а Петровна,
- молвил ей на ответ удельный голова, отирая бороду.
- А ты, дружище Михайло Васильич, хозяйке-то не супротивничай, ешь,
доедай, крохи не покидай, - сказал Патап Максимыч.
- Нельзя, любезный друг, видит бог, невмоготу. Всего у тебя не
переешь, не перепьешь, - тяжело отдуваясь, промолвил голова.
- А тебе бы, Михайло Васильич, да и всем вам, дорогим гостям,
распоясаться, кушаки-то по колочкам бы развесить, - сказал Патап Максимыч.
- Зятек! Василий Борисыч! Сымай кушаки с гостей, вешай по колочкам. Ну,
архиерейский посол, живей поворачивайся.
Сняли гости кушаки, и всем облегчало. Сызнова пошло угощенье. И гости
веселы, и хозяин радошен. А уху какую сварила Дарья Никитишна, буженину
какую состряпала, гусей да индюшек, как зажарила - за какой хочешь стол
подавай. Каждый кусок сам в рот просится.
На славу вышел крестильный пир: и подносят частенько, и беседа ведется
умненько.
Манефа к слову пришлась, и повелась беседа про обители.
- Как слышно?.. Что скитские дела? - спросил Сергей Андреич Колышкин у
Патапа Максимыча.
- Ничего пока неизвестно, - отвечал Патап Максимыч. - Думать надо,
по-старому все останется. Видно, только попугали матерей, чтобы жили
посмирней. А то уж паче меры возлюбили они пространное житие. Вот хоть бы
сестрица моя родимая - знать никого не хотела, в ус никому не дула, вот за
это их маленько и шугнули. Еще не так бы надо. Что живут? Только небо
коптят.
- А ведь я до сих пор хорошенько не знаю, что сделал генерал, что из
Питера в скиты наезжал, - сказал Сергей Андреич.
- Только страху задал, а больше ничего, - ответил Патап Максимыч. -
Пачпорты спрашивал, часовни описывал, иконы, что там поставлены, строенья
обительские - а больше ничего.
- Матери-то ублаготворили, видно?.. - спросил Сергей Андреич.
- Ни-ни! - ответил Патап Максимыч. - Подъезжали было, первая сестрица
моя любезная, да он такого им пару задал, что у них чуть не отнялись языки.
Нет, пришло, видно, время, что скитам больше не откупаться. Это ведь не
исправник, не правитель губернаторской канцелярии. Дело шло начистоту.
- А после его отъезда так-таки ничего и не вышло? - опять спросил
Колышкин.
- Ровнехонько ничего, опричь того, что воспретили шатуньям со сборными
книжками шляться, - сказал Патап Максимыч. - Да этих чернохвостниц одной
бумагой не уймешь: в острог бы котору-нибудь, так не в пример бы лучше
было.
- Ну, уж и в острог! - вступился удельный голова.
- А для чего ж не в острог? - возразил Патап Максимыч. - Ведь они
дармоедницы, мирские обиралы, ханжи, да к тому ж сплетницы и смотницы. За
такие художества ихнюю сестру не грех и в остроге поморить.
- Они богу молятся за мир христианский, - заметила жена удельного
головы. - Нам-то самим как молиться?.. Дело непривычное, неумелое. У нас и
дела, и заботы, и всё, а пуще всего не суметь нам бога за грехи умолить, а
матушки, Христос их спаси, на том уж стоят - молятся как следует и тем
творят дело нашего спасения.
- Молятся! Как же!.. Держи карман!.. Знаю я их вдосталь! - сказал на
то Патап Максимыч, - Одна только слава, что молятся. У них бог - чрево...
Вот что...
Давно бы пора в порядок их привести. Что молчишь, зятек?.. - с лукавой
улыбкой обратился Патап Максимыч к Василью Борисычу. - Изрони словечко -
ихнее дело тебе за обычай. Молви гостям, правду аль нет говорю.
- Трудно на это что-нибудь сказать, - робко, уклончиво, сквозь зубы
проговорил бывший архиерейский посол. - С какой стороны посмотреть.
- Гляди и толкуй прямо, - немного возвыся голос и слегка нахмурясь,
сказал Патап Максимыч. - Чего вертеться-то? Прямо сказывай, без
отлыниванья, без обиняков...
- Оно, конечно, ихней сестры много шатается, переминаясь, заговорил
было Василий Борисыч. - Однако ж, ежели взять...
- Чего тут еще "однако да однако"? - вспылил Патап Максимыч. - Тебя до
сих пор хорошенько еще не проветрило. Все еще Рогожским да скитами тебе
отрыгается. Никуда, брат, не годен ты - разве что в игуменьи тебя
поставить... Хочешь на теткино место, на Манефино?
- Ох, искушение! - вполголоса, опуская глаза в тарелку, молвил Василий
Борисыч.
- А право, знатная бы вышла из тебя игуменья, смеясь, продолжал Патап
Максимыч. - Стал бы ты в обители-то как сыр в масле кататься! Там бы тебе
раз по десяти на году-то пришлось крестины справлять. Право...
И раскатился Патап Максимыч громким хохотом на всю горницу.
И все мужчины хохотали, а женщины, потупивши глаза, молчали. Василий
Борисыч с сокрушенным сердцем и полными кручины глазами одно твердил:
- Ох, искушение!
- Ей-богу, - продолжал свои глумленья развеселившийся Патап Максимыч.
- А вот мы, отобедавши, в игуменьи тебя поставим. У канонницы иночество
напрокат возьмем и как следует обрядим тебя... Бородишку-то платком завяжи,
невеличка выросла, упрятать можно...
Пожалел Колышкин Василья Борисыча, перервал речи Патапа Максимыча,
спросил у него, как скитницы, что перевезли строенья из скитов в город,
распорядятся теперь, ежели нечего им бояться выгонки.
