманского плена, и ни по чему не видно,
что ты так долго в неволе был. Одет как нельзя лучше, и сам весь молодец. А
вот погляди-ка на себя в зеркало, ведь седина