Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Островитяне, Страница 6

Лесков Николай Семенович - Островитяне


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

ю! Как много я тебе желаю счастья, славы и... любви... Постой, постой!.. дай мне сказать тебе про все. Ты знаешь... я дышать не могу, когда вдвоем с тобою. В груди тут у меня, нет... этого... нет ничего того, что там у всех бывает, а только - сердце. Огромное, во всей груди все сердце... и в этом сердце все огонь; огонь и рана - Ромцю... И мне так хочется тогда... вот и теперь... такое что-то сделать для тебя... что было б выше сил моих... Когда бы ты знал, как хочется мне быть для тебя несчастной... такой несчастной, чтобы мое несчастье испугало бы всех... а чтобы ты... О, чтобы ты был счастлив! счастлив!, и чтобы это счастье я тебе купила! Но... я не знаю... а ты не говоришь, что сделать для тебя. Как мне погибнуть? как? Учи меня, учи, учи скорее, Ромцю...
  Маленький голос задрожал и продолжал, трясясь и млея:
  - Мне снилось раз, какое счастье... Не помню, я чего-то начиталась, усталая уснула и вижу, что на тебе венок; и что тебя везут в какой-то колеснице; что женщины все на коленях стоят перед тобою и говорят про что-то, про славу, про любовь или еще про что-то... а я ничего не умею сказать тебе. Не умею даже сказать, что я люблю тебя и... Постой, Ромцю! Постой, не уходи... Я бросилась под лошадей твоих и их копыта, и эти острые колеса впились мне в грудь... и так легко мне было, Ромцю. Ах, как легко! ах, как легко! - какое было счастье! О, где тот Рим, в который я могу нести вслед за тобой твой мольберт, холст, твою палитру, краски... Боже! Боже! какие горести, какое зло ты можешь мне послать, чтоб я забыла за ними благословлять тебя, если только один луч его славы упадет на мою голову? Оставь, брось этот страшный город! Брось деньги, брось, возненавидь их... Пойдем! Пойдем отсюда, мой Ромцю! Мы станем жить одни, тихонько; к нам не заглянет скука - не бойся. И-когда ты будешь счастлив, славен... и тогда... О, что ж тогда?.. О, говори мне, что ж тогда, когда все будут знать, что я тебя лелеяла, что я тебе служила?.. что я твой друг!..
  - Что ты моя любовь.
  - Что я твоя любовь!.. О нет, не нужно, чтобы это знали, пока я буду жить... Нет... тогда... я поскорей умру, к на моей могиле пускай напишут, что ты любил меня! Живой ты мне одной, наедине... скажи одно спасибо.
  - А ты мне чем ответишь?
  Вышла коротенькая паузка, после которой слабый голосок стыдливо и восторженно сказал:
  - Я чем отвечу?
  - Поцелуем?
  - Да.
  - Одним?
  - Ах, полно говорить об этом! Миллионом, если хочешь.
  - Миллион! миллион! ох, как далеко тот миллион!
  Истомин смолчал секунду и прошептал:
  - Сейчас... теперь... сию минуту...
  - Руки! руки больно! руки!
  - Один сейчас, в задаток! Сейчас, сейчас - он все равно один из моего миллиона. - Один... ты лжешь; ты страшен...
  - Нет, нет, ничего, не бойся. Я ведь один. Она была в смущении и молчала.
  - Отказ?
  - Нет; на, целуй.
  - Да; раз... один; но бесконечный! - и он смял и задушил ее в своих объятиях.
  Позднее опять слышался разговор, но такой частый, что его понять было невозможно; слова неслись как мелкий песок, сгоняемый ветром с пригорка в долину. Мне опять стало спаться и стала сниться эта долина, сухая, серая, пыльная, без зелени, совсем без признака жизни; ветер гнал в нее тучи песчаной пыли, свивал их столбом облачным и шибко поднимал вихрем к небу. В самой середине этого крутящегося серого столба мелькала тоже совершенно серая, из пыли скатанная человеческая фигура; она долго вертелась валуном и, наконец, рассыпалась, и когда она рассыпалась, я увидал, что это была бабушка Норк.
  Я проснулся совсем; за стеной у меня было все тихо; на улице мерцали фонари; где-то ныла разбитая шарманка, и под ее унылые звуки разбитый голос пел:
  Танцен дами, стид откинов,
  Кавалерен без затей,
  Схватит девишка, обнимет
  И давай вертеться с ней.

    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

  Был вскоре за этим новый человеконенавистный петербургский день с семью различными погодами, из которых самая лучшая в одно и то же время мочила и промораживала. Пробитый насквозь чичером, чередовавшимся с гнилою мокрядью и морозом, я возвратился домой с насморком и лихорадочным ознобом и, совсем больной, укутавшись потеплее, повалился на свой уютный диван. Дышалось мне тяжело, и во всем теле беспрестанно ощущалась неприятная наклонность вздрагивать; но тем не менее я, должно быть, заснул очень скоро, потому что скоро же очень из моей пустой и темной залы стали доноситься до меня мягкие, но тяжелые медвежьи шаги, сап, глубокие вздохи и какое-то мягкое кувырканье. Прошла еще пара минут, и в дверях, прямо против моего лица, показался на задних лапах огромный, бурый с проседью медведь. Он держался одною переднею лапою за притолку, медленно покачивался и, далеко высунув свой пурпурно-красный язык, тяжело дышал и щурился. От него, как от раскаленной чугунной печки, било в меня несносным, сухим жаром; лишенный всякого эпителия, тифозный язык моего гостя мотался и вздрагивал; его липнущие маленькие глаза наводили дрему непробудную. Медведь подошел к моему дивану, закрыл мое лицо своей пушистой грудью и начал лизать мою голову своим острым языком. Не мог я определить - хорошо мне от этого или худо; не мог я крикнуть, не в силах был повернуться. Сгорая сухим жаром горячки, я беспрестанно путался в каких-то нелепых представлениях, слышал то детский шепот, то медвежьи вздохи, то звон и заунывную песню "про солому". Это становилось несносно; хотелось во что-нибудь вслушиваться, что-нибудь понять и проснуться, но развинченное тело лежало пластом, и всякие трезвые, впечатления были чужды больной моей голове. В таком состоянии прошло, должно быть, очень много времени, прежде чем окружающий меня горячий воздух стал как будто немного тонеть, разрежаться, и с тем вместе заворочался и начал спускаться к ногам давивший меня медведь.