- Каждая по-своему распорядилась, - отвечал Патап Максимыч. - Сестрица
моя любезная три дома в городу-то построила, ни одного не трогает, ни
ломать, ни продавать не хочет. Ловкая старица. Много такого знает, чего
никто не знает. Из Питера да из Москвы в месяц раза по два к ней письма
приходят. Есть у нее что-нибудь на уме, коли не продает строенья. А
покупатели есть, выгодные цены дают, а она и слышать не хочет. Что-нибудь
смекает. Она ведь лишнего шага не ступит, лишнего слова не скажет. Хитрая!
- А другие как? - спросил Сергей Андреич.
- Одни продали, другие назад в скиты перевезли, иные внаймы отдали, -
отвечал Патап Максимыч. Оленевская мать Минодора под кабак кельи-то отдала,
выгодным нашла. И теперь игуменьи с первой до последней ругательски ругают
Манефу, что смутила их, запугала петербургским генералом и уговорила загодя
перевозить из скитов строенья. "Разорила, расстроила нас Манефа
комаровская", - в один голос кричат они. Ну, вот тебе и весь сказ. А теперь
расскажи-ка ты мне, Сергей Андреич, не слыхал ли чего про Алешку Лохматого?
Давно ничего про него я не слыхивал.
- В Самару на житье переехал, - ответил Сергей Андреич. - Дела ведет
на широкую руку - теперь у него четыре либо пять пароходов, да, опричь
того, салотопенный завод. Баранов в степи закупает, режет их в Самаре и
сало вытапливает. По первой гильдии торгует, того и жди, что в городские
головы попадет.
- Вот как! - промолвил Чапурин. - А про Марью Гавриловну что слышно?..
- Что Марья Гавриловна? Житьишко ее самое последнее, - сказал
Колышкин. - За душой медной полушки не осталось. Все муженек забрал...
Ситцевое платьишко сшить понадобится, так месяца полтора у него клянчит о
каких-нибудь трех рублишках... Мало того, в горничные попала к мужниной
полюбовнице.
- Мамошкой, значит, обзавелся, - заметил удельный голова.
- Много у него их. И сам, пожалуй, не перечтет, сколько их у него
перебывало, - с легкой усмешкой сказал Колышкин. - А набольшая одна... И
красавица же!.. Мало таких на свете видано.
- Откуда ж он добыл такую кралю? - спросил Иван Григорьич.
- В приданство Марья Гавриловна принесла, - отвечал Сергей Андреич. -
Молоденькая девчонка, Татьяной Михайловной звать.
- Не та ли уж, что у Марьи Гавриловны в Комарове жила? - спросила
Аграфена Петровна.
- Она самая, - молвил Колышкин.
- Как же это? - вскликнула Аграфена Петровна. Да ведь она души не
чаяла в Марье Гавриловне. В огонь и в воду была готова идти за нее. Еще
махонькой взяла ее Марья Гавриловна на свое попеченье, вырастила,
воспитала, любила, как дочь родную! Говорила, что по смерти половину именья
откажет ей. И вдруг такое дело!.. Господи! Господи!.. Что ж это такое?.. Да
как решилась она?
- Зачались дела еще, кажется, с той поры, как только замуж вышла Марья
Гавриловна, - сказал Сергей Андреич. - Сначала Татьяна от Алексеевых
приставаний из дому хотела уйти, утопиться либо удавиться, а Марье
Гавриловне не сказывала, что тому за причина.
А тот не отстает и денег не жалеет. Крепилась, крепилась Татьяна
Михайловна, наконец покорилась. Как у них это сделалось, знают одни они. А
между тем Лохматов до последней нитки все перевел на свое имя и, как только
перевел, так во всей красе и развернулся. Марье Гавриловне ни копейки, а
Татьяне шелковые платья да бархатные салопы на собольем меху. А Марья
Гавриловна хоть бы словечко на то промолвила, хоть бы слезинкой на мужа
пожаловалась...
- Как же это? Как же это так? Как могла Таня решиться на такое дело? -
дрожащим от волненья голосом заговорила Аграфена Петровна. - Ну, не смогла
устоять, не угасила постом да молитвой демонских стреляний, так как же
можно было ей так обидеть благодетельницу свою, столько горя принести ей?..
- А вино-то на что? - перервал ее речи Колышкин. - Сперва шампанское
да венгерское, потом сладенькие ликерцы, а потом дело дошло и до коньяка...
Теперь не дошло ли уж и до хлебной слезы, что под тын человека кладет...
Совсем скружилась девка, и стыд и совесть утопила в вине, а перед Марьей
Гавриловной, в угоду любовнику, стала дерзка, заносчива, обидлива. Терпит
Марья Гавриловна, пьет чашу горькую!
- Так-таки и прислуживает Таньке? Так-таки и живет Марья Гавриловна в
своем дому, как работница? - волнуясь, спрашивала Аграфена Петровна у
Сергея Андреича.
- Совсем как есть, - ответил Колышкин. - И одевает ее, и самовар
приносит, и кофей варит, и постель стелет мужу с Татьяной. Совсем как есть
работница. Еще удивительно, как бедная Марья Гавриловна из ума не
выступила. Богу, слышь, только молится, а говорить - ни с кем ни слова не
молвит.
- Бедная, бедная! - промолвила Аграфена Петровна.
- А я так полагаю, что глупая она бабенка и больше ничего, - вставил
слово свое удельный голова. Подвернулся вдове казистый молодец, крепкий,
здоровенный, а она сдуру-то и растаяла и капитал и все, что было у нее,
отдала ему... Сечь бы ее за это - не дури... Вот теперь и казнись - поделом
вору и мука, сама себя раба бьет, коль нечисто жнет.
- Грех ее осуждать, Михайло Васильич, - вступилась Аграфена Петровна.
