а. Люди кричат, но слов у них нет, никто их не понимает, ибо вопить - то же, что молчать, а молчать - значит быть безоружным. Людей обезоружили насилием, и они зовут к себе на помощь. И я приду им на помощь. Я буду обличителем. Я буду голосом народа. Благодаря мне все станет понятно. Я буду окровавленными устами, с которых сорвана повязка. Я выскажу все. Это будет великим делом.
Да, говорить за немых - это прекрасно, но как тяжело говорить перед глухими! Это и было второй частью пережитой им трагедии.
Увы! Его постигла неудача.
Неудача непоправимая.
Его внезапное возвышение, в которое он поверил, видимость счастья, блестящая будущность рухнули, едва только он коснулся их.
Какое падение! Потонуть в море смеха!
Он считал себя сильным, - столько лет его носили ветры в беспредельном море людских страданий, так чутко прислушивался он к его рокоту и слышал во мраке столько горестных воплей.
И вот он потерпел крушение, натолкнувшись на исполинский подводный камень - на ничтожество баловней счастья. Он считал себя мстителем, а оказался клоуном. Он думал разить громом, но только пощекотал противника. Вместо глубокого впечатления он вызвал только насмешки. Он рыдал, а ему ответили хохотом. Пучина этого смеха поглотила его. Мрачная гибель.
Над чем же смеялись? Над его смехом.
Итак, отвратительное насилие, след которого навсегда остался запечатленным на его лице, увечье, сообщившее ему выражение вечной веселости, клеймо смеха, скрывающее муки угнетенных, забавная маска, созданная пыткой, гримаса, исказившая его черты, рубцы, обозначавшие jussu regis, это вещественное доказательство преступления, совершенного королевской властью над целым народом, - вот что восторжествовало над ним, вот что сразило его; то, что должно было обвинить палача, стало приговором для жертвы. Неслыханная несправедливость! Королевская власть, погубив отца, поражала теперь и сына. Совершенное некогда зло служило теперь предлогом для нового злодейства. На кого обратилось негодование лордов? На мучителя? Нет. На его жертву.
С одной стороны - трон, с другой - народ; здесь Иаков II, там - Гуинплен. Очная ставка проливала свет на посягательство и на преступление.
В чем заключалось посягательство? Он посмел жаловаться. В чем заключалось преступление? Он посмел страдать. Пусть нищета прячется и молчит, иначе она виновна в оскорблении величества. Были ли злы по природе люди, поднявшие Гуинплена на смех? Нет, но над ними также тяготел рок, неизбежная жестокость богатых и счастливых: они были палачами, сами того не подозревая. Они были весело настроены. Они просто нашли Гуинплена лишним.
У них на глазах он вскрыл себе грудь, он вынул из себя печень и сердце, он показал им свои раны, а они кричали ему: "Валяй, ломай комедию!" Всего ужаснее было то, что он сам смеялся. Страшные цепи сковывали его душу, не давая мысли отразиться на его лице. Все его существо было изуродовано этой насильственной улыбкой, и в то время, как в нем бушевала ярость, черты его, противореча этой ярости, расплывались в смехе. Все кончено. Он - "Человек, который смеется", кариатида мира, исходящего слезами. Он - окаменевшая в смехе маска отчаяния, маска, запечатлевшая неисчислимые бедствия и навсегда обреченная служить для потехи и вызывать хохот; вместе со всеми угнетенными, чьим олицетворением он являлся, он разделял страшную участь - быть отчаянием, которому не верят. Над его терзаниями смеялись, он был чудовищным шутом, порожденным безысходной человеческой мукой, беглецом с каторги, где томились люди, забытые богом, бродягой, поднявшимся из народных низов, из "черни" до ступеней трона, к созвездиям избранных, скоморохом, забавлявшим вельмож, после того как он увеселял отверженных! Все его великодушие, весь энтузиазм, все красноречие - его сердце, душа, ярость, гнев, любовь, невыразимая скорбь - все это вызывало только смех. И он убеждался, как уже сказал лордам, что это не было исключением, а, напротив, заурядным, обычным фактом, настолько распространенным и неразрывно связанным с повседневной жизнью, что никто уже не замечал его. Смеется умирающий с голоду, смеется нищий, смеется каторжник, смеется проститутка, смеется сирота, чтобы заработать себе на хлеб насущный, смеется раб, смеется солдат, смеется народ. Человеческое общество устроено так, что все его беды, все несчастья, все катастрофы, все болезни, все язвы, все агонии здесь, над зияющей бездной, разрешаются ужасающей гримасой смеха. И олицетворением этой гримасы был он.
Небесная воля, неведомая сила, правящая нами, пожелала, чтобы доступный взору и осязанию призрак, призрак из плоти и крови, явился исчерпывающим выражением чудовищной пародии, которую мы называем миром. Этим призраком был он, Гуинплен.
Рок неумолим.
Он взывал: "Сжальтесь над страждущими!" Тщетный призыв.
Он хотел вызвать жалость, а вызвал отвращение. Появление призрака пробудило только это чувство. Но, будучи призраком, он был и человеком - мучительное осложнение. У привидения была человеческая душа. Он был человеком в большей мере, быть может, чем кто бы то ни было, ибо двойственная судьба его воплощала в себе все человечество. Однако, являясь выразителем человечества, он все же чувствовал себя вне его.
Какое-то неодолимое противоречие крылось в самой его судьбе. Кем был он? Обездоленным бродягой? Нет, ведь он оказался лордом. Кем он стал? Лордом? Нет, ведь он мятежник. Он был светоносцем и грозным нарушителем общественного спокойствия. Правда, не сатана, но Люцифер. Он явился как зловещее привидение с факелом в руке.
Зловещее для кого? Для зловещих. Грозное для кого? Для грозных. Потому-то они и отвергли его. Находиться в их среде? Быть допущенным в нее? Никогда! Препятствие, каким являлось его лицо, было ужасно, препятствие, каким были мысли, оказалось необоримым. Его речь казалась еще более отталкивающей, чем его лицо. Его понятия были несовместимы с понятиями того особого мира знатных и могущественных людей, где он по роковой случайности родился и откуда его изгнала другая роковая случайность. Между людьми и его лицом стояла преградой маска смеха, а между высокородным обществом и его образом мыслей высилась стена. Бродячий фигляр, с детства сроднившийся с живучей, крепкой средою, которую называют простонародьем, вобравший в себя магнитные токи бесчисленных людских толп, насквозь пропитавшийся всеми стремлениями необъятной души человечества, он чувствовал себя частицей его угнетенных масс и не мог смотреть на мир глазами господствующих классов. Ему не было места наверху общественной лестницы. Он поднялся из колодца Истины и все еще был покрыт ее влагой. От него исходило зловоние омута. Он внушал отвращение этим вельможам, благоухающим ложью. Тому, кто живет обманом, истина кажется смрадной. Того, кто жаждет лести, тошнит от правды, если ему нечаянно придется отведать ее. Все, что принес с собой Гуинплен, было неприемлемо для лордов. Что же он принес с собою? Разум, мудрость, справедливость. Они с гадливостью оттолкнули его.
В палате заседали епископы. Он был неугоден их богу. Кто он такой, этот непрошенный гость?
Противоположные полюсы взаимно отталкиваются. Соединить их невозможно. Переходных ступеней нет между ними. Читатель видел, к какому взрыву глумящегося хохота привела страшная очная ставка людских страданий, сосредоточенных в одном человеке, с высокомерием и гордостью, сосредоточенными в касте.
Обвинять бесполезно. Достаточно установить факт. И Гуинплен, размышляя в эту трагическую для него минуту, понял глубочайшую бесполезность своих усилий, понял глухоту представителей знати. Привилегированные слои общества глухи к воплям обездоленных. Виновны ли они в этом? Нет. К сожалению, это закон их существования. Простим им это. Если бы их тронул голос несчастных, им пришлось бы отказаться от своих привилегий. От принцев и вельмож нечего ждать хорошего. Тот, кто всем удовлетворен, - неумолим. Сытый голодного не разумеет. Баловни счастья ничего не хотят знать, они отгородились от несчастных. На пороге их рая, так же как на вратах ада, следовало бы написать: "Оставь надежду навсегда".
Гуинплена встретили так, как встретили бы призрак, явившийся в чертоги богов.
Гнев закипал в нем при этом воспоминании. Нет, он не призрак, он человек. Он говорил им это, он кричал им, что он Человек.
Он не был привидением. Он был трепещущей плотью. У него был мозг, и мозг этот мыслил; у него было сердце, и сердце это любило; у него была душа, и он надеялся. В том-то и состояла его ошибка, что он надеялся понапрасну.
Увы, он до того увлекся надеждами, что поверил в блестящий и таинственный мир, имя которому - общество. Он, которого когда-то вышвырнули из общества, решился вернуться в него.
И общество сразу же поднесло ему три своих дара: брак, семью и сословие. Брак? На пороге брака он столкнулся с развратом. Семья? Брат дал ему пощечину и ждал его завтра с оружием в руке. Сословие? Оно только что хохотало ему в лицо, ему, патрицию, ему, отверженному! Оно изгнало его, едва успев принять. Он ступил только три шага в глубоком мраке, каким оказалось это общество, а под его ногами уже разверзлось три бездны.
Его несчастье началось с предательского превращения. Катастрофа подкралась к нему под видом апофеоза! "Подымайся!" означало: "Падай!"
Он был своего рода противоположностью Иову: источником его бедствий оказалось его благоденствие.
О трагическая загадка человеческой судьбы! Сколько козней скрывается в ней! Ребенком он боролся с ночью и одолел ее. Став взрослым, он боролся с выпавшим ему жребием и одержал над ним верх. Из урода сделался существом, окруженным сиянием славы, из несчастного - счастливцем. Место своего изгнания он превратил в свой приют. Бродяга, он преодолевал пространство и, подобно птицам небесным, скитаясь, находил себе пропитание. Нелюдим, он померился силами с толпой и завоевал ее расположение. Атлет, он боролся с народом, с этим львом, и лев стал его другом. Неимущий, он боролся с нуждою; став лицом к лицу с суровой необходимостью добывать себе хлеб насущный и умудряясь даже нищету сочетать с сердечными радостями, он превратил свою бедность в богатство. Он имел право считать себя победителем жизни. И вдруг из неведомой глубины перед ним возникли новые враждебные силы - на этот раз уже не грозные, а ласковые и льстивые; ему, охваченному чистой любовью, предстала чувственная, хищная любовь; он, живший идеалом, оказался во власти плотских вожделений; он услышал слова страсти, походившие на яростные вопли; он испытал женские объятия, напоминавшие змеиные кольца, свет истины сменился очарованием лжи, ибо правда не плоть, а душа. Плоть - зола, душа - пламя. Горсть людей, связанных с ним узами бедности и труда и составлявших его настоящую семью, заменила семья кровных родственников, хотя и смешанной крови, и, едва вступив в эту семью, он сразу очутился лицом к лицу с призраком братоубийства. Увы, он позволил ввести себя в то самое общество, о котором Брантом {Брантом Пьер (1540-1614) - французский писатель, автор мемуаров, посвященных быту и нравам придворной среды и аристократии.} (впрочем, Гуинплен и не читал его) писал: "Сын может вызвать отца на дуэль, и это считается в порядке вещей". Роковая судьба крикнула ему: "Ты не принадлежишь к толпе, ты принадлежишь к сонму избранных!" - и распахнула у него над головой, точно врата на небо, свод общественного здания; втолкнув его в это отверстие, она заставила его нежданным и грозным видением появиться среди сильных мира сего.
И вдруг, вместо простого люда, рукоплескавшего ему, он увидал вельмож, осыпавших его проклятиями. Печальная перемена. Постыдное возвышение. Внезапная гибель всего, что составляло его счастье. Дикая травля, крушение всей его жизни. Удары орлиных клювов, рвавших на части Гуинплена, Кленчарли, лорда, фигляра, его прошлое и его будущее.
Стоило ли одолевать препятствия в начале жизненного пути? Стоило ли одерживать победу? Увы, ему суждено было быть ниспровергнутым, чтобы завершилась его судьба.
Итак, отчасти подчиняясь насилию, отчасти по доброй воле (ведь после жезлоносца ему пришлось иметь дело с Баркильфедро, и переезд в палату лордов совершился не без его, Гуинплена, согласия), он променял действительность на химеру, истину на ложь, Дею на Джозиану, любовь на тщеславие, свободу на могущество, гордый честный труд на богатство и связанную с ним тяжкую ответственность, сумрак, укрывающий божество, на адское пламя, где обитают демоны, рай на Олимп!
Он вкусил от золотого плода, и во рту у него остался пепел.
Скорбный итог! Разгром, банкротство, падение, гибель, поругание всех надежд, уничтоженных злобным смехом, беспредельное отчаяние. Что делать теперь? Что сулит ему завтрашний день? Острие обнаженной шпаги, направленной в его грудь рукою брата. Он видел только ужасный блеск этой шпаги. Остальное - Джозиана, палата лордов - все было позади в чудовищном полумраке, полном трагических теней.
А этот брат, показавшийся ему таким отважным, таким рыцарски благородным! Увы, этот Том-Джим-Джек, защищавший Гуинплена, этот лорд Дэвид, вступившийся за лорда Кленчарли, мелькнул перед ним лишь на одно короткое мгновение, успев только внушить любовь к себе и дать ему пощечину.
Сколько горестных событий!
Идти дальше было некуда: все вокруг рухнуло. Да и к чему? Отчаяние лишает человека последних сил.
Опыт был сделан, и повторять его было незачем.
Гуинплен оказался игроком, сбросившим один за другим свои козыри. Он позволил заманить себя в страшный игорный дом. Не отдавая себе отчета в своих поступках, ибо таков тонкий яд обольщений, он поставил на карту Дею против Джозианы - и выиграл чудовище. Поставил Урсуса против семьи - и выиграл бесчестье. Поставил подмостки фигляра против скамьи лорда - и вместо восторженных криков услыхал проклятия.
Последняя его карта упала на роковой зеленый ковер опустевшей ярмарочной площади. Гуинплен проиграл. Оставалось одно - расплатиться. Расплачивайся же, несчастный!
Пораженные молнией не двигаются. Гуинплен как будто оцепенел. Всякий, кто издали увидал бы его, застывшего неподвижно у края парапета, подумал бы, что это каменное изваяние.
Ад, змея и человеческая мечта могут образовать замкнутый круг. Гуинплен все глубже и глубже погружался в мрачное раздумье.
Он мысленно окинул только что представшее ему общество холодным прощальным взглядом.
Брак без любви, семья без братской привязанности, богатство без совести, красота без целомудрия, правосудие без справедливости, порядок без равновесия, могущество без разума, власть без права, блеск без света. Беспощадный итог! Он мысленно перебрал все проносившиеся перед его взором видения. Последовательно подверг оценке свою судьбу, свое положение, общество и самого себя. Чем была для него судьба? Западней. Его положение? Отчаянием. Общество? Ненавистью. А он сам? Побежденным. В глубине души он воскликнул: "Общество - мачеха, природа - мать. Общество - это мир, в котором живет наше тело, природа - мир нашей души. Первое приводит человека к гробу, к сосновому ящику в могиле, к червям и на том и кончается. Вторая ведет к вольному полету, к преображению в лучах зари, к растворению в беспредельности, где сияют звезды и не иссякает жизнь".
Мало-помалу Гуинпленом овладевал вихрь скорбных мыслей. Все, с чем мы расстаемся перед смертью, предстает нам, словно при вспышке молнии.
Кто судит, тот сопоставляет. Гуинплен сравнил то, что дало ему общество, с тем, что дала ему природа. Как она была добра к нему! Как она поддерживала его, как помогала ему! Все было отнято у него - все, вплоть до лица; природа все возвратила ему - все, даже лицо, ибо на земле жил слепой ангел, созданный нарочно для него, не видевший его безобразия и разгадавший его красоту.
И он позволил разлучить себя со всем этим! Он покинул восхитительное существо, сердце, сроднившееся с ним, нежную любовь, божественный слепой взор, единственный взор, сумевший его разглядеть! Дея была его сестрой, ибо он чувствовал между собой и ею те высокие братские узы, ту тайну, в которой заключено все небо. С детских лет Дея была его невестой, ибо каждый ребенок имеет такую избранницу, и жизнь всегда начинается чистым союзом двух непорочных душ, двух маленьких невинных существ. Дея была его супругой, ибо у них на самой вершине высокого дерева Гименея было свое гнездо. Больше того, Дея была его светом: без нее все казалось небытием и пустотой, и он видел ее окруженною лучезарным сиянием. Как жить без Деи? Что делать ему с собой? Без нее все в нем было мертво. Как же мог он потерять ее из виду хотя бы на мгновение? О, несчастный! Он позволил себе уклониться от своей путеводной звезды, а там, где действуют грозные, неведомые силы притяжения, всякое уклонение сразу влечет в бездну. Куда же закатилась его звезда? Дея! Дея! Дея! Дея! Увы! Он потерял свое светило. Удалите заезды с неба, - что останется от него? Сплошной мрак. Но почему же все это исчезло? О, как он был счастлив! Бог создал для него рай, вплоть до того, что впустил туда и змия! Но на этот раз искушению подвергся мужчина. Его похитили оттуда, и он попал в страшную западню, в адский хаос мрачного хохота. Горе! Горе! Как ужасно было все то, что околдовало его! Что такое эта Джозиана? Страшная женщина, не то зверь, не то богиня! Из пропасти, куда его низвергли, Гуинплен видел теперь оборотную сторону того, что недавно так ослепляло его. Это было отвратительное зрелище. Знатность оказалась уродливой, корона отвратительной, пурпурная мантия мрачной, стены дворцов насквозь пропитанными ядом, трофеи, статуи, гербы - фальшивыми; в самом воздухе было что-то нездоровое, что-то предательское, способное свести с ума. О, как великолепны были лохмотья фигляра Гуинплена! Как вернуть теперь "Зеленый ящик", бедность, радость, счастливую бродячую жизнь вместе с Деей, похожую на жизнь ласточек? Они не расставались друг с другом, встречались ежеминутно, вечером, утром, за столом касались друг друга локтями, коленями, пили из одного стакана. Солнце заглядывало в окошко, но оно было только солнцем, Дея же была любовью. Ночью они чувствовали, что спят почти рядом, и сновидения Деи витали над Гуинпленом, а сновидения Гуинплена реяли над Деей! Пробуждаясь, они не могли поручиться, что не обменялись поцелуями в голубой дымке сонных грез. Вся невинность была воплощена в Дее, вся мудрость - в Урсусе. Они переходили из города в город, напутствуемые и поддерживаемые неподдельным весельем любившего их народа. Они были странствующими ангелами, в достаточной мере людьми, чтобы ступать по земле, и недостаточно крылатыми, чтобы улететь на небо. А теперь все исчезло. Куда? Неужели они скрылись бесследно? Каким могильным ветров унесло их? Они поглощены мраком, потеряны безвозвратно. Увы! Неумолимые деспоты, угнетающие малых людей, имеют в своем распоряжении все темные силы и способны на все. Что сделали с ними? И его не было тут, чтобы заступиться за них, чтобы заслонить их грудью, защитить своим титулом лорда, своей знатностью и шпагой, своими кулаками фигляра! И вдруг ему в голову пришла горькая мысль, быть может самая горькая из всех. Нет, он не мог бы их защитить. Именно он был причиной их гибели. Ведь только для того, чтобы уберечь его, лорда Кленчарли, от них, чтобы оградить его достоинство от соприкосновения с ними, на них и обрушился всей своей гнусной тяжестью полновластный общественный произвол. Лучшим средством защитить их было бы для Гуинплена исчезнуть, тогда отпали бы все поводы их преследовать. Не-будь его, их оставили бы в покое. Это леденящее душу открытие придало новый оборот его мыслям. О, почему он позволил разлучить себя с Деей? Разве его первым долгом не было охранять Дею? Служить народу и защищать его? Но разве Дея не воплощение народа? Дея - сирота, слепая, само человечество! Ах, что сделали с ними? Жгучее, мучительное сожаление! Катастрофа разразилась только потому, что его не было с ними. Иначе он разделил бы их участь: он увел бы их с собою, либо погиб бы с ними вместе. Что станется с ним теперь? Разве может существовать Гуинплен без Деи? С ее утратой потеряно все. Ах, все кончено! Эта горсточка любимых, родных людей пропала безвозвратно. Наступил конец всему. Зачем теперь ему продолжать борьбу, если он осужден и отвержен? Нечего больше ждать ни от людей, ни от неба. Дея! Дея! Где Дея? Потеряна! Неужели потеряна? Тот, кто утратил душу, может снова обрести ее лишь в смерти.
В скорбном волнении Гуинплен положил руку на парапет, как бы найдя решение, и посмотрел на реку.
Он не спал уже третью ночь. Его била лихорадка. Мысли, казавшиеся ему ясными, в действительности были смутны. Он испытывал неодолимую потребность уснуть.
Несколько мгновений стоял он, наклонившись над водой; черная гладь сулила ему спокойное ложе, вечное забвение... Страшный соблазн.
Он снял с себя кафтан и положил его на парапет, затем расстегнул камзол; когда он начал снимать его, рука наткнулась на какой-то предмет, лежавший в кармане. Это была красная книжечка, которую ему вручил "библиотекарь" палаты лордов. Он вынул книжечку из кармана, посмотрел на нее три тусклом свете, нашел карандаш и написал на первой чистой странице следующие две строки: "Я ухожу. Пусть мой брат Дэвид займет мое место и будет счастлив". И подписал: "Фермен Кленчарли, пэр Англии".
Затем он снял камзол и положил его на кафтан. Снял шляпу и положил ее на камзол; записную книжку, открытую на той странице, где сделал надпись, он положил в шляпу. Увидев на земле камень, он поднял его и тоже положил в шляпу.
Потом посмотрел вверх, в беспредельный мрак, расстилавшийся над ним.
Голова его медленно поникла, как будто его тянула в пучину незримая нить.
В нижней части парапета было отверстие; он вставил в него ногу, чтобы опереться коленом на парапет, и теперь ему оставалось только броситься вниз.
Заложив руки за спину, он подался вперед.
- Да будет так, - промолвил он.
И устремил взор на воду.
В эту минуту он почувствовал, что кто-то лижет ему руки.
Он вздрогнул и обернулся.
Перед ним был Гомо.
-
Заключение
-
Море и ночь
-
1. Сторожевая собака может быть ангелом-хранителем
У Гуинплена вырвался крик:
- Это ты, волк!
Гомо завилял хвостом. Глаза его сверкали в темноте. Он смотрел на Гуинплена.
Затем он снова начал лизать ему руки. Одну минуту Гуинплен был точно пьяный. Он был потрясен внезапно вернувшейся к нему надеждой. Гомо! Откуда он явился? За двое последних суток Гуинплен испытал всякие неожиданности; ему оставалось еще пережить нежданную радость. Эту радость принес Гомо. Вновь обретенная уверенность или по крайней мере надежда, внезапное вмешательство таинственной, благодетельной силы, быть может присущей судьбе, жизнь, проникшая в непроглядный мрак могилы, свет исцеления и освобождения, блеснувший, когда уже не ждешь ничего, точка опоры, обретенная в минуту крушения, - всем этим оказался Гомо для Гуинплена. Волк казался ему озаренным сиянием.
Между тем волк побежал назад. Сделав несколько шагов, он обернулся, словно для того, чтобы посмотреть, идет ли за ним Гуинплен.
Гуинплен последовал за ним. Гомо помахал хвостом и двинулся дальше.
Он бежал по спуску набережной Эфрок-Стоуна. Спуск вел к берегу Темзы. Гуинплен, следуя за Гомо, сошел вниз по этому спуску.
Время от времени Гомо поворачивал голову назад, чтобы удостовериться, идет ли за ним Гуинплен.
Бывают в жизни случаи, когда самый проницательный ум не может сравниться с чутьем преданного животного. Животное как будто обладает даром ясновидения.
В некоторых случаях собака следует за хозяином, в иных же - ведет его за собой, и тогда инстинкт животного руководит разумом человека. Тонкое чутье зверя безошибочно разбирается там, где мы теряемся во мраке. Животное испытывает смутную потребность стать нашим проводником. Знает ли оно, что нам угрожает опасность сделать неверный шаг и что надо помочь нам избежать опасности? Вероятно, нет. А может быть, и да; во всяком случае кто-то знает это за него; мы уже говорили, что нередко помощь, которую в решительные минуты оказывают нам существа низшие, на самом деле приходит к нам свыше. Мы не знаем, в каком обличье может явиться божество. Иногда зверь служит выразителем воли провидения.
Дойдя до берега, волк спустился вниз на отмель, тянувшуюся вдоль Темзы.
Он не издал ни единого звука, он не лаял, он бежал молча. Подчиняясь своему инстинкту, Гомо при любых обстоятельствах исполнял свой долг с мудрой осторожностью существа, преследуемого законом.
Пройдя шагов пятьдесят, он остановился. Направо виднелась пристань на сваях, за ней темнел грузный корпус довольно большого судна. На палубе, недалеко от носа, светился тусклый огонек, похожий на гаснущий ночник.
В последний раз удостоверившись, что Гуинплен тут, волк вскочил на пристань, представлявшую собою длинный помост из просмоленных досок, укрепленный на толстых бревнах, под которыми текла река. Через несколько мгновений Гомо и Гуинплен дошли до конца пристани.
Судно, стоявшее здесь на причале, представляло собой пузатую голландскую шхуну с двумя палубами без бортов, одной - в носовой части, другой - в кормовой, и с устроенным между ними по японскому образцу открытым трюмом, куда спускались по прямому трапу и который предназначался для грузов. Таким образом, на шхуне было две палубы - бак на носу, ют на корме, как в старину на наших речных сторожевых судах. Пространство между палубами заполнялось грузом. Приблизительно такую форму имеют бумажные детские кораблики. Под палубами находились каюты, сообщавшиеся с центральным отделением дверцами и освещенные иллюминаторами, пробитыми в обшивке. При погрузке оставляли проход между тюками. На шхуне было две мачты, по одной на каждой палубе. Передняя мачта называлась Павлом, а кормовая - Петром, так что судно, подобно католической церкви, возглавлялось двумя апостолами. Над центральным грузовым отделением были переброшены с одной палубы на другую деревянные мостки. В дурную погоду глухие стенки мостков откидывались с обеих сторон при помощи особого механизма, образуя крышу над межпалубным отделением, так что в бурю трюм оказывался плотно закрытым. На этих громоздких шхунах рулем служило толстое бревно, так как сила руля должна соответствовать тяжести судна. Для управления этими грузными морскими судами достаточно было трех человек: хозяина с двумя матросами, не считая мальчика-юнги. Носовая и кормовая палубы были, как мы уже сказали, без бортов. На черном пузатом корпусе этой шхуны можно было даже в темноте разобрать надпись белыми буквами: "Вограат. Роттердам".
В ту эпоху ряд событий, разыгравшихся на море, и, в частности, совсем недавняя катастрофа, постигшая у мыса Карнеро 21 апреля 1705 года восемь кораблей барона Пуанти и заставившая весь французский флот отойти к Гибралтару, совершенно расчистила Ла-Манш и освободила от военных судов весь путь между Лондоном и Роттердамом, так что торговые суда могли плавать безо всякого конвоя.
Шхуна "Вограат", к которой подошел Гуинплен, была подтянута к пристани левым краем кормовой палубы и находилась почти на одном уровне с помостом. Надо было спуститься на одну ступеньку. Одним прыжком Гомо и Гуинплен очутились на корме. Палуба была пуста, и на всем судне не замечалось никакого движения; судя по тому, что шхуна готовилась отчалить и погрузка была закончена, на что указывал переполненный тюками и ящиками трюм, пассажиры на борту были, но они, по всей вероятности, спали в каютах между палубами, так как переезд должен был произойти ночью. В подобных случаях путешественники показываются на палубе лишь утром. Что касается экипажа, то в ожидании скорого отплытия он, очевидно, ужинал в помещении, которое тогда носило название матросской каюты. Этим объяснялось совершенное безлюдье на обеих палубах.
По пристани волк почти бежал; но очутившись на судне, он пошел медленно, словно крадучись. Он вилял хвостом, но уже не радостно, а беспокойно и уныло, как пес, чующий недоброе. По-прежнему идя впереди Гуинплена, он перешел по мостику с кормовой палубы на носовую.
Вступив на мостки, Гуинплен увидел перед собой свет. Это был фонарь, стоявший у подножия передней мачты; при свете фонаря вырисовывались очертания какого-то большого ящика на четырех колесах.
Гуинплен узнал старый возок Урсуса.
Эта убогая деревянная лачуга, одновременно и возок и хижина, в которой протекло его детство, была прикреплена к подножию мачты толстыми канатами, продетыми сквозь колеса. Давно выйдя из употребления, она совершенно обветшала; ничто не действует так разрушительно на людей и вещи, как праздность; лачуга печально покосилась набок. От бездействия ее точно разбил паралич, не говоря уже о том, что она была больна неисцелимым недугом - старостью. Ее бесформенный, источенный червями остов производил впечатление совершенной развалины. Все, из чего она была сооружена, разрушалось: железные части заржавели, кожа потрескалась, дерево сгнило. Стекло переднего окошечка, сквозь которое проходил свет фонаря, было разбито. Колеса покривились. Стенки, потолок и оси обветшали и словно изнемогали от усталости. Все в целом носило на себе отпечаток чего-то бесконечно жалкого и молящего о пощаде. Торчавшие вверх оглобли походили на руки, воздетые к небу. Вся повозка расползалась по швам. Внизу висела цепь Гомо.
Казалось бы вполне законным и совершенно естественным, вновь обретя все, в чем заключается наша жизнь, наше счастье, наша любовь, броситься ко всему этому очертя голову. Да, но не в тех случаях, когда мы пережили глубокое потрясение. Человек, вышедший совершенно подавленным, обезумевшим из целого ряда катастроф, похожих на предательство, становится недоверчивым даже в радости, боится приобщить к своей злополучной судьбе тех, кого он любит, чувствует себя носителем зловещей заразы и даже к самому счастью подходит с опаской. Перед ним вновь раскрывается рай, но, прежде чем вступить в него, он боязливо всматривается.
Гуинплен, еле держась на ногах от волнения, глядел на родное жилище.
Волк тихо улегся рядом со своей цепью.
-
2. Баркильфедро метил в ястреба, а попал в голубку
Подножка возка была спущена, дверь приотворена; внутри никого не было, скудный свет, пробивавшийся сквозь переднее окошечко, смутно обрисовывал внутренность балагана, тонувшую в печальном полумраке. На обветшалых досках, служивших одновременно наружными стенами и внутренней обшивкой, еще можно было (разобрать надписи, сделанные Урсусом и прославлявшие величие лордов. Близ двери Гуинплен увидел свой кожаный нагрудник и рабочий костюм, висевшие на гвозде, как одежда покойника в морге.
На Гуинплене не было ни кафтана, ни камзола.
Возок загораживал собою какой-то предмет, лежавший на палубе у подножия мачты и освещенный фонарем. Это был край тюфяка, видневшийся из-за повозки. На тюфяке, очевидно, кто-то лежал. По палубе двигалась какая-то тень.
Слышался чей-то голос. Гуинплен, притаившись за возком, стал прислушиваться.
Говорил Урсус.
Этот голос, казавшийся столь грубым, но скрывавший такую нежность, так часто бранивший Гуинплена с самого детства и так хорошо его воспитавший, теперь утратил свою звучность и живость. Он стал глухим, вялым и беспрестанно прерывался вздохами. Лишь отдаленно напоминал он прежний ясный и твердый голос Урсуса. Он принадлежал человеку, похоронившему свое счастье. Голос тоже может стать тенью.
Урсус, казалось, говорил сам с собою. У него, как известное была привычка к монологам. Из-за этого многие считали его помешанным.
Гуинплен затаил дыхание, чтобы не проронить ни слова из того, что говорил Урсус, и вот что он услыхал:
- Суда такого типа очень опасны. У них нет бортов. Ничего не стоит скатиться в море. Если разыграется непогода, Дею придется перенести в трюм, а это будет ужасно. Одно неловкое движение, малейший испуг, и у нее может сделаться разрыв сердца. Я видал такие примеры. Ах, боже мой, что с нами будет! Спит она? Да, спит. Кажется, спит. А может быть, она без сознания? Нет. Пульс хороший. Наверное, она спит. Сон - это отсрочка. Благодетельная слепота! Как бы устроить, чтобы никто здесь не ходил? Господа, если кто-нибудь тут есть на палубе, прошу вас, не шумите. Не подходите сюда, если можно. Нужно бережно обращаться с людьми слабого здоровья. У нее лихорадка, видите ли. Она совсем еще молоденькая. У этой девочки горячка. Я вытащил ее тюфяк на воздух, чтобы ей легче было дышать. Я объясняю это для того, чтобы вы были осторожнее. От усталости она свалилась на тюфяк, словно лишилась чувств. Но она спит. Очень прошу - не будите ее. Обращаюсь к женщинам, если здесь есть леди. Как не пожалеть молоденькую девушку? Мы только бедные фигляры, будьте снисходительны к нам; если нужно заплатить, чтобы не шумели, я готов заплатить. Благодарю вас, милостивые государи и милостивые государыни. Есть здесь кто-нибудь? Нет. Кажется, никого. Я трачу слова впустую. Тем лучше. Господа, благодарю вас, если вы здесь, но еще больше вам признателен, если вас нет. - На лбу у нее капельки пота. - Ну что ж, вернемся на каторгу. Опять впряжемся в лямку. К нам возвратилась нищета. Нам снова приходится положиться на волю волн. Чья-то рука, страшная рука, которой мы не видим, но которую постоянно чувствуем над собой, внезапно повернула нашу судьбу в худшую сторону. Пусть так, не будем терять мужества. Только бы она не хворала. Глупо, что я говорю вслух с самим собой, но надо же, чтобы она почувствовала, если проснется, что рядом с нею кто-то есть. Лишь бы только не разбудили ее внезапно. Не шумите, ради бога. Всякий толчок, малейшее волнение может ей повредить. Будет ужасно, если здесь начнут ходить. Мне кажется, на судне все спят. Благодарю провидение за эту милость. А где же Гомо? Во всей этой суматохе я забыл посадить его на цепь. Я сам не знаю, что делаю. Вот уже больше часу, как я его не видел. Он, верно, ушел промышлять себе ужин. Лишь бы с ним ничего дурного не случилось Гомо! Гомо!
Волк тихо застучал хвостом по палубе.
- А, ты здесь! Слава богу! Потерять еще и Гомо - это было бы слишком. Она шевелит рукой. Она, пожалуй, сейчас проснется. Тише, Гомо! Начинается отлив. Сейчас мы отчалим. По-моему, ночь будет спокойной. Ветер затих. Вымпел повис вдоль мачты, плаванье будет благополучным. Я не вижу, где луна, но облака еле движутся. Качки не будет. Погода будет хорошая. Как она бледна! Это от слабости. Нет, щеки у нее горят. Это лихорадка. Да нет, она порозовела. Значит, она здорова. Я ничего не могу разобрать. Мой бедный Гомо, я уже ничего не понимаю. Итак, надо начинать жизнь сызнова. Надо будет опять приняться за работу. Ведь нас теперь только двое. Мы с тобой будем работать для нее. Это наше дитя. А! Судно тронулось. Отправляемся. Прощай, Лондон! Добрый вечер, доброй ночи, к черту! Ах, проклятый Лондон!
Судно действительно стало понемногу отчаливать от берега. Расстояние между ним и пристанью все увеличивалось. На другом конце судна, на корме, стоял человек, очевидно судовладелец; он только что вышел из каюты и, отдав причал, взялся за руль. Человек этот, отличавшийся хладнокровием моряка и флегматичностью голландца, устремил все свое внимание на фарватер; он ничего не видел, кроме поверхности воды, ничего не слышал, кроме шума ветра; еле выделяясь в темноте, он походил на призрак и медленно двигался по палубе от одного края кормы к другому, согнувшись под тяжестью румпеля. Он был один на палубе. Пока судно шло по реке, ему не нужны были помощники. Через несколько минут шхуна поплыла по течению. Ни боковой, ни килевой качки не было. Почти не нарушая спокойствия Темзы, волна отлива быстро увлекала судно. За ним в тумане уменьшался черный силуэт Лондона.
Урсус продолжал:
- Все равно, я дам ей выпить настоя наперстянки. Боюсь, как бы у нее не начался бред. Ладони у нее влажные. Но чем же это мы прогневили бога? Как неожиданно пришла беда! Как торопится обрушиться на нас несчастье! Коршун падает камнем, вонзает когти в жаворонка. Такова судьба. И вот ты слегла, моя дорогая малютка. Приезжаем в Лондон, думаем: вот большой город с прекрасными монументами, вот Саутворк, великолепное предместье. Поселяемся. А оказывается, что это ужасная страна. Что прикажете делать? Я рад, что уезжаю. Сегодня - тридцатое апреля. Я всегда опасался апреля; в этом коварном месяце только два счастливых дня: пятое и двадцать седьмое, а несчастливых четыре: десятое, двадцатое, двадцать девятое и тридцатое. Это неопровержимо доказано вычислениями Кардано. Хоть бы поскорее миновал нынешний день. Хорошо, что мы уже отчалили. На рассвете будем в Гревсенде, а завтра вечером в Роттердаме. Ну что же, черт возьми, опять примемся за прежнюю жизнь, опять будем тащить на себе наш возок, не правда ли, Гомо?
В знак согласия волк тихо стукнул о палубу хвостом.
Урсус продолжал:
- Если б можно было так же легко расстаться со своим горем, как расстаешься с городом! Гомо, мы могли бы быть еще счастливы. Но увы, нам всегда будет кого-то не хватать. Тень умершего всегда остается с тем, кто его пережил. Ты знаешь, о ком я говорю, Гомо. Нас было четверо, теперь нас только трое. Жизнь - лишь длинная цепь утрат любимых нами существ. Идешь и оставляешь за собою вереницу скорбей. Рок оглушает человека, осыпая его градом невыносимых страданий. Как после этого удивляться, что старики вечно твердят одно и то же? Они глупеют от отчаяния. Мой славный Гомо, все еще дует попутный ветер. Уже совсем не видать купола святого Павла. Мы сейчас пройдем мимо Гринича. Это значит - отхватили добрых шесть миль. Ах, меня всегда воротит от этих мерзких столиц, кишащих священниками, судьями и чернью. Я предпочитаю видеть, как колышутся листья в лесу. А лоб у нее все еще влажный! Не нравятся мне эти вздувшиеся выше локтя лиловые вены. Это у нее от жара. Ах, все это меня убивает! Спи, дитя мое. О да, она спит.
В эту минуту послышался неизъяснимо нежный голос, казалось, звучавший издалека, доносившийся одновременно я с высоты небес и из глубин земли, чудесный и страдальческий голос Деи.
Все, что Гуинплен до сих пор испытал, сразу было позабыто. Говорил его ангел. Ему чудилось, что он слышит слова, произносимые где-то за пределами жизни, как бы в блаженном забытьи. Голос говорил:
- Он хорошо сделал, что ушел. Этот мир не для него. Только и мне нужно уйти вслед за ним. Отец, я не больна, я слышала все, что вы говорили; мне хорошо, я чувствую себя прекрасно; я спала. Отец, я буду счастлива.
- Дитя мое, - с тоскою спросил Урсус, - что ты хочешь этим сказать?
- Отец, не огорчайтесь, - ответила Дея.
Наступила пауза; очевидно, она перевела дух, затем до Гуинплена донеслись медленно произнесенные слова:
- Гуинплена больше нет. Теперь я действительно слепа. Раньше я не знала ночи. Ночь - это разлука.
Голос ее опять прервался, потом снова зазвенел:
- Я всегда боялась, что он улетит; я знала, что он спустился ко мне с неба. И вот он исчез. Этого и нужно было ожидать. Душа улетает, как птица. Но гнездо души находится в глубине, там, где скрыт великий магнит, притягивающий к себе все; я хорошо знаю, где можно найти Гуинплена. Поверьте, я найду к нему дорогу. Отец, он там. Позднее и вы будете с нами. И Гомо тоже.
Услышав свое имя, Гомо слегка ударил хвостом по палубе.
- Отец, - продолжал голос, - вы же понимаете - все кончено с тех пор, как Гуинплена нет. Если бы я и хотела, я не могла бы здесь остаться: без воздуха нечем дышать. Не надо требовать невозможного. Когда со мною был Гуинплен, я жила - это было так просто. Теперь Гуинплена больше нет, и я умираю. Либо он должен вернуться, либо я должна умереть. Но так как возвратиться он не может, я ухожу сама. Так хорошо умереть! Это совсем не страшно. Отец, то, что гаснет здесь, вновь зажигается там. Когда живешь, постоянно чувствуешь, как от боли сжимается сердце. Нельзя же страдать вечно. И вот люди уходят, как вы говорите, к звездам, там сочетаются браком, не расстаются никогда и любят, любят друг друга; это и есть царство небесное.
- Ну, не волнуйся так, - сказал Урсус.
Голос продолжал:
- В прошлом году, весной, мы были вместе, были счастливы, не то что теперь. Я уж не помню где, в каком-то маленьком городке; там шелестели деревья, и я слышала пение малиновок. Потом мы приехали в Лондон, и все переменилось. Я никого не упрекаю. Перебираясь на новое место, никто не знает, что там случится. Помните, отец, однажды вечером в большой ложе сидела женщина, которую вы называли герцогиней? Мне стало грустно. Я думаю, было бы лучше избегать больших городов. Но Гуинплен поступил хорошо. Теперь моя очередь. Вы сами мне рассказывали, что я была совсем малюткой, когда моя мать умерла, что я ночью лежала на земле и снег падал на меня, а Гуинплен тогда тоже был ребенком и тоже совершенно одиноким; он подобрал меня, и лишь потому я осталась в живых; не удивляйтесь же, если я сегодня должна покинуть вас и уйти в могилу, чтобы узнать, там ли Гуинплен. Ведь единственное, что у нас есть при жизни, - это сердце, а когда жизнь кончится, - душа. Отец, вы хорошо понимаете, о чем я говорю. Что это колышется? Мне кажется, будто наш дом движется. Однако я не слышу стука колес.
После некоторого перерыва голос Деи продолжал:
- Я немного путаю вчерашний и нынешний день. Я не жалуюсь. Я не знаю, что произошло, но словно чувствую какую-то перемену.
Слова эти были произнесены с кроткой, но безутешной грустью, и до Гуинплена донесся слабый вздох.
- Я должна уйти, если только он не вернется.
Урсус угрюмо буркнул вполголоса:
- Не верю я в выходцев с того света.
И продолжал:
- Это судно. Ты спрашиваешь, почему движется дом? Потому что мы плывем на шхуне. Успокойся. Тебе вредно много говорить. Если ты хоть немного любишь меня, дочурка, не волнуйся, не доводи себя до горячки. Я стар и не перенесу твоей болезни. Пожалей меня, не хворай.
Снова зазвучал голос Деи:
- Зачем искать на земле то, что можно найти только на небе?
Урсус возразил, пытаясь придать своему голосу повелительный тон:
- Успокойся! Иногда ты совсем ничего не соображаешь. Ты должна лежать смирно. В конце концов тебе незачем знать, что такое полая вена. Если ты успокоишься, я тоже буду спокоен. Дитя мое, подумай немного и обо мне. Он тебя подобрал, но я тебя приютил. Ты сама себе вредишь. Это плохо. Ты должна успокоиться и заснуть. Все будет хорошо. Даю тебе честное слово, все будет хорошо. Погода отличная. Как будто нарочно установилась для нас. Завтра мы будем в Роттердаме, это город в Голландии, у самого устья Мааса.
- Отец, - произнес голос, - когда с детства живешь неразлучно друг с другом, нельзя расставаться, лучше умереть, так как другого выхода нет. Я очень люблю вас, но чувствую, что я уже не с вами, хотя еще и не с ним.
- Ну, попробуй опять заснуть, - уговаривал Урсус.
- О, мне еще предсто