  Едва он чуть поосвободил мою голову, до моего слуха сейчас же, с первою же струйкою свежего воздуха, донеслось какое-то знакомое, необыкновенно ласковое слово.
  Я ту же секунду по этому голосу узнал знакомый маленький голос, но мозг мой все-таки беспрестанно сбивался с пути, усыпал и путался. Ласковые слова долетали до меня с различными перерывами и по временам совсем как-то доходили звуками без значения.
  - Я не могу, - говорил мужской голос, - я люблю тебя, тебя одну, и тебя первую люблю я. Я чувствую, что при тебе только я становлюсь хоть на минуту человеком.
  - Не говори этого, Ромцю; ты сам не знаешь, чего ты хочешь, - отвечал маленький голос.
  - Я решил это, - говорил Роман Прокофьич, - слышишь, я решил. Я готов сделать это против твоей воли.
  - Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай, - начинал голос, - я не пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: ни за что на свете! Пусть мать, пусть сестры, пусть бабушка, пусть все просят, пусть они стоят передо мною на коленях, пускай умрут от горя - я не буду твоей женой... Я сделаю все, все, но твоего несчастья... нет... ни за что! нет, ни за что на свете!
  - О чем ты плачешь?
  - О том, что ты меня не понимаешь. Ты говоришь, что я ребенок... Да разве б я не хотела быть твоею Анной Денман... Но, боже мой! когда я знаю, что я когда-нибудь переживу твою любовь, и чтоб тогда, когда ты перестанешь любить меня, чтоб я связала тебя долгом? чтоб ты против желания всякого обязан был работать мне на хлеб, на башмаки, детям на одеяла? Чтоб ты меня возненавидел после? Нет, Роман! Нет! я не так тебя люблю: я за тебя хочу страдать, но не хочу твоих страданий.
  - О боже мой, о боже мой! как хороша, как дивно хороша ты, Маня! - прошептал Истомин.
  - Опять все красота!
  - Всегда о красоте. Она моя! моя! Скажи скорей: моя она?
  - Твоя.
  - Уйди ж теперь.
  - Зачем?.. Куда идти?
  - Беги, спасайся... Ты думаешь, я человек? Нет; я не человек: в меня с твоим вчерашним поцелуем вошел нечистый дух, глухой ко всем страданиям и слезам... беги... Он жертвы, жертвы просит!
  - Жертвы!
  - Да! тебя, тебя он требует на жертву.
  - На жертву?.. Я готова.
  - Ребенок! понимаешь ли, что ты сказала? Понятно ли тебе, какой я жертвы требую?
  - Нет, - решительно ответила Маня.
  - О дьявол! тебе такого чистого ягненка еще никто не приносил на жертву!
  - Я ничего не понимаю. Мне жаль тебя, мой Ромцю; жаль, тебя мне жаль!
  - Так поцелуй меня скорее.
  - Целую; на, целую!
  - Целуй... так, как ты меня целуешь... да, как ты сестер целуешь... иначе ждет беда!.. Нет; я не поцелую тебя!
  И долго, долго было и тихо и жутко; и вдруг среди этой мертвой тишины сильный голос нервно вскрикнул:
  - Я погублю тебя!
  И в то же мгновение прозвучало тихое, но смелое:
  - Губи!
  "Маня! Маня!" - усиливался я закричать сколько было мочи, но чувствовал сквозь сон, что из уст моих выходили какие-то немые, неслышные звуки. "Маня!" - попробовал я вскрикнуть в совершенном отчаянии и, сделав над собой последнее усилие, спрыгнул в полусне с дивана так, что старые пружины брязгнули и загудели.
  На этот шум из-за истоминских дверей ответил слабый, перекушенный стон.
  Как ошеломленный ударом в голову, выскочил я в другую комнату и прислонился лбом к темному запотевшему стеклу. В глазах у меня вертелись тонкие огненные кольца, мелькал белый лобик Мани и ее маленькая закушенная губка.
  Я перебежал впопыхах свою залу, схватил в передней с вешалки пальто, взял шляпу и выскочил за двери. Спускаясь с лестницы, слабо освещенной крошечною каминною лампою, я на одном повороте, нос к носу, столкнулся с какой-то маленькой фигурой, которая быстро посторонилась и, как летучая мышь, без всякого шума шмыгнула по ступеням выше. Когда эта фигурка пробегала под лампою, я узнал ее по темному шерстяному платью, клетчатому фланелевому салопу и красному капору. Спешивши и неровными шагами обогнул я торопливо линию, перебежал проспект и позвонил у домика Норков.
