Главная » Книги

Лажечников Иван Иванович - Басурман, Страница 13

Лажечников Иван Иванович - Басурман


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

квою о первенстве!"
  

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
РАЗРЫВ-ТРАВА

Глухим предчувствием томимый,
Оставя спутников своих,
Пустился в край уединенный
И ехал меж пустынь лесных,
В глубоку думу погруженный, -
Злой дух тревожил и смущал
Его тоскующую душу,
И витязь пасмурный шептал:
"Убью!.. преграды все разрушу..."

Руслан и Людмила {Прим. стр. 232}

   В повести нашей мы видели две враждующие партии: боярина Мамона против семейства Образца, и рыцаря Поппеля против лекаря Эренштейна; не говорю уж о тайных ненавистных нападках отца на сына, возмущающих душу. Одним внушал способы нападения сам демон злобы и зависти; другие, исполняя только свой долг, отражали их силою и благородством духа. Покуда первые ничего не успели, если исключить басурманский дух, которого засадил Мамон в дом Образца на горе его и беду нежно любимой дочери. Они воспользовались отсутствием великого князя и главных противников своих, чтобы сыскать новые вернейшие орудия с адской закалкой. Все средства были перепытаны в уме и сердце изобретательных на зло. И на него родятся гении. Мщение любви присоединило к этой партии новое лицо, вдову Селинову. Из жертвы она делается жрецом, острит нож на гибель Хабара, ищет ядов, чтобы известь его. Между ними вертится всесветный переводчик, готовый услужить и нашим и вашим и даже своему неприятелю, лишь бы услужить. Все кругом Антона и Анастасии ковало на них ковы, а они, простодушные, невинные, ничего не подозревали, ничего не ведали, что около них делается, не видели, не слышали демонских угроз, будто два ангела, посланные на землю исполнить божье назначение, стояли они на грани земли и неба, обнявшись крыльями и с тоскою помышляя только о том, как бы подняться к своей небесной родине и скрыться в ней от чуждых им существ.
   Варфоломей не замедлил свести Поппеля с Мамоном. Ветреный, вздорный рыцарь и злой боярин скоро сошлись. Этот имел в нем надобность и старался тешить его тщеславие особенными знаками уважения и ловкою игрою угождений. Тому нужно было, на чем достойно опереть свое тщеславие, и он доволен был, найдя эту опору на плече боярина, клеврета Иоаннова. А тайное влечение друг к другу подобных душ? и его надо считать сильной амальгамой в этой связи. Золото не иначе может сообщаться с нечистым металлом, как посредством другого благородного металла; а тут ковачу не трудно было разом соединить два однородные вещества. Разница была только в легкости и тяжести того и другого; Вместе соединенные, они представляли одно нечистое целое, на котором незаметна была и спайка неискусного ремесленника. Чего ж искал Мамон в рыцаре?
   Вы помните, боярин готовился на судебный поединок с своим смертельным врагом. Он знал, что иноземцы искусные бойцы на мечах (это недавно доказал один литвин, победивший в поле знаменитого русского бойца единственно ловкостью, отчего Иваном Васильевичем с того времени и строго запрещено было русским биться с иноземцами); он слышал, что в свите посла находится такой мастер, и возымел неодолимое желание брать у него уроки. Этого нельзя было сделать без дозволения Поппеля. Сойдясь с ним через переводчика, рыцарь с удовольствием дал не только это позволение, но и сам - знаменитый боец, как себя величал, - вызвался усовершенствовать его в искусстве управлять мечом. "Сын Образца должен погибнуть", - говорил он. "А за что? - спросили бы, - ведь вы не знаете его даже в лицо". - "За что? - отвечал бы он, - за что?.. я желаю добра другому... я сказал, что тот должен погибнуть, и этого переменить нельзя. Вот увидите". Право, бывают такие чудаки; бывает еще и то, что от таких слов, сказанных наобум и потом поддержанных коварством и силою, безвинно гибнет несчастный, опутанный со всех сторон сетьми - гибнет с ним и честь его и память.
   Сначала благородный рыцарь усердничал Мамону из желания ему добра и зла человеку, которого он не знал, потом усилил это доброжелательство, узнав в противнике молодого человека с воинскими достоинствами и с заслугами отечеству. Завистнику всегда кажется, что тень великого человека может упасть на него и его заслонить от глаз толпы, хотя они идут и разными путями; а завистнику то и дело кажется, что толпе нет другой работы, как смотреть на его величие. Надо высокого человека долой, и как можно скорее! Наконец от этой мысли, двигавшей усердием рыцаря к Мамону, перешел он к желанию делать зло Хабару из желания себе добра. Он обещал помогать его мщению; в замену благородный, признательный Мамон, узнавши, что лекарь Антон помеха для его благополучия, клятвенно обещал ему сбыть эту ничтожную пешку, лишь бы самому остаться победителем на поле. И сам простодушный основщик знакомства их, всесветный угодник Варфоломей, не мог никогда и помыслить, что на его основе выткутся такие яркие узоры.
   Мало было для Мамона обыкновенных, естественных пособий человека, чтобы сокрушить врага: он искал их в мире сверхъестественном, прибегал за ними к демону. Он слышал, что адепты жидовской ереси, имеющие свое гнездо в Москве, владеют тайнами кабалистики или чернокнижия, творящими чудеса, и решился прибегнуть к силе этих чароведцев.
   Мы говорили уж, что пытливая любознательность XV века, доходившая до исступления, тревожила тогда почти все народонаселение Европы. Заслуги ее неисчислимы: кто их не знает? Но мало было для нее, что она увековечила мысль {Прим. стр. 234}, освободила ее от кабалы давности, от власти папизма, дала человеку на морях неусыпного вожатого {Прим. стр. 234} и свела для него громовержца на землю; мало, что подарила человечеству новый мир на его родной планете; нет, эта всепожирающая пытливость ума захотела еще завоевать небо и похитить у него тайны, никому и никогда не доступные. Эта зараза неминуемо должна была перенестись и на Русь через дипломатические сношения, родственные связи с одним западным двором и через искателей приключений и личных выгод. Под формами жидовской ереси она действительно перенеслась к нам. Сначала Киев получил ее от жида Схариа, "умом хитрого, языком острого"; потом Новгород от него же; отсюда победа перенесла ее в Москву. Новые, свежие семена ее ввезены потом в поезде Елены, дочери Стефана Великого (как звали его у нас, воеводы волошского). "Сталася та беда из Угорьския земли", - говорит летописец. Дьяк Курицын, умный, тонкий, но любознанием увлеченный до простодушного, слепого доверия, привел к сердцу своему эту заразу в Венгрии и разнес, куда только мог. В этом случае на мудреца, по пословице, нашла какая-то детская простота и только в этом случае; дипломатические заслуги его Иоанну III, достойно оцененные, ручаются за его ловкий, глубокий ум. И опять надо сказать, причиною этого простодушного доверия была та же любознательность, всепожирающая, та же пытливость ума, которая овладела и гениальными единицами и грубыми массами XV века. Знанием кабалистики хвалился Схариа. Она разгадывала тайны жизни и смерти, а жаждою разрешить их часто мучился умный дьяк, и потому бросился он в этот хаос, взяв вожатым своим хитрого жида. Сильный пример дьяка, пример самой супруги Иоанна-младого, Елены, обольщенной ложным учением, коварство и ловкость миссионеров, легковерие, ум и глупость, соединясь вместе, образовали наконец ту жидовскую ересь, которая угрожала бы в Новгороде и Москве поколебать краеугольный камень нашего благополучия. Духовные и женщины, князья и смерд, богатый и бедный стремились толпами в эту синагогу, несмотря на увещание и даже проклятие церковных пастырей, истинных ревнителей о спасении душ. Так сильна была зараза, что сам первосвятитель московский, митрополит Зосима, принимал в ней ревностное участие. В его палатах было нередко сборище еретиков. "Мы увидели, - пишет Иосиф Волоцкий, - чадо сатаны на престоле угодников божиих, Петра и Алексия, увидели хищного волка в одежде мирного пастыря" [История Государства Российского, т. VI. (Прим. автора)]. Великий князь смотрел на ересь как на дело любознания, столь сродного человеку. Что оно не имело опасной цели, в этом уверить его успели приближенные, или сами члены тайного скопища, или подкупленные ими, а более всего любимец его Курицын, давший ему столько опытов своей преданности и верности. Дело было ведено так хитро, что Иван Васильевич, при всей дальновидности своей, и не подозревал противного. Надо еще сказать, терпимость, редкая в то время, блистала крупным самоцветом в венке этого гениального человека. Она-то, вместе с ревнивым самовластием, которое нарочно шло наперекор народу, вопиявшему иногда без толку против его полезных нововведений, была причиною, что великий князь оставался глух на все представления духовных о примерном наказании еретиков.
   Антона привез в Москву жидок. Воображал ли молодой бакалавр, что сам провозит в русский стольный город основателя секты на Руси. Извозчик его не иной кто был, как Схариа. Правда, он успел дорогой заметить в своем возничем необыкновенный ум, увлекательное красноречие, познания химические и редкую любознательность; но лукавство умело все это так перемешать, что часто за самою умною беседой следовали самые глупые вопросы и объяснения, путавшие сначала догадки Антона. Никогда, во всю дорогу, еврей, даже двусмысленно, не искал поколебать в молодом человеке основания веры. Он видел, что попал на разум ясный, твердый, от природы логический и искушенный в горниле науки. Тогда еще Антон не знал любви; а для ней, как вы изволите знать, и Геркулес взялся за прялку, Ришелье наряжался шутом {Прим. стр. 236} и проч. и проч.; так диво ли, что и наш бакалавр растерял на Руси все доводы логики, данной ему от бога и усовершенной в академии. Но тогда, говорю я, то есть на пути в Московию, ум его, как мощный атлет, готов был встать в полном вооружении, с какой бы стороны и как бы сильно ни было нападение. И потому хитрый еврей в деле религии держался сам в оборонительном положении против Антона; зато спешил вознаградить себя с другой стороны. Он воспользовался длинным путем, чтобы занять у падуанского бакалавра разные сведения в химии, которыми этот успел себя обогатить. "Верно, умный плут хочет играть на Руси роль магика", - говорил сам себе Антон, сделав наконец вывод из всех его поступков и разговоров. Главы секты никогда в нем не подозревал. И в Москву приехав, Схариа не старался ввести Антона между своими адептами: он боялся и тут, чтобы сила логических доводов и одушевленное красноречие не расстроили здания, которое созидал он с помощию таких хрупких лесов. Если молодой бакалавр и познакомился с Курицыным, так беседы их ограничивались одним естествознанием. Схариа умел этого так остеречь в деле религии, что он, боясь в молодом человеке нескромности, свойственной его летам и опасной по близости его к великому князю, никогда не говорить с Антоном о предметах религиозных. Этим наружно ограничивалась связь лекаря с главою еретической секты и с печальником о ней на Руси. Ни разу Схариа не посетил Антона, ни разу не засылал даже к нему: чувство благородности, тонкое, осторожное, берегло его даже от малейшего подозрения, что он знается с жидом. И так уж басурману напрасно достается за еретичество и чернокнижие! Что ж было бы ему, когда б его увидели в сношении со врагом Христа! Но сердце этого презренного жида хранило благодеяния молодого бакалавра, как святой завет; оно-то строго наказало Курицыну беречь его, как зеницу своего ока, как любимое дитя свое, внушать великому князю все доброе о нем, помогать ему, в случае нужды, деньгами, силою своего влияния, огнем и мечом, чем хотел, лишь бы уберечь драгоценную голову от житейских бурь. Оно-то, через агентов при дворе императора и в свите самого Поппеля, узнало об опасности, угрожавшей сыну барона Эренштейна, и приказало дьяку стать около него на усиленной страже. И дьяк, покорный ученик Схариа, исполнял со всею точностью и усердием наказ своего наставника и второго отца, как он называл его; еврею известно было все, что делалось в доме Образца, на половинах боярской и басурманской. Как это узнавал он, не ведал и сам Курицын, который относил и эту загадку к тайнам чернокнижия. Между тем Схариа знал и о любви Антона к дочери боярина, испугался этой любви, которая могла погубить молодого чужеземца, и стал неусыпно следить его и все, что его окружало. По таким отношениям сделался он благосклоннее к дому Образца, которого прежде не жаловал, потому что не мог поколебать его твердого, религиозного основания. В деле вражды двух партий он стал на той стороне, которой Антон принадлежал связями сердечными.
   Приезд Схариа в Москву был для единомышленников его настоящим торжеством. Говорили, что он достал книгу, полученную Адамом от самого бога, и самую Адамову голову, что он вывез новые тайны, которые должны изумить человечество. Эти слухи поразили и Мамона. Попытки его у чародейства Антона не удались. И потому решился он прибегнуть к чернокнижию всемогущего волхва-еврея. Отсутствие Ивана Васильевича развязывало ему на это руки. Правда, труден был доступ к великому магику, которого жилище не было никому известно, кроме самых близких ему. Говорили, что он везде и нигде. Тем труднее был доступ для тех, кто, не посвящая себя в его учение, просто искал чародейской помощи. Мамон же находился только в числе последних. Однако ж с помощию больших денег и ревностного усердия друзей ему наконец назначен день приемный.
   Ночью водили его с завязанными глазами по улицам и, после многих запутанных обрядов, ввели в дом. С трудом шел он по лестнице, вившейся улиткой. В одном месте предупредили его, чтобы он как можно ниже нагнул голову; но сколько он ни старался сгорбиться, по ней чем-то ударило так сильно, что искры посыпались из глаз. Потом его остановили и не велели трогаться с места, под опасением быть задавлену. Тут изумили его какие-то сладкие нечеловеческие звуки, которые то возвышались, то утихали и напоследок, замирая, готовы были его усыпить. Лишь только он склонился было к невольной дремоте, загрохотали громы и послышался серный запах. Пол под ним заколебался, и ему показалось, что он проваливается сквозь землю. Дрожь его проняла. Он хотел перекреститься, но остерегся, вспомнив, что самое легкое означение креста погубит его. Вскоре спала с него повязка, и он очутился в колеблющихся облаках сизого тумана или дыма, в котором, казалось ему, носился он. Мало-помалу облака начали редеть, затеплились огненные, багровые пятна, и он стал освобождаться от своего таинственного покрова. Мамон очутился в огромной комнате; перед ним стоял необыкновенной величины стол, покрытый парчой, на которой золото рассыпалось на бесчисленные частицы, так что глазам больно было смотреть. На столе стояли семь свечей из воску ярого, девственной белизны, в золотых подсвечниках; на нем же лежали: огромная раскрытая книга, столь ветхая, что, казалось, одно прикосновение к ней должно было превратить ее в прах, и череп человеческий. Мамон заметил голову змеи, выглядывающей из глазной впадины черепа. За столом, на некотором возвышении, сидел старик. Взор строгий из-под пушистых бровей, смуглое лицо, белая борода по колена; черная, широкая мантия, исписанная кабалистическими знаками кровавого цвета, - все это должно было поразить пришедшего.
   - Нам известно, зачем пришел ты, - сказал таинственный старец голосом, будто выходившим из могилы, - ты должен биться на поле с заклятым врагом своим, Хабаром Симским, и просишь у нас победы над ним. Не так ли?
   Мамон отвечал, что таинственное лицо, которого он назвать не знает, читает в мыслях его, и пал издали в ноги перед грозным существом.
   - Вера твоя в наше могущество сильна, - произнес таинственный старец. - Только что явился ты к нам, раскрылась сама собой книга нашего прародителя Адама и указала, как тебя спасти от железа. Слушай. Духи ночные произвели на свет чудодейную разрыв-траву {Прим. стр. 238}. Сила ее разрушает крепчайшее железо. Прикосновение ею к мечу изломает его в куски. Она скрывается от ока человеческого во глубине непроходимых лесов: стерегут ее вечно по два змея, которые на день и на ночь сменяются. Орел, царь птиц, один имеет дар и силу достать ее из-под этой стражи. Вели слугам своим сыскать в окружных лесах орлиное гнездо с птенцами. Теперь самая пора, когда они оперяются. Изготовив сеть, сплетенную из прутьев, толщиною с клинок меча, прикажи подстеречь, когда орел и орлица полетят на добычу для своих детенышей. Останется орлица, спугнуть ее. Тогда должно прикрепить сеть над гнездом так, чтобы птицам-старикам нельзя было пролезть к детям, ни давать им пищу. Эти низкие приготовительные обязанности сделают твои слуги: так сказано в Адамовой книге. Между двух зарей орел достанет разрыв-траву, разобьет ею сеть и спрячет траву в гнездо на другой подобный случай. Теперь наступит череда твоих подвигов. Чувствуешь ли в себе довольно силы и бодрости, чтобы сразиться без чужой помощи, один с двумя орлами, именно у гнезда, где ты должен сам найти и взять разрыв-траву? Помни, когда будешь совершать этот подвиг, духа человеческого, кроме твоего, не должно быть ближе ста сажен, ни один человек не должен видеть, как ты будешь брать чародейную траву; сражайся орудием каким вздумаешь, но без брони. Смотри, подвиг не свыше ли твоих сил?
   - Готов хоть на стаю орлиную, лишь бы одержать мне победу над врагом ненавистным, - отвечал Мамон.
   Таинственный служитель невидимых духов уверил его в несомненной победе, лишь бы достал он разрыв-траву, и дал ему наставление, как прикрепить ее незаметно к концу меча посредством вещества, которое бы не было из металла и походило цветом на железо.
   - Теперь, - примолвил он, - ступай и исполни все предреченное, не отступая на волос от наших приказаний, и с верою в наше могущество, которое получили мы от самого отца рода человеческого.
   По данному заранее наставлению Мамон положил на стол горсть серебра и пал опять на землю. Тут снова пошли ходить струи дыма, сгущались более и более и наконец затмили все предметы. Исчезли и таинственный старик, и книга Адамова; только мелькали вниз и вверх семь огненных пятен, и череп скалил свои желтые зубы. Голова у Мамона закружилась, и он пал без памяти. Придя в себя, очутился на берегу Яузы, где его ожидали холопы и лошадь его.
   На другой день жажда мщения рано пробудила Мамона. Первою мыслью, первым делом его - разослать ловчих и сокольников по окрестным лесам. Богатая награда назначена тому, кто отыщет гнездо с орлиными птенцами. Не прошло недели, как один из его посланных привез ему желанную весть. Верстах в двадцати от города к северу, в заповедных лесах, по указанию ближних крестьян, отыскано гнездо с двумя орлиными детьми, которые только что начали одеваться перьями.
   "И на родившего их удостоился взглянуть, - говорил счастливый ловчий, - такого матерого орла сродясь не видал. Как подымется, крыльями застилает солнце". Обещанная награда, и с придачею, выдана. Теперь стало дело за железною сетью и уменьем прикрепить ее ко гнезду. Посланы исполнители; голова их порукою за точное исполнение.
   Между тем боярин наяву и во сне сражается с орлом. Исчислены все случаи нападения со стороны царя птиц, изучены все меры защиты против него, все способы его уничтожить. Мамон ладил и с медведями; мохнатый не чета птице, хоть и державной, а не один миша лег под его ловкою и могучею рукой. Он заранее торжествует победу над орлом и над Хабаром. Грудь его ширится от радостных поисков, сердце растет.
   Вслед за посланным отправился он сам с несколькими сокольниками, чтобы ближе быть к месту действия. Заповедный лес, где найдено гнездо, стоял недалеко от левого берега Москвы-реки [В 1818 году, в подмосковных дачах князя Юсупова, пойманы были два молодые орла, удивлявшие своею величиной. Они подарены были владельцем графу Остерману-Толстому. (Прим. автора)]. На этом берегу разбили боярину белотонкий шатер. Ловчие расположились кругом. Другого, более спокойного духом, заняла бы живописная панорама, которая обступила боярина. Сколько предметов для души доброй, любящей, не изгнанной еще из рая чистых помыслов и наслаждений! Река игриво раскидалась серебряною битью и образовала множество разнообразных мысов, лугов и заливов; творческая кисть великого художника разбросала то зелено-шелковые луга, то зеркальные озера, ненаглядные для своего неба, то гряды или пышные букеты дерев, то мрачный бор, который укрепился на высоте зубчатой стеной, или робко сошел с горы уступами, или излился вниз черным потоком. Кто знает берега Архангельского и Ильинского, согласится со мною, что было чем полюбоваться. Именно в этих местах находился боярин. Но душа его летала далеко за другою добычей и, как голодный вран, не могла успокоиться, пока не напилась крови. Когда б он в силах был, скликал бы всех хищных птиц окрестных лесов на свой кровавый пир, где лучшей яствой предложил бы труп врага.
   Посреди этих черных дум Мамон слышит над собою роковое слово "готово". Встрепенувшись, весь дрожа, он требует от своих посланцев, чтобы повторили его. Святотатец, он знаменуется крестом, этим знамением смирения и чистоты душевной, богохульник смеет молить господа об успехе своего дела. Он расспрашивает подробно, что, как было, как исполнено его приказание; он слушает с жадностью донесение ловчих, и когда кончен рассказ, все еще хотел бы его слушать и опять заставляет повторить себе.
   Когда дворчане Мамоновы проведали, что он идет один на орлов (не зная, однако ж, для какой цели), все, в ноги ему, стали умолять не пускаться в такую неровную битву. Не из любви это делали - боярин и для них был злодеем, - нет, а из страха за себя. Пускай бы шел хоть на верную смерть, лишь бы их не вел к ответу. Поверят ли, чтобы он не приказал им следовать за ним, когда предстояла такая видимая опасность. Моления служителей напрасны; боярин решился на бой.
   Завтра, чем свет, он должен отправиться на место действия.
   Силится сомкнуть глаза и не может. К полуночи забывается немного, но страшные видения тревожат его и полусонного. То ворон клюет ему утробу и, вынув сердце, каркает и хохочет над ним. То вереница уродливых видений пляшет кругом, налегает на него, схватывает так, что сердце отрывается, и носит его по бездонным пропастям. То холодная, скользящая змея клубом свилась у него, сонного, на груди, не может удержаться, спалзывает, опять взбирается на грудь, положила ему голову в открытые уста, и он выпил ее медленным, томительным глотком. И всякий раз, при этих страшных видениях, Мамон просыпается. Сердце замерло, волосы дыбом. Хоть бы откуда-нибудь услышал приветный крик петуха! Он будит людей своих и, не веря глазам, спрашивает, не занимается ли заря. "Все еще гуляет зарница", - говорят ему, и он опять ложится, опять засыпает. Тут является ему мать в железной клетке, обнятой пламенем; сквозь огненные складки она высунула свое желтое, иссохшее лицо, погрозила ему обгорелыми лохмотьями своего рукава и сказала: не ходи. Он снова проснулся. Над ним кто-то стоял.
   - Разбой! - крикнул он ужасным голосом.
   - Боярин, помилуй, это я, - молвил ловчий, - пришел сказать, потянул ветер с восхода солнечна, заря хочет заниматься.
   И поднялся Мамон, и стал в раздумье, как путник перед хрупкими жердями, которые должны перевесть его через бездну или сбросить в нее.
   Он вышел из шатра. Заря подбирала уж тень к тени из палевых и пунцовых шелков своих. Дворчане стояли во всей готовности к походу. Оседланные кони ржали.
   - Коня и охотничий снаряд! - вскричал Мамон.
   В один миг он снаряжен луком, тулом, кистенем, ножом, другим. По приказанию чернокнижника брони не надел. Впереди сильного поезда въехал он в лес.
   Едут сначала по тропам, слабо пробитым; потом и они исчезают в пышном мохе, который никогда не оставляет на себе следа живого существа. Знаки на деревьях, сделанные посланцами боярина, одни служат указателями. Деревья растут и ширятся более и более; гордые, могучие, они захватили густыми верхами все пространство, делившее их друг от друга, и, кажется, условились не пускать расти в своем обществе тощие деревца и кусты, эту чернь, которая осмелилась попасть между ними. Одни вершины их пользуются светом, под ними все мрачно. Только изредка луч солнца, пробираясь украдкою сквозь их ветви, обвивает ствол ранжевою лентой, кропит мох росою золотой, расстилает по кустам зыблющуюся сетку. Под этот луч то прилегла ящерица, зеленая как ярь, то змея нежит свою леопардову спину. Все тихо в лесу тишиною смертною. Певчей птички ни одной. Лишь гады, послышав человека, пищат и шипят, или деревья, тронутые ветерком, спешат передавать друг другу какую-то таинственную весть. Кое-где всадники должны пробивать живой плетень грудью коней. Вот едут они версты с две. "Близко ль?" - спрашивает Мамон. "Сажен человечьих с двести", - отвечает один из ловчих. Отъехали еще несколько, и боярин велит остановиться. Получив объяснение, по какому направлению ехать далее до заветного дерева, дав приказание скакать тотчас на помощь, лишь только подаст он голос, и, перекрестясь, он отправляется один добывать разрыв-траву.
   Конь, почуя свое одиночество, храпит и упирается; по шерсти его перебегают изменчивые отливы. Но одно движение, один возглас могучего всадника, - и конь, дрожа, стремится далее.
   Вот наконец и заветное дерево. На нем нарублены ступени. Это вяз, который веки растили. Кудрявая голова в полной силе, между тем как у подошвы время прорыло глубокое дупло, и жилистые корни просятся вон из земли. Разбросанные кругом головы и остовы животных и птиц указывают, что тут логовище крылатых хищников. На вершине безобразная куча сухих прутьев - колыбель орлиных птенцов, цель путешествия боярина. Царь птиц заклегтал, послышав врага; в звуках его голоса выражается скорбь и отчаяние могущества. Воздух наполняется его жалобами. Мамон слезает с коня, привязывает его к дереву, поодаль, и подходит к заветному вязу. У корня лежат обломки железа. Худо ли была скована сеть рукою, купленною обманщиком Схарием, разломали ль ее орлы, или сами ловчие, задобренные серебром жида, в этом рассказчик не может дать отчета. Знает он только, что следы разорванной сети порадовали и ободрили боярина.
   Орел сидел на суку.
   Взвидев его, Мамон засучил рукава; дрожа от восторга, натянул тугой лук, прицелился, зазвучала тетива, запела стрела... Но глаза, которые не боятся смотреть на солнце, предупредили стрелу: орел взлетел, зашумел и скрылся под защитою дальних дерев. Стрела, вонзившись в огромную ветвь, застонала, сучья посыпались. Боярин вновь поджидает орла, но он не летит; царь пернатых сам стережет его. Нетерпение взяло Мамона. Тул и лук долой, ноги занесены на дерево. И орел опять над ним. Очертив в воздухе широкий венец, он сел на родной вяз, ближе к детям. Клегтание его будто звончатая труба, зовущая на бой. Вызванная этим голосом, мать выбралась из гнезда, где она притаилась было, повела кругом головой и, увидев неприятеля, отвечает самцу жалобным голосом. Казалось, они сговариваются защищать детей или умереть. Мамон ходит уж по сучьям; вдруг около него зашумело, будто градовая туча. Орлы вьются кругом, яростно клокочут, распускают над ним когтя и так дерзко близятся к нему, что едва не хватают его клювом. Он обороняется от одного, другая нападает. Вот махнул по самцу кистенем - кистень, скользнув по крылу птицы, разбивает надвое огромный сук и, увлеченный силою удара, падает на землю. Испуганная лошадь шарахнулась в сторону. Птицы, как бы озадаченные этим ударом, дают себе отдых. Мамон пользуется им, взбирается на сук, другой, третий, и вот уж недалеко от цели. Но орлы не оставят детей своих без защиты. Они засели между гнездом и неприятелем. Чародейный взгляд их впился в Мамона и мутит его душу. Крылами своими они накрыли его, будто шатром. Вслед за движением его ножа самец перелетает на другой сук, в тыл врагу. Мамон следит их взором, между тем заносит ногу выше, одною рукою хватается за гнездо, другою хочет вонзить нож в грудь самки; она в сторону, под защиту сучьев, и только слегка ранена. На жалобный крик ее птенцы высовывают голову из гнезда: самец налетает сзади на Мамона, впивается ему когтями в спину и клювом дерет ее. Ободренная примером самца, и орлица с другой стороны бросается на неприятеля. Начинается бой. Птицы хлещут, секут его крыльями, режут клювом, будто серпом, терзают когтями. Но и Мамон отчаянно обороняется, нападает, разит ножом. Кровь льется с той и другой стороны. Крики детенышей ободряют пернатых бойцов. Охотнику нет уж надежды выпутаться из ужасных когтей: он падает отчаянный сигнал, и лес с трепетом повторяет его. Орлы обвертывают Мамона своими крыльями, спутываются с ним, и все трое, истощенные, истекая кровью, валятся с дерева безобразным клубом; остановленные ветвями, качаются на них, будто в воздушной колыбели, и наконец с грохотом падают на землю. Испуганный этим падением, конь рванул, порвал тесменные повода и умчался.
   Дворчане прибегают, секут орлов ножами, бьют кистенем и едва могут освободить своего господина, полумертвого, из ужасного плена. Обрубленные ноги птиц еще держатся за врага своего, впившись в него когтями.
   Гнездо разорено, птенцы убиты.
   Боярина приводят в чувство и уносят на носилках в ближнюю деревню. Благодаря крыльям птиц он избавился смертельного ушиба. Но на теле его не было почти места без язвы.
   Так кончилось похождение Мамона за разрывом-травой. Распущены слухи, что он в побоище с медведем был под лапою его, но все-таки его убил. За эту отвагу боярин удостоился от удальцов не одного лишнего поклона.
  

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ЛУКАВАЯ ПОСРЕДНИЦА

Но чувства прежние свои
Еще старушка не забыла
И пламя позднее любви
С досады в злобу превратила.

Руслан и Людмила {Прим. стр. 244}

   Анастасия, простившись с братом и проводив сердцем милого чужеземца, осталась в глубоком одиночестве. Никогда еще она так сильно не чувствовала этого одиночества; грудь ее разрывалась, сердце надломило. Она понимала, что любит басурмана, но почему, за что, с какою целью любит, все-таки не могла дать себе отчета. Мысль быть вечною подругою его, если и приходила ей в голову, пугала ее самое: девушка, воспитанная в строгом православии, могла ли соединить судьбу свою в доме божием с поганым немцем? Дошли до нее новые слухи, распускаемые Варфоломеем, этою пожарною трещоткой, которая наводила тревогу, сама не зная что делает, слухи, подтвержденные послом императорским, что Антон-лекарь жидок, коновал и бог знает какой недобрый человек. Они еще более вооружили ее бедный рассудок против постояльца. Но оторвать от него свое сердце, забыть его, изгладить его прекрасный образ не могла: это было свыше сил Анастасии. Очарование победило слабую волю. Эта мысль день ото дня все более укреплялась в ней.
   Правда, Антон брал крест ее?.. Но надевал ли? Если и надевал, так, видно, не мог снести благодати. А статься может, брал крест, чтобы ворожить над ним. С тех пор в груди у ней кипит словно смола; когда смотрит на Антона, не может отвесть от него глаз, не может досыта насмотреться; так и хотела бы вынуть душу из груди и отдать ему. Если бы могла слететь к нему пташкой, готова б забыть девическую стыдливость, отца, брата, и обняла б его и замерла бы на его груди. Вот теперь он далеко под Тверью, а она все видит его, будто он с нею, будто волшебным взглядом просится к ней в душу: не пустить не сможет. Закроет глаза? очарователь тут как тут, и сидит с нею, и шепчет ей прилучные, приманные слова, на которые за ответом разве на небо господне сходить. Откроет глаза? перед ней стоит пригожий чужеземец, словно живой. Не открестится, не отмолится. Девушки-подруги говорили ей (знать слыхали от матерей), можно полюбить суженого-ряженого, и то когда увидишь его несколько раз, можно полюбить мужа, когда поживешь с ним годок, два. А этот никогда не был ей суженым: отчего ж, лишь взглянула на него, предалась ему всею душою, всеми помыслами? Хотя б истоптал своими острыми каблуками, и тут не могла б отстать от него. Ходит ли она по саду - голову повесив, ищет какого-то цвета ненаглядного, нездешнего. Ноженьки ее путаются в шелковой траве; возвращаясь домой, шепчет про себя: "Все цветы, цветы видела, одного цвета нет как нет, уж как нет цвету алого, самого моего прекрасного! Иль его красным солнышком выпекло? иль его частым дождем выбило? иль его совсем в саду не было?" Ни игры, ни хороводы и песни не могут развлечь ее тоски. Посреди хороводов видит она милого чужеземца; подруга ль жмет ей руку, содрогается; песни только что разжигают ее сердце и наводят на него новую грусть. Без надежд, без сладкой будущности, она только желает одного - освободиться от тяжкого очарования. Но сказать о том не смеет никому. Грешная только в любви к басурману, она часто изливается в слезах молитвы, бьет себя в грудь и кается в тяжких грехах, неведомых ей самой.
   Мамка заметила, что питомица ее грустит, сохнет, спадает с лица; отец тоже стал примечать. Послали за старушками-ведями; гадали, ворожили на воде, на угольях и четверговой соли, выводили таинственные круги на дверях, клали жеребейки под местные иконы в церкви Девяти Мучеников. Решили наконец ворожейки, что она тоскует по суженом, которого переехал недобрый человек. Было много женихов: иные казались не по нраву боярина - ведь она одна у него, словно солнышко на небе, - других разбивал Мамон через подкупленных свах. "Анастасия Васильевна с изъянцем, - говорили они, - у ней какое-то родимое пятнышко, тут веснушка, здесь рубчик; нередко находит на нее куриная слепота; и устарок-то она, и житья недолгого". Очных ставок наводить нельзя было, верили на слово свахам, и женихи позамолкли. Отец и мамка ходили на богомолье, ставили местные свечи, теплили неугасимую лампаду, оделяли щедро нищих, и все с одною мыслью отогнать от милой Насти, света-радости, того недоброго человека, который переехал ей путь к счастию супружескому.
   Вдова Селинова узнала через знакомых ворожеек и подруг Анастасии о нездоровье ее. Ощупью ума лукавого, чутьем сердца и опыта, она стала угадывать, что тут кроется тайна. Доведаться ее и сделаться в ней участницей - вот чего хотела добиться во что б ни стало. По муже она была дальняя родственница Образцу. Овдовев, редко посещала дом воеводы, остерегаясь будто дерзких поступков Хабара; она была так молода, могла еще выйти замуж, и берегла свое доброе имя!.. При людях образец скромности, слова свободного не проронит, очей не поднимет на мужчину, от нескромных речей вся горит. Нередко матери ставят ее в пример своим дочерям. Зато сбереженное наружно, расточает тайно своему избранному любимцу. Все ему, и роскошь ночей, и дни с сладкими воспоминаниями о них, с надеждами на другие, и всякого рода жертвы, какие мог только требовать от нее удалый молодец, деспот в любви, и какие могла только изобресть в угоду ему. В таких случаях страсть бывает творцом высоким: перед нею ничто Байрон, Мицкевич, Пушкин. Все в дань несет своему идолу поклонница его - золото, серебро, спокойствие, красоту. Но Хабар, разгульный, раздольный, остановит ли свою победу на одном предмете? Такая победа для него не тот же ли плен? Широко рукам, широко воле и сердцу, вот его заветное слово. Помеха прочь с его дороги! не то он изломает того, кто поставил ее; попытайте накинуть на него цепи, изорвет богатырски. Он видел опасность любви Гаидиной, и добыл эту любовь сквозь стражу деспота морейского, может быть, на концах ножей, изощренных силою золота. Завтра готов потерять голову, а ныне возьмет свое.
   Когда Селинова узнала, что у сердца его другая прилука, что жертвы другой ему угоднее, ревность закипела в груди ее. Сначала пытала возвратить его новыми ласками, новыми жертвами, как покорная рабыня, терпела от него жестокое обращение, даже побои. К кому она не прибегала, чтобы обратить к себе неверного, - и к ворожеям, и к жидовину, у которого Адамова книга, и к лекарю Антону. Даже не устыдилась просить помощи у переводчика Варфоломея. Как простодушное дитя, она готова была верить даже и тому, что ей советовали делать, шутя над ней. Но когда все эти средства не помогли, она хотела во что б ни стало известь свою соперницу. Видели мы, что это ей не удалось. Теперь решилась мстить Хабару, какими бы орудиями ни было, и для того, пользуясь его отсутствием, вползла змеей в дом Образца. Двор ее был почти обо двор Анастасьина отца; посещения стали учащаться.
   Боярин не знал и не хотел знать о связях своего сына, тужил о его разгульном поведении и журил его изредка в надежде, как мы сказали прежде, что молодой конь перебесится. Только одно увещание, которое он сделал ему при расставании, конечно, стоило всяких жестоких выговоров. Увидав в доме своем вдову Селинову, он с простодушною ласкою ввел ее к дочери, как умную, скромную собеседницу. С каждым новым посещением вкрадывалась она глубже в душу Анастасии. То затевала в садах новые игры, то учила песням, которыми подлаживалась под состояние ее души, или указывала ей затейливые узоры для кружев, то подстилала ей сказочный ковер-самолет. А Селинову поневоле заслушивались: и простая-то речь ее была вся на песенных поговорках; что ж, когда она рассказывала с желанием угодить? Между тем она пытала осторожно, искусно, не бьется ли сердце девушки по ком из соседних молодцов, которого могла увидеть сквозь садовый тын. Тут узнала допросчица, что никто из денди того времени, остриженных в кружок, не пленил дочери Образца. Потом перевела она речь на Иоанна-младого. Известно было, как Анастасия понравилась княжичу, наследнику московского стола, и как эта склонность нарушена замыслами великого князя, который искал в браке своих детей не сердечного союза, а политического. "Не крушится ли она по таком дорогом, прекрасном женихе? не тоскует ли о палатах великокняжеских, о венце светлом?" - думала Селинова. И после попыток с этой стороны осталась ни при чем, как богатыри наших сказок на перекрестке разных дорог, не зная, которую избрать, чтобы доехать до цели своих поисков. Анастасия совсем забыла о княжиче: любовь его была некогда принята за шутку; так и теперь вместо шутки она слушала напоминание о ней. Однако ж нельзя было сомневаться, что у дочери Образца болит сердце, а не сама она больна. Опытный глаз умел это различить. Кто ж бы такой был предмет ее любви? - думы об этом сокрушали Селинову.
   Раз сидели они вдвоем и плели кружева. Какой-то злой дух шепнул ей заговорить о басурмане-постояльце.
   Вообразите себя брошенных судьбою в чужую землю. Кругом вас все говорят на языках незнакомых: речь их для вас какая-то смесь диких, странных звуков. Вдруг среди толпы упало слово на языке родном. Не пробежит ли тогда судорожный трепет по всему существу вашему; не замрет ли ваше сердце? Или представьте себе русского селянина в концерте, где расточена вся творческая роскошь и премудрость иностранной музыки. Дитя природы слышит с равнодушием непонятные звуки. Но вот Воробьева соловьиным голосом затянула: Не кукушечка во сыром бору куковала {Прим. стр. 248}. Посмотрите, что сделается тогда с полуспящим слушателем. Так и с Анастасией. До сих пор Селинова говорила ей языком чужбины, выводила для нее звуки непонятные. Но лишь только вымолвила слово родное, тронуло струну сердечную, и все струны ее существа отозвались так, что готовы были порваться. Анастасия затрепетала, руки ее блуждали по кружевной подушке, лицо помертвело. Она не смела поднять глаза и отвечала кое-как, невпопад.
   "А! - подумала Селинова, - это недаром; вот с какой стороны дует непогода!"
   Обе замолчали. Наконец Анастасия осмелилась взглянуть на подругу, чтобы выведать в глазах ее, не заметила ли она ее смущения. Взоры Селиновой опущены на рукоделье; на лице не видно и тени подозрения. Лукавица хотела мало-помалу, незаметно, выиграть доверенность неопытной девушки.
   - Так он куда ж пошел? - спросила немного погодя молодая вдова, не называя, о ком спрашивала.
   - Пошел с великим князем в поход, - отвечала Анастасия, краснея; потом, одумавшись, прибавила: - Ведь ты меня спрашивала о братце родном?
   - Нет, радость моя, речь-то у нас была об Антоне-лекаре. А куда как жаль, что басурман! такого молодца и между нашими москвичами поискать. Всем взял, и ростом и пригожеством; взглянет, словно жемчугом окатным дарит, кудри по плечам лежат, словно жар горят, бел, румян, будто красная девица. Диву даешься, откуда такая красота, с божьего ли изволения, или неспросту, от нечистого наваждения. Так бы и глядела на него, да кабы не грех молвить, и на том свете досыта б не насмотрелась.
   От этих похвал помертвелое лицо Анастасии вспыхнуло пожаром зари, когда она предвещает бурю.
   - Ты разве видала его? - спросила влюбленная девушка дрожащим, замирающим голосом, оставив свою работу.
   - Видала не раз. На коня ли садится - под ним конь веселится. Скачет ли - что твой вихрь по вольному полю! - конь огнем пышет, под собою земли не слышит. По лугу ль едет? - луг зеленеет; через воду? - вода-то лелеет. Не только видала, подивись, свет мой, я была у него в хороминах.
   Девушка покачала головой; очи ее подернула тень задумчивости; чувство ревности, тайком от нее, закралось в ее сердце.
   - Да как же не побоялась идти к нему? - сказала она, - ведь он басурман!
   - Кабы ты знала, Настенька, что не сделаешь любя!
   - Любя?.. - произнесла Анастасия, и сердце ее сильно застучало в груди.
   - Ох, кабы не боялась, открыла б тебе тайну задушевную.
   - Скажи, пожалуйста, скажи; не бойся, вот тебе матерь божия порукою, твои слова умрут со мною. - И девушка дрожащею рукой творила широкий крест.
   - Коли так, поведаю тебе, что богу одному сказала. Не поверх одного моря синего ложится туман, черна мгла, не одну господню землю кроет темна ноченька, осенняя; было времечко, налегала на мою грудь беда тяжкая, ретиво сердце потонуло в тоске со кручиною: полюбила я твоего братца Ивана Васильевича. (От сердца девушки отошло; она вздохнула свободнее.) Ты не знаешь, свет мой, мое дитятко, что такая за примана любовь, и дай господь не ведать тебе никогда. Придет ли темна ноченька, очей не смыкаешь; взойдет ли красна зоренька, встречаешь в слезах, и денек-то весь пасмурен. Много людей на белом свете, а видишь только одного, в светлице своей, на улице, в доме божием. Камень стоит в груди, а свалить не сможешь.
   Заплакала тут Селинова искренними слезами. Собеседница слушала ее с жадным участием; ей описывали собственные ее чувства.
   - Вот, - продолжала молодая вдова, обратясь к лукавой цели своей, - поведали мне добрые люди: приехал Антон-лекарь от немцев, лечит, дескать, всякие недуги, и от недоброго глаза, и с ветру, и от своей глупости. Послушала я добрых людей, пошла к лекарю с толмачом Варфоломеем.
   - Что ж сделал тебе какую помощь наш Антон?
   - Дал мне травку, пошептал над ней и велел мне бросить через голову. Поверишь ли, свет мой, словно рукой сняло: груди стало легко, на сердце весело. Тут взглянул на меня басурман, так и потянул к себе очами. Но я взмолилась ему отпустить душу на волю, и он сжалился, отпустил. С той поры опять начала знать, что день, что ночь, видение пропало, летаю себе вольною пташкой, щекочу песенки с утра до вечера и тоске-кручине смеюсь за глаза.
   Лукавая речь начинала волшебно действовать над слушательницей. Анастасия глубоко задумалась, стала без толку перебирать коклюшками и выводить такие мудреные узоры, какие могла разве вывести любимая ее кошечка, если б заставили ее плесть кружева. Как бы ей избавиться ужасной тоски, ее снедающей, думала она, хотела посоветоваться об этом с Селиновой, и вдруг как будто стало жаль ей своей кручины. Было глубокое молчание. Молодая вдова перервала его.
   - Настенька, свет мой? - начала она голосом такого трогательного, живого участия, который невольно вызывал на откровенность.
   Дочь Образца взглянула на нее глазами, полными слез, и покачала головой.
   - Откройся мне, как я тебе открылась, - продолжала Селинова, взяв ее руку и сжимая у своей груди. - Я поболе тебя живу на свете... поверь мне, легче будет... Ведь по всему видно, что с тобой, радость моя, деется.
   И Анастасия, рыдая, вымолвила ей наконец:
   - Ох, душа моя душенька, Прасковья Володимировна! возьми булатный нож, распори мне белу грудь, посмотри, что там деется.
   - Уж зачем брать булатный нож, уж зачем пороть белу грудь, смотреть в ретиво сердце! ведь по твоему белу лицу всем дознать тебя, дитятко, как бело лицо потускнилося, как алы румянцы призакрылися, очи ясны помутилися. По всему дознать, полюбила ты сокола залетного, молодца заезжего.
   Анастасия ничего не отвечала; она не могла говорить от слез, закрыв глаза руками. Наконец, обольщенная дружеским участием Селиновой, уверенная, что ей легче будет, если сдаст тайну свою такой доброй подруге, рассказала ей любовь свою к басурману. Эпизод о тельнике был выпущен из откровенной повести, кончившейся все-таки убеждением, что она очарована, околдована.
   Бедная Анастасия!
   Прекрасный цвет подснежник, рос ты один в неге родной долины! И красное солнышко приходило каждый день любоваться в твои утренние зеркала, и светлый месяц после знойного дня спешил опахивать тебя крыльями своих ветерков, и божий ангелы, убаюкивая тебя на ночь, расстилали над тобою парчовый полог, какого и у царей не бывало. Откуда ни возьмись буря, занесла издалече, с чужбины, семя повилики, рядом к тебе, и повилика растет, ластится около тебя своею любовью, душит тебя, чудный цвет! Этого мало: червь приполз к твоему корню, впился в него и подточит вас обоих, если не спасет благодетельная рука.
   Торжествовала лукавая подруга: тайна великая, дорогая, ей принадлежит. С этим талисманом волшебница может сотворить дивные дела. Лишь махнула им в уме своем, и бьет через край мысль алмазная. Первое, что она почерпнула в ее волшебных струях, было убеждение Анастасии, что она действительно очарована. Чтобы снять очарование, к кому ж прибегнуть, как не к самому виновнику его? Может быть, он сжалится над несчастною девушкой и избавит ее от несносной скорби, как избавил Селинову. Анастасия сама об этом не раз думала. В этом сошлись они как нельзя лучше. Но как дочери Образца пройти к лекарю? Как сделать, чтобы домашние и посторонние не видели, не видали? Она тотчас умрет, как скоро узнают об ее

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 500 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа