="justify"> - Это - Саша, гм! - тихонько произнес Николай.
- Как ей скажешь? - так же тихо спросила мать.
- Да-а, знаете...
- Очень жалко ее...
Звонок повторился менее громко, точно человек за дверью тоже не
решался. Николай и мать встали и пошли вместе, но у двери в кухню Николай
отшатнулся в сторону, сказав:
- Лучше - вы...
- Не согласен? - твердо спросила девушка, когда мать открыла ей дверь.
- Нет.
- Я знала это! - просто выговорила Саша, но лицо у нее побледнело. Она
расстегнула пуговицы пальто и, снова застегнув две, попробовала снять его с
плеч. Это не удалось ей. Тогда она сказала:
- Дождь, ветер, - противно! Здоров?
- Да.
- Здоров и весел, - негромко сказала Саша, рассматривая свою руку.
- Пишет, чтобы Рыбина освободить! - сообщила мать, не глядя на девушку.
- Да? Мне кажется - мы должны использовать этот план, - медленно
проговорила девушка.
- Я тоже так думаю! - сказал Николай, появляясь в двери. -
Здравствуйте, Саша!
Протянув руку, девушка спросила:
- В чем же дело? Все согласны, что план удачен?..
- А кто организует? Все заняты...
- Давайте мне! - быстро сказала Саша, вставая на ноги. - У меня есть
время.
- Берите! Но надо спросить других...
- Хорошо, я спрошу! Я сейчас же и пойду. И снова начала застегивать
пуговицы пальто уверенными движениями тонких пальцев.
- Вы отдохнули бы! - предложила мать.
Она тихонько улыбнулась и ответила, смягчая голос:
- Не беспокойтесь, я не устала...
И, молча пожав им руки, ушла, снова холодная и строгая. Мать и Николай,
подойдя к окну, смотрели, как девушка прошла по двору и скрылась под
воротами. Николай тихонько засвистал, сел за стол и начал что-то писать.
- Займется этим делом, и будет легче ей! - сказала мать задумчиво и
тихо.
- Да, конечно! - отозвался Николай и, обернувшись к матери, с улыбкой
на добром лице спросил: - А вас, Ниловна, миновала эта чаша, - вы не знали
тоски по любимом человеке?
- Ну! - воскликнула она, махнув рукой. - Какая там тоска? Страх был -
как бы вот за того или этого замуж не выдали.
- И никто не нравился? Она подумала и ответила:
- Не помню, дорогой мой. Как не нравиться?.. Верно, кто-нибудь
нравился, только - не помню!
Посмотрела на него и просто, со спокойной грустью закончила:
- Много бил меня муж, все, что до него было, - как-то стерлось в
памяти.
Он отвернулся к столу, а она на минуту вышла из комнаты, и, когда
вернулась, Николай, ласково поглядывая на нее, заговорил, тихонько и любовно
гладя словами свои воспоминания:
- А у меня, видите ли, тоже вот, как у Саши, была история! Любил
девушку - удивительный человек была она, чудесный. Лет двадцати встретил я
ее и с той поры люблю, и сейчас люблю, говоря правду! Люблю все так же -
всей душой, благодарно и навсегда...
Стоя рядом с ним, мать видела глаза, освещенные теплым и ясным светом.
Положив руки на спинку стула, а на них голову свою, он смотрел куда-то
далеко, и все тело его, худое и тонкое, но сильное, казалось, стремится
вперед, точно стебель растения к свету солнца.
- Что же вы - женились бы! - посоветовала мать.
- О! Она уже пятый год замужем...
- А раньше-то чего же?
Подумав, он ответил:
- Видите ли, у нас все как-то так выходило - она в тюрьме - я на воле,
я на воле - она в тюрьме или в ссылке. Это очень похоже на положение Саши,
право! Наконец ее сослали на десять лет в Сибирь, страшно далеко! Я хотел
ехать за ней даже. Но стало совестно и ей и мне. А она там встретила другого
человека, - товарищ мой, очень хороший парень! Потом они бежали вместе,
теперь живут за границей, да...
Николай кончил говорить, снял очки, вытер их, посмотрел
стекла на свет и стал вытирать снова.
- Эх, милый вы мой! - покачивая головой, любовно воскликнула женщина.
Ей было жалко его и в то же время что-то в нем заставляло ее улыбаться
теплой, материнской улыбкой. А он переменил позу, снова взял в руку перо и
заговорил, отмечая взмахами руки ритм своей речи:
- Семейная жизнь понижает энергию революционера, всегда понижает! Дети,
необеспеченность, необходимость много работать для хлеба. А революционер
должен развивать свою энергию неустанно, все глубже и шире. Этого требует
время - мы должны идти всегда впереди всех, потому что мы - рабочие,
призванные силою истории разрушить старый мир, создать новую жизнь. А если
мы отстаем, поддаваясь усталости или увлеченные близкой возможностью
маленького завоевания, - это плохо, это почти измена делу! Нет никого, с кем
бы мы могли идти рядом, не искажая нашей веры, и никогда мы не должны
забывать, что наша задача - не маленькие завоевания, а только полная победа.
Голос у него стал крепким, лицо побледнело, и в глазах загорелась
обычная, сдержанная и ровная сила. Снова громко позвонили, прервав на
полуслове речь Николая, - это пришла Людмила в легком не по времени пальто,
с покрасневшими от холода щеками. Снимая рваные галоши, она сердитым голосом
сказала:
- Назначен суд, - через неделю!
- Это верно? - крикнул Николай из комнаты. Мать быстро пошла к нему, не
понимая - испуг или радость волнует ее. Людмила, идя рядом с нею, с иронией
говорила своим низким голосом:
- Верно! В суде совершенно открыто говорят, что приговор уже готов. Но
что же это? Правительство боится, что его чиновники мягко отнесутся к его
врагам? Так долго, так усердно развращая своих слуг, оно все еще не уверено
в их готовности быть подлецами?..
Людмила села на диван, потирая худые щеки ладонями, в ее матовых глазах
горело презрение, голос все больше наливался гневом.
- Вы напрасно тратите порох, Людмила! - успокоительно сказал Николай. -
Ведь они не слышат вас...
Мать напряженно вслушивалась в ее речь, но ничего не понимала, невольно
повторяя про себя одни и те же слова:
"Суд, через неделю суд!"
Она вдруг почувствовала приближение чего-то неумолимого, нечеловечески
строгого.
Так, в этой туче недоумения и уныния, под тяжестью тоскливых ожиданий,
она молча жила день, два, а на третий явилась Саша и сказала Николаю:
- Все готово! Сегодня в час...
- Уже готово? - удивился он.
- Да ведь чего же? Мне нужно было только достать место и одежду для
Рыбина, все остальное взял на себя Гобун. Рыбину придется пройти всего один
квартал. Его на улице встретит Весовщиков, - загримированный, конечно, -
накинет на него пальто, даст шапку и укажет путь. Я буду ждать его,
переодену и увезу.
- Недурно! А кто это Гобун? - спросил Николай.
- Вы видели его. В его квартире вы занимались со слесарями.
- А! Помню. Чудаковатый старик...
- Он отставной солдат, кровельщик. Малоразвитой человек, с
неисчерпаемой ненавистью ко всякому насилию... Философ немножко, - задумчиво
говорила Саша, глядя в окно. Мать молча слушала ее, и что-то неясное
медленно назревало в ней.
- Гобун хочет освободить племянника своего, - помните, вам нравился
Евченко, такой щеголь и чистюля? Николай кивнул головой.
- У него все налажено хорошо, - продолжала Саша, - но я начинаю
сомневаться в успехе. Прогулки - общие; я думаю, что, когда заключенные
увидят лестницу, - многие захотят бежать...
Она, закрыв глаза, помолчала, мать подвинулась ближе к
ней.
- И помешают друг другу...
Они все трое стояли перед окном, мать - позади Николая и Саши. Их
быстрый говор будил в сердце ее смутное чувство...
Я пойду туда! - вдруг сказала она.
Зачем? - спросила Саша.
Не ходите, голубчик! Еще как-нибудь попадетесь! Не
надо! - посоветовал Николай.
Мать посмотрела на него и тише, но настойчивее повторила:
- Нет, я пойду...
Они быстро переглянулись, Саша, пожимая плечами, сказала:
- Это понятно...
Обернувшись к матери, она взяла ее под руку, покачнулась к ней и
заговорила простым и близким сердцу матери голосом:
- Я все-таки скажу вам, вы напрасно ждете...
- Голубушка! - воскликнула мать, прижав ее к себе дрожащей рукой. -
Возьмите меня, - не помешаю! Мне - нужно. Не верю я, что можно это -
убежать!
Она пойдет! - сказала девушка Николаю.
Это ваше дело! - ответил он, наклоняя голову.
Нам нельзя быть вместе. Вы идите в поле, к огородам. Оттуда видно стену
тюрьмы. Но - если спросят вас, что вы там делаете?
Обрадованная, мать уверенно ответила:
- Найду, что сказать!..
- Не забывайте, что вас знают тюремные надзиратели! - говорила Саша. -
И если они увидят вас там...
- Не увидят! - воскликнула мать. В ее груди вдруг болезненно ярко
вспыхнула все время незаметно тлевшая надежда и оживила ее... "А может
быть, и он тоже..." - думала она, поспешно одеваясь.
Через час мать была в попе за тюрьмой. Резкий ветер летал вокруг нее,
раздувал платье, бился о мерзлую землю, раскачивал ветхий забор огорода,
мимо которого шла она, и с размаху ударялся о невысокую стену тюрьмы.
Опрокинувшись за стену, взметал со двора чьи-то крики, разбрасывал их по
воздуху, уносил в небо. Там быстро бежали облака, открывая маленькие
просветы в синюю высоту.
Сзади матери был огород, впереди кладбище, а направо, саженях в десяти,
тюрьма. Около кладбища солдат гонял на корде лошадь, а другой, стоя рядом с
ним, громко топал в землю ногами, кричал, свистел и смеялся. Больше никого
не было около тюрьмы.
Она медленно пошла дальше мимо них к ограде кладбища, искоса поглядывая
направо и назад. И вдруг почувствовала, что ноги у нее дрогнули, отяжелели,
точно примерзли к земле, - из-за угла тюрьмы спешно, как всегда ходят
фонарщики, вышел сутулый человек с лестницей на плече. Мать, испуганно
мигнув, быстро взглянула на солдат - они топтались на одном месте, а лошадь
бегала вокруг них; посмотрела на человека с лестницей - он уже поставил ее к
стене и влезал не торопясь. Махнув во двор рукой, быстро спустился, исчез за
углом. Сердце матери билось торопливо, секунды шли медленно. На темной стене
тюрьмы линии лестницы были едва заметны в пятнах грязи и осыпавшейся
штукатурки, обнажившей кирпич. И вдруг над стеной явилась черная голова,
выросло тело, перевалилось через стену, сползло по ней. Показалась другая
голова в мохнатой шапке, на землю скатился черный ком и быстро исчез за
углом. Михаиле выпрямился, оглянулся, тряхнул головой...
- Беги, беги! - шептала мать, топая ногой.
В ушах у нее гудело, доносились громкие крики - вот над стеной явилась
третья голова. Мать, схватившись руками за грудь, смотрела, замирая.
Светловолосая голова без бороды рвалась вверх, точно хотела оторваться, и
вдруг - исчезла за стеной. Кричали все громче, буйнее, ветер разносил по
воздуху тонкие трели свистков. Михаиле шел вдоль стены, вот он уже миновал
ее, переходил открытое пространство между тюрьмой и домами города. Ей
казалось, что он идет слишком медленно и напрасно так высоко поднял голову,
- всякий, кто взглянет в лицо его, запомнит это лицо навсегда. Она шептала:
- Скорее... скорее...
За стеною тюрьмы сухо хлопнуло что-то, - был слышен тонкий звон
разбитого стекла. Солдат, упираясь ногами в землю, тянул к себе лошадь,
другой, приложив ко рту кулак, что-то кричал по направлению тюрьмы и,
крикнув, поворачивал туда голову боком, подставляя ухо.
Напрягаясь, мать вертела шеей во все стороны, ее глаза, видя все,
ничему не верили - слишком просто и быстро совершилось то, что она
представляла себе страшным и сложным, и эта быстрота, ошеломив ее, усыпляла
сознание. В улице уже не видно было Рыбина, шел какой-то высокий человек в
длинном пальто, бежала девочка. Из-за угла тюрьмы выскочило трое
надзирателей, они бежали тесно друг к другу и все вытягивали вперед правые
руки. Один из солдат бросился им встречу, другой бегал вокруг лошади,
стараясь вскочить на нее, она не давалась, прыгала, и все вокруг тоже
подпрыгивало вместе с нею. Непрерывно, захлебываясь звуком, воздух резали
свистки. Их тревожные, отчаянные крики разбудили у женщины сознание
опасности; вздрогнув, она пошла вдоль ограды кладбища, следя за
надзирателями, но они и солдаты забежали за другой угол тюрьмы и скрылись.
Туда же следом за ними пробежал знакомый ей помощник смотрителя тюрьмы в
расстегнутом мундире. Откуда-то появилась полиция, сбегался народ.
Ветер кружился, метался, точно радуясь чему-то, и доносил до слуха
женщины разорванные, спутанные крики, свист... Эта сумятица радовала ее,
мать зашагала быстрее, думая:
"Значит - мог бы и он!"
Навстречу ей, из-за угла ограды, вдруг вынырнули двое полицейских.
- Стой! - крикнул один, тяжело дыша. - Человека - с бородой - не
видала?
Она указала рукой на огороды и спокойно ответила:
- Туда побежал, - а что?
- Егоров! Свисти!
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то, на сердце лежало нечто горькое,
досадное. Когда она входила с поля в улицу, дорогу ей перерезал извозчик.
Подняв голову, она увидала в пролетке молодого человека с светлыми усами и
бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел на нее. Сидел он косо, и, должно
быть, от этого правое плечо у него было выше левого.
Николай встретил ее радостно.
- Ну, что там?
- Как будто удалось...
Стараясь восстановить в своей памяти все мелочи, она начала
рассказывать о бегстве и говорила так, точно передавала чей-то рассказ,
сомневаясь в правде его.
- Нам везет! - сказал Николай, потирая руки. - Но - как я боялся за
вас! Черт знает как! Знаете, Ниловна, примите мой дружеский совет - не
бойтесь суда! Чем скорее он, тем ближе свобода Павла, поверьте! Может быть -
он уйдет с дороги. А суд - это приблизительно такая штука...
Он начал рисовать ей картину заседания суда, она слушала и понимала,
что он чего-то боится, хочет ободрить ее.
- Может, вы думаете, я там скажу что-нибудь судьям? - вдруг спросила
она. - Попрошу их о чем-нибудь?
Он вскочил, замахал на нее руками и обиженно вскричал:
- Что вы!
- Я боюсь, верно! Чего боюсь - не знаю!.. - Она помолчала, блуждая
глазами по комнате.
- Иной раз кажется - начнут они Пашу обижать, измываться над ним. Ах
ты, мужик, скажут, мужицкий ты сын! Что затеял? А Паша - гордый, он им так
ответит! Или - Андрей посмеется над ними. И все они там горячие. Вот и
думаешь - вдруг не стерпит... И засудят так, что уж и не увидишь никогда!
Николай хмуро молчал, дергая свою бородку.
- Этих дум не выгонишь из головы! - тихо сказала мать, - Страшно это -
суд! Как начнут все разбирать да взвешивать! Очень страшно! Не наказание
страшно, а - суд. Не умею я этого сказать...
Николай - она чувствовала - не понимает ее, и это еще более затрудняло
желание рассказать о страхе своем.
Этот страх, подобный плесени, стеснявший дыхание тяжелой сыростью,
разросся в ее груди, и, когда настал день суда, она внесла с собою в зал
заседания тяжелый, темный груз, согнувший ей спину и шею.
На улице с нею здоровались слободские знакомые, она молча кланялась,
пробираясь сквозь угрюмую толпу. В коридорах суда и в зале ее встретили
родственники подсудимых и тоже что-то говорили пониженными голосами. Слова
казались ей ненужными, она не понимала их. Все люди были охвачены одним и
тем же скорбным чувством - это передавалось матери и еще более угнетало ее.
- Садись рядом! - сказал Сизов, подвигаясь на лавке. Послушно села,
оправила платье, взглянула вокруг. Перед глазами у нее слитно поплыли
какие-то зеленые и малиновые полосы, пятна, засверкали тонкие желтые нити.
- Погубил твой сын нашего Гришу! - тихо проговорила женщина, сидевшая
рядом с ней.
- Молчи, Наталья! - ответил Сизов угрюмо.
Мать посмотрела на женщину - это была Самойлова, дальше сидел ее муж,
лысый, благообразный человек с окладистой рыжей бородой. Лицо у него было
костлявое; прищурив глаза, он смотрел вперед, и борода его дрожала.
Сквозь высокие окна зал ровно наливался мутным светом, снаружи по
стеклам скользил снег. Между окнами висел большой портрет царя в толстой,
жирно блестевшей золотой раме, тяжелые малиновые драпировки окон прикрывали
раму с боков прямыми складками. Перед портретом, почти во всю ширину зала
вытянулся стол, покрытый зеленым сукном, направо у стены стояли за решеткой
две деревянные скамьи, налево - два ряда малиновых кресел. По залу бесшумно
бегали служащие с зелеными воротниками, золотыми пуговицами на груди и
животе. В мутном воздухе робко блуждал тихий шепот, носился смешанный запах
аптеки. Все это - цвета, блески, звуки и запахи - давило на глаза,
вторгалось вместе с дыханием в грудь и наполняло опустошенное сердце
неподвижной, пестрой мутью унылой боязни.
Вдруг один из людей громко сказал что-то, мать вздрогнула, все встали,
она тоже поднялась, схватившись за руку Сизова.
В левом углу зала отворилась высокая дверь, из нее, качаясь, вышел
старичок в очках. На его сером личике тряслись белые редкие баки, верхняя
бритая губа завалилась в рот, острые скулы и подбородок опирались на высокий
воротник мундира, казалось, что под воротником нет шеи. Его поддерживал
сзади под руку высокий молодой человек с фарфоровым лицом, румяным и
круглым, а вслед за ними медленно двигались еще трое людей в расшитых
золотом мундирах и трое штатских.
Они долго возились за столом, усаживаясь в кресла, а когда сели, один
из них, в расстегнутом мундире, с ленивым бритым лицом, что-то начал
говорить старичку, беззвучно и тяжело шевеля пухлыми губами. Старичок
слушал, сидя странно прямо и неподвижно, за стеклами его очков мать видела
два маленькие бесцветные пятнышка.
На конце стола у конторки стоял высокий лысоватый человек, покашливал,
шелестел бумагами.
Старичок покачнулся вперед, заговорил. Первое слово он выговаривал
ясно, а следующие как бы расползались у него по губам, тонким и серым.
- Открываю... Введите...
- Гляди! - шепнул Сизов, тихонько толкая мать, и встал.
В стене за решеткой открылась дверь, вышел солдат с обнаженной шашкой
на плече, за ним явились Павел, Андрей, Федя Мазин, оба Гусевы, Самойлов,
Букин, Сомов и еще человек пять молодежи, незнакомой матери по именам. Павел
ласково улыбался, Андрей тоже, оскалив зубы, кивал головой; в зале стало
как-то светлее, проще от их улыбок, оживленных лиц и движения, внесенного
ими в натянутое, чопорное молчание. Жирный блеск золота на мундирах
потускнел, стал мягче, веяние бодрой уверенности, дуновение живой силы
коснулось сердца матери, будя его. И на скамьях сзади нее, где до той поры
люди подавленно ожидали, теперь тоже вырос ответный негромкий гул.
- Не трусят! - услыхала она шепот Сизова, а с правой стороны тихо
всхлипнула мать Самойлова.
- Тише! - раздался суровый окрик.
- Предупреждаю... - сказал старичок.
Павел и Андрей сели рядом, вместе с ними на первой скамье сели Мазин,
Самойлов и Гусевы. Андрей обрил себе бороду, усы у него отросли и
свешивались вниз, придавая его круглой голове сходство с головой кошки.
Что-то новое появилось на его лице - острое и едкое в складках рта, темное в
глазах. На верхней губе Мазина чернели две полоски, лицо стало полнее,
Самойлов был такой же кудрявый, как и раньше, и так же широко ухмылялся Иван
Гусев.
- Эх, Федька, Федька! - шептал Сизов, опустив голову.
Мать слушала невнятные вопросы старичка, - он спрашивал, не глядя на
подсудимых, и голова его лежала на воротнике мундира неподвижно, - слышала
спокойные, короткие ответы сына. Ей казалось, что старший судья и все его
товарищи не могут быть злыми, жестокими людьми. Внимательно осматривая лица
судей, она, пытаясь что-то предугадать, тихонько прислушивалась к росту
новой надежды в своей груди.
Фарфоровый человек безучастно читал бумагу, его ровный голос наполнял
зал скукой, и люди, облитые ею, сидели неподвижно, как бы оцепенев. Четверо
адвокатов тихо, но оживленно разговаривали с подсудимыми, все они двигались
сильно, быстро и напоминали собой больших черных птиц.
По одну сторону старичка наполнял кресло своим телом толстый, пухлый
судья с маленькими, заплывшими глазами, по другую - сутулый, с рыжеватыми
усами на бледном лице. Он устало откинул голову на спинку стула и,
полуприкрыв глаза, о чем-то думал. У прокурора лицо было тоже утомленное,
скучное.
Сзади судей сидел, задумчиво поглаживая щеку, городской голова, полный,
солидный мужчина; предводитель дворянства, седой, большебородый и
краснолицый человек, с большими, добрыми глазами; волостной старшина в
поддевке, с огромным животом, который, видимо, конфузил его - он все
старался прикрыть его полой поддевки, а она сползала.
- Здесь нет преступников, нет судей, - раздался твердый голос Павла, -
здесь только пленные и победители...
Стало тихо, несколько секунд ухо матери слышало только тонкий,
торопливый скрип пера по бумаге и биение своего сердца.
И старший судья тоже как будто прислушивался к чему-то, ждал. Его
товарищи пошевелились. Тогда он сказал:
- М-да, Андрей Находка! Признаете вы... Андрей медленно приподнялся,
выпрямился и, дергая себя за усы, исподлобья смотрел на старичка.
- Да в чем же я могу признать себя виновным? - певуче и неторопливо,
как всегда, заговорил хохол, пожав плечами. - Я не убил, не украл, я просто
не согласен с таким порядком жизни, в котором люди принуждены грабить и
убивать друг друга...
- Отвечайте короче, - с усилием, но внятно сказал старик. На скамьях,
сзади себя, мать чувствовала оживление, люди тихо шептались о чем-то и
двигались, как бы освобождая себя из паутины серых слов фарфорового
человека.
- Слышишь, как они? - шепнул Сизов.
- Федор Мазин, отвечайте...
- Не хочу! - ясно сказал Федя, вскочив на ноги. Лицо его залилось
румянцем волнения, глаза засверкали, он почему-то спрятал руки за спину.
Сизов тихонько ахнул, мать изумленно расширила глаза.
- Я отказался от защиты, я ничего не буду говорить, суд ваш считаю
незаконным! Кто вы? Народ ли дал вам право судить нас? Нет, он не давал! Я
вас не знаю!
Он сел и скрыл свое разгоревшееся лицо за плечом Андрея. Толстый судья
наклонил голову к старшему и что-то прошептал. Судья с бледным лицом поднял
веки, скосил глаза на подсудимых, протянул руку на стол и черкнул карандашом
на бумаге, лежавшей перед ним. Волостной старшина покачал головой, осторожно
переставив ноги, положил живот на колени и прикрыл его руками. Не двигая
головой, старичок повернул корпус к рыжему судье, беззвучно поговорил с ним,
тот выслушал его, наклонив голову. Предводитель дворянства шептался с
прокурором, голова слушал их, потирая щеку. Вновь зазвучала тусклая речь
старшего судьи.
- Каково отрезал? Прямо - лучше всех! - удивленно шептал Сизов на ухо
матери.
Мать, недоумевая, улыбалась. Все происходившее сначала казалось ей
лишним и нудным предисловием к чему-то страшному,что появится и сразу
раздавит всех холодным ужасом. Но спокойные слова Павла и Андрея прозвучали
так безбоязненно и твердо, точно они были сказаны в маленьком домике
слободки, а не перед лицом суда. Горячая выходка Феди оживила ее. Что-то
смелое росло в зале, и мать, по движению людей сзади себя, догадывалась, что
не она одна чувствует это.
- Ваше мнение? - сказал старичок. Лысоватый прокурор встал и, держась
одной рукой за конторку, быстро заговорил, приводя цифры. В его голосе не
слышно было страшного.
Но в то же время сухой, колющий налет бередил и тревожил сердце матери
- было смутное ощущение чего-то враждебного ей. Оно не угрожало, не кричало,
а развивалось невидимо, неуловимо. Лениво и тупо оно колебалось где-то
вокруг судей, как бы окутывая их непроницаемым облаком, сквозь которое не
достигало до них ничто извне. Она смотрела на судей, и все они были
непонятны ей. Они не сердились на Павла и на Федю, как она ждала, не обижали
их словами, но все, о чем они спрашивали, казалось ей ненужным для них, они
как будто нехотя спрашивают, с трудом выслушивают ответы, все заранее знают,
ничем не интересуются. Вот перед ними стоит жандарм и говорит басом:
- Павла Власова называли главным зачинщиком все...
- А Находку? - лениво и негромко спросил толстый судья.
- И его тоже...
Один из адвокатов встал, говоря:
- Могу я?
Старичок спрашивает кого-то:
- Вы ничего не имеете?
Все судьи казались матери нездоровыми людьми. Болезненное утомление
сказывалось в их позах и голосах, оно лежало на лицах у них, - болезненное
утомление и надоедная, серая скука. Видимо, им тяжело и неудобно все это -
мундиры, зал, жандармы, адвокаты, обязанность сидеть в креслах, спрашивать и
слушать.
Стоит перед ними знакомый желтолицый офицер и важно, растягивая слова,
громко рассказывает о Павле, об Андрее. Мать, слушая его, невольно думала:
"Не много ты знаешь". И смотрела на людей за решеткой уже без
страха за них, без жалости к ним - к ним не приставала жалость, все они
вызывали у нее только удивление и любовь, тепло обнимавшую сердце; удивление
было спокойно, любовь - радостно ясна. Молодые, крепкие, они сидели в
стороне у стены, почти не вмешиваясь в однообразный разговор свидетелей и
судей, в споры адвокатов с прокурором. Порою кто-нибудь презрительно
усмехался, что-то говорил товарищам, по их лицам тоже пробегала насмешливая
улыбка. Андрей и Павел почти все время тихо беседовали с одним из защитников
- мать накануне видела его у Николая. К их беседе прислушивался Мазин,
оживленный и подвижный более других, Самойлов что-то порою говорил Ивану
Гусеву, и мать видела, что каждый раз Иван, незаметно отталкивая товарища
локтем, едва сдерживает смех, лицо у него краснеет, щеки надуваются, он
наклоняет голову. Раза два он уже фыркнул, а после этого несколько минут
сидел надутый, стараясь быть более солидным. И в каждом, так или иначе,
играла молодость, легко одолевая усилия сдержать ее живое брожение.
Сизов легонько тронул ее за локоть, она обернулась к нему - лицо у него
было довольное и немного озабоченное. Он шептал:
- Ты погляди, как они укрепились, материны дети, а? Бароны, а?
В зале говорили свидетели - торопливо, обесцвеченными голосами, судьи -
неохотно и безучастно. Толстый судья зевал, прикрывая рот пухлой рукой,
рыжеусый побледнел еще более, иногда он поднимал руку и, туго нажимая на
кость виска пальцем, слепо смотрел в потолок жалобно расширенными глазами.
Прокурор изредка черкал карандашом по бумаге и снова продолжал беззвучную
беседу с предводителем дворянства, а тот, поглаживая седую бороду, выкатывал
огромные красивые глаза и улыбался, важно сгибая шею. Городской голова
сидел, закинув ногу на ногу, бесшумно барабанил пальцами по колену и
сосредоточенно наблюдал за движениями пальцев. Только волостной старшина,
утвердив живот на коленях и заботливо поддерживая его руками, сидел,
наклонив голову, и, казалось, один вслушивался в однообразное журчание
голосов, да старичок, воткнутый в кресло, торчал в нем неподвижно, как
флюгер в безветренный день. Продолжалось это долго, и снова оцепенение скуки
ослепило людей...
- Объявляю... - сказал старичок и, раздавив тонкими губами следующие
слова, встал.
Шум, вздохи, тихие восклицания, кашель и шарканье ног наполнили зал.
Подсудимых увели, уходя, они, улыбаясь, кивали головами родным и знакомым, а
Иван Гусев негромко крикнул кому-то:
- Не робей, Егор!..
Мать и Сизов вышли в коридор.
- Чай пить в трактир пойдешь? - заботливо и задумчиво спросил ее
старик. - Полтора часа время у нас!
- Не хочу.
- Ну, и я не пойду. Нет, - каковы ребята, а? Сидят вроде того, как
будто они только и есть настоящие люди, а остальные все - ни при чем!
Федька-то, а?
К ним подошел отец Самойлова, держа шапку в руке. Он угрюмо улыбался и
говорил:
- Мой-то Григорий? От защитника отказался и разговаривать не хочет.
Первый он, слышь, выдумал это. Твой-то, Пелагея, стоял за адвокатов, а мой
говорит - не желаю! И тогда четверо отказались...
Рядом с ним стояла жена. Часто моргая глазами, она вытирала нос концом
платка. Самойлов взял бороду в руку и продолжал, глядя в пол:
- Ведь вот штука! Глядишь на них, чертей, понимаешь - зря они все это
затеяли, напрасно себя губят. И вдруг начинаешь думать - а может, их правда?
Вспомнишь, что на фабрике они все растут да растут, их то и дело хватают, а
они, как ерши в реке, не переводятся, нет! Опять думаешь - а может, и сила
за ними?
- Трудно нам, Степан Петров, понять это дело! - сказал Сизов.
- Трудно - да! - согласился Самойлов.
Его жена, сильно потянув воздух носом, заметила:
- Здоровы все, окаянные...
И, не сдержав улыбки на широком, дряблом лице, продолжала:
- Ты, Ниловна, не сердись, - давеча я тебе бухнула, что, мол, твой
виноват. А пес их разберет, который виноват, если по правде говорить! Вон
что про нашего-то Григория жандармы со шпионами говорили. Тоже, постарался,
- рыжий бес!
Она, видимо, гордилась своим сыном, быть может, не понимая своего
чувства, но ее чувство было знакомо матери, и она ответила на ее слова
доброй улыбкой, тихими словами:
- Молодое сердце всегда ближе к правде...
По коридору бродили люди, собирались в группы, возбужденно и вдумчиво
разговаривая глухими голосами. Почти никто не стоял одиноко - на всех лицах
было ясно видно желание говорить, спрашивать, слушать. В узкой белой трубе
между двух стен люди мотались взад и вперед, точно под ударами сильного
ветра, и, казалось, все искали возможности стать на чем-то твердо и крепко.
Старший брат Букина, высокий и тоже выцветший, размахивал руками,
быстро вертясь во все стороны, и доказывал:
- Волостной старшина Клепанов в этом деле не на месте...
- Молчи, Константин! - уговаривал его отец, маленький старичок, и
опасливо оглядывался.
- Нет, я скажу! Про него идет слух, что он в прошлом году приказчика
своего убил из-за его жены. Приказчикова жена с ним живет - это как
понимать? И к тому же он известный вор...
- Ах ты, батюшки мои, Константин!
- Верно! - сказал, Самойлов. - Верно! Суд - не очень правильный...
Букин услыхал его голос, быстро подошел, увлекая за собой всех, и,
размахивая руками, красный от возбуждения, закричал:
- За кражу, за убийство - судят присяжные, простые люди, - крестьяне,
мещане, - позвольте! А людей, которые против начальства, судит начальство, -
как так? Ежели ты меня обидишь, а я тебе дам в зубы, а ты меня за это судить
будешь, - конечно, я окажусь виноват, а первый обидел кто - ты? Ты!
Сторож, седой, горбоносый, с медалями на груди, растолкал толпу и
сказал Букину, грозя пальцем:
- Эй, не кричи! Кабак тут?
- Позвольте, кавалер, я понимаю! Послушайте - ежели я вас ударю и я же
вас буду судить, как вы полагаете...
- А вот я тебя вывести велю отсюда! - строго сказал сторож.
- Куда же? Зачем?
- На улицу. Чтобы ты не орал...
Букин осмотрел всех и негромко проговорил:
- Им главное, чтобы люди молчали...
- А ты как думал?! - крикнул старик строго и грубо. Букин развел руками
и стал говорить тише:
- И опять же, почему не допущен на суд народ, а только родные? Ежели ты
судишь справедливо, ты суди при всех - чего бояться?
Самойлов повторил, но уже громче:
- Суд не по совести, это верно!..
Матери хотелось сказать ему то, что она слышала от Николая о
незаконности суда, но она плохо поняла это и частью позабыла слова. Стараясь
вспомнить их, она отодвинулась в сторону от людей и заметила, что на нее
смотрит какой-то молодой человек со светлыми усами. Правую руку он держал в
кармане брюк, от этого его левое плечо было ниже, и эта особенность фигуры
показалась знакомой матери. Но он повернулся к ней спиной, а она была
озабочена воспоминаниями и тотчас же забыла о нем.
Но через минуту слуха ее коснулся негромкий вопрос:
- Эта?
И кто-то громче, радостно ответил:
- Да!
Она оглянулась. Человек с косыми плечами стоял боком к ней и что-то
говорил своему соседу, чернобородому парню в коротком пальто и в сапогах по
колено.
Снова память ее беспокойно вздрогнула, но не создала ничего ясного. В
груди ее повелительно разгоралось желание говорить людям о правде сына, ей
хотелось слышать, что скажут люди против этой правды, хотелось по их словам
догадаться о решении суда.
- Разве так судят? - осторожно и негромко начала она, обращаясь к
Сизову. - Допытываются о том - что кем сделано, а зачем сделано - не
спрашивают. И старые они все, молодых - молодым судить надо...
- Да, - сказал Сизов, - трудно нам понять это дело, трудно! - И
задумчиво покачал головой.
Сторож, открыв дверь зала, крикнул:
- Родственники! Показывай билеты... Угрюмый голос неторопливо
проговорил:
- Билеты, - словно в цирк!
Во всех людях теперь чувствовалось глухое раздражение, смутный задор,
они стали держаться развязнее, шумели, спорили со сторожами.
Усаживаясь на скамью, Сизов что-то ворчал.
- Ты что? - спросила мать.
- Так! Дурак народ...
Позвонил колокольчик. Кто-то равнодушно объявил:
- Суд идет...
Снова все встали, и снова, в том же порядке, вошли судьи, уселись.
Ввели подсудимых.
- Держись! - шепнул Сизов. - Прокурор говорить будет. Мать вытянула
шею, всем телом подалась вперед и замерла в новом ожидании страшного.
Стоя боком к судьям, повернув к ним голову, опираясь локтем на
конторку, прокурор вздохнул и, отрывисто взмахивая в воздухе правой рукой,
заговорил. Первых слов мать не разобрала, голос у прокурора был плавный,
густой и тек неровно, то - медленно, то - быстрее. Слова однообразно
вытягивались в длинный ряд, точно стежки нитки, и вдруг вылетали торопливо,
кружились, как стая черных мух над куском сахара. Но она не находила в них
ничего страшного, ничего угрожающего. Холодные, как снег, и серые, точно
пепел, они сыпались, сыпались, наполняя зал чем-то досадно надоедающим, как
тонкая, сухая пыль. Эта речь, скупая чувствами, обильная словами, должно
быть, не достигала до Павла и его товарищей - видимо, никак не задевала их,
- все сидели спокойно и, по-прежнему беззвучно беседуя, порою улыбались,
порою хмурились, чтобы скрыть улыбку. - Врет! - шептал Сизов.
Она не могла бы этого сказать. Она слышала слова прокурора, понимала,
что он обвиняет всех, никого не выделяя; проговорив о Павле, он начинал
говорить о Феде, а поставив его рядом с Павлом, настойчиво пододвигал к ним
Букина, - казалось, он упаковывает, зашивает всех в один мешок, плотно
укладывая друг к другу. Но внешний смысл его слов не удовлетворял, не трогал
и не пугал ее, она все-таки ждала страшного и упорно искала его за словами -
в лице, в глазах, в голосе прокурора, в его белой руке, неторопливо
мелькавшей по воздуху. Что-то страшное было, она это чувствовала, но -
неуловимое - оно не поддавалось определению, вновь покрывая ее сердце сухим
и едким налетом.
Она смотрела на судей - им, несомненно, было скучно слушать эту речь.
Неживые, желтые и серые лица ничего не выражали. Слова прокурора разливали в
воздухе незаметный глазу туман, он все рос и сгущался вокруг судей, плотнее
окутывая их облаком равнодушия и утомленного ожидания. Старший судья не
двигался, засох в своей прямой позе, серые пятнышки за стеклами его очков
порою исчезали, расплываясь по лицу.
И, видя это мертвое безучастие, это беззлобное равнодушие, мать
недоуменно спрашивала себя: "Судят?"
Вопрос стискивал ей сердце и, постепенно выжимая из него ожидание
страшного, щипал горло острым ощущением обиды.
Речь прокурора порвалась как-то неожиданно - он сделал несколько
быстрых, мелких стежков, поклонился судьям и сел, потирая руки. Предводитель
дворянства закивал ему головой, выкатывая свои глаза, городской голова
протянул руку, а старшина глядел на свой живот и улыбался.
Но судей речь его, видимо, не обрадовала, они не шевелились.
- Слово, - заговорил старичок, поднося к своему липу какую-то бумагу, -
защитнику Федосеева, Маркова и Загарова.
Встал адвокат, которого мать видела у Николая. Лицо у него было
добродушное, широкое, его маленькие глазки лучисто улыбались, - казалось,
из-под рыжеватых бровей высовываются два острия и, точно ножницы, стригут
что-то в воздухе. Заговорил он неторопливо, звучно и ясно, но мать не могла
вслушиваться в его речь - Сизов шептал ей на ухо:
- Поняла, что он говорил? Поняла? Люди, говорит, расстроенные,
безумные. Это - Федор?
Она не отвечала, подавленная тягостным разочарованием. Обида росла,
угнетая душу. Теперь Власовой стало ясно, почему она ждала справедливости,
думала увидать строгую, честную тяжбу правды сына с правдой судей его. Ей
представлялось, что судьи будут спрашивать Павла долго, внимательно и
подробно о всей жизни его сердца, они рассмотрят зоркими глазами все думы п
дела сына ее, все дни его. И когда увидят они правоту его, то справедливо,
громко скажут:
- Человек этот прав!
Но ничего подобного не было - казалось, что подсудимые невидимо далеко
от судей, а судьи - лишние для них. Утомленная, мать потеряла интерес к суду
и, не слушая слов, обиженно думала: "Разве так судят?"
- Так их! - одобрительно прошептал Сизов. Уже говорил другой адвокат,
маленький, с острым, бледным и насмешливым лицом, а судьи мешали ему.
Вскочил прокурор, быстро и сердито сказал что-то о протоколе, потом,
увещевая, заговорил старичок, - защитник, почтительно наклонив голову,
послушал их и снова продолжал речь.
- Ковыряй! - заметил Сизов. - Расковыривай... В зале зарождалось
оживление, сверкал боевой задор, адвокат раздражал острыми словами старую
кожу судей. Судьи как будто сдвинулись плотнее, надулись и распухли, чтобы
отражать колкие и резкие щелчки слов.
Но вот поднялся Павел, и вдруг стало неожиданно тихо. Мать качнулась
всем телом вперед. Павел заговорил спокойно:
- Человек партии, я признаю только суд моей партии и буду говорить не в
защиту свою, а - по желанию моих товарищей, тоже отказавшихся от защиты, -
попробую объяснить вам то, чего вы не поняли. Прокурор назвал наше
выступление под знаменем социал-демократии - бунтом против верховной власти
и все время рассматривал нас как бунтовщиков против царя. Я должен заявить,
что для нас самодержавие не является единственной цепью, оковавшей тело
страны, оно только первая и ближайшая цепь, которую мы обязаны сорвать с
народа...
Тишина углублялась под звуками твердого голоса, он как бы расширял
стены зала, Павел точно отодвигался от людей далеко в сторону, становясь
выпуклее.
Судьи зашевелились тяжело и беспокойно. Предводитель дворянства что-то
прошептал судье с ленивым лицом, тот кивнул головой и обратился к старичку,
а с другой стороны в то же время ему говорил в ухо больной судья. Качаясь в
кресле вправо и влево, старичок что-то сказал Павлу, но голос его утонул в
ровном и широком потоке речи Власова.
- Мы - социалисты. Это значит, что мы враги частной собственности,
которая разъединяет людей, вооружает их друг против друга, создает
непримиримую вражду интересов, лжет, стараясь скрыть или оправдать эту
вражду, и развращает всех ложью, лицемерием и злобой. Мы говорим: общество,
которое рассматривает человека только как орудие своего обогащения, -
противочеловечно, оно враждебно нам, мы не можем примириться с его моралью,
двуличной и лживой; циниз