nbsp; - Но - как, что чувствуешь?
- Я не умею сказать. Я думаю, что так... как будто я рожаю тебя каждый раз. Я, право, не знаю, как это. Но тут есть такие минуты... не физиологические.
И, уже явно сконфуженная, густо покраснев, попросила:
- Пожалуйста, не говори об этом, милый! Тут я боюсь слов.
Клим приласкал ее. Но он был огорчен; нет, Варвара все-таки не поняла его.
"И как нелепо сказала она: будто рожаю!"
Вскоре после того Клим едва не поссорился с нею. Они сошли на берег в Петровске и ехали на лошадях из Владикавказа в Тифлис Дарьяльским ущельем. Поднимались на Гудаур, высшую точку перевала через горный хребет, но и горы тоже поднимались все выше и выше. Создавалось впечатление мрачного обмана, как будто лошади тяжко шагали не вверх, а вниз, в бесконечно глубокую щель между гор, наполненную мглою, синеватой, как дым. Из этой щели, все более узкой и мрачной, в небо, стиснутое вершинами гор, вздымалась ночь. Небо - капризно изогнутая полоса голубоватого воздуха; воздух, темнея, густеет, и в густоте его разгораются незнакомые звезды. Сзади, с правой стороны, возвышалась белая чалма Казбека, и оттуда в затылок Клима веяло сыроватой свежестью, сгущенным безмолвием. Каменную тишину почти не нарушал дробный стук лошадиных копыт и угрюмая воркотня возницы-татарина. Глубоко внизу зловеще бормотал Терек, это был звук странный, как будто мощные камни, сжимая ущелье, терлись друг о друга и скрипели.
Величественно безобразные нагромождения камня раздражали Самгина своей ненужностью, бесстыдным хвастовством, бесплодной силою своей.
- Встряхнуть бы все это, чтоб рассыпалось в пыль, - бормотал он, глядя в ощеренные пасти камней, в трещины отвесной горы.
Варвара подавленно замолчала тотчас же, как только отъехали от станции Коби. Она сидела, спрятав голову в плечи, лицо ее, вытянувшись, стало более острым. Она как будто постарела, думает о страшном, и с таким напряжением, с каким вспоминают давно забытое, но такое, что необходимо сейчас же вспомнить. Клим ловил ее взгляд и видел, в потемневших глазах сосредоточенный, сердитый блеск, а было бы естественней видеть испуг или изумление.
- Помнишь Гончарова? - спросил он. - "Фрегат Палладу"?
- Да.
- Там есть место: Гончаров вышел на падубу, посмотрел на взволнованное море и нашел его бессмысленным, безобразным.Помнишь?
- Да, - сказала Варвара. - Впрочем - нет. Я не читала эту квиту. Как ты можешь вспоминать здесь Гончарова?
- Хорошей писатель.
- Я его не люблю, - резко сказала Варвара. - И страшное никогда не безобразно, это неверна!
Клим обрадовался, что она говорит, но был удивлен ее тоном. Помолчав, он продолжал уже с намерением раздражить ее, оторвать от непонятных ему дум.
- Какая-то дорога в ад. Это должен был видеть Данте. Ты замечаешь, что мы, поднимаясь, как будто опускаемся?
- Да, да, - откликнулась она с непонятной торопливостью.
- Но - хочется молчать. Что тут скажешь? - спросила она, оглядываясь и вздрогнув. - Поэты говорили... но и они тоже ведь ничего не могли сказать.
- Именно, - согласился Клим. - У Лермонтова даже смешно:
Как-то раз перед толпою
Соплеменных гор...
- как Тарас, а?
Варвара, опустив голову, отодвинулась от него, а он продолжал, усмехаясь:
- Странно действует природа на тебя. Вероятно, вот так подчинялся ей первобытный человек. Что ты думаешь?
- Право - не знаю, - тихо и виновато ответила она. - Я - без слав.
- Без слов, без форм - нельзя думать.
- Я просто - дышу, - сказала Варвара. - Дышу. Кажется, что я никогда еще не дышала так глубоко. Ты очень... странно сказал: поднимаясь - мы опускаемся. Так... зло!
Темнота, уже черная, дышала неживым холодком, лишенным запахов. Самгин сердито заметил:
- У нас, в России, даже снег пахнет.
- Солененьким, - прибавила Варвара, точно сквозь сон.
Поднялись на Гудаур, молча ели шашлык, пили густое лиловое вино. Потом в комнате, отведенной им, Варвара, полураздевшись, устало села на постель и сказала, глядя в черное окно:
- Я видела все это. Не помню когда, наверное - маленькой и во сне. Я шла вверх, и все поднималось вверх, но - быстрее меня, и я чувствовала, что опускаюсь, падаю. Это был такой горький ужас, Клим, право же, милый... так ужасно. И вот сегодня...
Она неожиданно и громко всхлипнула.
- А ты - сердишься!
Когда Самгин начал утешать ее, она шептала, стирая слезы с лица быстрыми жестами кошки.