- Нешто знала она, что будет впереди? Ежели б знала, не так бы делом
повела... Из любви все делала, и потому не взыщутся ее грехи. В писании-то
что сказано?.. Сказано, что любовь много грехов покрывает. Даст богу ответ
один Алексей.
- Так-то оно так, - отвечал голова, - а по-человечески судя, этак
поступать бы ей не следовало. Что она теперь?.. Была богачка - стала нищая,
была женщина почтенная, всеми уважена, а теперь хуже последней судомойки!..
Плоть-то уж больно распалила она тогда - вот что... Оттого и попала в
кабалу негодному человеку. И хоть бы что-нибудь хорошего в нем было! Так
ведь нет ничего. Вон теперь он сворованными у жены сотнями тысяч ворочает,
а отцу с матерью поесть нечего. Не раз Христом богом старик Трифон просил
сына о помощи.
Ответа даже не выслал. А семья в разор разорилась, девки загуляли,
сколько раз ворота дегтем у них мазали (Повсеместный почти деревенский
обычай - мазать дегтем ворота того дома, где живет зазорного поведения
девушка. Это у крестьян считается величайшим оскорблением для всей семьи, а
для девушки особенно. Ту, у которой мазаны ворота, замуж никто не возьмет.
).
Саввушка у Трифона меньшой сын - добрый паренек, смышленый, по всему
хороший, и тот, по недостаткам родителей, мертвую запил, а теперь, слышь, в
солдаты нанимается. А непутный Алексей швыряет тысячами, и горя ему нет,
что родная семья вконец разорилась и из честного родительского дома вышел
Содом и Гоморр... Не потерпит ему бог. Нельзя тому быть, чтоб не покарал он
его в сем веке и в будущем.
Ни слова не сказал Патап Максимыч, слушая речи Михайла Васильича.
Безмолвно сидел он, облокотясь на стол и склонив на руку седую голову. То
Настю покойницу вспоминал, то глумленье Алешки над ним самим, когда был он
у него по делу о векселях. Хватил бы горячим словом негодяя, да язык не
ворочается: спесь претит при всех вымолвить, как принял его Алешка после
своей женитьбы, а про Настю даже намекнуть оборони господи и помилуй!
Вдруг перед честной беседой явилась знаменитая повариха, а теперь и
бабушка повитуха Дарья Никитишна. В полушелковом темно-красном сарафане, в
гарнитуровом холоднике, в коричневом платке с затканными серебряными
цветочками на голове, павой выплыла она в горницу с уемистым горшком
пшенной каши. С низким поклоном поставила она его перед Васильем Борисычем
и такие речи примолвила ему по-старинному, по- уставному:
- Что туман на поле, так сынку твоему помоленному, покрещенному
счастье-талан на весь век его! Дай тебе бог сынка воспоить, воскормить, на
коня посадить! Кушай за здоровье сынка, свет родитель-батюшка, опростай
горшочек до последней крошечки - жить бы сынку твоему на белом свете
подольше, смолоду отца с матерью радовать, на покон жизни поить-кормить, а
помрете когда - поминки творить!
Взял ложку Василий Борисыч. А каша-то крутым- накруто насолена, перцу
да горчицы в нее понакладено. Съел ложку родитель, закашлялся, а бабушка
Никитишна не отстает от него:
- Изволь, государь-батюшка, скушать все до капельки, не моги,
свет-родитель, оставлять в горшке ни малого зернышка. Кушай, докушивай, а
ежель не докушаешь, так бабка повитуха с руками да с ногтями. Не доешь, -
глаза выдеру. Не захочешь докушать, моего приказа послушать - рукам волю
дам. Старый отецкий устав не смей нарушать - исстари так дедами-прадедами
уложено и навеки ими установлено. Кушай же, свет- родитель, докушивай,
чтобы дно было наголо, а в горшке не осталось крошек и мышонку поскресть.
Хоть бежать, так в ту же пору Василь Борисычу. Да бежать-то некуда -
горница людей полна, и все над ним весело смеются. С одной стороны держит
его Никитишна, а с другей - сам Патап Максимыч стоит, ухвативши за плечо
зятя любезного.
- Умел выкрасть жену, умел и сынка родить, доедай же теперь бабину
кашу, всю доедай без остатка, - с хохотом говорил Патап Максимыч.
Кашляет Василий Борисыч, что ни ложка, то поперхнется. Давится, охает
и шепчет любимое свое: "Ох, искушение!"
А гости хохочут, сами приговаривают:
- Ешь кашу, свет-родитель, кушай, докушивай! Жуй да глотай бабину кашу
на рост, на вырост, на долгую жизнь сынка! Все доедай до капельки, не то
сынок рябой вырастет.
Три пота слило с Василья Борисыча, покамест не справился он с
крестильной кашей. Ни жив ни мертв сидит за столом, охает громче и громче,
хоть в слезы да в рыданья, так в ту же бы пору. Но бог его не оставил,
помог ему совладать с горшком.
- Теперь, свет-родитель, ложку изволь выкупать, - сказала Никитишна,
ставя перед Васильем Борисычем подносик.
Выкупил ложку Василий Борисыч, положивши бабушке пятишницу.
Пошла Никитишна вкруг стола, обносила гостей кашею, только не пшенною,
а пшена сорочинского, не с перцем, не с солью, а с сахаром, с вареньем, со
сливками. И гости бабку-повитуху обдаривали, на поднос ей клали сколько кто
произволил. А Патап Максимыч на поднос положил пакетец; что в нем было,
никто не знал, а когда после обеда Никитишна вскрыла его, нашла пятьсот
рублей. А на пакетце рукой Патапа Максимыча написано было: "Бабке на
масло".
Съели кашу и, не выходя из-за стола, за попойку принялись. Женщины
пошли в задние горницы, а мужчины расселись вокруг самовара пунши
распивать. Пили за все и про все, чтобы умником рос Захарушка, чтобы дал
ему здоровья господь, продлил бы ему веку на сто годов, чтоб во всю жизнь
было у него столько добра в дому, сколько в Москве на торгу, был бы на ногу
легок да ходок, чтобы всякая работа спорилась у него в руках.
- А тебе, Василий Борисыч, - обратился к свету-родителю удельный
голова, - пошли господь столько сынков, сколько в поле пеньков, да столько
дочек, сколько на болоте кочек, и всем вам дай господи, чтоб добро у вас
вот этак лилось.
И выплеснул стакан пунша на пол.
- Зачем же столько? - в смущенье и замешательстве тихо и робко
промолвил Василий Борисыч. - Этак-то уж не очень ли много будет?
- А за каждого ребенка тебе по сту палок, - прибавил к пожеланьям
головы маленько подгулявший Патап Максимыч.
- За что ж это? - стал было говорить в защиту Василья Борисыча Михайло
Васильич.
- Дураков не плоди. И без того от них на свете проходу нет, - сказал
Патап Максимыч. - Ведь сын по отцу - значит, дураков сын и сам дурак
будет... А наш певун разве не дурак?.. К какому делу он пригоден? Петь, да
в моленной читать, да еще за девками гоняться, только и есть у него; на
другое ни на что не годится. Прасковья - то у меня плоха, дрыхнуть бы ей
только, да и она, хоть и сонная дура, а раза четыре драла мужу глаза за
девок-то. По-моему, выстегать бы его хорошенько, чтоб ума прибыло. Да уж
когда-нибудь дождется он у меня.
Все захохотали, а Василий Борисыч только вздыхает да под нос шепчет
себе:
- Ох, искушение!
- Нет, посудите в самом деле, гости дорогие, - продолжал Патап
Максимыч, поставив локти на стол и положив бороду на ладони. - Думал я
спервоначалу, что парень он толковый. Помните, как он при вашей бытности,
на сорочинах покойницы Насти, расписывал про народные нужды и промыслы по
разным местам?.. Любо-дорого было послушать. Помнишь, Михайло Васильич, при
тебе тогда я его уговаривал заняться делом - на Горах промысла заводить.
Денег давал и во всем полную доверенность, бросил бы только чернохвостниц
да наплевал бы на своих посконных архиереев. И согласился было он, шесть
недель только сроку просил. Так нет, келейницы-то, видно, уж больно тянули
его к себе. А как женился и пришлось ему пошабашить и со скитами, и с
Рогожским, и с шатущими архиереями, подумал я тогда:
"Слава тебе, господи, выплывает человек на вольную воду, дурости
покидает, за разум берется". Не тут-то было. Языком мы с ним города берем,
а подойдет дело, сейчас и отлынивать. На поверку вышло, что мой Василий
Борисыч ни на что не годен - только и знает что с девками петь да по
лесочкам меж кусточков с ними валандаться. Кажись бы, маленький, да
приземистый, и слабенек, и жиденек, что ивовый прут, поглядеть, кажись, не
на что, а по женской части ух какой ходок. Ни одной проходу не даст. На что
работница Матрена и ряба и неуклюжа, вот что кушанья-то носила сюда, больше
на черта, чем на девку похожа, и ту в покое не оставил. Теперь запал ему в
скиты ход, а то бы у него по честным обителям и в самом деле было сынков,
что пеньков, а дочек, что кочек. Правду аль нет говорю я тебе, зять ты мой
любезный Василий Борисыч?
И, лукаво прищурив глаза, насмешливо поглядел Патап Максимыч на
Василья Борисыча, а под тем стул, ровно железный да каленый. Так бы и
вскочил, так бы и побежал из горницы вон, да как убежишь? И стал он
безответен.
Тесть из зятя только веревок не вил, был у него Василий Борисыч во
всей власти и на всей его воле. И никоим образом нельзя было Василью
Борисычу себя высвободить. Уйти из тестева дома все одно что руки на себя
наложить. После венчанья у попа Сушилы из прежних друзей-приятелей никто к
дому близко его не подпустит, и всяк будет радехонек какую-нибудь пакость
ему сделать. Нечего делать, покоряйся судьбе, терпи попреки от тестя,
безответно принимай издевки и насмешки, а сам не смей и рта разинуть. Давно
клянет себя Василий Борисыч за сладкую ночку в лесочке улангерском, и
ругательски ругает Петра Степаныча с Фленушкой, что ради потехи окрутили
его чуть не насильно с Прасковьей Патаповной.
* * *
Колокольчик послышался.
- Кого леший несет? - с гневом, с досадой неистово вскрикнул Чапурин.
- Не исправник ли почуял, что мы пуншиком забавляемся, аль не к тебе ль из
удельной конторы, Михайло Васильич?
- Некому меня разыскивать, - ответил голова. К тебе, должно быть,
какой-нибудь запоздалый гость.
- Некому ко мне быть, да еще с колокольцами, молвил Патап Максимыч. -
Гости мои все налицо. Должно быть, кто-нибудь незваный-непрошеный. Испортит
нашу беседу, окаянный.
Тележка, запряженная почтовыми лошадьми, остановилась у ворот Патапа
Максимыча. Бросились к окнам - нет, не исправник приехал, не из удельной
конторы, а какой-то незнакомый человек в синей сибирке сборами назад и в
суконном картузе. Не то городской мещанин, не то купец небойкого полета.
- А что, старичок почтенный, - спросил приехавший у сидевшего возле
ворот Пантелея, - не здесь ли Аграфена Петровна из Вихорева?
- Здесь, - отвечал Пантелей, - а тебе на что ее?
- Письмецо есть, - сказал приезжий. - Из смолокуровского дома от Дарьи
Сергевны. Наспех послан. Несчастье у нас случилось.
- Какое? - вскрикнул из окна Патап Максимыч. С кем?
- С самим. С хозяином, значит, с нашим, с Марком Данилычем, - отвечал
посланный.
- Помер? - спросил Патап Максимыч.
- Помереть не помер, а близко того, - сказал посланный. - Рука, нога
отнялись, рот перекосило, слова не может сказать.
- Ступай в горницу, - сказал .Патап Максимыч, и посланный пошел на
зов.
Аграфена Петровна пришла из задней и стала читать письмо.
- Ах, господи, господи! Вот беда-то!.. Бедная ты моя Дунюшка! -
говорила она, читая.
- Ты, любезный, ступай покамест в подклеть, - сказал посланному Патап
Максимыч. - С дороги-то и выпить и закусить не лишнее. Ступай - там напоят
и накормят тебя.
Когда тот вышел, Аграфена Петровна передала письмо мужу, и тот прочел
его вслух.
Извещая о болезни Марка Данилыча, Дарья Сергевна писала о своей
беспомощности и о том, что Дуня все еще не бывала из Рязанской губернии от
Луповицких и когда воротится, не знает. Молила, просила Дарья Сергевна
Аграфену Петровну съездить за ней в Луповицы, слегка намекнув об опасности
для Дуни, у тех-де господ завелась какая-то тайная вера, та, что в народе
слывет фармазонскою, и боязно ей, чтобы Дуню они туда не своротили. Ивана
Григорьича просила Дарья Сергевна приехать к безгласному, недвижимому Марку
Данилычу вступиться в его дела и научить ее, как чем надо распорядиться и
как в доме порядок держать, чтобы Дуне не потерпеть убытков. "Все от
большого да малого только и норовят теперь по сторонам добро тащить -
каждому лакомо поживиться достатками Марка Данилыча. И приказчики, и
рабочие, и городничий с городским головой, и стряпчий с секретарями, все, у
кого нет совести, всячески стараются обобрать сироту". Ответ Дарья Сергевна
просила прислать с тем же посланным, написала бы только Аграфена Петровна,
приедут они или нет, и ежели согласны Дуне порадеть, так, сколь возможно,
поспешали бы.
Вслух прочел письмо Иван Григорьич. Все молча призадумались, нежданное
известье озадачило всех. Каждый подумал: "Все под богом ходим, со всяким то
же может случиться".
Долгое было молчанье. Наконец, Патап Максимыч такую речь повел:
- Дело такое, что надо спешить. Вера там какая-то тайная, городничий с
секретарями - все это вздор да пустяки, женские выдумки. Главная причина
тут - болезнь Марка Данилыча. Судя по тому, как отписывает Дарья Сергевна,
кровяной удар ему приключился, попросту говоря - пострелом его пошибло. Он
же такой плечистый да короткошея, с такими часто это бывает. Без языка, ни
рукой, ни ногой шевельнуть не может - навряд подняться ему. Не молвив ни
словечка, так и покончится. Страшен этот недуг - человек все видит, все
слышит, все понимает, а не может слова сказать. Подумайте, каково ему,
ежель видит он в доме беспорядок, понимает, что добро его врознь тащут, а
сам ни языком, ни рукой двинуть не может. Хуже смерти, особенно такому
горячему человеку, как Марко Данилыч. И ко всему этому дочери дома нет. А
он-то всю свою жизнь только для нее работал и трудился... И тут на его
глазах, может быть, станут грабить скопленное ей именье!.. Такой, муки,
пожалуй, и на том свете не будет. Пожалеть надо его по человечеству.
Беспременно поезжай к нему, Иван Григорьич, завтра же чем свет поезжай.
- Нельзя мне, Патап Максимыч, никак невозможно, - отвечал Иван
Григорьич. - Неотложные дела приспели. На той неделе поярок привезут ко
мне, надо будет самому его принять, без своей-то бытности как раз обуют в
лапти. А ведь это на целый на год. Сам рассуди.
Замолчал Патап Максимыч. Гости судят да рядят, как бы помочь
Смолокурову, а он никому ни словечка. Долго ль, коротко ли гости меж собой
разговаривали, а Патап Максимыч сидел, нахмурившись, как осенний день, в
стороне от других, у окошка, молчал он и, не слушая разговор, свою думу
думал.
"Жаль беднягу!.. Вживе, а не жилец. Растащут его добро. И будет все
видеть, а сделать ничего не сможет, Вот мука-то!.. Дарья Сергевна что
сделает? А такая беда ведь до всякого может дойти. И со мной может
случиться и со всяким другим - все под богом, всем надо помереть, избави
только господи от такой кончины... Страшно и подумать... Ни в живых, ни в
мертвых... Конечно, доводись до меня - у меня есть и друзья и приятели.
Хоть на зятя надежда и плоха, зато Иван Григорьич, Сергей Андреич, Михайло
Васильич в обиду домашних не дадут, сохранят все как следует. А у него хоть
бы одна душа. Приятелей, пожалуй, и много, да друга нет, а без друга
человек все одно, что сирота. На пир, на бражку приятелей, что мух налетит,
а при горе, при беде один друг придет... Надо помочь Марку Данилычу.
Друзьями мы с ним никогда не бывали, а знакомство и хлеб-соль водили. Ивану
Григорьичу отлучиться нельзя, так сам я поеду. Груню прихвачу, пущай за
Авдотьей Марковной едет".
А меж гостями разговоры про Марка Данилыча идут да идут. Всяк бы рад
помочь, да кому недосужно, кому нездоровится, а кто мало знакомства имеет
со Смолокуровым.
- Груня, сряжайся, - сказал Патап Максимыч. Завтра утром со мной
поедешь. Ребятишки с отцом останутся, я буду при болящем, а ты съездишь за
Авдотьей Марковной. Так делу быть.
