align="justify"> - Водчонки пропустить хотите? - спросила Анна Михайловна, не подымая
глаз от книги.
- Нет, черт с ней! Чаишки разве; так от скуки - могу.
Анна Михайловна позвонила. Подали самовар.
- Вы на меня не в претензии? - спросила она Илью Макаровича.
- За что?
- Что я при вас читаю.
- Сделайте милость!
- Скучно без них ужасно,- сказала Анна Михайловна, обваривая чай.
- И чего они там сидят? - Для Даши.
Илья Макарович опять задмухал.
- Знаете, что я подозреваю? - сказал он.- Это у него все теперь эти
идеи в голове бродят.
- Попали пальцем в небо.
Илья Макарович хотел употребить дипломатическую, успокоительную
хитрость и очень сконфузился, что она не удалась.
- А вот что, Анна Михайловна! - сказал он, пройдясь несколько раз по
комнате и снова остановясь перед хозяйкой, сидевшей за чайным столом над
раскрытою книгою журнала.
- Что, Илья Макарович?
Художник долго смотрел ей в глаза и, наконец, с добродушнейшей улыбкой
произнес:
- Махну-ка я, Анна Михайловна, в Италию.
- Это же ради каких благ?
- Еще раз перед старостью небо теплое увидеть. Душу свою обогрею.
- Э, не сочиняйте-ка вздоров! У кого душа тепла, так везде она будет
тепла, и под этим небом.
Илья Макарович не умел сказать обиняком то, что он думал.
- Их посмотрю,- сказал он прямо.
- Ну, и что ж будет?
Илья Макарович долго молчал, менялся в лице и моргал глазами.
- Обрезонить надо человека; вот что будет! - наконец вымолвил он с
таинственным придыханием.
- Это вы Долинского хотите обрезонивать! Он не мальчик, Илья Макарович.
Ему уже не двадцать лет, сам понимает, что делает.
- И ее,- еще тише продолжал художник.
- Ее?
Илья Макарович сделал самую строгую мину и качнул в знак согласия
головою.
- Дашу? - переспросила его Анна Михайловна.
- Ну, да.
- Не знаете вы, за что беретесь, мой милый! - отвечала, улыбнувшись,
Анна Михайловна.
- Слово надо сказать; одно слово иногда заставляет человека
опомниться,- таинственно произнес художник.
- Кому же это вы будете говорить, что вы будете говорить, и по какому
праву, наконец, Илья Макарыч?
- Право! С подлецом нечего разбирать прав!
- Пожалуйста, только не горячитесь.
- Нет-с, я не горячусь и не буду горячиться, а я только хочу ему
высказать все, что у меня накипело на сердце, только и всего; и черт с ним
после.
Анна Михайловна махнула рукой.
- Да и ей тоже-с. Воля милости ее, а пусть слушает. А уж я наговорю!
- Даше?
- Да-с.
- О, Аркадия священная! Даже не слова человеческие, а если бы гром
небесный упал перед нею, так она... и на этот гром, я думаю, не обратила бы
внимания. Что тут слова, когда, видите, ей меня не жаль; а ведь она меня
любит! Нет, Илья Макарович, когда сердце занялось пламенем, тут уж ничей
разум и никакие слова не помогут!
- Так что ж они о себе теперь думают! - грозно крикнул и привскочил с
места Журавка.
- А ничего не думают!
- Как же ничего не думают?
- А так - зачем думать?
- Как зачем думать? Помилуйте, Анна Михайловна, да это... что же это
такое вы сами-то наконец говорите?
- Я вам говорю, что они ничего не думают.
- Да что же он-то такое? После этого ведь он же выходит подлец! - Илья
Макарович в азарте стукнул кулаком по столу и опять закричал: - Подлец!
- За что вы его так браните? Ну, что от этого поправится или получшеет?
- Зачем же он сбил девушку? Анна Михайловна улыбнулась.
- Чего вы смеетесь?
- Над вами, Илья Макарыч! Ничего-то вы не разумеете, хоть и в Италии
были.
- Чего-с я не разумею? Анна Михайловна промолчала.
- Нет-с, позвольте же, Анна Михайловна, если уж начали говорить, так вы
извольте же договаривать: чего это-с я не разумею?
- Да как вы можете утверждать, что он ее с чего-нибудь сбивал? -
сказала Анна Михайловна.
Илья Макарович дмухнул носом и, помолчав, спросил:
- Так как же это по-вашему было?
- Дору никто не собьет и... никто Илью Макаровича ни от чего не
удержит.
Журавка опять забегал.
- Да... однако ж... позвольте, на что же это она бьет, в чью же-с
голову она бьет?! - спросил он, остановившись.
- Любит.
- Да-ну-те-ж бо, бог с вами, Анна Михайловна, что ж будет из такой
любви?
- Что из любви бывает - радость, счастье и жизнь.
- Да ведь позвольте... мы ведь с вами старые друзья. Ведь... вы его
наконец любите?
- Ну-с; так что же далее? - произнесла, немного конфузясь, Анна
Михайловна.
- И он вас любил?
- Положим.
- Ничего не понимаю! - крикнул, пожав плечами, Илья Макарович и опять
ожесточенно забегал, мотая по временам головою и повторяя с ажитацией,-
ничего... ровно ничего не понимаю! Хоть голову мою срубайте, ничего не
понимаю!
- А как же это вы, однако, поняли, что там что-то есть? - спросила
после паузы Анна Михайловна с целью проверить свои соображения чужими.
- Да так, просто. Думаю себе иной раз, сидя за мольбертом: что он там
наконец, собака, делает? Знаю, ведь он такой олух царя небесного; даже
прекрасного, шельма, не понимает; идет все понурый, на женщину никогда не
взглянет, а женщины на него как муха на мед. Душа у него такая кроткая,
чистая и вся на лице.
- Да,- уронила Анна Михайловна, вспоминая лицо Долинского и опять
невинно смущаясь.
- Не полюбить-то его почти нельзя!
- Нельзя,- сказала, улыбнувшись, Анна Михайловна.
- То есть именно, и говорю, черт его знает, каналью, ну, нельзя,
нельзя.
- Нельзя,- подтвердила Анна Михайловна несколько серьезнее.
- Ну, вот и думаю: чего до греха, свихнет он Дорушку!
- Ничего я не вижу отсюда, а совершенно уверена... Да, Илья Макарыч, о
чем это мы с вами толкуем, а?.. разве они не свободные люди?
Художник вскочил и неистово крикнул:
- А уж это нет-с! Это извините-с, бо он, низкий он человек, должен был
помнить, что он оставил!
- Эх, Илья Макарыч! А еще вы художник, и "свободный художник"! А
молодость, а красота, а коса золотая, сердце горячее, душа смелая! Мало вам
адвокатов?
- То есть черт его знает, Анна Михайловна, ведь в самом деле можно с
ума сойти! - отвечал художник, заламывая на брюшке свои ручки.
- То-то и есть. Вспомните-ка ее песенку:
То горделива, как свобода,
То вдруг покорна, как раба.
- Да, да, да... то есть именно, я вам, Анна Михайловна, скажу, это черт
знает что такое!
Долго Анна Михайловна и художник молчали. Одна тихо и неподвижно
сидела, а другой все бегал, а то дмухал носом, то что-то вывертывал в
воздухе рукою, но, наконец, это его утомило. Илья Макарович остановился
перед хозяйкой и тихо спросил:
- Ну, и что ж делать, однако?
- Ничего,- так же тихо ответила ему Анна Михайловна.
Художник походил еще немножко, сделал на одном повороте руками жест
недоумения и произнес:
- Прощайте, Анна Михайловна.
- Прощайте. Вы домой прямо?
- Нет, забегу в Палкин, водчонки хвачу.
- Что ж вы не сказали, здесь бы была водчонка,- спокойно говорила Анна
Михайловна, хотя лицо ее то и дело покрывалось пятнами.
- Нет, уж там выпью,- рассуждал Журавка.
- Ну, прощайте.
- А написать ему можно? - шепотом спросил художник, снова возвращаясь в
комнату в шинели и калошах.
- Ни, ни, ни! Чужая собака под стол, знаете пословицу? - отвечала Анна
Михайловна, стараясь держаться шутливого тона.
- Господи боже мой! Какая вы дивная женщина! - воскликнул восторженно
Журавка.
- Такая, которую всегда очень легко забыть,- отшутилась Анна
Михайловна.
С тех пор как Долинский с Дарьей Михайловной отъехали от петербургского
амбаркадера варшавской железной дороги, они проводили свое время в следующих
занятиях:
Дорушка утерла набежавшие слезы и упорно смотрела в окошко вагона.
Природа ее занимала, или просто молчать ей хотелось,- глядя на нее, решить
было трудно. Долинский тоже молчал. Он попробовал было заговорить с Дашей,
но та кинула на него беглый взгляд и ничего ему не ответила. Подъезжая к
Острову, Даша сказала, что она устала и дальше ехать не может. Отыскали в
гостинице нумер с передней. Долинский приготовил чай и спросил ужин.
Даша ни к чему не притронулась.
- Ну, так ложитесь спать,- сказал ей Долинский.
- Да, я спать хочу,- отвечала Даша.
Она легла на кровати в комнате, а Долинский завернулся в шинель и лег
на диванчике в передней.