  Мне отперла Ида Ивановна. Держа в одной руке свечу, она посмотрела на меня без всякого удивления, отодвинулась к стенке и с своей обыкновенной улыбкой несколько комически произнесла:
  - Честь и место.
  - Здравствуйте, Ида Ивановна! - начал я, протягивая ей руку.
  - Проходите, проходите, там успеем поздороваться, - отвечала девушка, поворачивая в двери довольно тугой ключ.
  В маленькой гостиной сидели за чаем бабушка и madame Норк.
  - О, хорошо ж вы нас любите! - первая заговорила навстречу мне старушка.
  - Да, хорошо вы с нами сделали! - поддерживала ее с относящимся ко мне упреком madame Норк. - Месяц, слышим, в Петербурге и навестить не придете. Я Иденьке уже несколько раз говорила, что бы это, говорю, Иденька, могло такое значить?
  - А Ида Ивановна, - спрашиваю, - что же вам отвечала?
  - Не помню я что-то, что она мне такое отвечала.
  - Кажется, ничего, мама, не отвечала, - откликнулась Ида и поставила передо мною стакан чаю.
  Я осведомился о Берте Ивановне, о ее муже и даже о Германе Вермане спросил и обо всех об них получил самые спокойные известия; но спросить о Мане никак не решался. Я все ждал, что Маня дома, что вот-вот она сама вдруг покажется в какой-нибудь двери и разом сдунет все мои подозрения.
  - А слыхали вы, у нас в анненской школе недавно какое ужасное несчастие-то было? - начала после первых приветствий Софья Карловна.
  - Нет, - говорю, - не слыхал. Что такое?
  - Ах, ужасно! Представьте себе, одна маленькая девочка стальное перо проглотила.
  - Это бывает в школах, - подсказала, вздохнувши, бабушка.
  - Да, это бывает по трем причинам, - проговорила Ида Ивановна.
  - Что такое, друг мой, по трем причинам?- прошептала старушка.
  - Это, бабушка, так говорится.
  - Как говорится?
  - Ах, боже мой, бабушка! Ну, просто так говорят, что все, что бывает, бывает по трем причинам.
  - Все-то ты, Иденька, врунья; всегда ты все что-нибудь врешь, - произнесла серьезно Софья Карловна и тихонько добавила: - Ох, эти дети, дети! Сколько за ними, право, смотреть надо! Вы вот не поверите, кажется уж Маня и не маленькая, а каждый раз, пока ее не дождешься, бог знает чего не надумаешься?
  - А где же, - говорю, - Марья Ивановна?
  - А на уроке. Уроки пения тут эти Шперлинги затеяли; оно, конечно, уроки обходятся недорого, потому что много их там - девиц двадцать или еще и больше разом собирается, только все это по вечерам... так, право, неприятно, что мочи нет. Идет ребенок с одной девчонкой... на улице можно ждать неприятностей.
  - KleiN.e (Маленькая (нем.).) неприятность не мешает grosse (Большому (нем.).) удовольствию, MuttercheN. (Матушка (нем.).), - пошутила Ида Ивановна.
  - Ох, да полно тебе, право, остроумничать, Ида! - отвечала с неудовольствием madame Норк. - Совсем неумно это твое остроумие. А мы нынче тоже как-то прескучно провели время, - продолжала она, обратившись ко мне. - Ездили раза два в Павловск, да все не с кем, все и там было скучно.
  - С кукушкой говорили, - сказала Ида.
  - Да; сядем да спрашиваем, сколько кому лет жить? Мне все семь или восемь, а Маня спросит, она сразу и замолчит.
  - А вам, Ида Ивановна?
  - О, ей, кажется, сто лет куковала. Уж она, бывало, кричит ей: "будет, будет! довольно!", а та все кукует,
  - Я бессмертная, - проговорила Ида.
  - Ну да, как же, бессмертная!
  - Увидите.
  - Ну да, рассказывай, рассказывай! Глупая ты, право, Ида! - пошутила, развеселившись, старушка.
  Ида, кажется, этого только и добивалась: она сейчас же обняла мать и, держа ее за плечи руками, говорила весело:
  - Все умрут, мамочка, на Острове, все, все, все; а я все буду жить здесь.
  - Почему ж это так? - смеялась, глядя в глаза дочери, старушка.
  - А потому, что без меня, мама, здесь ничему быть нельзя.
  - О, шутиха, шутиха!
  Мать с дочерью снова весело обнялись и поцеловались.
  В это же время у парадной двери резко брязгнул и жалобно закачался звонок.
  Софья Карловна вздрогнула, вскочила со стула и даже вскрикнула. - Ну, да что же это-такое со мной в самом деле? - произнесла она, жалуясь и держась за сердце. - Ида! чего же ты стоишь?
  Ида Ивановна пошла отпереть дверь и мимоходом толкнула меня за ширму, чтобы показать Мане сюрпризом.
  Через секунду в магазине послышалось разом несколько легких шагов и Ида Ивановна сказала, что у них был я и только будто бы ушел сию минуту.
  Маня ничего не ответила.
  - Вы его не встретили? - продолжала Ида Ивановна.
  - Нет, не встретили, - уронила чуть слышно Маня. Она сняла с головы капор, подошла прежде к материной, а потом к бабушкиной руке и молча села к налитой для нее чашке.
  Я глядел на Маню сквозь широкий створ ширменных пол; она немного подвыросла, но переменилась очень мало; лицо ее было по обыкновению бледно и хранило несколько неестественное спокойствие, которому резко противоречила блудящая острота взгляда.
  Я вышел из-за ширмы и подошел к столу. Маня прищурила свои глаза, всмотрелась в меня и сказала:
  - Так вот это в чем дело!
  С этими словами она протянула мне свою ручку, спросила, как я здоров, давно ли приехал, и опять спокойно занялась чаем, а в комнату вошла горничная девушка с трубкою перевязанных лентою нот и положила их на стол возле Мани. Хотя на этой девушке не было теперь клетчатого салопа, но на ней еще оставался ее красный капор, и я узнал ее по этому капору с первого взгляда.
  "Кончено!" - подумал я себе, глядя на Маню. А она сидит такая смирненькая, такая тихонькая, что именно как рыбка, и словечка не уронит. Даже зло какое-то берет, и не знаешь, на что злиться.
  "А впрочем, и что же мне такое в самом деле Маничка Норк? На погосте жить - всех не оплачешь", - рассуждал я снова, насилу добравшись до своей постели.
  На другое утро я уж совсем никак не мог подняться; прокинешься на минуточку и опять сейчас одолевает тяжелая спячка. Я послал за доктором и старался крепиться. Часу во втором ко мне вошел Истомин; он был необыкновенно счастлив и гадок; здоровое лицо его потеряло всю свою мягкость и сияло отвратительнейшим самодовольством.
  - Нездоровы? - спросил он меня отрывисто.
  Я отвечал, что болен, и не сказал ему более ни слова. Истомин отошел к окну, постоял, побарабанил пальцами по стеклам и затем, заметив мне наставительно, что "надо беречься", вышел.
  С этой минуты я не видал ни Истомина, ни Мани в течение очень долгого времени, потому что у: меня начался тиф, после которого я оправлялся очень медленно.

    ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

  Подходило дело к весне. В Петербурге хотя еще и не ощущалось ее приближения, но люди, чуткие к жизни природы, начинали уже порываться вдаль, кто под родные сельские липы, кто к чужим краям. "Прислуга" моя донесла мне, что Роман Прокофьич тоже собирается за границу, а потом вскоре он и сам как-то удостоил меня своим посещением.
  - Думаю поехать в Италию, - объявил он мне.
  Я принял это известие очень спокойно и даже не вспомнил, кажется, в эту минуту о Мане, а только спросил Истомина - как же быть с квартирой?
  - А пусть все так и остается, как было; я к осени ворочусь.
  - Ну, - говорю, - и прекрасно.
  Недели через полторы или через две он уехал и не подавал ни мне, ни слуге своему никакой весточки. На первых порах после его отъезда он прислал несколько писем Мане, которые были адресованы в его пустую квартиру. За этими письмами прибегала та же черномазенькая девочка, и через нее они, вероятно, исправно попадали в руки Мани. Я не учащал к Норкам и, когда уж необходимо было завернуть к ним, заходил на самое короткое время. Ужасно тяжело было мне всех их видеть и думать: "ах, друзья, не знаете вы, какая над вами беда рухнула!" Что же касается до самой Мани, то кроткая, всегда мало говорившая, всегда молчаливая девушка ничем не выдавала своего душевного состояния: она только прозрачнела, слегка желтела, как топаз, и Софья Карловна не раз при мне печалилась, что у Мани волосы начали ужасно сечься и падать.
  Старушки делали мне часто выговоры и замечания, что я их разлюбил и забываю, и Маня тоже несколько раз спрашивала меня, чем они мне надоели? Только одна Ида никогда не заводила об этом никакой речи ни всерьез, ни в шутку, Я очень хорошо чувствовал, что это не было со стороны Иды холодным равнодушием к характеру наших отношений, а сдавалось, мне, что она как будто видела меня насквозь и понимала, что я не перестал любить их добрую семью, а только неловко мне бывать у них чаще. Не знаю я, чем Ида объясняла себе эту мою неловкость, но только она всегда деликатно освобождала меня от всяких вопросов, и после какого бы промежутка времени мы с нею ни встретились, она всегда заговаривала со мною одинаково: коротко, ровно и тепло, точно только мы вчера расстались и завтра свидимся снова.
  Раз как-то, посреди лета, я не был у Норков кряду с месяц и думал, что как бы мы уж и в самом деле не разошлись вовсе. В тот же самый день, как мне пришла в голову эта мысль, только что я уселся было поздним вечером поработать, слышу - снизу, с тротуара какой-то женский голос позвал меня по имени. Взглянул я вниз - смотрю, Ида Ивановна и с нею под руку Маня. Обе они в одинаких черных шелковых казакинах, и каймы по подолам барежевых платьев одни и те же, и в руках совершенно одинаковые темные антука. На длинных тротуарах линии, освещенной белым светом летней ночи, кроме двух сестер Норк, не было видно ни души.
  - Что это вы делаете дома? - спросила меня, спокойно глядя вверх, Ида.
  Маня только кивнула мне головкой.
  При бледном свете белой ночи я видел, как личико Мани хотело сложиться в самую веселую улыбку, но это не удалось ей.
  - Что я делаю? - Хочу поработать немножко, Ида Ивановна.
  - Охота!
  - Das muss, Ида Ивановна, а не охота.
  - Sie musseN. (Вы должны (нем.).), - отлично; но что это вы в самом деле совсем глаз не показываете? Не думаете ли вы, чего доброго, что за вами ухаживать станут? Дескать: "куманечек, побывай, душа-радость, побывай!"
  Глаза Иды Ивановны потихоньку улыбались, и лицо ее по обыкновению было совершенно спокойно. Маня опять хотела улыбнуться, но тотчас потупилась и стала тихо черкать концом зонтика по тротуарной плите.
  - А кстати о выстреле, что ваш сосед делает? - спросила Ида Ивановна.
  "Это в самом деле, - думаю, - кстати о выстреле", и отвечаю, что Истомин за границею.
  -. Я это знаю: я хотела спросить, что он там делает?
  - Не знаю, право, Ида Ивановна; верно хандрит или работает.
  - А вы разве не переписываетесь? Маня прилегла к сестриному плечу.
  - Нет, - говорю, - переписывались, да вот месяца с полтора как-то нет от него ни слова.
  - Таки совсем ни слова?
  - Совсем ни слова.
  - Вот постоянство здешних мест!
  - Места, Ида Ивановна, непостоянные.
  - Верно так вам и следует, - отвечала Ида и, кивнув головкой, пошла, крикнув мне: - Пусть вам ангелы святые снятся.
  Маня, трогаясь с места, еще раз хотела мне улыбнуться как можно ласковей, но и на этот раз улыбка не удалась ей и свернулась во что-то суровое и тревожное.
  "Однако что ж бы это такое могло значить? - думал я, когда девушки скорыми шагами скрылись за углом проспекта. - Неужто Маня все рассказала сестре? неужто у Иды Ивановны до того богатырские силы, что, узнав от Мани все, что та могла рассказать ей, она все-таки еще может сохранять спокойствие и шутить? Это уж даже и неприятно, такое самообладание!" И мне на минуту показалось, что Ида Ивановна совсем не то, чем я ее представлял себе; что она ни больше, ни меньше как весьма практическая немка; имеет в виду поправить неловкий шаг сестры браком и, наконец, просто-напросто ищет зятя своей матери... Похвальная родственная заботливость, и только. Пришло мне в голову также, что, может быть, и самая Маня надумалась, нашла свои странные экзальтации смешными и сама пожелала сделать Истомина своим мужем... А может быть даже, что и все это была одна собачья комедия, в которой и Маня тоже искала зятя своей матери.
  Даже скверно становилось от этих предположений.
  "Не может ничего этого быть! - уговаривал я себя на другой день. - Верно, Ида Ивановна знает очень немногое; верно, она без всяких слов Мани знает только одно, что сестра ее любит Истомина, и замечает, что неизвестность о нем ее мучит".
  Дней через пять или через шесть, в течение которых я по-прежнему ни разу не собрался к Норкам и оставался насчет всех их при своем последнем предположении, в одно прекрасное утро ко мне является Шульц.
  - Вот, батюшка мой, история-то! - начал он, не вынимая изо рта сигары и вытаскивая из кармана какое-то измятое письмо.
  - Что, - спрашиваю, - за история?
  - Да такая, - говорит, - история, что хуже иной географии: Истомин дрался на дуэли и очень дурно ранен.
  Фридрих Фридрихович дал мне немецкое письмо, в котором было написано: "Шесть дней тому назад ваш компатриот господин фон Истомин имел неприятную историю с русским князем N.. с женою которого он три недели тому назад приехал из Штуттгарта и остановился в моей гостинице. Последствием этой Geschichte (Истории (нем.).) у г-на фон Истомина с мужем его дамы была дуэль, на которой г-н фон Истомин ранен в левый бок пулею, и положение его признается врачами небезопасным, а между тем г-н фон Истомин, проживая у меня с дамою, из-за которой воспоследовала эта неприятность, состоит мне должным столько-то за квартиру, столько-то за стол, столько-то за прислугу и экипажи, а всего до сих пор столько-то (стояла весьма почтенная цифра). Да сверх того (продолжало письмо) теперь я несу для г-на фон Истомина все издержки по лечению и различным хлопотам, возникшим из этого дела, а наличных денег у г-на фон Истомина нет. Вследствие всего этого г-н фон Истомин поручил мне написать вам о его положении и просить вас выслать мне мой долг и г-ну фон Истомину тысячу русских рублей, с переводом на мое имя. Парма, год, месяц и число. Адрес: такому-то хозяину "Hotel de VeN.ize". (Отель "Венеция" (франц.).)
  - Посылать или не посылать? - спросил Шульц, видя, что я дочитал письмо до конца.
  Я был в большом затруднении, что ответить.
  - Ну, а если это подлог? - допрашивал меня Шульц.
  - Как это узнать, Фридрих Фридрихович?
  - То-то, я ведь говорю, что все это, как говорится, оселок: тут сам черт семь раз ногу сломает и ни разу ничего не разберет.
  - Риск, - отвечаю, - конечно, есть.
  - Ну, только уж воля ваша, а мой згад всегда такой, что лучше рисковать деньгами, чем человеком. Деньги, конечно, вещь нужная, но все-таки, словом сказать, это дело нажитое.
  Я с особенным удовольствием согласился с Шульцем и, провожая его к двери, с особенным удовольствием пожал его руку. Фридрих Фридрихович уехал от меня с самым деловым выражением на лице и часа через два заехал с банкирским векселем на торговый дом в Парме.
  Деньги, нужные на выручку Истомина, были отосланы; но что это была за дуэль и вообще что это за история - разгадывать было весьма мудрено и трудно.