- Тебе-то что? - молвил удельный голова. - Тебе-то из-за чего
беспокоиться?
- Из-за того, что он беспомощен! По-человеческому, Михаил Васильич,
надо так, - подняв голову и выпрямясь всем станом, сказал Патап Максимыч. -
А ежели мне господь такую же участь сготовил? Горько ведь будет, когда
обросят меня и никто не придет ни с добрым словом, ни с добрым делом!..
- В таком разе приказчика послал бы, а то ни с того ни с сего самому
трястись, - сквозь зубы проговорил удельный голова.
- А разве он на свою долю не потащит чего-нибудь? - сказал Патап
Максимыч. - Все приказчики работаны на одну колодку - что мои, что твои,
что Марка Данилыча, не упустят случая, не беспокойся.
- Да у тебя и Анисья Захаровна в болезни и дочь в постели лежит. Как
можно тебе дом покинуть? - продолжал Михайло Васильич.
- Зять останется дома, - сказал Патап Максимыч. - На столько-то хватит
у него умишка, чтоб больных сторожить. Опять же Марко Данилыч не за морями
- отсюда всегда можно весточку дать. Да что переливать из пустого в
порожнее? Дело решено, я так хочу, и больше говорить нечего. Сбирайся,
Груня... А где повариха наша разлюбезная?..
Эй, сударыня Дарья Никитишна, подавай-ка голубушка, холодненького... А
вы, гости дорогие, чару выпивать, а друзей не забывать... Подь, Грунюшка,
сряжайся - сборы твои бабьи - значит, не короткие, не то что у нашего брата
- обулся, оделся, богу помолился, да и в кибитку.
Ни слова не сказала Аграфена Петровна, даже с мужем словечком не
перекинулась. Тятенькин приказ ей все одно, что царский указ. Молча пошла в
задние горницы укладываться.
Принесла Дарья Никитишна холодненького, разлила его по стаканчикам.
- Дай бог нашему дитяти на ножки стати, дедушку величати, отца с
матерью почитати, расти да умнеть, ума-разума доспеть. А вы, гости,
пейте-попейте, бабушке кладите по копейке, было б ей на чем с крещеным
младенчиком вас поздравлять, словом веселым да сладким пойлом утешать.
Так проговорила Никитишна старорусскую крестинную поговорку, а
проговорив, низко поклонилась на четыре стороны.
А после того стала вино разносить. Сначала поднесла молчавшему Василью
Борисычу, потом дедушке новорожденного, а затем гостям по их старшинству. И
опять на поднос деньги ей клали, хоть и не столько, как за кашу. Опорожнили
гости стаканчики, хозяину мало того.
- Наливай, еще наливай, старый верный друг, неизменное ты копье мое,
Дарья Никитишна, - говорил Патап Максимыч бабушке-поварихе. - Наливай,
хозяйского добра не жалеючи, - седни загуляю, завтра в путь- дороженьку!..
Самоварчик бы теперь хорошо, да еще бы пуншика!.. Ступай, зятек, - не по
твоему разуму беседа здесь идет, подь-ка лучше в подклеть да самовар раздуй
- спасиба от тестя дождешься за то.
- Ох, искушение! - тихонько молвил Василий Борисыч и, склонив
головушку, пошел медленными стопами творить тестеву волю. С той поры как
Патап Максимыч уверился, что от рогожского посла все одно что от козла - ни
шерсти, ни молока, Василий Борисыч, кроме насмешек, ничего не слыхал от
него. И пикнуть не смел перед властным тестем.
На другой день после крестин не совсем еще обутрело, и осенний туман
белой пеленой расстилался еще по полям, по лугам и болотам, как Патап
Максимыч, напившись с гостями чаю и закусивши расставленными Никитишной
снедями, отправился в путь. В то же время выехали из Осиповки удельный
голова с женой, Сергей Андреич Колышкин и другие гости. Остались Иван
Григорьич с детьми да Никитишна. Проводя жену, Иван Григорьич сел в
боковушке за счетные книги, а в передних горницах остался один Василий
Борисыч. И грустно ему было и досадно. Давно ли все старообрядство почитало
его за велика человека, давно ли в самых богатых московских домах бывал он
дорогим, желанным гостем, давно ль везде, куда ни являлся, не знали, как
ему угодить и как доставить все нужное в его обиходной жизни, и вдруг -
стал посмешищем!.. Бывало, считали его одним из умнейших людей, а теперь он
- шут, скоморох.
Бывало, слово вымолвит - и дивятся собеседники его знаниям и мудрости,
и пойдет по людям сказанное слово, а с ним и слава о нем, как о надежде
древлего благочестия, а теперь - даже тестевы токари да красильщики над ним
насмехаются. Попав в среду трудовых людей, красноглаголивый рогожский вития
почуял себя чуждым для них и совсем лишним человеком. И тоска обуяла его,
такая тоска, что хоть руки наложить на себя. Бежать, воротиться к старым
друзьям и поклонникам?..
Но запали пути в среду прежнюю, те люди, что недавно на руках его
носили, клянут теперь как отступника, как изменника. До ворот никто не
допускает его... Прискорбна душа у Василья Борисыча. Один- одинешенек
бродит он по просторным горницам, распевает вполголоса "Всемирную славу" да
иной раз, идя мимо стола, где еще стояли графинчики да бутылочки, с горя да
с печали пропустит красовулю (Красовуля - монастырская чаша, стопа, большая
кружка.).
* * *
Гости Патапа Максимыча один за другим по сторонам разъехались. Один
Колышкин доехал с ним вместе до губернского города. Там у него и пристал
Патап Максимыч с Груней, там и дожидался утра, когда шедший вверх по Оке
пароход должен был отваливать.