- Я понимаю: ты - умный, тебя раздражает, что я не умею рассказывать. Но - не могу я! Нет же таких слов! Мне теперь кажется, что я видела этот сон не один раз, а - часто. Еще до рождения видела, - сказала она, уже улыбаясь. - Даже - до потопа!
И, обняв его, спросила:
- Ты никогда не чувствовал себя допотопным?
- Нет еще, - сказал Самгин, великодушно лаская ее. - А вот устала ты. И - начиталась декадентских стишков.
Помирились, и Самгину показалось, что эта сцена плотнее приблизила Варвару к нему, а на другой день, рано утром, спускаясь в долину Арагвы, пышно одетую зеленью, Клим даже нашел нужным сказать Варваре:
- Вчера я вел себя несколько капризно.
Но тотчас почувствовал, что говорить не следует, Варвара, привстав, держась за плечо его, изумленно смотрела вниз, на золотую реку, на мягкие горы, одетые густейшей зеленой овчиной, на стадо овец, серыми шариками катившихся по горе.
- Какая красота, - восторженно шептала она. - Какая милая красота! Можно ли было ждать, после вчера! Смотри: женщина с ребенком на осле, и человек ведет осла, - но ведь это богоматерь, Иосиф! Клим, дорогой мой, - это удивительно!
Он усмехался, слушая наивные восторги, и опасливо смотрел через очки вниз. Спуск был извилист, крут, спускались на тормозах, колеса отвратительно скрежетали по щебню. Иногда серая лента дороги изгибалась почти под прямым углом; чернобородый кучер туго натягивал вожжи, экипаж наклонялся в сторону обрыва, усеянного острыми зубами каких-то необыкновенных камней. Это нервировало, и Самгин несколько раз пожалел о том, что сегодня Варвара разговорчива.
- Здесь где-то Пушкин любовался Арагвой, - говорила она. - Помнишь: "На холмах Грузии..."
- "Тобой, одной тобой", - пробормотал он. Варвара крепко сжала его руку.
- Непостижимо! Как много может вложить поэт в три простые слова!
- Да, - сказал Самгин.
Экипаж благополучно скатился к станции Млеты... Затиснутый в щель между гор, каменный, серый Тифлис, с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к домам как бы руками детей и похожи на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры - все это не понравилось Самгину. Черноволосые люди, настроенные почему-то крикливо и празднично, рассматривали Варвару масляными глазами с бесцеремонным любопытством, а по-русски они говорили языком армянских анекдотов. Эти люди, бегавшие по раскаленным улицам, как тараканы, восхищали Варвару, она их находила красивыми, добрыми, а Самгин сказал, что он предпочел бы видеть на границе государства не грузин, армян и вообще каких-то незнакомцев с физиономиями разбойников, а - русских мужиков. Сказал он это лишь потому, что хотел охладить неиссякаемые восторги Варвары, они раздражали его, он даже спросил иронически:
- Ты, кажется, заболела слепотою Трифонова?
У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно много лишних людей, которые не знают, что им делать, а может быть, не хотят ничего делать. Они сидят и лежат на пароходных пристанях, на станциях железных дорог, сидят на берегах рек и над морем, как за столом, и все они чего-то ждут. А тех людей, разнообразным трудом которых он восхищался на Всероссийской выставке, тех не было видно.
Самгин пробовал передать это впечатление Варваре, но она стала совершенно глуха к его речам, и казалось, что она живет в трепетной радости птенца, который, обрастая перьями, чувствует, что и он тоже скоро начнет летать.
Клим Самгин тихо обрадовался лишь тогда, когда кочевая жизнь кончилась и возвратились в Москву. Разнотонность его настроения с настроением Варвары в Москве не обнаруживалась так часто и открыто, как во время путешествия; оба они занялись житейским делом, одинаково приятным для них. Из дома на дворе перебрались в дом окнами на улицу, во второй этаж отремонтированной для них уютной квартиры. Варвара не очень крикливо обставила ее новой мебелью, Клим взял себе все старое, накопленное дядей Хрисанфом, и устроил солидный кабинет. По протекции Варавки он приписался в помощники к богатому адвокату, юрисконсульту одного из страховых обществ. Варавка поручил ему ходатайства в Москве по его бесчисленным делам.
Вскоре явилась Любаша Сомова; получив разрешение жить в Москве, она снова заняла комнату во флигеле. Она немножко похудела и как будто выросла, ее голубые глаза смотрели на людей еще более доброжелательно;
Татьяна Гогина сказала Варваре:
- Мне кажется, что Любаша имеет вид человека, который хорошо покушал.
Как раньше, Любаша начала устраивать вечеринки, лотереи в пользу ссыльных, шила им белье, вязала носки, шарфы; жила она переводами на русский язык каких-то романов, пыталась понять стихи декадентов, но говорила, вздыхая:
- Трудно? Артишоки, декаденты и устрицы - не по вкусу мне.
Вечерами Варвара рассказывала ей и Гогиным о "многобалконном" Тифлисе, о могиле Грибоедова, угрюмых буйволах, игрушечных осликах торговцев древесным углем, о каких-то необыкновенно красивых людях, забавных сценах. Самгин, прислушиваясь, думал:
"Сочиняет. Все это не таи".
И еще раз убеждался в том, как много люди выдумывают, как сии, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
Чувствуя потребность разгрузить себя от множества впечатлений, он снова начал записывать свои думы, но, исписав несколько страниц, увидел с искренним удивлением, что его рукою и пером пишет человек очень консервативных воззрений. Это открытие так смутило его, что он порвал записки.
Анфимьевна, взяв на себя роль домоправительницы, превратила флигель в подобие меблированных комнат, и там, кроме Любаши, поселились два студента, пожилая дама, корректорша и господин Митрофанов, человек неопределенной профессии. Анфимьевна сказала о нем:
- Места ищет и жену ждет.
В приплюснутом крышей окне мезонина, где засел дядя Миша, с вечера до поздней ночи горела неярко лампа под белым абажуром, но опаловое бельмо ее не беспокоило Самгина.
Место Анфимьевны на кухне занял красноносый, сухонький старичок повар, странно легкий, точно пустой внутри. Он говорил неестественно гулким голосом, лицо его, украшенное редкими усиками, напоминало мордочку кота. Он явился пред Варварой и Климом пьяный и сказал:
- Вы этим - не беспокойтесь, я с юных лет пьян и в другом виде не помню, когда жил. А в этом - половине лучших московских кухонь известен.
Анфимьевна подтвердила:
- Повар он знаменитый и человек хороший, я его почти тридцать дет знаю.
Варвара, улыбаясь, спросила ее:
- Это он - твой роман?
- Я не по романам жила, не до книжкам, а - по своей глупости, - неохотно проворчала Анфимьевна и предупредила:
- Только ты при нем. Варя, не все говори; он царскую фамилию уважает, и даже газету из Петербурга присылают ему. Чудак он.
Газета оказалась "Правительственным вестником", а чудак - человеком очень тихим, с большим чувство" собственного достоинства и любителем высокой политики. Самгин еще раз подумал, что, конечно, лучше бы жить без чудаков, без шероховатых и пестрых людей, после встречи с которыми в памяти остаются какие-то цветные пятна, нелепые улыбочки, анекдотические словечки, Ведь вот существует же Анфимьевна, могучая, как лошадь, она живет ничем и никак не задевая. Она точно застыла в возрасте между шестым и седьмым десятком лет, не стареет, не теряет сил. О ней Самгин сказал Варваре:
- Уважаю людей, которые умеют бескорыстно вживаться в чужую жизнь. Это - истинные герои.
Он быстро сделался одним из тех, очень заметных и даже уважаемых людей, которые, стоя в разрезе и, пожалуй, в центре различных общественных течений, но не присоединяясь ни к одному из них, знакомы со всеми группами, кружками, всем сочувствуют и даже, при случае, готовы оказать явные и тайные услуги, однако не очень рискованного характера; услуги эти они оценивают всегда очень высоко. Его стройная фигура и сухое лицо с небольшой темной бородкой; его не сильный, но внушительный голос, которым он всегда умел сказать слова, охлаждающие излишний пыл, - весь он казался человеком, который что-то знает, а может быть, знает все. Говорил не много, сдержанно и так, что слушатели чувствовали: хотя он и говорит слова не очень глубокой мудрости, но это потому, что другие слова его не для всех, а для избранных. За стеклами его очков холодно блестели голубовато-серые глаза, он смотрел прямо в лицо собеседника и умел придать взгляду своему нечто загадочное. Все говорили так много, что молчаливый человек был весьма заметен. Емкая память Самгина укрепляла за ним репутацию лица широко осведомленного. Он считал, что эта репутация стоит ему недорого, его отношение к людям принимало характер все менее лестный для них, а роль покровителя выдумкам и заблуждениям людей очень увлекала Самгина. После наиболее удачных выступлений своих он даже чувствовал себя немножко дьяволом.
А минутами ему казалось, что он чем-то руководит, что-то направляет в жизни огромного города, ведь каждый человек имеет право вообразить себя одной из тех личностей, бытие которых окрашивает эпохи. На собраниях у Прейса, все более многолюдных и тревожных, он солидно говорил:
- Студенческое движение насквозь эмоционально, тут просто "кровь кипит, сил избыток". Но не следует упускать из вида, что тут скрыта серьезная опасность:
романтизм народников как нельзя лучше отвечает настроению студенчества. И, так как народники снова мечтают о терроре... - осторожно намекал он.
У Прейса все высказывались осторожно и почти все подтверждали мнения свои ссылками на Эдуарда Бернштейна. Самгин видел, что тут сходятся люди как будто родственные ему, - это делало их особенно неприятными. Стратонов и Тагильский не посещали Прейса. Берендеев бывал редко и вел себя, точно пьяный, который не понимает, как это он попал в компанию незнакомых людей и о чем говорят эти люди. Он растерянно улыбался, вскакивал, перебегал с места на место, как бы преследуя странную цель - посидеть на всех стульях. Изредка он, взволнованно хватаясь за голову, бормотал:
- Нет, это - не так! Суть - не в этом.
Самгин знал, что Берендеевым организован религиозный кружок и что в этом кружке немалую роль играет Диомидов.
Из новых людей около Прейса интересен был Змиев, высокий, худощавый человек, одетый в сюртучок необыкновенного фасона, с пухлым лицом сельской попадьи и теплым голосом няньки, рассказывающей сказку. Он очень любил отмечать "отрадные явления" русской жизни, почти непрерывно сосал мятные лепешки и убеждал всех, что "Россия просыпается". В трех шагах от него Самгин уже слышал холодноватый запах ментола. Змиев доказывал, что социализм победит только путем медленного просачивания в существующий строй, часто напоминал о своем личном знакомстве с Мильераном и восхищался мужеством, с которым тот первый указал, что социализм учение не революционное, а реформаторское.
- Вы - оптимист, - возражал ему большой, толстогубый Тарасов, выдувая в как ф, грозя пальцем и разглядывая Змиева неподвижным, мутноватым взглядом темных глаз. - Что значит: Россия пробуждается? Ну, признаем, что у нас завелся еще двуглавый орел в лице двух социалистических, скажем, партий. Но - это не на земле, а над землей.
Возбуждаясь, он фыркал чаще, сильнее и начинал говорить по-ярославски певуче, но, в то же время, сильно окая.
- Ну, - раздвоились: крестьянская, скажем, партия, рабочая партия, так! А которая же из них возьмет на себя защиту интересов нации, культуры, государственные интересы? У нас имперское великороссийское дело интеллигенцией не понято, и не заметно у нее желания понять это. Нет, нам необходима третья партия, которая дала бы стране единоглавие, так сказать. А то, знаете, всё орлы, но домашней птицы - нет.
- Вот! - кричал Берендеев, вскакивая. - Нужна партия демократических реформ. Свобода слова, вероисповеданий.
Прейс молча и утвердительно кивал головою, а Змиев говорил, прижимая руки к груди:
- Да я же не отрицаю участия социалистов в оппозиционном движении!
Самгину нравилось дразнить и пугать этих людей. Коротенькими фразами он говорил им все, что знал о рабочем движении, подчеркивая его анархизм, рассказывал о грузчиках, казаках и еще о каких-то выдуманных им людях, в которых уже чувствуется пробуждение классовой ненависти. Этой ненависти он невольно придавал зоологическую окраску" но уже не выдумывая ее, а почерпая в себе самом. Таких неистощимых говорунов, как Змиев и Тарасов, Самгин встречал не мало, они были понятны и не интересны ему. а остальные гости Прейса вели себя сдержанно, как люди с небольшими средствами в магазине дорогих вещей. Они присматривались, слушали, спрашивали, но высказывались редко, осторожно и неопределенно. Среди них особенно заметен был молчаливостью высокий, тощий Редозубов, человек с длинным лицом, скрытым в седоватой бороде, которая, начинаясь где-то за ушами, росла из-под глаз, на шее и все-таки казалась фальшивой, так же как прямые волосы, гладко лежавшие на его черепе, вызывали впечатление парика.
Самгин знал, что это - автор очень гуманного рассказа "для народа" и что рассказ этот критики единодушно хвалили. Сидел Редозубов всегда в позе Саваофа на престоле, хмуро посматривал на всех из-под густых бровей и порою иронически крякал, как бы предваряя. что сейчас он заговорит. Но крякнув - продолжал молчать. Было в нем что-то отдаленно знакомое Самгину, он долго и напряженно вспоминал: не видел ли он когда-то этого человека? И вдруг какой-то жест Редозубова восстановил в памяти его квартиру писателя Катина и одетого мужиком проповедника толстовства, его холодное лицо, осуждающие глаза. Но не верилось, чтоб человек мог так постареть за десяток лет, и, желая проверить себя, Самгин спросил:
- Извините - вы знакомы с Катиным? Редозубов медленно повернул шею, пошевелил бровями.
- Был. А - что?
- Мне кажется, я встречал вас у него.
- Едва ли.
- Лет десять, двенадцать тому назад.
- Ну... может быть.
Редозубов невежливо отвернулся в сторону, но, помолчав, сказал:
- Тогда я не знал еще, что Катин - пустой человек. И что он любит не народ, а - писать о нем любит. Вообще - писатели наши...
Редозубов махнул рукою, крепко потер ладонью колено в пробормотал:
- Ницшеанцы. Декаденты. Блудословы. Пояркову, который, руководя кружками студентов, изучавших Маркса, жил, сердито нахмурясь, и двигал челюстями так, как будто жевал что-то твердое, - ему Самгин говорил, что студенчество буржуазно и не может быть иным.
- .Знаю, - угрюмо отвечал Поярков, - но необходимы люди, способные вести рабочие кружки.
Поярков работал в каком-то частном архиве, и по тому, как бедно одевался он, по истощенному лицу его можно было заключить, что работа оплачивается плохо. Он часто и ненадолго забегал к Любаше, говорил с нею командующим тоном, почти всегда куда-то посылал ее, Любаша покорно исполняла его поручения и за глаза называла его:
- Коловорот.
К Самгину Поярков относился небрежно, грубовато, и, когда Любаша сообщила, что Поярков арестован в Коломне, это не опечалило Самгина.
Вождям студенческого движения он внушал:
- Не думаю, что вы добьетесь чего-нибудь, но совершенно ясно, что огромное количество ценных сил тратится, не принося стране никакой пользы. А Россия прежде всего нуждается в десятках тысяч научно квалифицированной интеллигенции...
Но, говоря так, он, при помощи Любаши, помогал печатать и распространять студенческие воззвания и разные бумажки.
Вечерами он выспрашивал у Любаши новости, иногда заходил к ней и нередко встречал там безмолвную Никонову, но чаще дядю Мишу, носившего фамилию Суслов. Этот маленький человек интересовал и тревожил его тихим, но необоримым упрямством своих мнений и чиновничьей аккуратностью жизни, - аккуратностью, в которой было что-то меланхолическое. Суслов подробно, с не крикливой, но упрекающей горячностью рассказывал о страданиях революционной интеллигенции в тюрьмах, ссылке. на каторге, знал он все это прекрасно; говорил он о необходимости борьбы, самопожертвования и всегда говорил склонив голову к правому плечу, как будто за плечом его стоял кто-то невидимый и не спеша подсказывал ему суровые слова. Но из его рассказов Самгин выносил впечатление, что дядя Миша предлагает звать народ на помощь интеллигенции, уставшей в борьбе за свободу народа. Клим очень хотел понять: что делает этот человек? Любаша, на вопрос, обращенный к ней, ответила сухо:
- Делает то, что следует делать. Но об этом не спрашивают, - прибавила она.
Исполняя поручения патрона, Самгин часто ездил по Московской области и убеждался, что в нескольких десятках верст от огромного, бурно кипевшего котла Москвы, в маленьких уездных городах, течет не торопясь другая, простецкая жизнь. Сталкиваясь с купцами, мещанами, попами, он находил, что эти люди вовсе не так свирепо жадны и глупы, как о них пишут и говорят, и что их будто бы враждебное отношение ко всяким новшествам, в сущности, здоровое недоверие людей осторожных. У них есть свой, издревле налаженный распорядок жизни; их предрассудки - это старые истины, живучесть которых оправдана условиями быта, непосредственной близостью к темной деревне. Люди эти любят вкусно поесть, хорошо выпить, в их среде нет такого множества нервно издерганных, как в столицах, им совершенно чужда и смешна путаная, надуманная игра в любовь к женщине. Книг они не читают, и разум их не развращен спорами о том, кто прав: Ницше или Толстой, Маркс или Бернштейн. Чиновники, управляющие ими, крикливы по дурной привычке, но, по существу, такие же благодушные люди, как сами обыватели. Невозможно представить, чтоб миллионы людей пошли за теми, кто, мечтая о всеобщем счастье, хочет разрушить все, что уже есть, ради того, что едва ли возможно.
Самгин беседовал с ямщиками, с крестьянами, сидя на крылечках почтовых станций, в ожидании, когда перепрягут лошадей. Мужики, конечно, жаловались на малоземелье, на податную тяготу, на фабрики, которые "портят народ", жаловались они почти теми же словами, как в рассказах мужиколюбивых писателей. Самгин привык не верить писателям, не верил и мужикам. Он видел, что жалуются тоже по привычке и потому, что хотят получить на водку. Но на водку он не давал, а когда просили, усмехался, вспоминая Ваську Калужанина, который выпросил у Христа неразменный рубль. Деревня вообще не нравилась ему. Не нравились хитрые мужики, сухощавые, выгоревшие на солнце, вымороженные зимними стужами и все-таки нечистоплотные. Нередко Самгин чувствовал, что они рассматривают его как нечто непонятное и ненужное.
Неприятно было тупое любопытство баб и девок, в их глазах он видел что-то овечье, животное или сосредоточенность полуумного, который хочет, но не может вспомнить забытое. Тугоухие старики со слезящимися глазами, отупевшие от старости беззубые, сердитые старухи, слишком независимые, даже дерзкие подростки - все это не возбуждало симпатий к деревне, а многое казалось созданным беспечностью, ленью.
В общем Самгину нравилось ездить по капризно изогнутым дорогам, по берегам ленивых рек и перелесками. Мутноголубые дали, синеватая мгла лесов, игра ветра колосьями хлеба, пение жаворонков, хмельные запахи - все это, вторгаясь в душу, умиротворяло ее. Картинно стояли на холмах среди полей барские усадьбы, кресты сельских храмов лучисто сияли над землею, и Самгин думал:
"Вот это - настоящая Русь, красивая, уютная земля простых людей-".
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они были чумазы, растрепанны и злы, я праздники приодеты, почти всегда пьяны или выпивши, шли они с гармониями, с песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику:
- Сворачивай!
Ямщик покорно свернул, уступив им дорогу, а какой-то бородатый человек, без фуражки, с ремешком на голове и бубном в руках, ударив в бубен кулаком, закричал Самгину:
- Эх ты, чиновник, всему горю виновник! Но все-таки не верилось, что и такие люди могут примкнуть к революционерам. Иногда лошади бежали с утра до вечера и не могли выбежать с бугроватой ладони московской земли. Земля казалась доброй, матерински мягко лелеющей человека. Спокойное молчание полей внушительно противоречило всему, что Самгин читал, слышал, и гасило мысли о возможности каких-то социальных катастроф. Из поездок Самгин возвращался уравновешенным. Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным в селах, среди темных мужиков, в маленьких городах, среди стойких людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую жизнь.
Как-то вечером, когда Самгины пили чай, явился господни Митрофанов с просьбою отсрочить ему платеж за квартиру.
- Надежда Анфимьевна никаких моих оправданий в расчет не принимает, и вот, обойдя ее, осмеливаюсь обратиться к вам, - сказал он.
Удовлетворив просьбу, Варвара предложила ему чаю, он благодарно и с достоинством сел ко столу, но через минуту встал и пошел по комнате, осматривая гравюры, держа руки в карманах брюк.
- Это - кто? - спросил он, указывая подбородком на портрет Шекспира, и затем сказал таким тоном, как будто Шекспир был личным его другом:
- Похож.
Посмотрев в кулак на Щедрина, он вздохнул:
- Внушительное лицо.
И, снова присаживаясь к столу, выговорил с новым вздохом:
- Да, - "были когда-то и мы рысаками". Этим он весьма развеселил хозяев, и Варвара начала расспрашивать о его литературных вкусах. Ровным, бесцветным голосом Митрофанов сообщил, что он очень любит:
- Жульнические романы, как, примерно, "Рокамболь", "Фиакр номер 43" или "Граф Монте-Кристо". А из русских писателей весьма увлекает граф Сальяс, особенно забавен его роман "Граф Тятин-Балтийский", - вещь, как знаете, историческая. Хотя у меня к истории - равнодушие.
- Почему? - спросила Варвара, забавляясь.
- Да ведь что же, знаете, я "е вчера живу, а - сегодня, и назначено мне завтра жить. У меня и без помощи книг от науки жизни череп гол...
Ему было лет сорок, на макушке его блестела солидная лысина, лысоваты были и виски. Лицо - широкое, с неясными глазами, и это - все, что можно было сказать о его лице. Самгин вспомнил Дьякона, каким он был до того, пока не подстриг -бороду. Митрофанов тоже обладал примелькавшейся маской сотен, а спокойный, бедный интонациями голос его звучал, как отдаленный шумок многих голосов.
- Хваленые писатели, вроде, например, Толстого, - это для меня - прозаические, без фантазии, - говорил он. - Что из того, что какой-то Иван Ильич захворал да помер или госпожа Познышева мужу изменила? Обыкновенные случаи ничему не учат.
Варвара весело поблескивала глазами в сторону мужа, а он слушал, гостя есе более внимательно.
- Когда что-нибудь делается по нужде, так в этом радости не сыщешь. Покуда сапожник сапоги тачает - что же в нем интересного? А ежели он кого-нибудь убьет да спрячется...
Митрофанов поднялся со стула и сказал:
- Извиняюсь, заговорился. Очень вам благодарен за отсрочку.
- Заходите иногда посидеть, - пригласил Самгин. Поблагодарив еще раз, Митрофанов ушел.
- До чего он глуп! - смеясь, -воскликнула Варвара, Самгин промолчал.
Через несколько дней, тоже вечером, Митрофанов снова пришел и объяснил тоном старого знакомого:
- Вижу - скромный огонек у вас, спросил горничную: чужих - нет? Нет. Ну, я и осмелился.
В этот вечер Сангины узнали, что Митрофанов, Иван Петрович, сын купца, родился в городе Шуе, семь лет сидел в гимназии, кончил пять классов, а в шестом учиться не захотелось.
- Кстати, тут отец помер, мать была человек больной и, опасаясь, что я испорчусь, женила меня двадцати лет, через четыре года - овдовел, потом - снова женился и овдовел через семь лет.
Он тряхнул головою, как бы пробуя согнуть короткую шею, но шея не согнулась. Тогда, опустив глаза, он прибавил со вздохом:
- Со второй женой в Орле жил, она орловская была. Там - чахоточных очень много. И - крапивы, все заборы крапивой обросли. Теперь у меня третья; конечно - не венчаны. Уехала в Томск, там у нее...
Прищурясь, он посмотрел в темный угол комнаты, казалось - он припоминает: кто там, в Томске, у его жены? Припомнил:
- Брат.
Среднего роста, он был не толст, но кости у него широкие и одет он во все толстое. Руки тяжелые, неловкие, они прятались в карманы, под стол, как бы стыдясь широты и волосатости кистей. Оказалось, что он изъездил всю Россию от Астрахани до Архангельска и от Иркутска до Одессы, бывал на Кавказе, в Финляндии.
- Любите путешествовать? - спросил Самгин.
- Нет, я... места искал.
- Но ведь вы - зажиточный человек? Митрофанов удивился:
- Какой же я зажиточный, если не могу в срок за квартиру заплатить? Деньги у меня были, но со второю женой я все прожил; мы с ней в радости жили, а в радости ничего не жалко.
Самгин осведомился: какое место ищет он?
- По способностям, - ответил Митрофанов и не очень уверенно объяснил: - Наблюдать за чем-нибудь. Подумав, он прибавил с улыбкой:
- Я, еще мальчишкой будучи, пожарным на каланче завидовал: стоит человек на высоте, и все ему видно.
Самгин понимал, что хотя в этом человеке тоже есть нечто чудаковатое, но оно не раздражает. Почему?
Варвара нашла уже, что Митрофанов не так забавен, каким показался в первый его визит; Клим сказал ей:
- У него дурная склонность полуграмотных людей к философствованию, но у него это ограничено здравым смыслом.
И вдруг Иван Петрович Митрофанов стал своим человеком у Самгиных. Как-то утром, идя в Кремль, Самгин увидал, что конец Никитской улицы туго забит толпою людей.
- Студентов загоняют в манеж, - объяснил ему спокойный человек с палкой в руке и с бульдогом на цепочке. Шагая в ногу с Климом, он прибавил:
- Обыкновеннейшая история.
Самгин вспомнил письмо, недавно полученное Любашей от Кутузова из ссылки.
"Напрасно, голубица моя, сокрушаетесь, - писал Кутузов, - не в ту сторону вы беспокоитесь".
Дальше он доказывал, что, конечно, Толстой - прав:
студенческое движение - щель, сквозь которую большие дела не пролезут, как бы усердно ни пытались протиснуть их либералы. "Однако и юношеское буйство, и тихий ропот отцов, и умиротворяющая деятельность Зубатова, и многое другое - все это ручейки незначительные, но следует помнить, что маленькие речушки, вытекая из болот, создали Волгу, Днепр и другие весьма мощные реки. И то, что совершается в университетах, не совсем бесполезно для фабрик".
Припоминая это письмо, Самгин подошел к стене, построенной из широких спин полицейских солдат: плотно составленные плечо в плечо друг с другом, они действительно образовали необоримую стену; головы, крепко посаженные на красных шеях, были зубцами стены. На площади группа студентов отчаянно и нестройно кричала "Нагаечку" - песню, которую Самгин считал пошлой и унижающей студенчество. Но песня эта узнавалась только по ритму, слов не было слышно сквозь крики и свист. К поющей группе полицейские подталкивали, подгоняли с Моховой улицы еще и еще людей в зеленоватых пальто, группа быстро разрасталась. Самгин видел возбужденные лица с открытыми ртами, но возбуждение казалось ему не гневным, а веселым и озорниковатым. Падал снег, сухо", как рыбья чешуя.
В годы своего студенчества он мудро и удачно избегал участия в уличных демонстрациях, но раза две издали- видел, как полиция разгоняла, арестовывал" демонстрантов, и вынес впечатление, что это делалось грубо, отвратительно. Сейчас ему казалось, что полицейские действуют вовсе не грубо и не злобно, а механически, как делается дело бесплодное и надоевшее. Было что-то очень глупое в том, как черные солдаты, конные и пешие, сбивают, стискивают зеленоватые единицы в большое, плотное тело, теперь уже истерически и грозно ревущее, стискивают и медленно катят, толкают этот огромный, темнозеленый ком в широко открытую пасть манежа. Зрители, в толпе которых стоял Самгин, раньше молчаливые, теперь тоже начали ворчать.
- "Лес рубят, молодой, зеленый, стройный лес", - процитировал мрачным голосом кто-то за спиною Самгина, - он не выносил эти стихи Галиной, находя их фальшивыми и пошленькими. Он видел, что возбуждение студентов все растет, а насмешливое отношение зрителей к полиции становится сердитым.
Недалеко от него стоял, сунув руки в карманы, человек высокого роста^ бритый, судя по костюму и по закоптевшему лицу - рабочий-металлист. Он смотрел между голов двух полицейских и жевал губами погасшую папиросу. Казалось, что чем более грубо и свирепо полиция толкает студентов, тем длиннее становится нос и острее все лицо этого человека. Посмотрев на него несколько раз, Самгин вспомнил отрывок из статьи Ленина в "Искре": "Студент шел на помощь рабочему, - рабочий должен идти на помощь студенту. И не достоин звания социалиста тот рабочий, который способен равнодушно смотреть на то, как правительство посылает полицию и войска против учащейся молодежи".
"Ну, что же? - подумал Самгин. - Вот он смотрит не равнодушно, а с любопытством".
Его толкали в бока, в спину, и чей-то резкий голос кричал через его плечо:
- Господа - протестуйте! Вы видите - уже бьют! Ведь это - наши дети... надежда страны, господа!
Самгин видел, как под напором зрителей пошатывается стена городовых, он уже хотел выбраться из толпы, идти назад, но в этот момент его потащило вперед, и он очутился на площади, лицом к лицу с полицейским офицером, офицер был толстый, скреплен ремнями, как чемодан, а лицом очень похож на редактора газеты "Наш край".
- Пожалуйте, - сказал он Самгину, указывая рукою в перчатке на манеж.
- Мне в судебную палату, спешное дело, - объяснил Клим, но офицер, взмахнув рукою, повторил крикливо:
- Пожалуйте, я вам говорю!
В следующую минуту Клим оказался в толпе студентов, которую полиция подгоняла от университета к манежу, и курносый, розовощекий мальчик, без фуражки на встрепанных волосах, закричал, указывая на него:
- Коллеги! Среди нас - агент охраны. Но тотчас же его схватил за руку плечистый студент с рыжими усами на широком лице.
- Вы, Клим Иванович, как попали? - удивленно спросил он. - Вам не место в этой игре. Нуте-ко...
Он стал расталкивать товарищей локтями и плечами, удивительно легко, точно ветер траву, пошатывая людей. Вытолкнув Самгина из гущи толпы, он сказал:
- До свидания! Не узнали меня?
Клим не успел ответить; тщедушный человечек в сером пальто, в шапке, надвинутой на глаза, схватившись руками за портфель его, тонко взвизгнул:
- Держите его!
- Почему? - спросил студент.
- Не ваше дело! Не ваше...
- Почему? - повторил студент, взял человека за ворот и встряхнул так, что с того слетела шапка, обнаружив испуганную мордочку. Самгина кто-то схватил сзади за локти, но тотчас же, крякнув, выпустил, затем его сильно дернули за полы пальто, он пошатнулся, едва устоял на ногах; пронзительно свистел полицейский свисток, студент бросил человека на землю, свирепо крикнув:
- Эй, вы, чин! - и, размахнувшись, звучно ударил кого-то по лицу, а Самгин не своим голосом закричал:
- Что вы делаете? Вы понимаете - что вы делаете? У него дрожали ноги, голос звучал где-то высоко в горле, размахивая портфелем, он говорил, не слыша своих слов, а кругом десятки голосов кричали:
- Браво! Долой полицию! Долой...
В глазах Самгина все качалось, подпрыгивало, мелькали руки, лица, одна из них сорвала с него шляпу, другая выхватила портфель, и тут Клим увидал Митрофанова, который, оттолкнув полицейского, сказал спокойно:
- Куда лезешь? Не узнал?
Поставив Клима впереди себя, он растолкал его телом студентов, а на свободном месте взял за руку и повел за собою. Тут Самгина ударили чем-то по голове. Он смутно помнил, что было затем, и очнулся, когда Митрофанов с полицейским усаживали его в сани извозчика.
- Пошел, - сказал Митрофанов, шлепнув извозчика портфелем по плечу, сунул портфель под мышку Самгина и проворчал: - Охота вам связываться...
На Театральной площади, сказав извозчику адрес и не останавливая его, Митрофанов выпрыгнул из саней. Самгин поехал дальше, чувствуя себя физически больным и как бы внутренне ослепшим, не способным видеть свои мысли. Голова тупо болела.
Дома он расслабленно свалился на диван. Варвара куда-то ушла, в комнатах было напряженно тихо, а в голове гудели десятки голосов. Самгин пытался вспомнить слова своей речи, но память не подсказывала их. Однако он помнил, что кричал не своим голосом и не свои слова.
"Припадок истерии, - упрекнул он себя. - Как все это случилось?" - думал он, закрыв глаза, и невольно вспомнил странное поведение свое в момент, когда разрушалась стена казармы.
- Точно мальчишка, первокурсник.
Трудно было разобраться в беспорядочном течении вялых мыслей, а они слагались в обиднее сознание какой-то измены самому себе.
"Стадное чувство. Магнетизм толпы", - оправдывался он, но это не утешало. И все более тревожил вопрос: что он говорил?
Но, когда пришла Варвара и, взглянув на него, обеспокоенно спросила: что с ним? - он, взяв ее за руку, усадил на диван и стал рассказывать в тоне шутливом, как бы не о себе. Он даже привел несколько фраз своей речи, обычных фраз, какие говорятся на студенческих митингах, но тотчас же смутился, замолчал.
- Тебя сильно ударили? - спросила Варвара ласково и с удивлением.
- Нет.
Он стал осторожно рассказывать дальше, желая сказать только то, что помнил; он не хотел сочинять, но как-то само собою выходило, что им была сказана резкая речь.
- Меня - как говорится - взорвало, и я накричал, равномерно и на полицию и на студентов, - объяснял он.
Рассказ его очень взволновал и удивил Варвару, прижимаясь к нему, она восклицала:
- И это - ты? Такой сдержанный? Он встал, прошелся по комнате, остановись у зеркала, пригладил волосы и, вздохнув, сказал:
- В конце концов - все-таки плохо знаешь себя. Тут Варвара спросила каким-то странным тоном:
- Но - почему же тебя не арестовали?
- Меня и хотели арестовать, но началась драка, студенты затолкали меня в публику...
Только в эту минуту он вспомнил о Митрофанове и рассказал о нем. Обмахивая лицо платком. Варвара быстро вышла из комнаты, а он снова задумался:
"Как это случилось, что я потерял власть над собою?"
Тревожила мысль о возможном разноречии между тем, что рассказал Варваре он и что скажет постоялец. И, конечно, сыщики заметили его, так что эта история, наверное, будет иметь продолжение.
Вошла Варвара, говоря:
&n