  "Одно только очень желательно, - думал я в этот день по уходе Шульца, - желательно, чтобы Фридрих Фридрихович сохранил втайне это свое хорошее великодушие и не распространился об этой истории у Норков. Только нет - где уж Фридриху Фридриховичу отказать себе в таком удовольствии".
  Так-таки все это на мое и вышло, и вот как я это узнал.

    ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

  Густыми сумерками на другой день слышу у себя звонок, этакий довольно нерешительный и довольно слабый звонок, а вслед за тем легкие, торопливые шаги, и в мою комнату не вошла, а вбежала Маничка Норк.
  - Убит? - прошептала она, подскочив ко мне и быстро дернув меня за руку.
  Так варом меня и обварило.
  - Только ранен, - отвечал я как можно спокойнее.
  Маня выпустила мою руку и села в кресло.
  Я опустил у окон сторы, зажег свечи и взглянул на Маню: лицо у нее было не бледно, а бело, как у человека зарезанного, и зрачки глаз сильно расширены.
  Я пробовал два или три раза говорить с нею, но она не отвечала ни слова и, наконец, сама спросила:
  - Это что такое - "кстати о выстреле"? Я не понял.
  - Сестра третьего дня сказала вам: "кстати о выстреле" - что это такое значило? - повторила Маня.
  - Так, - говорю, - есть какой-то анекдот о хвастуне, который сделал один раз удачный выстрел и потом целую жизнь все рассказывал "кстати о выстреле".
  - Это неправда, - отвечала Маня, покачав головой.
  - Уверяю вас, что это не имело никакого другого значения.
  - Вы знали, и Ида знала об этом несчастии - об этом ужасном несчастии!..
  Маня закрыла свое личико белым платком; она не плакала, но ее тоненькие плечики и вся ее хрустальная фигурка дрожала и билась о спинку кресла,
  Я принес стакан воды и несколько раз просил Маню выпить. Она отняла от сухих глаз платок и, не трогая стакана, быстро спросила меня:
  - Кто это, который убил его?
  - Вовсе он не убит, - отвечал я тихо и подвинул ей стакан с водою.
  Маня нетерпеливо толкнула от себя стакан, так что вода далеко плеснулась через края по столу, и сама встала с кресла.
  - Марья Ивановна! - сказал я, как умел мягче.
  - Что?
  - Послушайтесь меня, Марья Ивановна. Не идите сейчас домой: успокойтесь прежде хоть немножко. Маня постояла еще с минуту и опять спросила:
  - Что такое? я не поняла.
  - Хоть воды глоток выпейте.
  - Оставьте, - отвечала она шепотом и нагнулась в одну сторону, взявшись рукою за кресло.
  Через минуту она распрямилась, сама выпила весь стакан воды, простилась со мной и сказала, что идет домой.
  Со страхом и трепетом ждал я большой истории у Норков, но во всяком случае не такой, какая совершилась.
  Часу в третьем ночи, только что я успел заснуть самым крепким сном, вдруг слышу, кто-то сильно толкает меня и зовет по имени: открываю глаза и вижу, что передо мною стоит, со свечою в руках, моя старуха.
  - Сейчас надо, - проговорила она, суя мне под нос маленькую записочку:
  "Придите к нам сию минуту.
  Ида."
  Это все, что было написано на поданном мне крошечном клочке бумажки. Спрашиваю старуху:
  - Кто принес эту записку?
  Говорит, что принесла девочка, сунула в дверь и ушла, сказав, что ей некогда ждать ответа.
  Я оделся в одну минуту и побежал к Норкам. Ночь стояла темная и бурная; хлестал мелкий дождь, перемешанный с снегом, и со стороны гавани, через Смоленское поле, доносились частые выстрелы сигнальной пушки. Несмотря на то, что расстояние, которое я должен был перебежать, было очень невелико, я начал сильно дрожать от нестерпимой сиверки и чичера. Подъезд Норков, против обыкновения, был отперт, и в магазине на прилавке горела свеча в большом медном подсвечнике. С первого шага за порог чувствовалось, что сюда пришло в гости ужасное несчастье. Что-то феральное и неотразимое чудилось во всем: в зажженных и без всякого смысла расставленных свечах, в сбитых мебельных чехлах, в сухом и бестолковом хлопанье дверей. Тревога такой обстановки сообщается ужасно быстро, и я почувствовал ее, как только вошел в залу. Здесь на фортепиано горела без всякой нужды другая свеча и рядом с нею ночная лампочка, а на диване лежало что-то большое, престранное-странное, как будто мертвец, закрытый белой простынею. Я подумал, что это оставлены на ночь шубы; но из-под одного края простыни выставлялись наружу две ноги, обутые в белые чулки и голубые суконные туфли. Простыня не шевелилась и не двигалась. Господи, что бы это такое значило? Дверь из залы в комнату Софьи Карловны была открыта, и она сидела прямо против двери на большом голубом кресле, а сзади ее стоял Герман Верман и держал хозяйку за голову, как будто ей приготовлялись дергать зубы. В ногах Софьи Карловны стояла на коленях кухарка и выжимала в руках мокрое полотенце. Увидев меня, madame Норк горько-прегорько заплакала и задергала головою в крепких ладонях Германа.
  - Что это у вас такое? - спросил я чуть слышно, нагинаясь к уху кухарки.
  Софья Карловна еще отчаяннее воззрилась в меня необыкновенно жалобным взором и часто залепетала:
  - Циги-циги-циги.
  Я взял ее за руку и пригнулся ухом к ее лицу.
  - Циги-циги-циги, - лепетала старуха, качая головою и заливаясь слезами. Язык ни за что ей не повиновался; она это чувствовала и жаловалась одними слезами.
  В коридорчике, отделявшем комнату Софьи Карловны от комнаты девиц, послышался легкий скрип двери и тихий болезненный стон, в котором я узнал голос Мани, а вслед за тем на пороге торопливо появилась Ида Ивановна; она схватила меня мимоходом за руку и выдернула в залу.
  - Доктора? - спросил я, глядя ей в лицо.
  - Акушера, - прошептала она, крепко сдавив мою руку.
  Софья Карловна во все глаза глядела то на меня, то на Иду Ивановну и плакала; Верман по-прежнему держал ее за голову, а кухарка обкладывала лоб мокрым полотенцем.
  - А бабушка? - шепнул я Иде, надевая брошенное на фортепиано пальто.
  Ида погрозила мне пальцем и, приложив его к своим губам, приподняла угол простыни с лежавшей на диване кучи. Из-под этого угла выставилось бледно-синее лицо старухи.
  - Умерла!
  - И в Маниной комнате, - отвечала Ида. - И не забудьте, - продолжала девушка, - что она встала с своего кресла, что она, безногая, пошла, прокляла ее и умерла. Ах, что здесь делается! что здесь делается! Я не знаю, как я в эту ночь не сошла с ума.
  Я не утерпел и сказал:
  - Да вы, Ида Ивановна, крепитесь.
  - Я крепка, - отвечала, вздрогнув, Ида. - О-о! не бойтесь, в несчастии всякий крепок.
  В эту секунду из дальних комнат опять донесся слабый стон, и Софья Карловна залепетала:
  - Циги-циги-циги.
  - Бегите! - крикнула Ида и сама бросилась из магазина.
  Сбегая с подъезда, я столкнулся с Шульцем и его женою, но впопыхах мы даже не поклонились друг другу. Я видел, что Шульц дрожал.
  Одна Ида Ивановна сохранила при этих ужасных обстоятельствах все присутствие духа. Она распорядилась вытребовать меня прежде Шульца нарочно, чтобы меня, а не его и не кого-нибудь из прислуги послать за акушером.
  При всех стараниях я едва только к шести часам утра мог привезть к Норкам акушера, какого-то развинченного, серого господина, который спросонья целый час сморкался и укладывал свои варварские инструментытв такой длинный замшевый мешок, что все его руки входили туда по самые плечи, как будто и их тоже следовало завязать там вместе с инструментами.
  - Вы, пожалуйста, по возможности старайтесь, чтобы семейство не заметило вашей специальности, - просил я этого барина, подводя его к дому Норков.
  Акушер посмотрел на меня, высморкался и свернул свой мешок несколько поаккуратнее.
  Ида Ивановна встретила нас в магазине, пригласила врача-специалиста за собою, а мне сказала:
  - Идите пока домой. Здесь никого не надо.
  В отворенные двери магазина я видел, что бабушка уже лежала на столе.
  Тяжелая полоса потянулась над бедным семейством Норков. Похороны бабушки отбывались как бы потоймя, без всякого шума и наскоро. Столбняковое состояние Софьи Карловны окончилось в минуту ее прощания с гробом матери: она разрыдалась и заговорила. Виновница всех этих бед, слабая Маня, хотя и разрешилась в страшных муках мертвым, еще не сформировавшимся ребенком, но оставалась в положении самом неутешительном. Много дней кряду она провела в постоянном забытьи и без сознания; к этому присоединились другие явления, заставлявшие всех беспрестанно ждать еще худшего и опасаться то за Малину жизнь, то за ее рассудок.
  В доме Норков все шло тихо и уныло. Ни Софья Карловна, ни Ида Ивановна, ни madame Шульц хотя и не надели по бабушке плерезов, чтобы не пугать ими Мани, но ходили в черных платьях, значение которых Мане нетрудно было разгадать, если только эти платья когда-нибудь останавливали на себе ее внимание. Обо всем, что произошло, что, как нежданная туча, разразилось над этим семейством, никто никогда не заводил ни слова. Все избегали самомалейшего намека на то, что случилось, я жили по английской пословице, запрещающей в доме повешенного говорить о веревке.
  Но тяжелая полоса, я говорю, еще тянулась. Находясь по своим делам в Москве, этак через месяц, что ли, после описанной историй, я получил от Иды Ивановны письмо, в котором она делала мне некоторые поручения и, между прочим, писала: "Семейные несчастия наши не прекращаются; Маня в самом печальном положении; у нее развивается меланхолия с самыми странными припадками. Как мы ни золотим себе эту новую пилюлю, которую судьба заставляет нас проглотить, но вся ее горечь все-таки наружи. Ясно, что это просто тихое сумасшествие. Я хотела в этом удостовериться и пригласила доктора N.. он сказал, что я права. Он сказал, впрочем, что положение сестры не безнадежно, но что больную следует лечить скоро и внимательно, удалив ее прежде всего от всех лиц и предметов, которые напоминают ей прошлое. Нечего делать, надо велеть молчать сердцу и брать в руки голову: я приготовляю мать к тому, чтобы она, для Маниной же пользы, согласилась позволить мне поместить сестру в частную лечебницу доктора для больных душевными болезнями".
  Еще позже, недели через две, Ида писала мне: "Мы пятый день отвезли Маню к N.. Ей там прекрасно: помещение у нее удобное, уход хороший и содержание благоразумное и отвечающее ее состоянию. Доктор N. надеется, что она выздоровеет очень скоро, и я тоже на это надеюсь. Я видела ее вчера; она меня узнала; долго на меня смотрела, заплакала и спросила о маменьке, а потом сказала, что ей здесь хорошо и что ей хочется быть тут одной, пока она совсем выздоровеет".
  Маня долго, однако, проболела. Зима проходила, а она все еще оставалась в лечебнице. Ида Ивановна одна навещала сестру два раза каждую неделю и привозила о ней домой самые радостные вести. Месяца за полтора до выхода Мани из заведения я один раз провожал Иду Ивановну и видел Маню. Она была очень бледна, и эта бледность еще более увеличивалась от черной шелковой шапочки, которая была на ее обритой головке; но в общем Маня мне показалась совершенно здоровою. Ее болезненная впечатлительность действительно заметно уменьшалась. Никогда я не видал ее более спокойною, хотя Ида Ивановна рассказывала и сам я заметил, что у нее зато явился свой новый пунктик, новое влияние. Маня всею душою привязалась к доктору N.. Насколько это чувство можно было анализировать в Мане, оно имело что-то очень много общего с отношениями некоторых молодых религиозных и несчастных в семье русских женщин к их духовным отцам; но, с другой стороны, это было что-то не то. Это-то строгое и равноправное заявлялось "о каждом обращении Мани к N., но в то же время все это выражалось с безграничнейшим доверием и теплейшей дружбой. Когда доктор N. позволял себе заговорить с Манею о чем-нибудь в несколько наставительном тоне, - Маня выслушивала его с глубоким вниманием и спокойствием; но тотчас же, как только он произносил последнее Слово, Маня откашливалась и начинала возражать ему, сохраняя свое всегдашнее грациозное спокойствие и тихую самостоятельность. Она писала дневник и всякий раз давала его просматривать доктору. Этот дневник и служил у них предметом разговоров, из которых выходили их временные несогласия, но которых, кроме их двух, никто никогда не слышал.
  Проходило лето; доктор давно говорил Мане, что она совершенно здорова и без всякой для себя опасности может уехать домой. Маня не торопилась. Она отмалчивалась и все чего-то боялась, но, наконец, в половине сентября вдруг сама сказала сестре, что она хочет оставить больницу.
  Пятнадцатого числа Ида Ивановна взяла карету и поехала за Маней. В доме давно все было приготовлено к ее приему. Ида Ивановна перешла в комнату покойной бабушки, а их бывшая комната была отдана одной Мане, чтобы ее уж ровно никто и ничем не обеспокоил. Положено было не надоедать Мане никаким особенным вниманием и не стеснять ее ничьим сообществом, кроме общества тех, которых она сама пожелает видеть.
  Возвратясь домой, Маня немножко сплакнула, поблагодарила мать за ее любовь и внимание и тихо заключилась в свою комнатку. С тех пор сюда не входил никто, кроме Иды, которая сообщала мне иногда по секрету, что Маня до жалости грустна и все-таки по временам тяжело задумывается.

    ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

  В эту самую пору, с птичьим отлетом в теплые страны, из теплых стран совершенно неожиданно возвратился Роман Прокофьич Истомин. Он явился светлым, веселым, сияющим и невозмутимо спокойным. Было около девяти часов утра, когда он вошел ко мне в каком-то щегольском пиджаке и с легким саквояжем из лакированной кожи. Он обнял меня, расцеловал и попросил чаю. Залаем мы говорили обо всем, кроме Норков и загадочной дуэли. Истомин ни о тех, ни о другой не заговаривал, а я не находил удобным наводить его теперь на этот разговор. Так мы отпили чай, и Истомин, переодевшись, отправился куда-то из дома.
  После обеда мы опять начали кое о чем перетолковывать.
  - А что это вы ничего не расскажете о вашей дуэли?- спросил я Романа Прокофьича. -
  - Есть про что говорить! - отвечал он, разматывая перед зеркалом свой галстук.
  - А мы тут совсем было вас похоронили, особенно Фридрих Фридрихович.
  - Ему о всем забота!
  - А вы у Норков не были?
  - Нет, не был.
  - Вы знаете, что Маня-то выздоровела?
  - Выздоровела! - скажите пожалуйста! Вот слава богу. Очень рад, очень рад, что она выздоровела. Я часто о ней вспоминал. Прелестная девочка!
&nb

Другие авторы
  • Кудряшов Петр Михайлович
  • Бернс Роберт
  • Тарусин Иван Ефимович
  • Невзоров Максим Иванович
  • Герценштейн Татьяна Николаевна
  • Грамматин Николай Федорович
  • Вейнберг Петр Исаевич
  • Савинов Феодосий Петрович
  • Петров Дмитрий Константинович
  • Зайцевский Ефим Петрович
  • Другие произведения
  • Сологуб Федор - Собака
  • По Эдгар Аллан - Месмерическое откровение
  • Ранцов Владимир Львович - Кардинал Ришелье. Его жизнь и политическая деятельность
  • Чичерин Борис Николаевич - Что такое охранительные начала?
  • Никандров Николай Никандрович - Любовь Ксении Дмитриевны
  • Крылов Иван Андреевич - Крылов И. А.: Биобиблиографическая справка
  • Богданов Александр Александрович - Праздник бессмертия
  • Цыганов Николай Григорьевич - Цыганов Н. Г.: Биобиблиографическая справка
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Республика Южного Креста
  • Телешов Николай Дмитриевич - Артисты и писатели
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 455 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа