bsp; - Пальто выпачкано известкой, карман оторван, ох, Клим, родной мой...
Она прижала голову к его груди, вздрагивая, а Самгин подумал:
"Что же это она пальто осматривала, - не верит мне?"
Но это не обидело его, он сам себе не верил и не узнавал себя. Нежность и тревожное удивление Варвары несколько успокоили его, а затем явился, как раз к обеду,
Митрофанов. Вошел он робко, с неопределенной, во как будто виноватой улыбочкой, спрятав руки за спиною.
"Что он расскажет?" - беспокойно подумал Самгин, видя его смущение.
Варвара, встретив Митрофанова словами благодарности, усадила его к столу, налила водки и, выпив за его здоровье, стала расспрашивать; Иван Петрович покашливал, крякал, усердно пил, жевал, а Самгин, видя, что он смущается все больше, нетерпеливо спросил:
- Как это вам удалось меня вытащить из рук полиции?
Мигая, постоялец взглянул на него и не торопясь, как бы опасаясь выговорить какое-то лишнее слово, рассказал:
- А... видите ли, они - раненых не любят, то есть - боятся, это - не выгодно им. Вот я и сказал: стой, это - раненый. Околоточный - знакомый, частенько на биллиарде играем...
- Он спросил - кто я?
- Нет. Да и спросил бы, так не узнал, - ответил Митрофанов, усмехаясь.
- Да вы ешьте, Иван Петрович, - уговаривала Варвара. - Ах, какой вы милый человек!
Митрофанов взглянул на нее, на Самгина и, как бы догадавшись о чем-то приятном ему, вдруг оживился, стал сам собою и продолжал уже веселым тоном:
- Я стоял у книжной лавки Карцева, вдруг - вижу:
Клима Иваныча толкают. И, знаете, раззадорился, как, бывало, мальчишкой: не тронь наших!
Это очень развеселило Самгиных, и вот с этого дня Иван Петрович стал для них домашним человеком, прижился, точно кот. Он обладал редкой способностью не мешать людям и хорошо чувствовал минуту, когда его присутствие становилось лишним. Если к Самгиным приходили гости, Митрофанов немедленно исчезал, даже Любаша изгоняла его.
- Я, извините, ученых барышень боюсь, - сказал он. Варвару он все более забавлял, рассказывая ей смешное о провинциальной жизни, обычаях, обрядах, поверьях, пожарах, убийствах и романах. Смешное он подмечал неплохо, но рассказывал о нем добродушно и даже как бы с сожалением. Рассказывал о ловле трески в Белом море, о сборе кедровых орехов в Сибири, о добыче самоцветов на Урале, - Варвара находила, что он рассказывает талантливо.
Самгин слушал его все более внимательно и серьезно, чувствуя в Митрофанове нечто крепкое и успокаивающее. Возвращаясь из поездок, он передавал ему свои впечатления и с удовольствием выслушивал образную речь:
- Конечно, мужик у нас поставлен неправильно, - раздумчиво, но уверенно говорил Митрофанов. - Каждому человеку хочется быть хозяином, а не квартирантом. Вот я, например, оклею комнату новыми обоями за свой счет, а вы, как домохозяева, скажете мне: прошу очистить комнату. Вот какое скучное положение у мужика, от этого он и ленив к жизни своей. А поставьте его на собственную землю, он вам маком расцветет.
И, спрятав руки в карманы, продолжал:
- Вообще - это бесполезное занятие в чужом огороде капусту садить. В Орле жил под надзором полиции один политический человек, уже солидного возраста и большой умственной доброты. Только - доброта не средство против скуки. Город - скучный, пыльный, ничего орлиного не содержит, а свинства - сколько угодно! И вот он, добряк, решил заняться украшением окружающих людей. Между прочим, жена моя - вторая - немножко пострадала от него - из гимназии вытурили...
Варвара неприлично и до слез хохотала, Самгин, опасаясь, что квартирант обидится, посматривал на нее укоризненно. Но Митрофанов не обижался, ему, видимо, нравилось смешить молодую женщину, он вытаскивал из кармана руку и с улыбкой в бесцветных глазах разглаживал пальцем редковолосые усы.
- Н-да, так вот этот щедрословный человек внушал, конечно, "сейте разумное, доброе" и прочее такое, да вдруг, знаете, женился на вдове одного адвоката, домовладелице, и тут, я вам скажу, в два года такой скушный стал, как будто и родился и всю жизнь прожил в Орле.
Самгин все более определенно чувствовал, что Иван Петрович служит как бы корректором его впечатлений. Как-то ночью, возвратись из театра и раздеваясь, Варвара сказала:
- А ведь Митрофанов был бы хорошим комиком, он - талантливый.
- Преувеличиваешь, - возразил Самгин, совершенно не желая видеть постояльца талантливым. - Он просто - типично русский здравомыслящий человек, каких миллионы.
А окончательно приобрел Митрофанов в глазах Клима цвет и форму пасхальною ночью.
После Ходынки и случая у манежа Самгин особенно избегал скопления людей, даже публика в фойе театров была неприятна ему; он инстинктивно держался ближе к дверям, а на улицах, видя толпу зрителей вокруг какого-то несчастия или скандала, брезгливо обходил людей стороной.
Он очень неохотно уступил настойчивой просьбе Варвары пойти в Кремль, а когда они вошли за стену Кремля и толпа, сейчас же всосав его в свою черную гущу, лишила воли, начала подталкивать, передвигать куда-то, - Самгин настроился мрачно, враждебно всему. Он вздохнул свободнее, когда его и Варвару оттеснили к нелепому памятнику царя, где было сравнительно просторно.
Холодная тьма сжала людей в единое, чудовищное целое, оно волнообразно покачивалось, прогибая землю своей тяжестью. Желтые, жирные потоки света из окон храма вторгались во тьму над толпой, раздирали тьму, и по краям разрывов она светилась синевато, как лед. Свет падал на непокрытые головы, было много лысых черепов, похожих на картофель, орехи и горошины, все они были меньше естественного, дневного объема и чем дальше, тем заметнее уменьшались, а еще дальше люди сливались в безглавое и бесформенное черное. Черными кентаврами возвышались над толпой конные полицейские; близко к одному из них стоял высокий, тучный человек в шубе с меховым воротником, а из воротника торчала голова лошади, кланяясь, оскалив зубы, сверкая удилами. Грозно, как огромный, уродливый палец с медным ногтем, вонзалась в темноту колокольня Ивана Великого, основание ее плотно окружала темная масса, вол-Н)ясь, как мертвая зыбь, и казалось, что колокольня тоже покачивается.
Клим Самгин подумал: упади она, и погибнут conm людей из Охотного ряда, из Китай-города, с Ордынки и Арбата, замоскворецкие люди из пьес Островского. Еще большие сотни, в ужасе пред смертью, изувечат, передавят друг друга. Или какой-нибудь иной ужас взорвет это крепко спрессованное тело, и тогда оно, разрушенное, разрушит все вокруг, все здания, храмы, стены Кремля.
Толпа вздыхала, ворчала, напоминая тот горячий шумок, который слышал Самгин в селе, когда там поднимали колокол, здесь люди, всей силою своей, тоже как будто пытались поднять невидимую во тьме тяжесть и, покачиваясь, терлись друг о друга. Казалось, что вся сила людей, тяготея к желтой, теплой полосе света, хочет втиснуться в двери собора, откуда, едва слышен, тоже плывет подавленный гул. Но все-таки было тихо, как-то особенно холодно тихо. И становилось все тише, точно погружаясь в ненарушимое молчание холодной ночи и не оттаявшей земли. Лица ближайших людей Самгин видел угрюмыми, напряженно и нетерпеливо ожидающими рассвета и тепла. Варвара, стоя бок о бок с ним, вздрагивала, нерешительно шевелила правой рукой, прижатой ко груди, ее застывшее лицо Самгин находил деланно благочестивым и молчал, желая услышать жалобу на холод и на людей, толкавших Варвару.
Из толпы вывернулся Митрофанов, зажав шапку под мышкой, держа в руке серебряные часы, встал рядом и сказал вполголоса, заикаясь:
- Сейчас ударят. Сейчас!
Приоткрыв рот, он вскинул голову, уставился выпученными глазами в небо, как мальчишка, очарованно наблюдающий полет охотницких голубей.
И вдруг с черного неба опрокинули огромную чашу густейшего медного звука, нелепо лопнуло что-то, как будто выстрел пушки, тишина взорвалась, во тьму влился свет, и стало видно улыбки радости, сияющие глаза, весь Кремль вспыхнул яркими огнями, торжественно и бурно поплыл над Москвой колокольный звон, а над толпой птицами затрепетали, крестясь, тысячи рук, на паперть собора вышло золотое духовенство, человек с горящей разноцветно головой осенил людей огненным крестом, и тысячеустый голос густо, потрясающе и убежденно - трижды сказал:
- Воистину воскресе!
- Христос воскресе, - не сказал, а рявкнул Митрофанов, обняв Клима, целуя его; он сразу опьянел и плакал, радостно всхлипывая:
- Вот как мы, а? Ах, господи... Он обнял и Варвару, целуя, встряхивая ее, он бормотал:
- И не веришь, а - поверишь: воистину воскрес, а? Слезы текли по лицу его так обильно, как будто вся кожа лица вспотела слезами, а Варвара, сконфуженно отталкивая его, умоляюще глядя на Клима, укоризненно позвала:
- Клим?
Голос ее прозвучал жалобой и упреком; все вокруг так сказочно чудесно изменилось; Самгин был взволнован волнением постояльца, смущенно улыбаясь и все еще боясь показаться смешным себе, он обнял жену:
- Христос воскресе, Варя.
Она крепко прижалась к нему, а он смотрел через плечо ее на Митрофанова, в его мокрое лицо, в счастливые глаза и слушал умиленный голос:
- Момент! Нигде в мире не могут так, как мы, а? За всех! Клим Иваныч, хорошо ведь, что есть эдакое, - за всех! И - надо всеми, одинаковое для нищих, для царей. Милый, а? Вот как мы...
Толпа быстро распадалась на отдельных, вполне ясных людей, это - очень обыкновенные люди, только празднично повеселевшие, они обнажали головы друг пред другом, обнимались, целовались и возглашали несчетное число раз:
- Христос...
- Воистину...
Как будто они впервые услыхали эту весть, и Самгин не мог не подумать, что раньше радость о Христе принималась им как смешное лицемерие, а вот сейчас он почему-то не чувствует ничего смешного и лицемерного, а даже и сам небывало растроган, обрадован. Оглядываясь, он видел, что все страшное, подавляющее исчезло. Всюду ослепительно сверкали огни иллюминаций, внушительно гудел колокол Ивана Великого, и радостный звон всех церквей города не мог заглушить его торжественный голос. Всюду над Москвой, в небе, все еще густочерном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют воздух светом, а церкви поднялись из хаоса домов золотыми кораблями сказки.
Митрофанов, идя боком, кружась, бесцеремонно, но все-таки вежливо расталкивал людей, очищая дорогу Варваре, и вес говорил что-то значительное.
- Мы, - повторял он, - мы...
Праздничный шум людей мешал Климу понимать его. Самгиных пригласил разговляться патрон, но Клим вдруг решил:
- Знаешь, Варя, пойдем-ка домой! Иван Петрович с нами - хорошо?
- О, я так рада, - сказала она.
- А я - необыкновенно взволнован, - сознался Самгин нерешительно и смущенно. - Я завтра извинюсь пред патроном.
- Покорно благодарю, - говорил Митрофанов. - Я к вам - с радостью.
Он отирал лицо платком и, размахивая им, задевал людей, - Варвара ласково заметила ему это.
- Ничего, сегодня - не обижаются, - сказал он. Христосовались с Анфимьевной, которая, надев широчайшее шелковое платье, стала похожа на часовню, с поваром, уже пьяным и нарядным, точно комик оперетки, с горничной в розовом платье и множестве лент, ленты напомнили Самгину свадебную лошадь в деревне. Но, отмечая все эти мелочи, он улыбался добродушно, потирая руки, снимал и надевал очки, сознавая, что ведет себя необычно. Возникали смешные желания, конфузившие его, хотелось похлопать Митрофанова по плечу, запеть "Христос воскресе", сказать Варваре ласковые и веселые слова. Варвара была вся в светлом, как невеста, и была она красиво, задумчиво тиха; это тоже волновало Самгина. Он стоял у стола, убранного цветами, смотрел на улыбающуюся мордочку поросенка, покручивал бородку и слушал, как за его спиною Митрофанов говорит:
- Господин Долганов - есть такой! - доказывал мне, что Христа не было, выдумка - Христос. А - хотя бы? Мне-то что? И выдумка, а - все-таки есть, живет! Живет, Варвара Кирилловна, в каждом из нас кусочек есть, вот в чем суть! Мы, голубушка, плохи, да не так уж страшно...
- Сядемте, - предложил Клим, любуясь оживлением постояльца, внимательно присматриваясь к нему и находя, что Митрофанов одновременно похож на регистратора в окружном суде, на кассира в магазине "Мюр и Мерилиз", одного из метр-д-отелей в ресторане "Прага", на университетского педеля и еще на многих обыкновеннейших людей. Он был одет в черную, неоднократно утюженную визитку, в белый пикейный жилет, воротник его туго накрахмаленной рубашки замшился и подстрижен ножницами. Глотая рюмку за рюмкой "зубровку", он ораторствовал:
- Мы все от Христа пошли, и это для всех - один путь. И все хотим благоденственного и мирного жития, чего и Христос хотел, да!
- Один поэт, - сказал Клим, - то есть он не поэт, а Дьякон...
- Дьякон, да! - согласился или подтвердил Митрофанов. - Ну-с?
- Он сказал Христу:
Мы тебя и ненавидя - любим,
Мы тебе и ненавистью служим.
- Как это? - спросил Митрофанов, держа рюмку в руке на уровне рта, а когда Клим повторил, он, поставив на стол невыпитую рюмку, нахмурился, вдумываясь и мигая.
- Может быть, это - и верно, но - как-то... дерзко, - задумчиво сказала Варвара.
- Дьякон, говорите? - спросил Митрофанов. - Что же он - пьяница? Эдакие слова в пьяном виде говорят, - объяснил он, выпил водки, попросил: - Довольно, Варвара Кирилловна, не наливайте больше, напьюсь.
И снова заговорил:
- Ненависть - я не признаю. Ненавидеть - нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть - да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И - в гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот... ни на одну женщину не замахивался даже... хотя, может. следовало бы и ударить.
- А если это не в гору идет, под гору? - тихо спросила Варвара и заставила Самгина пошутить:
- Ты хочешь, чтоб я тебя бил?
- Невозможно представить, - воскликнул Митрофанов, смеясь, затем, дважды качнув головою направо и налево, встал. - Я, знаете, несколько, того... пьян! А пьяный я - не хорош!
Он снова, но уже громко, рассмеялся и сказал, тоже очень громко:
- Пьяный я - плакать начинаю, ей-богу! Плачу и плачу, и чорт знает о чем плачу, честное слово! Ну, спасибо вам за привет и ласку...
- Славный человек, - вздохнула Варвара, когда постоялец ушел.
Уже светало; в сером небе появились голубоватые ямы, а на дне одной из них горела звезда.
- Человек от людей, - сказал Клим, подходя к жене. - Вот именно: от людей, да! Но я тоже немножко опьянел.
Он обнял Варвару, подняв ее со стула, поцеловал, но она, прильнув к нему, тихонько попросила:
- Нет, ты меня не трогай, пожалуйста. И, освободясь из его рук, схватилась за виски несколько театральным жестом.
- Голова болит?
- Нет, но... Как непонятно все, Клим, милый, - шептала она, закрыв глаза. - Как непонятно прекрасное... Ведь было потрясающе прекрасно, да? А потом он... потом мы ели поросенка, говоря о Христе...
- Девочка моя, что ты? - спросил Самгин, ласково, но уже с легкой досадой.
- Да, глупо... я знаю! Но - обидно, видишь ли. Нет, не обидно?
Она смотрела в лицо его вопросительно, жалобно, и Клим почувствовал, что она готова заплакать.
- Ты переволновалась, вот что...
- Да, я пойду, лягу, - сказала она, быстро уходя в свою комнату. Дважды щелкнул замок двери.
"Устала. Капризничает, - решил Клим, довольный, .что она ушла, не успев испортить его настроения. - Она как будто молодеет, становится более наивной, чем была".
Подойдя к столу, он выпил рюмку портвейна и, спрятав руки за спину, посмотрел в окно, на небо, на белую звезду, уже едва заметную в голубом, на огонь фонаря у ворот дома. В памяти неотвязно звучало:
"Христос воскресе из мертвых..." Клим Самгин оглянулся и тихонько пропел:
- "Смертию смерть попра".
- Или - поправ? - серьезно вполголоса спросил он кого-то, затем повторил тихо, тенорком:
- "Смертию смерть поправ".
Он снова оглянулся, прислушался, в доме и на улице было тихо.
- Это, разумеется, смешно, что я пою. Но я - нетрезв, вот в чем дело, - объяснял он кому-то. - Пою, потому что немножко пьян.
Ему хотелось петь громко, торжественно, как поют в церкви. И чтоб из своей комнаты вышла Варвара, одетая в светлое, точно к венцу.
- Очень глупо, а - понятно! Митрофанов пьяный - плачет, я - пою, - оправдывался он, крепко и стыдливо закрыв глаза, чтоб удержать слезы. Не открывая глаз, он пощупал спинку стула и осторожно, стараясь не шуметь, сел. Теперь ему не хотелось, чтоб вышла Варвара, он даже боялся этого, потому что слезы все-таки текли из-под ресниц. И, торопливо стирая их платком, Клим Самгин подумал:
"В жизни моей что-то... не так, неладно".
Звезда уже погасла, а огонь фонаря, побледнев, еще горел, слабо освещая окно дома напротив, кисейные занавески и тени цветов за ними.
На другой день, вспомнив этот припадок лиризма и жалобу свою на жизнь, Самгин снисходительно усмехнулся. Нет, жизнь налаживалась неплохо. Варвара усердно читала стихи и прозу символистов, обложилась сочинениями по истории искусства, - Самгин, понимая, что это она готовится играть роль хозяйки "салона", поучал ее:
- Нужно знать, по возможности, все, но лучше - не увлекаться ничем. "Все приходит и все проходит, а земля остается вовеки". Хотя и о земле неверно.
Она уже предложила ему устраивать по субботам маленькие .вечера для знакомых, но Клим спросил:
- А ты уверена, что каждую субботу обязательно захочешь видеть у себя чужих людей? Нет, это преждевременно.
Она немного и нерешительно поспорила с ним, Самгин с удовольствием подразнил ее, но, против желания его, количество знакомых непрерывно и механически .росло. Размножались люди, странствующие неустанно по чужим квартирам, томимые любопытством, жаждой новостей и какой-то непонятной тревогой.
- Вы знаете? Вы слышали? Как вы думаете? - спрашивали они друг друга и Самгина.
Говорили о том, что Россия быстро богатеет, что купечество Островского почти вымерло и уже не заметно в Москве, что возникает новый слой промышленников, не чуждых интересам культуры, искусства, политики. -Самгин находил, что об этом следовало бы говорить с радостью, с чувством удовлетворения, наконец - с завистью чужой удаче, но он слышал в этих разговорах только недоброжелательство. С радостью же говорили о волнениях студентов, стачках рабочих, о том, как беднеет деревня, о бездарности чиновничества. Но это не расстраивало его. Он был совершенно согласен с Татьяной Гогиной, которая как-то в разгаре спора крикнула:
- А - по-моему, все мы бездельники, лентяи и... и жертвы общественного оживления. Вот кто мы!
- Это - верно, - сказал он ей. - Собственно, эти суматошные люди, не зная, куда себя девать, и создают так называемое общественное оживление в стенах интеллигентских квартир, в пределах Москвы, а за пределами ее тихо идет нормальная, трудовая жизнь простых людей...
- Ну, знаете, вы, кажется, тоже, - перебила его Татьяна и, после паузы, договорила с неприятной усмешкой: - Тоже неизвестно кто!
Эта девица, не очень умея говорить дерзости, говорила их всегда и всем.
Приходил Митрофанов, не спеша выпивал пять-шесть стаканов чаю, безразлично кушал хлеб, бисквиты, кушал все, что можно было съесть, и вносил успокоение.
- Что, не нашли еще места? - спрашивала Варвара.
- Нет, - говорил он без печали, без досады. - Здесь трудно человеку место найти. Никуда не проникнешь. Народ здесь, как пчела, - взятки любит, хоть гривенник, а - дай! Весьма жадный народ.
И, вытирая комочком носового платка мокрые губы, философствовал:
- А - чего ради жадность? Не по сту лет живем, всем хватит. Нет, Москва жадна. Не зря ее Сибирь, хохлы и прочее население не любит. А вот, знаете, с татарами хорошо жить. Татарин - спокойный человек, ему коран запрещает жадничать и суетиться. Мне один человек, почти профессор, жаловался - доказывал, что Дмитрий Донской и прочие зря татарское иго низвергли, большую пользу будто бы татары приносили нам, как народ тихий, чистоплотный и не жадный. А Петр Великий навез немцев, евреев, - у него даже будто бы министр еврей был, - и этот навозный народ испортил Москву жадностью.
Да, жизнь Клима Самгина текла не плохо, но вдруг выбилась из спокойных берегов.
Началось это в знаменитом капище Шарля Омона, человека с лозунгом:
- Всякая столишни гор-род дольжна бить как Париж, - говорил он и еще говорил: - Когда шельовек мало веселий, это он мало шельовек, не совсем готови шельовек pour la vie [*].
[*] - Для жизни (франц.). - Ред.
И, чтоб довоспитать русских людей для жизни, Омон создал в Москве некое подобие огромной, огненной печи и в ней допекал, дожаривал сыроватых россиян, показывая им самых красивых и самых бесстыдных женщин.
Входя в зал Омона, человек испытывал впечатление именно вошедшего в печь, полную ослепительно и жарко сверкающих огней. Множество зеркал, несчетно увеличивая огни и расплавленный жир позолоты, показывали стены идольского капища раскаленными докрасна. Впечатление огненной печи еще усиливалось, если смотреть сверху, с балкона: пред ослепленными глазами открывалась продолговатая, в форме могилы, яма, а на дне ее и по бокам в ложах, освещенные пылающей игрой огня, краснели, жарились лысины мужчин, таяли, как масло, голые спины, плечи женщин, трещали ладони, аплодируя ярко освещенным и еще более голым певицам. Выла и ревела музыка, на эстраде пронзительно пели, судорожно плясали женщины всех наций.
Самгины пошли к Омону, чтоб посмотреть дебют Алины Телепневой; она недавно возвратилась из-за границы, где, выступая в Париже и Вене, увеличила свою славу дорогой и безумствующей женщины анекдотами, которые вызывали возмущение знатоков и любителей морали. До ее поездки в Европу Алина уже сделала шумную карьеру "пожирательницы сердец", ее дебюты в провинции, куда она ездила с опереточной труппой, сопровождались двумя покушениями на самоубийство и дикими выходками богатых кутил. Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из "Нашего края", поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон "О прокаженных", "грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий человек называл Алину "Силоамской купелью", "целебной грязью" и бог знает как".
У Омона Телепнева выступала в конце программы, разыгрывая незатейливую сцену: открывался занавес, и пред глазами "всей Москвы" являлась богато обставленная уборная артистки; посреди ее, у зеркала в три створки и в рост человека, стояла, спиною к публике, Алина в пеньюаре, широком, как мантия. Вполголоса напевая, женщина поправляла прическу, делала вид, будто гримируется, затем, сбросив с плеч мантию, оставалась в пенном облаке кружев и медленно, с мечтательной улыбкой, раза два, три, проходила пред рампой. Публика молча разглядывала ее в лорнеты и бинокли; в тишине зала ныли под сурдинку скрипки, виолончели, гнусавили кларнеты, посвистывала флейта, пылающий огнями зал наполняла чувственная и нарочно замедленная мелодия ланнеровского вальса, не заглушая сентиментальную французскую песенку, которую мурлыкала Алина.
Женщина умела искусно и убедительно показать, что она - у себя и не видит, не чувствует зрителей. Она смотрела в зал, как смотрят в пустоту, вдаль, и ее лицо мечтающей девушки, ее большие, мягкие глаза делали почтен целомудренными неприличные одежды ее. Затем она хлопала ладонями, являлись две горничные, брюнетка в красном и рыжая в голубом; они, ловко надев на нее платье, сменяли его другим, третьим, в партере, в ложах был слышен завистливый шопот, гул восхищения. Занавес опускался, публика аплодировала сдержанно, зная, что все это только прелюдия.
Главное начиналось, когда занавес снова исчезал и к рампе величественно подходила Алина Августова в белом, странно легком платье, которое не скрывало ни одного движения ее тела, с красными розами в каштановых волосах и у пояса. Покачиваясь, шевеля бедрами, она начинала петь, подчеркивая отдельные фразы острых французских песенок скупыми, красивыми жестами. Когда она поднимала руки, широкие рукава взмахивались, точно крылья, и получалось странное, жуткое противоречие между ее белой крылатой фигурой, наглой, вызывающей улыбкой прекрасного лица, мягким блеском ласковых- глаз и бесстыдством слов, которые наивно выговаривала она.
Пела она о том, как ее обыскивал таможенный чиновник.
- Асе"! Финиссэ! [*] - смешливо взвизгивая, утомленно вздыхая, просила она и защищалась от дерзких прикосновений невидимых рук таможенного сдержанными жестами своих рук и судорожными движениями тела, подчиненного чувственному ритму задорной музыки. Самгин подумал, что, если б ее движения не были так сдержанны, они были бы менее бесстыдны.
[*] - Довольно! Кончайте! (франц.). - Ред.
В то время, как, вздрагивая, извиваясь и обессилев, тело явно уступало грубым ласкам невидимых рук, лицо ее улыбалось томной, но остренькой улыбкой, глаза сверкали вызывающе и насмешливо. Эта искусная игра повела к тому, что, когда Алина перестала петь, невидимые руки, утомившие ее, превратились в- сотни реальных, живых рук, неистово аплодируя, они все жадно тянулись к ней, готовые раздеть, измять ее. Прищурив глаза, облизываю губы кончиком языка, она победоносно смотрела на раскаленных людей и кивала им головою.
- Да, это - Париж! - удовлетворенно и тоном знатока сказал кто-то сзади Самгиных; ему ответили, вздохнув:
- Шикарна.
Самгин не аплодировал. Он был возмущен. В антракте, открыв дверь туалетной комнаты, он увидал в зеркале отражение лица и фигуры Туробоева, он хотел уйти, но Туробоев, не оборачиваясь к нему, улыбнулся в зеркало.
- Вот встреча!
Приглаживая щеткой волосы, он протянул Самгину свободную руку, потом, закручивая эспаньолку, спросил о здоровье и швырнул щетку на подзеркальник, свалив на пол медную пепельницу, щетка упала к ногам толстого человека с желтым лицом, тот ожидающим взглядом посмотрел на Туробоева, но, ничего не дождавшись, проворчал:
- В этих случаях - извиняются.
- Не все и не всегда - как видите, - откликнулся Туробоев, бесцеремонно и с механической улыбкой рассматривая Клима.
- Как вам нравится этот кабак? Самгин молча пожал плечами, а Туробоев брезгливо продолжал:
- Не видел ничего более безобразного, чем это... учреждение. Впрочем - люди еще отвратительнее. Здесь, очевидно, особенный подбор людей, не правда ли? До свидания, - он снова протянул руку Самгину и сквозь зубы сказал: - Знаете - Равашоля можно понять, а?
Этими словами он разбудил всю неприязнь Самгина к нему; Клим почувствовал, что в нем что-то лопнуло, взорвалось, и сами собою ехидно выговорились сухие слова:
- Вероятно, вы бы не сказали этого, если б здесь был кто-нибудь третий.
- Почему же не сказать? - спросил Туробоев, приподняв брови, кривая улыбочка его исчезла, а лицо потемнело: - Нет, я всегда разрешаю себе говорить так, как думаю.
- Будто бы всегда, - пробормотал Самгин, глядя в зеркало.
- Вы - не в духе? - осведомился Туробоев и, небрежно кивнув головою, ушел, а Самгин, сняв очки, протирая стекла дрожащими пальцами, все еще видел пред собою его стройную фигуру, тонкое лицо и насмешливо сожалеющий взгляд модного портного на человека, который одет не по моде.
"Нахальная морда, - кипели на языке Самгина резкие слова. - Свинья, - пришел любоваться женщиной, которую сделал кокоткой. Радикальничает из зависти нищего к богатым, потому что разорен".
Ругаясь, он смутно понимал, что негодование его преувеличено, но чувствовал, что оно растет и мутит голову его, точно угар. И теперь, сидя плечо в плечо с Варварой, он все еще думал о дворянине, о барчуке, который счел возможным одобрить поступок анархиста и отравил ему вечер. Думал и упрямо искал Туробоева в тесно набитом людями зале.
А на сцене белая крылатая женщина снова пела, рассказывала что-то разжигающе соблазнительное, возбуждая в зале легкие смешки и шепоток. Варвара сидела покачнувшись вперед, вытянув шею. Самгин искоса взглянул на нее и прошептал:
- Женщины должны бы протестовать против нее.
- Почему? - сонно спросила Варвара.
- Это - обучение разврату.
- Но тогда и мужчины, - так же тихо и сонно заметила Варвара и вздохнула: - Какая фигура у нее... какая сила - поразительно!
- Она бесталанна.
- Разве красота - не талант?
Самгин замолчал, чувствуя, что может сказать грубость. Туробоева в зале он не нашел, но ему показалось, что в одной из лож гримасничает характернее лицо Лютова. А осмотр усилил раздражение Самгина, невольно заставив его согласиться, что Туробоев прав: в этом капище собрались действительно отборные люди: среди мужчин преобладали толстые, лысые, среди женщин - пожилые и более или менее жестоко оголенные. Нагих спин, плеч, рук, обтянутых красноватой и желтой кожей, было чрезвычайно много. На барьерах лож, рядом с коробками конфект, букетами цветов, лежали груди, и в их обнаженности было что-то от хвастовства нищих, которые показывают уродства свои для того, чтоб разжалобить. Зеркала фантастически размножали всю эту массу жирной плоти, как бы таявшей в жарком блеске огней, тоже бесчисленно умноженных белым блеском зеркал.
Крылатая женщина в белом поет циничные песенки, соблазнительно покачивается, возбуждая, разжигая чувственность мужчин, и заметно, что женщины тоже возбуждаются, поводят плечами; кажется, что по спинам их пробегает судорога вожделения. Нельзя представить, что и как могут думать и думают ли эти отцы, матери о студентах, которых предположено отдавать в солдаты, о России, в которой кружатся, все размножаясь, люди, настроенные революционно, и потомок удельных князей одобрительно говорит о бомбе анархиста.
Размышляя об этом, Самгин на минуту почувствовал себя способным встать и крикнуть какие-то грозные слова, даже представил, как повернутся к нему десятки изумленных, испуганных лиц. Но он тотчас сообразил, что, если б голос его обладал исключительной силой, он утонул бы в диком реве этих людей, в оглушительном плеске их рук.
- Этих бесноватых следовало бы полить водою из пожарного брандспойта, - довольно громко сказал он; Варвара, стоя, бормотала:
- Овация. Как Ермоловой. Смотри, она - точно лебедь...
- Иди.
На улице густо падал снег, поглощая людей, лошадей; белый пух тотчас осыпал шапочку Варвары, плечи ее, ослепил Самгина. Кто-то сильно толкнул его.
- Пардон... это вы?
И, прижав Самгина к стене, Лютов, в расстегнутом пальто, в шапке, сдвинутой на затылок, шепнул в лицо ему:
- Министра-то, Боголепова-то, - застрелили, факт! Повысив голос, он предложил:
- Ужинаем? Кабинетик возьмем, потолкуем... Егор! Он взмахнул рукою и точно выхватил из тучи снега лошадь, запряженную в маленькие санки, толкнул Самгина, шепнув ему:
- Карпов, попович... Егор, - к Тестову! Варвара Кирилловна, вы - на колени.
Он действовал с такой быстротой, точно похищал Варвару; Самгин, обняв его, чтоб не выскочить из саней, ошеломленно молчал. Когда выехали на простор, кучер, туго довернув шею, сказал вполголоса:
- Владимир Васильевич, полицейский рассказывал:
студенты министра убили.
- Да - ну? Какого? - быстренько, с испугом спросил Лютов, толкнув Клима локтем в бок.
- Своего будто.
- За что?
- Кто их знает.
- А - как думаешь?
- Бунтуются. Студенты, рекрута - всегда они...
- Ну, катай скорее! Ах, черти...
- Он был старик? - спросила Варвара.
- Не очень, - весело и громко ответил Лютов. В кабинете ресторана он, потирая руки, спросил ее:
- Стерляжью ушку? Расстегаи?
И сказал иконописному старику-лакею:
- Слышал, Макарий Петров? И все прочее, как следует, честно, быстро!
Едва лакей ушел, Лютов, хлопнув Клима по плечу, заговорил вполголоса, ломая лицо свое гримасами, разбрасывая глаза во все стороны:
- Что-с, подложили свинью вам, марксистам, народники, ага! Теперь-с, будьте уверенны, - молодежь пойдет за ними, да-а! Суть акта не в том, что министр, - завтра же другого сделают, как мордва идола, суть в том, что молодежь с теми будет, кто не разговаривает, а действует, да-с!
- Если революционное движение снова встанет на путь террора, - строго начал Самгин, но Лютов оборвал его речь.
- Встало. Пойдет! Прямая есть кратчайшая...
- Не забывайте о воронах...
- Которые летают прямо я превосходно живут. Милейший! Драться - легче, ждать трудней.
- Вы слишком громко, - предупредила Варвара, задумчиво изучая себя в зеркале.
Ошеломленный убийством министра как фактом, который неизбежно осложнит, спутает жизнь, Самгин еще не решил, как ему нужно говорить об этом факте с Лютовым, который бесил его неестественным, почти циничным оживлением и странным, упрекающим тоном.
"Может быть, на его деньги организовано это..."
И, не удержавшись, он пробормотал:
- Вы говорите об этом, как о деле, выгодном лично для вас...
Толкнув Варвару и не извинясь пред нею, Лютов подскочил к нему, открыл рот, но тотчас судорожно чмокнул губами и выговорил явно не те слова, какие хотел сказать.
- Я - гражданин моей страны, и все, что творится в ней...
Вошли лакеи с подносами посуды и закусок, он оборвал речь и подмигнул Самгину:
- Кучер-то, а? Как о... зайце! Прошу, Варвара Кирилловна!
За ужином, судорожно глотая пищу, водку, говорил почти один он. Самгина еще более расстроила нелепая его фраза о выгоде. Варвара ела нехотя, и, когда Лютов взвизгивал, она приподнимала плечи, точно боясь удара по голове. Клим чувствовал, что жена все еще сидит в ослепительном зале О мои а.
- Да-с, проиграли, - повторял Лютов, как бы дразня.
- Мне кажется, что теперь, когда рабочее движение принимает массовый характер, - начал Самгин, - Лютов, оттолкнув от себя тарелку, воскликнул тихонько и сладостно:
- Нуте-с? Нуте, - как это?
И вдруг засмеялся мелким смехом, старчески сморщив лицо, весь вздрагивая, потирая руки, глаза его, спрятанные в щелочках морщин, щекотали Самгина, точно мухи. Этот смех заставил Варвару положить нож и вилку; низко наклонив голову, она вытирала губы так торопливо, как будто обожгла их чем-то едким, а Самгин вспомнил, что вот именно таким противным и догадливым смехом смеялся Лютов на даче, после ловли воображаемого сома.
- Чему это вы обрадовались? - спросил он сердито и вместе с этим смущенно.
- Ох, дорогой мой! - устало отдуваясь, сказал Лютов и обратился к Варваре. - Рабочее движение, говорит, а? Вы как. Варвара Кирилловна, думаете, - зачем оно ему, рабочее-то движение?
- Меня политика не интересует, - сухо ответила Варвара, поднося стакан вина ко рту.
Лютов снова закачался в припадке смеха, а Самгин почувствовал, что смех этот уже пугает его возможностью скандала и есть в этом смехе что-то разоблачающее.
- За наше благополучие! - взвизгнул Лютов, подняв стакан, и затем сказал, иронически утешая: - Да, да, - рабочее движение возбуждает большие надежды у некоторой части интеллигенции, которая хочет... ну, я не знаю, чего она хочет! Вот господин Зубатов, тоже интеллигент, он явно хочет, чтоб рабочие дрались с хозяевами, а царя - не трогали. Это - политика! Это - марксист! Будущий вождь интеллигенции...
Варвара смотрела на него испуганно и не скрывая изумления, - Лютов вдруг опьянел, его косые глаза потеряли бойкость, он дергался, цапал пальцами вилку и не мог поймать ее. Но Самгин не верил в это внезапное опьянение, он уже не первый раз наблюдал фокусническое уменье Лютова пьянеть и трезветь. Видел он также, что этот человек в купеческом сюртуке ничем, кроме косых глаз, не напоминает Лютова-студента, даже строй его речи стал иным, - он уже не пользовался церковнославянскими словечками, не щеголял цитатами, он говорил по-московски и простонародно. Все это намекало на какую-то хитрую игру.
- Да-с, - говорил он, - пошли в дело пистолеты. Слышали вы о тройном самоубийстве в Ямбурге? Студент, курсистка и офицер. Офицер, - повторил он, подчеркнув. - Понимаю это не как роман, а как романтизм. И - за ними - еще студент в Симферополе тоже пулю в голову себе. На двух концах России...
Понизив голос, он продолжал:
- А некий студент Познер, Позерн, - инородец, как слышите, - из окна вагона кричит простодушно: "Да здравствует революция!" Его - в солдаты, а он вот извольте! Как же гениальная власть наша должна перевести возглас этот на язык, понятный ей? Идиотская власть я, - должна она сказать сама себе и...
Варвара встала, Самгин благодарно кивнул ей головой:
- Да, нам пора...
- В безумной стране живем, - шепнул ему на прощанье Лютов. - В безумнейшей!
Как только вышли на улицу, Варвара брезгливо заговорила:
- Боже мой, - вот человек! От него' - тошнит. Эта лакейская развязность, и этот смех! Как ты можешь терпеть его? Почему не отчитаешь хорошенько?
В словах ее Самгин услышал нечто чрезмерное и не ответил ей. Дома она снова заговорила о Лютове:
- Я - не понимаю, обрадован он или испуган убийством министра?
Но, видимо, ей не очень нужно было понять это, потому что она тотчас же сказала:
- Говорят, он тратит на Алину большие деньги.
- Возможно, - пробормотал Самгин, отягченный своими думами. Он был очень доволен, когда жена спряталась в постель и, сказав со вздохом: "Но до чего красива Алина!" - замолчала.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, - он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
Еще дорогой в ресторан он вспомнил, что Любаша недели три тому назад уехала в Петербург, и теперь, лежа в постели, думал, что она, по доброте души, может быть причастна к убийству. Такие добрые люди способны на вес; они вообще явление загадочное и едва ли нормальное. Во всяком случае, это люди слабовольные. Вот Митрофанов - нормальный человек: не добр, не зол. Очень жаль, что он уехал куда-то в провинцию, где ему предложили место. Дядя Миша - в больнице, лечит свое тюремный ревматизм. Он и Любаша - нежелательные квартиранты; странно, что Варвара не понимает этого. Вообще она понимает людей как-то своеобразно.
К Сомовой она относится неровно; иногда - почти влюбленно ухаживает за нею, помогает обшивать заключенных в тюрьмах, усердно собирает подачки для политического "Красного Креста", но вдруг насмешливо спрашивает:
- Вы, Любаша, всю жизнь будете играть роль сестры милосердия?