Они оба молчали. Даша была не то печальна, не то угрюма; Долинский
приписывал это слабости и болезненной раздраженности. Он не беспокоил ее
никакими вопросами.
- Прощайте, моя милая нянюшка! - слабо проговорила через перегородку
Даша, полежав минут пять в постели.
- Прощайте, Дорушка. Спите спокойно.
- Вам там скверно, Нестор Игнатьич?
- Нет, Дорушка,- хорошо.
- Потерпите, мой милый, ради меня, чтобы было о чем вспомнить.
- Спите, Дорушка.
Больная провела ночь очень покойно и проснулась утром довольно поздно.
Долинский нашел женщину, которая помогла Даше одеться, и велел подать
завтрак. Даша кушала с аппетитом.
- Нестор Игнатьич! - сказала она, оканчивая завтрак,- вот сейчас вам
будет испытание, как вы понимаете наставления моей сестры. Что она приказала
вам на мой счет?
- Беречь вас.
- А еще?
- Служить вам.
- А еще?
- Ну, что ж еще?
- Право, не знаю, Дарья Михайловна.
- Вот память-то!
- Да что же? Она просила исполнять ваши желания, и только.
- Ну, наконец-то! Исполнять мои желания, а у меня теперь есть желание,
которое не входило в наши планы: исполните ли вы его?
- Что же это такое, Дорушка?
- Свезите меня в Варшаву. Смерть мне хочется посмотреть поляков в их
городе. У вас там есть знакомые?
- Должны быть; но как же это сделать? Ведь это нам составит большой
расчет, Дорушка, да и экипажа нет.
- Как-нибудь. Вы не поверите, как мне этого хочется. Фактор в Вильно
нашел старую, очень покойную коляску, оставленную кем-то из варшавян, и
устроил Долинскому все очень удобно. Железная дорога тогда еще была не
окончена. Погода стояла прекрасная, путешественники ехали без неприятностей,
и Даша была очень счастлива.
- Люблю я,- говорила она,- ехать на лошадях. Отсталая женщина - терпеть
не могу железных дорог и этих глупых вагонов.
Долинский смеялся и рассказывал ей разные неприятности путешествия на
лошадях по России.
- Все это может быть так; я только один раз всего ехала далеко на
лошадях, когда Аня взяла меня из деревни, но терпеть не могу, как в вагонах
запирают, прихлопнут, да еще с наслаждением ручкой повертят: дескать, не
смеешь вылезть.
Дорога шла очень приятно. Даша много спала в покойном экипаже и
говорила, что она оживает. В самом деле, несмотря на дорожную усталость, она
чувствовала себя крепче и дышала свободнее.
В Варшаве они разместились очень удобно в большом номере, состоявшем из
трех комнат. Долинский отыскал много знакомых поляков с Волыни и Подолии и
представил их Даше. Даша много с ними говорила и осталась очень довольна
новыми знакомствами.
Долинский нашел тоже пани Свентоховскую, известную варшавскую модистку,
с которою Анна Михайловна и Даша познакомились в Париже и которую принимали
у себя в Петербурге. Пани Свентоховская, женщина строгая и ультракатоличка,
приехала к Даше, когда Долинского не было дома, и рассыпалась перед Дорой в
поздравлениях и благожеланиях.
- Да с чем вы меня поздравляете? - спросила Даша.
- Как с чем? С мужем!..
- С каким мужем? - рассмеявшись, спросила ее Даша.
- А пан Долинский!
Даша еще громче рассмеялась.
- Да как же вы едете? - спросила несколько обиженная ее смехом полька.
- Простите мне, мой ангел, этот глупый смех,- отвечала Даша, обтирая
выступившие у нее от хохота слезы, и рассказала пани Свентоховской, как
устроилась ее поездка. Солидная пани Свентоховская покачала головой.
- Что ж, вы разве находите это очень уж неприличным? А будто приличнее
было бы оставить меня умирать для приличия?
- Не то, что очень неприлично, а...
- А что?
- Оно... небеспечно.
Даша опять захохотала и, немного покраснев, сказала:
- Какие пустяки!
Когда пришел Долинский, не застав уже пани Свентоховской, Даша
встретила его веселым смехом.
- Чего вы так смеетесь, Дора? - осведомился Долинский.
- Знаете, Нестор Игнатьич, что вы в опасности.
- В какой опасности?
- В опасности.
- Полноте шалить, Дора! Скажите толком,- отвечал несколько
встревоженный Долинский.
- Не пугайтесь, милая няня! Опасностью вам угрожаю я. Я, своей
собственной персоной!
Даша рассказала опасения madame Свентоховской.
И он и она усердно смеялись.
Вечером Даша и Долинский долго просидели у пани Свентоховской, которая
собрала нескольких своих знакомых дам с их мужьями, и ни за что не хотела
отпустить петербургских гостей без ужина. Долинский ужасно беспокоился за
Дашу. Он не сводил с нее глаз, а она превесело щебетала с польками, и на ее
милом личике не было заметно ни малейшего признака усталости, хотя час был
уже поздний.
- Домой пора, Дора,- не раз шептал ей Долинский.
- Погодите - невежливо же уехать?
- Заболеете.
- Ах! Как вы мне надоели с вашим менторством. Долинский отходил прочь.
Вернулись домой только во втором часу. Войдя в номер, Долинский взял
Дашу за обе руки и сказал:
- Смерть я боюсь за вас, Дорушка! Того и гляжу, что вы сляжете.
- Не бойтесь, не бойтесь, мой милый,- отвечала она, пожимая его руки.
- А вы слышали, что о вас говорили паны? - спросил Долинский, усадив
Дору в кресло.
- Нет. Что они говорили?
- Говорили: какая хорошенькая московка! Даша сделала гримасу и сказала:
- Это мы и без них знали; - а потом спросила: - А вы слышали, что о вас
говорили пани?
- Нет.
Даша рассмеялась.
- Говорили, что вы Анин "коханок".
- Кому это они говорили?
- Сами с собой говорили.
- Ворона весть принесла.
- Ворона, именуемая панею Свентоховскою.
- А ей кто доложил?
- Ах, Нестор Игнатьич! Слухом, сударь, земля полнится!
Долинский ничего не отвечал.
- А странный вы господин! - начала, подумав, Даша.- Громами гремите
против предрассудков, а самим ух как жутко становится, если дело начистоту
выходит! Что же вам! Разве вы не любите сестры или стыдитесь быть ее, как
они говорят "коханком"?
- Да мне все равно, только... зачем? Я ведь знаю, что у этих господ
значит коханек.- Мне это, конечно, все равно, а...
- А кому ж неравно? Уж не за сестру ли вы печалитесь? Мы с ней люди
простые, в пансионах не воспитывались: едим пряники неписаные.
- Да я ж ведь ничего и не сказал, кажется.
- А только подумал! - отвечала с иронией Даша.- Нет, Нестор Игнатьич,
крепко еще, верно, сидят в нас бабушкины-то присказки!
Даша тоже задумалась и стала смотреть на свечу, а Долинский молча
прошелся несколько раз по комнате и сказал:
- Ложитесь спать, Даша. Даша не отвечала.
- Идите в постель, Дора,- повторил через минуту Долинский.
Даша молча встала, пожала Долинскому руку и, выходя из комнаты, громко
продекламировала:
О, жалкий, слабый род! О, время
Полупорывов, долгих дум
И робких дел! О, век! О, племя!
Без веры в собственный свой ум!
Путешественники наши пробыли в Варшаве пять дней и написали Анне
Михайловне два длинных письма. На шестой день панна Свентоховская проводила
их на железную дорогу. Усаживая Дашу в вагон, она шепнула ей несколько слов,
на которые та отвечала гримаскою. Дорогою Даша первый день чувствовала себя
несколько слабою. Закачало ее, и потому Долинский решился вовсе не везти ее
ночами. Но на другой день Даше было гораздо лучше, и она хохотала над
Долинским, представляя, какое у него длинное лицо бывает, когда она охнет.
- Смотрите, Нестор Игнатьич,- говорила она,- чтоб в самом деле не вышло
на слова пани Свентоховской. В самом деле, как она говорит, "небеспечно"
вам, кажется, разгуливаться со мной по белу свету. Чего доброго, влюбитесь
вы в меня. В два-то года, живя вместе, вы меня не рассмотрели хорошенько, а
теперь вот делать вам нечего, со скуки как раз злой недуг приключится. Вот
анекдот-то выйдет! Хоть со света бежи тогда.
- Что вы выдумываете, Дорушка!
- А что ж! Все под богом ходим. Разве уж в меня и влюбиться нельзя?
- Какая вы хорошенькая! - смеясь, воскликнул Долинский.
- Вот то-то и оно! В Варшаве, в царстве женской красоты таковою
признана.
- А кстати, Дора, я и забыл вас спросить: как вам понравилась Варшава?
- Очень хороший, типический город.
- А варшавяне?
- Мужчины или женщины?
- Те и другие?
- Одним словом на это отвечать нельзя.
- Ну, можете двумя словами.
- В поляках мне одно только нравится, а в польках одно только не
нравится.
- Значит, в мужчинах вы заметили только одну добродетель, а в женщинах
только один порок?
- Не то совсем. Мужчины почти точно такие же, как и наши; даже у этих
легкости этой ненавистной, пожалуй, как будто, еще и больше - это мне
противно; но они вот чем умнее: они за одним другого не забывают.
- Как это, Дорушка?
- А так! У них пению время, а молитве час. Они не требуют, чтоб люди
уродами поделались за то, что их матери не в тот, а в другой год родили. У
них божие идет богови, а кесарево кесареви. Они и живут, и думают, и любят,
и не надоедают своим женщинам одною докучною фразою. Мне, вы знаете, смерть
надоели эти наши ораторы! Все чувства боятся! Сердчишек не дал бог, а они
еще мечами картонными отмахиваются. Любовь и привязанность будто чему-нибудь
хорошему могут мешать? Будто любовь чему-нибудь мешает.
Даша разгорячилась.
- Шуты святочные! - сказала она с презрением и стала смотреть в окошко
вагона.
- Ну, а о женщинах-то польских что же вы, Даша, расскажете?
Даша обернулась с веселой улыбкой.
- Прелесть! Я не знаю, где у вас царь в голове был, Долинский?
- Когда?
- Когда вы черт знает как обрешетились. Долинский ничего не отвечал, и
по лицу его пробежала тучка. Даша поняла, что она тронула больную рану
Долинского. Она тронула его пальчиком по губам и сказала:
- У-у, бука! Стыдно дуться! Городничий поедет и губы отдавит.
Долинский вздохнул.
- А знаете же, что я одно только невзлюбила в польках? - заговаривала
Дора.
- Что? - спросил в свою очередь Долинский, проведя рукою по лбу.
- Отгадайте!
- Бог вас знает, Дорушка! - отвечал Долинский, все еще не вошедший в
свою тарелку.
- Ну, отгадайте!
- Да, право, не знаю.
Даша нагнулась, и, пристально посмотрев в глаза Долинского, спросила:
- Вы, кажется, все еще дуетесь?
- Нет, за что же?
- То-то. Видели вы, как поляки лошадей запрягают?
- Видел.
- Ну, как?
- В шоры.
- Нет, вот тут на голову - как это называется?
Даша приложила ладони к своим вискам.
- Наглазники.
- Ну, да, наглазники. Вот эти самые наглазники есть у польских женщин.
По дороге они идут хорошо, а в сторону ничего не видят. Или одна крайность,
или другая чрезвычайность.
- Как это, Дорушка?
- А так: или строгость, или уж распущенность, есть своеволие, а между
тем свободы честной нет.
- А у наших есть?
- Ну, как же равнять! - отвечала, качая головкой, Дора.
- Способнее, полагаете, наши к честной свободе-то?
- Еще бы! Как их можно и сравнивать в этом отношении! У наших,
действительно, смелость; наши женщины - хорошие женщины; они, действительно,
хотят быть честно свободными.
- Да много ли их?
- Разумеется, немного пока; а погодите, я уверена, что с нашими
женщинами будет жить легче, чем со всякими другими. Ведь неплохо и теперь
живется с ними? - добавила она, улыбаясь.
- Хорошо, Дорушка,- отвечал спокойно Долинский.
- А что, кого вспомнили? Долинский улыбнулся и отвечал:
- Какая вы наблюдательная, Дора!
- А вы это только теперь заметили?
- Только теперь.
- Ну, да! Ведь я недаром говорила, что в два года вы меня хорошенько не
рассмотрели!
Даша помолчала, вздохнула и проговорила:
- Что-то она теперь поделывает?
На другой день, по приезде в Ниццу, Долинский оставил Дашу в гостинице,
а сам до изнеможения бегал, отыскивая квартиру. Задача была немалая. Даша
хотела жить как можно дальше от людных улиц и как можно ближе к морю. Она
хотела иметь комнату в нижнем этаже, с окнами в сад, невысоко и недорого.
После долгих поисков, наконец, нашлась такая квартира у старой
француженки, m-me Бюжар. Это были три комнатки в маленьком флигельке, с
окнами, выходящими на уединенный садик. M-me Бюжар, старушка с очень
Добродушным лицом, взялась приносить постояльцам обед и два раза в день
навещать их и исполнять все, что будет нужно для больной русской синьоры.
Сама старушка, вместе с двумя желтенькими курочками и черным голландским
петухом, жила в крошечной комнатке в другою флигельке, выходившем в тот же
садик. Квартира очень понравилась Даше, и вечером того же дня они в нее
переехали. Даша заняла большую комнату с двумя большими окнами, а Долинский
поместился в маленьком кабинетике. Кроме того, у них было нечто вроде
зальца, разделявшего собою их комнаты. На другой день Долинский пригласил
лучшего доктора, который осмотрел больную и с покойным видом объявил, что
она вовсе не в таком положении, как им кажется. Сделав необходимые
гигиенические наставления Доре, доктор уехал, обещав навещать ее через два
дня в третий. M-me Бюжар оказалась драгоценным существом. Она услуживала
синьоре Доре с искренним радушием и со всегдашней французской веселостью.
Впрочем, Даша и мало требовала услуг. Утром она открывала окошечко и
кричала: "m-me Бюжар!" Из другого окна ей весело откликались словом:
"Signora Dorra!" и старуха, переваливаясь, бежала и помогала ей сделать что
нужно. Утром старуха убирала их комнаты да приносила обед. Больше Долинский
и Даша ничего не требовали, и старуха очень полюбила своих тихих и
непривередливых жильцов. Жизнь началась очень приятная. Долинский отдыхал
после срочной работы и трудился только тогда, когда ему хотелось, а Даша
поправлялась не по дням, а по часам, и опять стала делаться той же
обворожительной, розовой ундиной, какою она была до своей несчастной
болезни. Только алые пятна все еще не сходили с ее нежных щечек. Днем
Долинский читал Даше вслух или работал. Он написал другую повесть и совсем
приготовлял ее к отсылке в Россию. Писанная на свободе повесть была очень
удачна. Даша хорошо знала эту повесть. Она знала, что автор часто говорит в
ней о самом себе и о людях, помявших его в своих перчатках. Она заставляла
Долинского по несколько раз повторять ей некоторые места и часто над многими
крепко и долго задумывалась.
В десятый раз они перечитывали знакомую рукопись, и в десятый раз Даша
заставляла его повторять знакомые места. Наступал вечер, Дорушка взяла из
рук Долинского тетрадь, долго читала сама глазами и, задумчиво глядя на
бумагу, начала что-то чертить пером на марже.
- Однако, позвольте, Дарья Михайловна, что же это вы... Вам тут
рисовать вовсе не полагается.
Даша молча замарала все начерченное ее пером, отбросила с недовольной
гримаской рукопись, встала, надела на себя широкополую соломенную шляпу и,
подавая руку Долинскому, несколько сурово сказала:
- Пойдемте гулять.
Долинский взял фуражку, и они отправились к обыкновенному пункту своих
вечерних прогулок. Во все время дороги они оба молчали и, дойдя до холмика,
с которого всегда любовались морем, оба молча присели на зеленую травку. Вид
отсюда был самый очаровательный и спокойный. Далеко-далеко открывалась пред
ними безбрежная водная равнина, и вечернее солнце тонуло в краснеющей ряби
тихого моря. Необыкновенно сладко дразнить здесь свою душу мечтами и сердцу
давать живые вопросы. Даша устала, Долинский сбросил верхнее пальто и кинул
его на траву. Даша на нем прилегла и как бы уснула. Молчанью и думам ничто
не мешало.
- Странно как это! - сказала Даша, не открывая глаз.
- Что такое? - как бы оторвавшись от другой думы, спросил Долинский.
- Так, бог знает, что приходит в голову. Вот, например... сколько
чепухи на свете?
- Не мало, Дарья Михайловна; даже очень довольно.
- Я это и без вас знаю,- отвечала Дора и опять замолчала.
- Не понимаю я,- начала она через несколько минут,- как это делается
все у людей... все как-то шиворот-навыворот и таранты-на-вон. Клянут и
презирают за то, что только уважать можно, а уважают за то, за что
отвернуться хочется от человека. Трусы!
- Отчего же не что-нибудь другое, а трусы?
- Так, потому что это все от трусости. En gros {в целом (франц.)} все
их пугает, a en detail {по мелочам (франц.)} - все ничего. Даст человек
золотую монету за удовольствие, которого ему хочется,- его назовут мотом; а
разменяет ее на пятиалтынные и пятиалтынниками разбросает - только погаже
как-нибудь - ничего. Как это у них там все в головах? Все кверху ногами.
- Подите же с ними! - тихо отвечал Долинский.
- Ведь это ужасное несчастие.
- Да, это не счастие!
- Но как же это делается? Я, например, совсем не понимаю, как это
разменяться, стать мельче, чем я есть?
- Очень просто, Дорушка. Употребляя вашу метафору, один человек сам
боится раскутиться на весь капитал" а другой и предлагал свою целую золотую
монету, да взамен ее получил кое-что из мелочи, вот и пошла в обоих случаях
в обороте одна мелочь, на которую уж нельзя выменять снова целой монеты;
недостает уж нескольких пятиалтынных.
- Какие у людей маленькие душонки! - сказала Даша с презрительной
гримаской.
- У кого же они больше?
- Да у никого. Это-то и скверно, что ни у кого. Даша задумалась и,
помолчав, спросила:
- А вы, Нестор Игнатьич, много набрали мелочишки в сдачу?
- Есть безделица.
- А зачем?
- Бог его знает, зачем? Да и тут ваша милая метафора не годится. Не
руками берут эту, как мы сказали, сдачу; а сама она как-то после
оказывается. Есть поговорка, что всего сердца сразу не излюбишь.
- Ну, да.
Даша подумала и тихо проговорила:
- Я это понимаю. Мне вот только непонятны эти люди маленькие со своими
программками. Счастья они не дают никому, а со всех все взыскивают.
- Кому ж они понятны?
- Как вы думаете: ведь я уверена, что это более все глупая
сентиментальность делает?
- И сентиментальность, пожалуй, а больше всего предрассудки, разум, с
детства изуродованный, страхи пустые, безволье, привычка ценить пустые
удобства, да и многое, многое другое.
- Да, разум, с детства изуродованный,- это особенное несчастье.
- Огромное и почти всегда вечное.
- Вы как же думаете... Я знаю, что вы поступать не мастер, но я хочу
знать, как вы думаете: нужно идти против всех предрассудков, против всего,
что несогласно с моим разумом и с моими понятиями о жизни?
- На это, Дорушка, я полагаю, сил человеческих не достанет.
- Но как же быть?
- Самому только не подчиняться предрассудкам, не обращать внимания на
людей и их узкую мораль, стоять смело за свою свободу, потому что вне
свободы нет счастья.
- А вам скажут, что жизнь дана не для счастья, а для чего-то другого,
для чего-то далекого, неосязаемого.
- Что ж вам до этого? Пусть говорят. На погосте живучи, всех не
переплачешь, на свете маясь, всех не переслушаешь. В том и вся штука, чтобы
не спутаться; чтобы, как говорят, с петлей не соскочить, не потерять своей
свободы, не просмотреть счастья, где оно есть, и не искать его там, где оно
кому-то представляется.
- Да-с, да: в этом штука, в этом штука!
- Мне так кажется, а впрочем, может быть, я и неправ.
- Нет, я чувствую, что это правда. Скажите, пожалуйста, вам все это не
мешает жить на свете?
- Что такое?.. Путаница-то эта?
- Путаница-то.
- Ну, как вам сказать?
- Да так: чувствуете вы, например, себя свободным от всех
предрассудков?
- Теперь я чувствую себя очень свободным.
- А прежде?
- Да и прежде. Впрочем, я, по каким-то счастливым случайностям, давно
приучил себя смотреть на многое по-своему; но только именно все мне как-то
очень неспокойно было, жилось очень дурно.
- Вы очень много любили людей?
- Да, меня учили любить людей, и я, точно, очень любил их.
- А теперь?
- Вы знаете, что я зла никому не делаю или, по крайней мере, стараюсь
его не делать.
- Только уж не привязываетесь к людям?
- Я люблю человечество.
- Как мне надоела эта петербургская фраза! Так говорят те, которые
ровно никого и ничего не любят; а вы не такой человек. Вы мне скажите, какая
разница в ваших теперешних чувствах к людям с теми чувствами, которые жили в
вас прежде?
- Близких людей у меня нет.
- Совсем?
- Кроме Анны и вас.
- А прежние привязанности?
- Растоптали их, теперь они засыпались.
- А мать?
- Я ее очень люблю, но ведь ее нет на свете.
- Но вы ее все-таки любите?
- Очень. Моя мать была женщина святая. Таких женщин мало на свете.
- Расскажите мне, голубчик Нестор Игнатьич, что-нибудь про вашу
матушку,- попросила Дора, быстро приподнявшись на локоть и ласково смотря в
глаза Долинскому.
- Долго вам рассказывать, Дорушка.
- Нет, расскажите.
Долинский хотел очертить свою мать и свое детское житье в киевском
Печерске в двух словах, но увлекаясь, начал описывать самые мелочные
подробности этого житья с такою полнотою и ясностью, что перед Дорою
проходила вся его жизнь; ей казалось, что, лежа здесь, в Ницце, на берегу
моря, она слышит из-за синих ниццских скал мелодический гул колоколов
Печерской лавры и видит живую Ульяну Петровну, у которой никто не может
ничего украсть, потому что всякий, не крадучи, может взять у нее все, что
ему нужно.
- Какой вы художник! Как хорошо вы все это рассказываете! - перебивала
она не раз Долинского.
И выслушав, как Долинский, вдохновившийся воспоминанием о своей матери,
говорил в заключение:
- У нас в доме не знали, что такое попрек, или ссора; нам не твердили,
что от трудов праведных не наживешь палат каменных, а учили, что всякое
неправое стяжание - прах; нам никогда не говорили: "наживай да сберегай", а
говорили: "отдавай, помогай, не ропщи и веруй, что сколько тебе чего нужно,
столько для тебя есть на свете".
Дорушка воскликнула:
- Какое прелестное, какое завидное детство! Вы не будете ревновать
меня, если я стану любить вашу мать так же, как вы?
Долинский молча пожал руку Доры.
- Вы знаете,- продолжал он, увлекаясь,- люди восторгаются "Галубом"; в
нем видели идеал; по поводу его написаны лучшие статьи о нравственно
развитом человеке, а Тазит только не столкнул врага, убийцу брата! Сердце не
позволило. А моя мать? Эта святая душа, которая не только не могла столкнуть
врага, но у которой не могло быть врага, потому что она вперед своей
христианской индульгенцией простила все людям, она не вдохновит никого, и
могила ее, я думаю, до сих пор разрыта и сровнена, и сын ее вспоминает о ней
раз в целые годы; даже черненькое поминанье, в которое она записывала всех и
в которое я когда-то записывал моею детскою рукою ее имя - и оно где-то
пропало там, в Москве, и еще, может быть, не раз служило предметом шуток и
насмешек... Господи, какие у нас бывают женщины! Сколько добра и правды!
Какое высокое понимание истины сердцем! Моя мать, например, едва умевшая
писать имена в своем поминанье, и этот Шпандорчук или Вырвич...
- Зачем вы их троих вспоминаете вместе? - произнесла чуть слышно,
отворачиваясь в сторону, Дора. Слезы обильным ручьем текли у нее по обеим
щекам.
- А я, ее дитя, вскормленное ее грудью, выученное ею чтить добро,
любить, молиться за врагов,- что я такое?.. Поэзию, искусства, жизнь как
будто понимаю, а понимаю ли себя? Зачем нет мира в костях моих? Что я,
наконец, такое? Вырвич и Шпандорчук по всему лучше меня.
- Вы лучше их,- произнесла скороговоркою, не оборачиваясь, Дора.
- Они могут быть полезнее меня.
- Вы всегда будете полезнее их,- опять так же спешно оторвала Дора.
- Вы знаете... вот мы ведь друзья, а я, впрочем, никогда и вам не
открывал так мою душу. Вы думаете, что я только слаб волею... нет! Во мне
еще сидит какой-то червяк! Мне все скучно; я все как будто не на своем
месте; все мне кажется... что я сделаю что-то дурное, преступное, чего
никогда-никогда нельзя будет поправить.
- Что ж это такое? - спросила, медленно поворачиваясь к нему лицом,
Дора.
- Не знаю. Я все боюсь чего-то. Я просто чувствую, что у меня впереди
есть какое-то ужасное несчастье. Ах, мне не надо жить с людьми! Мне не надо
встречаться с ними! Это все, что как-нибудь улыбается мне, этого всего не
будет. Я не умею жить. Все это, что есть в мире хорошего, это все не для
меня.
- Вас любят.
- И из этого ничего не будет,- отвечал, покачав головою, Долинский.- Я
верю в мои предчувствия.
- А они говорят?
- Что что-то близится страшное; что что-то такое мое до меня близится;
что этот враг мой...
- Близок?
- Да. Мать моя предчувствовала свою смерть, я предчувствую свою
погибель.
- Не говорите этого! - сказала строго Дора.
- Пусть только бы скорее, истома хуже смерти.
- Не говорите этого! Слышите! Не говорите этого при мне! - сердито
крикнула, вся изменившись в лице, Дора, и, окинув Долинского грозным,
величественным взглядом, прошептала, пророк!
Ни один трагик в мире не мог бы передать этого страшного,
разлетевшегося над морем шепота Доры. Она истинно была и грозна, и
величественна в эту минуту.
- Зато,- начал Долинский, когда Дора, пройдясь несколько раз взад и
вперед по берегу, снова села на свое место,- кончается мое незабвенное
детство и с ним кончается все хорошее.
- Да... ну, продолжайте: какова была, например, любовь вашей жены
вначале хотя? - расспрашивала, силясь успокоиться, Дора.
- А кто ее знает, что это была за любовь? Я только одно знаю, что это
было что-то небескорыстное.
- Не понимаю.
- Ну и слава богу.
- Нет, вы расскажите это.
- Говорю вам, что бескорыстья не было в этой любви. Не знаете, как
любят как арендную статью?
- Все по праву требуют, а не по сердцу.
- Ну, вот вы и понимаете!
- А брат ваш?
- Я его очень любил, но мы как-то отвыкли друг от друга.
- Зачем же? Зачем же отвыкать?
- Разъехались, разбросало нас по разным местам
- Как будто места могут разорвать любовь?
- Поддержать ее не умели.
- Это дурно.
- Да, хорошего ничего нет.
- Кто же это: вы ему перестали писать или он вам?
- Нет, он.
- А вы ему писали?
- Писал долго, а потом и я перестал. Дорушка задумалась.
- Ну, а сестра? - спросила она после короткой паузы.
- Сестра моя?.. Бог ее знает! Говорят, так себе... ба