Жена Колышкина была дома. Только что воротилась она от вятских
сродников, где часто и подолгу гащивала. Впервые еще увиделась с ней
Аграфена Петровна. Не больше получаса поговорили они и стали старыми
знакомыми, давнишними подругами... Хорошие люди скоро сходятся, а у них у
обеих - у Марфы Михайловны и Аграфены Петровны - одни заботы, одни
попеченья: мужа успокоить, деток разуму научить, хозяйством управить да
бедному по силе помощь подать.
- Погляжу я на Патапа Максимыча, - сказала Марфа Михайловна. - И весел
он кажется и разговорчив, а у него что-то на душе лежит. Горе ль его
крушит, али забота сушит?..
- Горя не видится, а заботы много! - ответила Аграфена Петровна. - Вот
теперь к Марку Данилычу едем. При смерти лежит, надобно делам порядок дать,
а тятенька его дел не знает. Вот и заботно.
- Давеча он говорил об этом и про то говорил, что вам куда-то далеко
надо за дочкой Смолокурова съездить, - молвила Марфа Михайлована. - Что ж,
эти Смолокуровы сродники будут вам?
- Нет, - ответила Аграфена Петровна. - Ни родства, ни свойства, да и
знакомы не очень коротко. Да ведь при больном нет никого присмотреть за
делами.
Потому тятенька и поехал.
- Какой он добрый, какой славный человек! - вскликнула Марфа
Михайловна. - Вот и нам сколько добра сделал он, когда Сергей Андреич
пустился было в казенные подряды, из беды нас вызволил (Вызволить -
выручить, освободить. Слово сибирское. ).
Тогда еще внове была я здесь, только что приехала из Сибири,
хорошенько и не понимала, какое добро он нам делает... А теперь каждый день
бога молю за него. Без него идти бы нам с детками по миру. Добрый он
человек.
- Да, - примолвила Аграфена Петровна. - Вот хоть и меня, к примеру,
взять. По десятому годочку осталась я после батюшки с матушкой... Оба в
один день от холеры в больнице померли, и осталась я в незнакомом городу
одна-одинешенька. Сижу да плачу у больничных ворот. Подходит тятенька Патап
Максимыч. Взял меня, вспоил, вскормил, воспитал наравне с родными дочерьми
и, мало того, что сохранил родительское мое именье, а, выдавши замуж меня,
такое же приданое пожаловал, какое и дочерям было сготовлено.
И засверкали слезы на ресницах Аграфены Петровны. Эти слезы и простой,
бесхитростный рассказ про "доброго человека" растрогали Марфу Михайловну.
Не знала еще она, что сделал Патап Максимыч для богоданной дочки своей.
"Хорошо на твоем свете, господи, - подумала Марфа Михайловна, - ежели есть
еще такие люди на нем".
Вечером долго сидели за чайным столом. Шли разговоры веселые, велась
беседа шутливая, задушевная. Зашла речь про скиты, и Патап Максимыч на свой
конек попал - ни конца ни краю не было его затейным рассказам про матерей,
про белиц, про "леших пустынников", про бродячих и сидячих старцев ("Лешими
пустынниками" зовут беглецов, живущих по за волжским, вятским и пермским
лесам, под видом искания отшельнической жизни и с целию душевного спасения.
) и про их похожденья с бабами да с девками. До упаду хохотал Сергей
Андреич, слушая россказни крестного; молчала Аграфена Петровна, а Марфа
Михайловна сказала детям:
- Прощайтесь-ка, детушки, ложитесь спать. Пора.
Старшие, почти уж подростки, вздумали маленько поспорить, говорили,
что рано еще и спать им не хочется, но Марфа Михайловна, с доброй кроткой
улыбкой любящей матери, строго посмотрела на них и молча пальцем погрозила.
С грустным видом дети стали прощаться. А больно хотелось им еще послушать
смешных россказней Патапа Максимыча.
- Этого слушать им еще не годится, - скромно улыбаясь, молвила Марфа
Михайловна по уходе детей. Теперь говорите, Патап Максимыч, из детей мы
вышли, а я с Аграфеной Петровной не красные девушки, ушки золотцом у нас не
завешаны, обе были на божьем суде ("Принять закон", "идти на суд божий" -
венчаться .). А все-таки вы уж не очень...
- Вот те и на! Вот и попал ерш в вершу... А мне, признаться, и
невдомек, - вскликнул Патап Максимыч. - Ну, не взыщите на старике, матушка
Марфа Михайловна. Ни вперед, ни после Не буду. А что поначалили меня, за то
вам великий поклон.
И поклонился ей в пояс.
- Полноте, Патап Максимыч. Я ведь это только для деточек, - сказала
Марфа Михайловна. - Молоды еще, соблазнов пока, слава богу, не разумеют.
Зачем прежде поры-времени им знать про эти дела?.. Пускай подольше в
ангельской чистоте остаются. По времени узнают все и всего натерпятся. А
память о добром детстве и на старости лет иной раз спасает от худого.
- Верно ваше слово, Марфа Михайловна, - сказал Патап Максимыч и,
обратясь к Сергею Андреичу, примолвил: - Ну их к бесам старцев шатунов да
скитских матерей. Зачни про них говорить, как раз на грех наскочишь.
Ей-богу.
- Как же это, крестный, ты говоришь об них так непочтительно и всегда
готов над ними надругаться, а сам держишься ихней веры?.. - спросил его
Сергей Андреич.
- Человек в чем родился, в том и помри, - сказал на то Патап Максимыч.
- Веру переменить, не рубаху сменить. А ежели до бога, так я таких мыслей
держусь, что, по какой вере ему ни молись, услышит он созданье рук своих.
На что жиды - плут на плуте, мошенник на мошеннике, и тех господь небесной
манной кормил. Без конца он милосерд.
- А ежели держишься ты того, в чем родился, так зачем же издеваешься
над своим духовным чином? - спросил Сергей Андреич.
- Для того что набитые дураки все они, - отвечал Патап Максимыч. -
Ежели правду сказать, умного меж ними и не бывало. Да к тому - каждый из
вора кроён, из плута сшит, мошенником подбит; в руки им не попадайся,
оплетут, как пить дадут, обмишулят, ошукают (Обмишулить - обмануть,
обсчитать, ошукать - обманом кого провести. ). Теплые ребята, надо правду
говорить.
- Коли плуты, так не дураки, - заметил Сергей Апдреич. - Плутов
дураков не бывает.
- Этого не скажи, - молвил Патап Максимыч. Немало есть на свете людей,
что плутовства и обманства в них целые горы, а ума и с наперсток нет. Таких
много... Из самых даже первостатейных да из знатных бывают. У иного,
пожалуй, ум-от и есть, да не втолкан весь. Вот что, дружище!
- Значит, и из ваших духовных сколько-нибудь умных наберется же? -
молвил Сергей Андреич.
- Мало, - ответил Патап Максимыч. - Возьми хоть моего зятька. Гремел,
по разуму первым человеком считался. А раскуси - дурак дураком. Что на
уставах-то собаку съел, так что ж тут доброго да полезного? Пустошь, боле
ничего. "Пролога" да "Кормчие" , "Златоусты" да "Маргариты" , а лошади не
умеет запрячь, рожь от овса не отличит. А на дело его и не спрашивай.
Дармоед, тунеядец, больше ничего. И все они такие. Сестрицу мою возьми,
Манефу, - славят умницей, а я не возьму греха на душу, этого не скажу,
потому что знаю ее вдоль и поперек. Ловка, хитра - это так, хозяйка
домовитая - и это так, а чтоб ума палата у ней была - это, брат,
шалишь-мамонишь! Лукава, и лукавство ее за ум почитают. А что лукава, так
лукава; одни уста и теплецом и холодком дышат, глаза зараз смеются и
плачут.
Подъехать под кого, масленым блином кому в рот залезть, угодить
угодному и неугодному - на это ее взять, тут она великая мастерица. Так
разве это ум? Что минеи-то наизусть знает от доски до доски, так и это не
ум. Ум, Сергей Андреич, в том, чтобы жить по добру да по совести и к тому ж
для людей с пользой. А они что? Богу, что ли, в самом деле служат? Как не
так! Служба-то у них - работа прибытка ради, доходное ремесло, больше
ничего. Как бондарь долбилом - так попы да матери кадилом деньгу себе
добывают. Всяк из них спасается, да больно кусается - попадись только в
лапы. Вериги на плечах, а черт на шее... Ну их к шуту!. . И говорить не
хочу... Не люблю паскудных!. .
- А скажи ты мне, крестный, по совести: как ты нашу веру разумеешь?
Как рассуждаешь об ней, ежель уж так про свою говорить? - погодя немного,
спросил у Чапурина Сергей Андреич.
- Про великороссийскую то есть? - молвил Патап Максимыч.
- Да, про нашу, про великороссийскую, - сказал Колышкин, пристально
глядя ему в глаза.
- По правде сказать тебе, по совести? - понизив голос, начал было
говорить Патап Максимыч, но тотчас же смолк и немного призадумался Потом, с
минуту помолчав, так продолжал: - Видишь ли, Сергей Андреич, хоша я не
богослов и во святом писании большой силы не имею, однако ж так думаю, что
вера Христова и у нас, и у вас - одна. Обе чисты, обе непорочны, и обе
спасительны. И нам грех наносить хулу на великороссийскую, и вам не
спасенье нашу хулить. А признаться: сдается мне, что ваша-то маленько
неправедней будет. Это так. Что наши попы да скитницы ни толкуй, а я верно
говорю. Да и разница-то у нас ведь только в обряде. Так аль нет?
- Конечно, все несогласие в обряде, - сказал Сергей Андреич. - А как,
по-твоему, обряд-от где правильнее?
- Обряд-от? Да ведь обряд не вера. Что человеку одёжа, то вере обряд,
- сказал Патап Максимыч. - Кто к какому обряду сызмальства обык, того и
держись. Так, по моему рассужденью, выходит. Мало погодя продолжал он:
- По душе сказал я тебе, Сергей Андреич, как перед истинным богом, что
великороссийская праведней нашей. Церковь, слышь, говорю, а не вера; вера у
нас одна. Много и у вас по церковному делу слабостей, не меньше их и у нас.
У вас люди слабоваты, у нас покрепче. Про господ поминать не стану, а по
купечеству возьми, даже из нашего брата иных - из крестьян, кои побогаче...
Ежели следует он великороссийской, пост ли нарушить, богу ль не
помолиться, восстав от сна или на сон грядущий, в праздник ли у службы не
побывать - ему нипочем. А у нас не так; есть, пожалуй, и в нашем согласе,
что в среду молока не хлебнут, а молочницу и в велику пятницу не пропустят;
а все-таки насчет устава крепки и они. Попов взять: ваших не любят за то,
что больно уж жадны и притязательны; за нашими этого поменьше, потому что
содержание от обчества им большое, зато с первого до последнего попы у нас
горькие пьяницы. Ваши попы брак честно содержат, про безобразия их по этой
части вовсе почти не слышно, а нашим без сударушек ровно и жить невозможно.
Теперь вот у нас архиереи завелись, и с первых же годов пошла вражда между
ними. Анафемами, отлученьями да изверженьями друг на друга так и сыплют; у
вас архиереи тоже не с неба сошли, такие же человеки, а этого не бывает. А
отчего? Ну-ка, скажи, отчего?
- Оттого, - отвечал Сергей Андреич, - что ваши архиереи люди неученые,
а у нас неученого не то что в архиереи, и в попы не поставит.