ассказ про гуся.
- Неужто так и сбили-с? - льстиво подхватил штабс-капитан; - это про
то, кто основал Трою-с? Это мы уже слышали, что сбили-с. Илюшенька мне тогда
же и рассказал-с...
- Он, папа, все знает, лучше всех у нас знает! - подхватил и Илюшечка,
- он ведь только прикидывается, что он такой, а он первый у нас ученик по
всем предметам...
Илюша с беспредельным счастьем смотрел на Колю.
- Ну это о Трое вздор, пустяки. Я сам этот вопрос считаю пустым, - с
горделивою скромностью отозвался Коля. Он уже успел вполне войти в тон, хотя
впрочем был и в некотором беспокойстве: он чувствовал, что находится в
большом возбуждении и что о гусе, например, рассказал слишком уж от всего
сердца, а между тем Алеша молчал все время рассказа и был серьезен, и вот
самолюбивому мальчику мало-по-малу начало уже скрести по сердцу: "не оттого
ли де он молчит, что меня презирает, думая, что я его похвалы ищу? В таком
случае, если он осмеливается это думать, то я..."
- Я считаю этот вопрос решительно пустым, - отрезал он еще раз
горделиво.
- А я знаю, кто основал Трою, - вдруг проговорил совсем неожиданно один
доселе ничего почти еще не сказавший мальчик, молчаливый и видимо
застенчивый, очень собою хорошенький, лет одиннадцати, по фамилии Карташов.
Он сидел у самых дверей. Коля с удивлением и важностию поглядел на него.
Дело в том, что вопрос: "Кто именно основал Трою?" решительно обратился во
всех классах в секрет, и чтобы проникнуть его, надо было прочесть у
Смарагдова. Но Смарагдова ни у кого кроме Коли не было. И вот раз мальчик
Карташов потихоньку, когда Коля отвернулся, поскорей развернул лежащего
между его книгами Смарагдова и прямо попал на то место, где говорилось об
основателях Трои. Случилось это довольно уже давно, но он все как-то
конфузился и не решался открыть публично, что и он знает, кто основал Трою,
опасаясь, чтобы не вышло чего-нибудь и чтобы не сконфузил его как-нибудь за
это Коля. А теперь вдруг почему-то не утерпел и сказал. Да и давно ему
хотелось.
- Ну, кто же основал? - надменно и свысока повернулся к нему Коля, уже
по лицу угадав, что тот действительно знает, и, разумеется, тотчас же
приготовившись ко всем последствиям. В общем настроении произошел что
называется диссонанс.
- Трою основали Тевкр, Дардан, Иллюс и Трос, - разом отчеканил мальчик
и в один миг весь покраснел, так покраснел, что на него жалко стало
смотреть. Но мальчики все на него глядели в упор, глядели целую минуту, и
потом вдруг все эти глядящие в упор глаза разом повернулись к Коле. Тот с
презрительным хладнокровием все еще продолжал обмеривать взглядом дерзкого
мальчика:
- То есть как же это они основали? - удостоил он наконец проговорить, -
да и что значит вообще основать город или государство? Что ж: они пришли и
по кирпичу положили что ли?
Раздался смех. Виноватый мальчик из розового стал пунцовым. Он молчал,
он готов был заплакать. Коля выдержал его так еще с минутку.
- Чтобы толковать о таких исторических событиях, как основание
национальности, надо прежде всего понимать, что это значит, - строго
отчеканил он в назидание. - Я впрочем не придаю всем этим бабьим сказкам
важности, да и вообще всемирную историю не весьма уважаю, - прибавил он
вдруг небрежно, обращаясь уже ко всем вообще.
- Это всемирную-то историю-с? - с каким-то вдруг испугом осведомился
штабс-капитан.
- Да, всемирную историю. Изучение ряда глупостей человеческих, и
только. Я уважаю одну математику и естественные, - сфорсил Коля и мельком
глянул на Алешу: его только одного мнения он здесь и боялся. Но Алеша все
молчал и был все попрежнему серьезен. Если бы сказал что-нибудь сейчас
Алеша, на том бы оно и покончилось, но Алеша смолчал, а "молчание его могло
быть презрительным", и Коля раздражился уже совсем.
- Опять эти классические теперь у нас языки: одно сумасшествие и ничего
больше... Вы опять, кажется, не согласны со мной, Карамазов?
- Не согласен, - сдержанно улыбнулся Алеша.
- Классические языки, если хотите все мое о них мнение - это
полицейская мера, вот для чего единственно они заведены, - мало-по-малу
начал вдруг опять задыхаться Коля, - они заведены потому, что скучны, и
потому, что отупляют способности. Было скучно, так вот как сделать, чтоб еще
больше было скуки? Было бестолково, так как сделать, чтобы стало еще
бестолковее? Вот и выдумали классические языки. Вот мое полное о них мнение
и, надеюсь, что я никогда не изменю его, - резко закончил Коля. На обеих
щеках его показалось по красной точке румянца.
- Это правда, - звонким и убежденным голоском согласился вдруг прилежно
слушавший Смуров.
- А сам первый по латинскому языку! - вдруг крикнул из толпы один
мальчик.
- Да, папа, он сам говорит, а сам у нас первый по латинскому в классе,
- отозвался и Илюша.
- Что ж такое? - счел нужным оборониться Коля, хотя ему очень приятна
была и похвала. - Латынь я зубрю, потому что надо, потому что я обещался
матери кончить курс, а по-моему, за что взялся, то уж делать хорошо, но в
душе глубоко презираю классицизм и всю эту подлость... Не соглашаетесь,
Карамазов?
- Ну зачем же "подлость"? - усмехнулся опять Алеша.
- Да помилуйте, ведь классики все переведены на все языки, стало быть
вовсе не для изучения классиков понадобилась им латынь, а единственно для
полицейских мер и для отупления способностей. Как же после того не подлость?
- Ну кто вас этому всему научил? - воскликнул удивленный наконец Алеша.
- Во-первых, я и сам могу понимать, без научения, а во-вторых, знайте,
вот это же самое, что я вам сейчас толковал про переведенных классиков,
говорил вслух всему третьему классу сам преподаватель Колбасников...
- Доктор приехал! - воскликнула вдруг все время молчавшая Ниночка.
Действительно к воротам дома подъехала принадлежащая г-же Хохлаковой
карета. Штабс-капитан, ждавший все утро доктора, сломя голову бросился к
воротам встречать его. "Маменька" подобралась и напустила на себя важности.
Алеша подошел к Илюше и стал оправлять ему подушку. Ниночка, из своих
кресел, с беспокойством следила за тем, как он оправляет постельку. Мальчики
торопливо стали прощаться, некоторые из них пообещались зайти вечером. Коля
крикнул Перезвона, и тот соскочил с постели.
- Я не уйду, не уйду! - проговорил впопыхах Коля Илюше, я пережду в
сенях и приду опять, когда уедет доктор, приду с Перезвоном.
Но уже доктор входил - важная фигура в медвежьей шубе, с длинными
темными бакенбардами и с глянцевито выбритым подбородком. Ступив через
порог, он вдруг остановился, как бы опешив: ему верно показалось, что он не
туда зашел: "что это? Где я?" пробормотал он, не скидая с плеч шубы и не
снимая котиковой фуражки с котиковым же козырьком с своей головы. Толпа,
бедность комнаты, развешанное в углу на веревке белье сбили его с толку.
Штабс-капитан согнулся пред ним в три погибели.
- Вы здесь-с, здесь-с, - бормотал он подобострастно, - вы здесь-с, у
меня-с, вам ко мне-с...
- Сне-ги-рев? - произнес важно и громко доктор. - Господин Снегирев -
это вы?
- Это я-с!
- А!
Доктор еще раз брезгливо оглядел комнату и сбросил с себя шубу. Всем в
глаза блеснул важный орден на шее. Штабс-капитан подхватил на лету шубу, а
доктор снял фуражку.
- Где же пациент? - спросил он громко и настоятельно.
- Как вы думаете, что ему скажет доктор? - скороговоркой проговорил
Коля; - какая отвратительная однако же харя, неправда ли? Терпеть не могу
медицину!
- Илюша умрет. Это, мне кажется, уж наверно, - грустно ответил Алеша.
- Шельмы! Медицина шельма! Я рад однако, что узнал вас, Карамазов. Я
давно хотел вас узнать. Жаль только, что мы так грустно встретились...
Коле очень бы хотелось что-то сказать еще горячее, еще экспансивнее, но
как будто что-то его коробило. Алеша это заметил, улыбнулся и пожал ему
руку.
- Я давно научился уважать в вас редкое существо, - пробормотал опять
Коля, сбиваясь и путаясь. - Я слышал, вы мистик и были в монастыре. Я знаю,
что вы мистик, но... это меня не остановило. Прикосновение к
действительности вас излечит... С натурами как вы не бывает иначе.
- Что вы называете мистиком? От чего излечит? - удивился немного Алеша.
- Ну там бог и прочее.
- Как, да разве вы в бога не веруете?
- Напротив, я ничего не имею против бога. Конечно бог есть только
гипотеза... но... я признаю, что он нужен, для порядка... для мирового
порядка и так далее... и если б его не было, то надо бы его выдумать, -
прибавил Коля, начиная краснеть. Ему вдруг вообразилось, что Алеша сейчас
подумает, что он хочет выставить свои познания и показать какой он
"большой". "А я вовсе не хочу выставлять пред ним мои познания", с
негодованием подумал Коля. И ему вдруг стало ужасно досадно.
- Я, признаюсь, терпеть не могу вступать во все эти препирания, -
отрезал он, - можно ведь и не веруя в бога любить человечество, как вы
думаете? Вольтер же не веровал в бога, а любил человечество? (Опять, опять!
подумал он про себя.)
- Вольтер в бога верил, но кажется мало, и, кажется, мало любил и
человечество, - тихо, сдержанно и совершенно натурально произнес Алеша, как
бы разговаривая с себе равным по летам, или даже со старшим летами
человеком. Колю именно поразила эта как бы неуверенность Алеши в свое мнение
о Вольтере и что он как будто именно ему, маленькому Коле, отдает этот
вопрос на решение.
- А вы разве читали Вольтера? - заключил Алеша.
- Нет, не то чтобы читал... Я впрочем Кандида читал, в русском
переводе... в старом, уродливом переводе, смешном... (Опять, опять!)
- И поняли?
- О да, все... то есть... почему же вы думаете, что я бы не понял? Там
конечно много сальностей... Я конечно в состоянии понять, что это роман
философский, и написан, чтобы провести идею... - запутался уже совсем Коля.
- Я социалист, Карамазов, я неисправимый социалист, - вдруг оборвал он ни с
того ни с сего.
- Социалист? - засмеялся Алеша, - да когда это вы успели? Ведь вам еще
только тринадцать лет, кажется?
Колю скрючило.
- Во-первых, не тринадцать, а четырнадцать, через две недели
четырнадцать, - так и вспыхнул он, - а во-вторых, совершенно не понимаю, к
чему тут мои лета? Дело в том каковы мои убеждения, а не который мне год, не
правда ли?
- Когда вам будет больше лет, то вы сами увидите, какое значение имеет
на убеждение возраст. Мне показалось тоже, что вы не свои слова говорите, -
скромно и спокойно ответил Алеша, но Коля горячо его прервал.
- Помилуйте, вы хотите послушания и мистицизма. Согласитесь в том, что,
например, христианская вера послужила лишь богатым и знатным, чтобы держать
в рабстве низший класс, не правда ли?
- Ах, я знаю, где вы это прочли, и вас непременно кто-нибудь научил! -
воскликнул Алеша.
- Помилуйте, зачем же непременно прочел? И никто ровно не научил. Я и
сам могу... И если хотите, я не против Христа. Это была вполне гуманная
личность, и живи он в наше время, он бы прямо примкнул к революционерам и
может быть играл бы видную роль... Это даже непременно.
- Ну где, ну где вы этого нахватались! С каким это дураком вы
связались? - воскликнул Алеша.
- Помилуйте, правды не скроешь. Я конечно, по одному случаю, часто
говорю с господином Ракитиным, но... Это еще старик Белинский тоже, говорят,
говорил.
- Белинский? Не помню. Он этого нигде не написал.
- Если не написал, то, говорят, говорил. Я это слышал от одного...
впрочем чорт...
- А Белинского вы читали?
- Видите ли... нет... я не совсем читал, но... место о Татьяне, зачем
она не пошла с Онегиным, я читал.
- Как не пошла с Онегиным? Да разве вы это уж... понимаете?
- Помилуйте, вы, кажется, принимаете меня за мальчика Смурова, -
раздражительно осклабился Коля. - Впрочем пожалуста не думайте, что я уж
такой революционер. Я очень часто не согласен с господином Ракитиным. Если я
о Татьяне, то я вовсе не за эманципацию женщин. Я признаю, что женщина есть
существо подчиненное и должна слушаться. Les femmes tricottent, как сказал
Наполеон, - усмехнулся почему-то Коля, - и по крайней мере в этом я
совершенно разделяю убеждение этого псевдо-великого человека. Я тоже
например считаю, что бежать в Америку из отечества - низость, хуже низости -
глупость. Зачем в Америку, когда и у нас можно много принести пользы для
человечества? Именно теперь. Целая масса плодотворной деятельности. Так я и
отвечал.
- Как отвечали? Кому? Разве вас кто-нибудь уже приглашал в Америку?
- Признаюсь, меня подбивали, но я отверг. Это, разумеется, между нами,
Карамазов, слышите, никому ни слова. Это я вам только. Я совсем не желаю
попасть в лапки Третьего Отделения и брать уроки у Цепного Моста,
Будешь помнить здание
У Цепного Моста!
Помните? Великолепно! Чему вы смеетесь? Уж не думаете ли вы, что я вам все
наврал? (А что, если он узнает, что у меня в отцовском шкафу всего только и
есть один этот нумер Колокола, а больше я из этого ничего не читал? -
мельком, но с содроганием подумал Коля.)
- Ох, нет, я не смеюсь и вовсе не думаю, что вы мне налгали. Вот то-то
и есть, что этого не думаю, потому что все это, увы, сущая" правда! Ну
скажите, а Пушкина-то вы читали, Онегина-то... Вот вы сейчас говорили о
Татьяне?
- Нет, еще не читал, но хочу прочесть. Я без предрассудков, Карамазов.
Я хочу выслушать и ту и другую сторону. Зачем вы спросили?
- Так.
- Скажите, Карамазов, вы ужасно меня презираете? - отрезал вдруг Коля и
весь вытянулся пред Алешей, как бы став в позицию. - Сделайте одолжение, без
обиняков.
- Презираю вас? - с удивлением посмотрел на него Алеша. - Да за что же?
Мне только грустно, что прелестная натура как ваша, еще и не начавшая жить,
уже извращена всем этим грубым вздором.
- Об моей натуре не заботьтесь, - не без самодовольства перебил Коля, -
а что я мнителен, то это так. Глупо мнителен, грубо мнителен. Вы сейчас
усмехнулись, мне и показалось, что вы как будто...
- Ах, я усмехнулся совсем другому. Видите, чему я усмехнулся: я недавно
прочел один отзыв одного заграничного немца, жившего в России, об нашей
теперешней учащейся молодежи: "Покажите вы - он пишет - русскому школьнику
карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он
завтра же возвратит вам эту карту исправленною". Никаких знаний и
беззаветное самомнение - вот что хотел сказать немец про русского школьника.
- Ах, да ведь это совершенно верно! - захохотал вдруг Коля, -
верниссимо, точь-в-точь! Браво, немец! Однако ж чухна не рассмотрел и
хорошей стороны, а, как вы думаете? Самомнение - это пусть, это от
молодости, это исправится, если только надо, чтоб это исправилось, но зато и
независимый дух, с самого чуть не детства, зато смелость мысли и убеждения,
а не дух ихнего колбаснического раболепства пред авторитетами... Но все-таки
немец хорошо сказал! Браво, немец! Хотя все-таки немцев надо душить. Пусть
они там сильны в науках, а их все-таки надо душить...
- За что же душить-то? - улыбнулся Алеша.
- Ну я соврал может быть, соглашаюсь. Я иногда ужасный ребенок, и когда
рад чему, то не удерживаюсь и готов наврать вздору. Слушайте, мы с вами
однако же здесь болтаем о пустяках, а этот доктор там что-то долго застрял.
Впрочем, он может там и "мамашу" осмотрит и эту Ниночку безногую. Знаете,
эта Ниночка мне понравилась. Она вдруг мне прошептала, когда я выходил:
"Зачем вы не приходили раньше?" И таким голосом, с укором! Мне кажется, она
ужасно добрая и жалкая.
- Да, да! Вот вы будете ходить, вы увидите, что это за существо. Вам
очень полезно узнавать вот такие существа, чтоб уметь ценить и еще многое
другое, что узнаете именно из знакомства с этими существами, - с жаром
заметил Алеша. - Это лучше всего вас переделает.
- О, как я жалею и браню всего себя, что не приходил раньше! - с
горьким чувством воскликнул Коля.
- Да, очень жаль. Вы видели сами, какое радостное вы произвели
впечатление на бедного малютку! И как он убивался, вас ожидая!
- Не говорите мне! Вы меня растравляете. А впрочем мне поделом: я не
приходил из самолюбия, из эгоистического самолюбия и подлого самовластия, от
которого всю жизнь не могу избавиться, хотя всю жизнь ломаю себя. Я теперь
это вижу, я во многом подлец, Карамазов!
- Нет, вы прелестная натура, хотя и извращенная, и я слишком понимаю,
почему вы могли иметь такое влияние на этого благородного и
болезненно-восприимчивого мальчика! - горячо ответил Алеша.
- И это вы говорите мне! - вскричал Коля, - а я, представьте, я думал,
- я уже несколько раз, вот теперь как я здесь, думал, что вы меня
презираете! Если б вы только знали, как я дорожу вашим мнением!
- Но неужели вы вправду так мнительны? В таких летах! Ну представьте же
себе, я именно подумал там в комнате, глядя на вас, когда вы рассказывали,
что вы должны быть очень мнительны.
- Уж и подумали? Какой однако же у вас глаз, видите, видите! Бьюсь об
заклад, что это было на том месте, когда я про гуся рассказывал. Мне именно
в этом месте вообразилось, что вы меня глубоко презираете за то, что я спешу
выставиться молодцом, и я даже вдруг возненавидел вас за это и начал нести
ахинею. Потом мне вообразилось (это уже сейчас здесь) на том месте, когда я
говорил: "Если бы не было бога, то его надо выдумать", что я слишком
тороплюсь выставить мое образование, тем более, что эту фразу я в книге
прочел. Но клянусь вам, я торопился выставить не от тщеславия, а так, не
знаю отчего, от радости, ей богу как будто от радости... хотя это
глубоко-постыдная черта, когда человек всем лезет на шею от радости. Я это
знаю. Но я зато убежден теперь, что вы меня не презираете, а все это я сам
выдумал. О, Карамазов, я глубоко несчастен. Я воображаю иногда бог знает
что, что надо мной все смеются, весь мир, и я тогда, я просто готов тогда
уничтожить весь порядок вещей.
- И мучаете окружающих, - улыбнулся Алеша.
- И мучаю окружающих, особенно мать. Карамазов, скажите, я очень теперь
смешон?
- Да не думайте же про это, не думайте об этом совсем! - воскликнул
Алеша. - Да и что такое смешон? Мало ли сколько раз бывает или кажется
смешным человек? При том же нынче почти все люди со способностями ужасно
боятся быть смешными и тем несчастны. Меня только удивляет, что вы так рано
стали ощущать это, хотя впрочем я давно уже замечаю это и не на вас одних.
Нынче даже почти дети начали уж этим страдать. Это почти сумасшествие. В это
самолюбие воплотился чорт и залез во все поколение, именно чорт, - прибавил
Алеша, вовсе не усмехнувшись, как подумал было глядевший в упор на него
Коля. - Вы, как и все, - заключил Алеша, - то есть как очень многие, только
не надо быть таким как все, вот что.
- Даже несмотря на то, что все такие?
- Да, несмотря на то, что все такие. Один вы и будьте не такой. Вы и в
самом деле не такой, как все: вы вот теперь не постыдились же признаться в
дурном и даже в смешном. А нынче кто в этом сознается? Никто, да и
потребность даже перестали находить в самоосуждении. Будьте же не такой как
все; хотя бы только вы один оставались не такой, а все-таки будьте не такой.
- Великолепно! Я в вас не ошибся. Вы способны утешить. О, как я
стремился к вам, Карамазов, как давно уже ищу встречи с вами! Неужели и вы
обо мне тоже думали? Давеча вы говорили, что вы обо мне тоже думали?
- Да, я слышал об вас и об вас тоже думал... и если отчасти и самолюбие
заставило вас теперь это спросить, то это ничего.
- Знаете, Карамазов, наше объяснение похоже на объяснение в любви, -
каким-то расслабленным и стыдливым голосом проговорил Коля. - Это не смешно,
не смешно?
- Совсем не смешно, да хоть бы и смешно, так это ничего, потому что
хорошо, - светло улыбнулся Алеша.
- А знаете, Карамазов, согласитесь, что и вам самим теперь немного со
мною стыдно... Я вижу по глазам, - как-то хитро, но и с каким-то почти
счастьем усмехнулся Коля.
- Чего же это стыдно?
- А зачем вы покраснели?
- Да это вы так сделали, что я покраснел! - засмеялся Алеша, и
действительно весь покраснел. - Ну да, немного стыдно, бог знает отчего, не
знаю отчего... - бормотал он, почти даже сконфузившись.
- О, как я вас люблю и ценю в эту минуту, именно за то, что и вам
чего-то стыдно со мной! Потому что и вы точно я! - в решительном восторге
воскликнул Коля. Щеки его пылали, глаза блестели.
- Послушайте, Коля, вы между прочим будете и очень несчастный человек в
жизни, - сказал вдруг отчего-то Алеша.
- Знаю, знаю. Как вы это все знаете наперед! - тотчас же подтвердил
Коля.
- Но в целом все-таки благословите жизнь.
- Именно! ура! Вы пророк! О, мы сойдемся, Карамазов. Знаете, меня всего
более восхищает, что вы со мной совершенно как с ровней. А мы не ровня, нет
не ровня, вы выше! Но мы сойдемся. Знаете, я весь последний месяц говорил
себе: "Или мы разом с ним сойдемся друзьями навеки, или с первого же разу
разойдемся врагами до гроба!"
- И говоря так, уж конечно любили меня! - весело смеялся Алеша.
- Любил, ужасно любил, любил и мечтал об вас! И как это вы знаете все
наперед? Ба, вот и доктор. Господи, что-то скажет, посмотрите какое у него
лицо!
Доктор выходил из избы опять уже закутанный в шубу и с фуражкой на
голове. Лицо его было почти сердитое и брезгливое, как будто он все боялся
обо что-то запачкаться. Мельком окинул он глазами сени и при этом строго
глянул на Алешу и Колю. Алеша махнул из дверей кучеру, и карета, привезшая
доктора, подъехала к выходным дверям. Штабс-капитан стремительно выскочил
вслед за доктором и, согнувшись, почти извиваясь пред ним, остановил его для
последнего слова. Лицо бедняка было убитое, взгляд испуганный:
- Ваше превосходительство, ваше превосходительство... неужели?.. -
начал было он, и не договорил, а лишь всплеснул руками в отчаянии, хотя все
еще с последнею мольбой смотря на доктора, точно в самом деле от теперешнего
слова доктора мог измениться приговор над бедным мальчиком.
- Что делать! Я не бог, - небрежным хотя и привычно внушительным
голосом ответил доктор.
- Доктор... Ваше превосходительство... и скоро это, скоро?
- При-го-товь-тесь ко всему, - отчеканил, ударяя по каждому слогу,
доктор и, склонив взор, сам приготовился было шагнуть за порог к карете.
- Ваше превосходительство, ради Христа! - испуганно остановил его еще
раз штабс-капитан, - ваше превосходительство!.. так разве ничего, неужели
ничего, совсем ничего теперь не спасет?..
- Не от меня теперь за-ви-сит, - нетерпеливо проговорил доктор, - и
однако же, гм, - приостановился он вдруг, - если б вы, например, могли...
на-пра-вить... вашего пациента... сейчас и ни мало не медля (слова "сейчас и
ни мало не медля" доктор произнес не то что строго, а почти гневно, так что
штабс-капитан даже вздрогнул) в Си-ра-ку-зы, то... вследствие новых
бла-го-при-ятных кли-ма-ти-ческих условий... могло бы может быть
про-и-зойти...
- В Сиракузы! - вскричал штабс-капитан, как бы ничего еще не понимая.
- Сиракузы - это в Сицилии, - отрезал вдруг громко Коля, для пояснения.
Доктор поглядел на него.
- В Сицилию! Батюшка, ваше превосходительство, - потерялся
штабс-капитан, - да ведь вы видели! - обвел он обеими руками кругом,
указывая на свою обстановку, - а маменька-то, а семейство-то?
- Н-нет, семейство не в Сицилию, а семейство ваше на Кавказ, раннею
весной... дочь вашу на Кавказ, а супругу... продержав курс вод тоже на
Кав-ка-зе в виду ее ревматизмов... немедленно после того на-пра-вить в
Париж, в лечебницу доктора пси-хи-атра Ле-пель-летье, я бы мог вам дать к
нему записку, и тогда... могло бы может быть произойти...
- Доктор, доктор! Да ведь вы видите! - размахнул вдруг опять руками
штабс-капитан, указывая в отчаянии на голые бревенчатые стены сеней.
- А, это уж не мое дело, - усмехнулся доктор, - я лишь сказал то, что
могла сказать на-у-ка на ваш вопрос о последних средствах, а остальное... к
сожалению моему...
- Не беспокойтесь, лекарь, моя собака вас не укусит, - громко отрезал
Коля, заметив несколько беспокойный взгляд доктора на Перезвона, ставшего на
пороге. Гневная нотка прозвенела в голосе Коли. Слово же "лекарь" вместо
доктора он сказал нарочно и, как сам объявил потом, "для оскорбления
сказал".
- Что та-ко-е? - вскинул головой доктор, удивленно уставившись на Колю.
- Ка-кой это? - обратился он вдруг к Алеше, будто спрашивая у того отчета.
- Это хозяин Перезвона, лекарь, не беспокойтесь о моей личности, -
отчеканил опять Коля.
- Звон? - переговорил доктор, не поняв что такое Перезвон.
- Да не знает, где он. Прощайте, лекарь, увидимся в Сиракузах.
- Кто эт-то? Кто, кто? - вдруг закипятился ужасно доктор.
- Это здешний школьник, доктор, он шалун, не обращайте внимания, -
нахмурившись и скороговоркой проговорил Алеша. - Коля, молчите! - крикнул он
Красоткину. - Не надо обращать внимания, доктор, - повторил он уже несколько
нетерпеливее.
- Выс-сечь, выс-сечь надо, выс-сечь! - затопал было ногами слишком уже
почему-то взбесившийся доктор.
- А знаете, лекарь, ведь Перезвон-то у меня пожалуй что и кусается! -
проговорил Коля задрожавшим голоском, побледнев и сверкнув глазами. - Ici,
Перезвон!
- Коля, если вы скажете еще одно только слово, то я с вами разорву на
веки, - властно крикнул Алеша.
- Лекарь, есть только одно существо в целом мире, которое может
приказывать Николаю Красоткину, это вот этот человек (Коля указал на Алешу);
ему повинуюсь, прощайте!
Он сорвался с места и, отворив дверь, быстро прошел в комнату. Перезвон
бросился за ним. Доктор постоял было еще секунд пять, как бы в столбняке,
смотря на Алешу, потом вдруг плюнул и быстро пошел к карете, громко
повторяя: "Этта, этта, этта, я не знаю, что этта!" Штабс-капитан бросился
его подсаживать. Алеша прошел в комнату вслед за Колей. Тот стоял уже у
постельки Илюши. Илюша держал его за руку и звал папу. Чрез минуту воротился
и штабс-капитан.
- Папа, папа, поди сюда... мы... - пролепетал было Илюша в чрезвычайном
возбуждении, но, видимо, не в силах продолжать, вдруг бросил свои обе
исхудалые ручки вперед и крепко, как только мог, обнял их обоих разом, и
Колю и папу, соединив их в одно объятие и сам к ним прижавшись.
Штабс-капитан вдруг весь так и затрясся от безмолвных рыданий, а у Коли
задрожали губы и подбородок.
- Папа, папа! Как мне жалко тебя, папа! - горько простонал Илюша.
- Илюшечка... голубчик... доктор сказал... будешь здоров... будем
счастливы... доктор... - заговорил было штабс-капитан.
- Ах, папа! Я ведь знаю, что тебе новый доктор про меня сказал... Я
ведь видел! - воскликнул Илюша и опять крепко, изо всей силы прижал их обоих
к себе, спрятав на плече у папы свое лицо.
- Папа, не плачь... а как я умру, то возьми ты хорошего мальчика,
другого... сам выбери из них из всех, хорошего, назови его Илюшей и люби его
вместо меня...
- Молчи, старик, выздоровеешь! - точно осердившись, крикнул вдруг
Красоткин.
- А меня, папа, меня не забывай никогда, - продолжал Илюша, - ходи ко
мне на могилку... да вот что, папа, похорони ты меня у нашего большого
камня, к которому мы с тобой гулять ходили, и ходи ко мне туда с
Красоткиным, вечером... И Перезвон... А я буду вас ждать... Папа, папа!
Его голос пресекся, все трое стояли обнявшись и уже молчали. Плакала
тихо на своем кресле и Ниночка, и вдруг, увидав всех плачущими, залилась
слезами и мамаша.
- Илюшечка! Илюшечка! - восклицала она. Красоткин вдруг высвободился из
объятий Илюши:
- Прощай, старик, меня ждет мать к обеду, - проговорил он
скороговоркой... - Как жаль, что я ее не предуведомил! Очень будет
беспокоиться... Но после обеда я тотчас к тебе, на весь день, на весь вечер,
и столько тебе расскажу, столько расскажу! И Перезвона приведу, а теперь с
собой уведу, потому что он без меня выть начнет и тебе мешать будет; до
свиданья!
И он выбежал в сени. Ему не хотелось расплакаться, но в сенях он-таки
заплакал. В этом состоянии нашел его Алеша.
- Коля, вы должны непременно сдержать слово и придти, а то он будет в
страшном горе, - настойчиво проговорил Алеша.
- Непременно! О, как я кляну себя, что не приходил раньше, - плача и
уже не конфузясь, что плачет, пробормотал Коля. В эту минуту вдруг словно
выскочил из комнаты штабс-капитан и тотчас затворил за собою дверь. Лицо его
было исступленное, губы дрожали. Он стал пред обоими молодыми людьми и
вскинул вверх обе руки:
- Не хочу хорошего мальчика! не хочу другого мальчика! - прошептал он
диким шепотом, скрежеща зубами, - аще забуду тебе, Иерусалиме, да
прильпнет...
Он не договорил, как бы захлебнувшись, и опустился в бессилии пред
деревянною лавкой на колени. Стиснув обоими кулаками свою голову, он начал
рыдать, как-то нелепо взвизгивая, изо всей силы крепясь однако, чтобы не
услышали его взвизгов в избе. Коля выскочил на улицу.
- Прощайте, Карамазов! Сами-то придете? - резко и сердито крикнул он
Алеше.
- Вечером непременно буду.
- Что он это такое про Иерусалим... Это что еще такое?
- Это из Библии: "Аще забуду тебе, Иерусалиме", - то есть если забуду
все, что есть самого у меня драгоценного, если променяю на что, то да
поразит...
- Понимаю, довольно! Сами-то приходите! Ici, Перезвон! - совсем уже
свирепо прокричал он собаке и большими, скорыми шагами зашагал домой.
Алеша направился к Соборной площади, в дом купчихи Морозовой, ко
Грушеньке. Та еще рано утром присылала к нему Феню с настоятельною просьбой
зайти к ней. Опросив Феню, Алеша узнал, что барыня в какой-то большой и
особливой тревоге еще со вчерашнего дня. Во все эти два месяца после ареста
Мити, Алеша часто захаживал в дом Морозовой и по собственному побуждению, и
по поручениям Мити. Дня три после ареста Мити Грушенька сильно заболела и
хворала чуть не пять недель. Одну неделю из этих пяти пролежала без памяти.
Она сильно изменилась в лице, похудела и пожелтела, хотя вот уже почти две
недели, как могла выходить со двора. Но на взгляд Алеши лицо ее стало как бы
еще привлекательнее, и он любил, входя к ней, встречать ее взгляд. Что-то
как бы укрепилось в ее взгляде твердое и осмысленное. Сказывался некоторый
переворот духовный, являлась какая-то неизменная, смиренная, но благая и
бесповоротная решимость. Между бровями на лбу появилась небольшая
вертикальная морщинка, придававшая милому лицу ее вид сосредоточенной в себе
задумчивости, почти даже суровой на первый взгляд. Прежней например
ветренности не осталось и следа. Странно было для Алеши и то, что, несмотря
на все несчастие, постигшее бедную женщину, невесту жениха, арестованного по
страшному преступлению, почти в тот самый миг, когда она стала его невестой,
несмотря потом на болезнь и на угрожающее впереди почти неминуемое решение
суда, Грушенька все-таки не потеряла прежней своей молодой веселости. В
гордых прежде глазах ее засияла теперь какая-то тихость, хотя... хотя
впрочем глаза эти изредка опять-таки пламенели некоторым зловещим огоньком,
когда ее посещала одна прежняя забота, не только не заглохнувшая, но даже и
увеличившаяся в ее сердце. Предмет этой заботы был все тот же: Катерина
Ивановна, о которой Грушенька, когда еще лежала больная, поминала даже в
бреду. Алеша понимал, что она страшно ревнует к ней Митю, арестанта Митю,
несмотря на то, что Катерина Ивановна ни разу не посетила того в заключении,
хотя бы и могла это сделать, когда угодно. Все это обратилось для Алеши в
некоторую трудную задачу, ибо Грушенька только одному ему доверяла свое
сердце и беспрерывно просила у него советов; он же иногда совсем ничего не в
силах был ей сказать.
Озабоченно вступил он в ее квартиру. Она была уже дома; с полчаса как
воротилась от Мити, и уже по тому быстрому движению, с которым она вскочила
с кресел из-за стола к нему на встречу, он заключил, что ждала она его с
большим нетерпением. На столе лежали карты и была сдана игра в дурачки. На
кожаном диване с другой стороны стола была постлана постель, и на ней
полулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо больной и
ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся. Этот бездомный старичок, как
воротился тогда, еще месяца два тому, с Грушенькой из Мокрого, так и остался
у ней и при ней с тех пор неотлучно. Приехав тогда с ней в дождь и слякоть,
он, промокший и испуганный, сел на диван и уставился на нее молча, с робкою
просящею улыбкой. Грушенька, бывшая в страшном горе и уже в начинавшейся
лихорадке, почти забывшая о нем в первые полчаса по приезде за разными
хлопотами, - вдруг как-то пристально посмотрела на него: он жалко и
потерянно хихикнул ей в глаза. Она кликнула Феню и велела дать ему покушать.
Весь этот день он просидел на своем месте почти не шелохнувшись; когда же
стемнело и заперли ставни, Феня спросила барыню:
- Что ж, барыня, разве они ночевать останутся?
- Да, постели ему на диване, - ответила Грушенька.
Опросив его подробнее, Грушенька узнала от него, что действительно ему
как раз теперь некуда деться совсем, и что "господин Калганов, благодетель
мой, прямо мне заявили-с, что более меня уж не примут, и пять рублей
подарили". - "Ну, бог с тобой, оставайся уж", решила в тоске Грушенька,
сострадательно ему улыбнувшись. Старика передернуло от ее улыбки, и губы его
задрожали от благодарного плача. Так с тех пор и остался у ней скитающийся
приживальщик. Даже в болезни ее он не ушел из дома. Феня и ее мать, кухарка
Грушеньки, его не прогнали, а продолжали его кормить и стлать ему постель на
диване. Впоследствии Грушенька даже привыкла к нему и, приходя от Мити (к
которому, чуть оправившись, тотчас же стала ходить, не успев даже хорошенько
выздороветь), чтоб убить тоску, садилась и начинала разговаривать с
"Максимушкой" о всяких пустяках, только чтобы не думать о своем горе.
Оказалось, что старичок умел иногда кое-что и порассказать, так что стал ей
наконец даже и необходим. Кроме Алеши, заходившего однако не каждый день, и
всегда не надолго, Грушенька никого почти и не принимала. Старик же ее,
купец, лежал в это время уже страшно больной, "отходил", как говорили в
городе, и действительно умер всего неделю спустя после суда над Митей. За
три недели до смерти, почувствовав близкий финал, он кликнул к себе наконец
на верх сыновей своих, с их женами и детьми, и повелел им уже более не
отходить от себя. Грушеньку же с этой самой минуты строго заказал слугам не
принимать вовсе, а коли придет, то говорить ей: "Приказывает дескать вам
долго в веселии жить, а их совсем позабыть". Грушенька однако ж посылала
почти каждый день справляться об его здоровье.
- Наконец-то пришел! - крикнула она, бросив карты и радостно здороваясь
с Алешей, - а Максимушка так пугал, что пожалуй уж и не придешь. Ах, как
тебя нужно! Садись к столу; ну что тебе, кофею?
- А пожалуй, - сказал Алеша, подсаживаясь к столу, - очень
проголодался.
- То-то; Феня, Феня, кофею! - крикнула Грушенька, - он у меня уж давно
кипит, тебя ждет, да пирожков принеси, да чтобы горячих. Нет, постой, Алеша,
у меня с этими пирогами сегодня гром вышел. Понесла я их к нему в острог, а
он, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел. Один пирог так совсем на
пол кинул и растоптал. Я и сказала: "сторожу оставлю; коли не съешь до
вечера, значит, тебя злость эхидная кормит!" с тем и ушла. Опять ведь
поссорились, веришь тому. Что ни приду, так и поссоримся.
Грушенька проговорила все это залпом, в волнении. Максимов. тотчас же
оробев, улыбался, потупив глазки.
- Этот-то раз за что же поссорились? - спросил Алеша.
- Да уж совсем и не ожидала! Представь себе, к "прежнему" приревновал:
"Зачем дескать ты его содержишь. Ты его, значит, содержать начала?" Все
ревнует, все меня ревнует! И спит и ест ревнует. К Кузьме даже раз на
прошлой неделе приревновал.
- Да ведь он же знал про "прежнего"-то?
- Ну вот поди. С самого начала до самого сегодня знал, а сегодня вдруг
встал и начал ругать. Срамно только сказать, что говорил. Дурак! Ракитка к
нему пришел, как я вышла. Может Ракитка-то его и уськает, а? как ты думаешь?
- прибавила она как бы рассеянно.
- Любит он тебя, вот что, очень любит. А теперь как раз и раздражен.
- Еще бы не раздражен, завтра судят. И шла с тем, чтоб об завтрашнем
ему мое слово сказать, потому, Алеша, страшно мне даже и подумать, что
завтра будет! Ты вот говоришь, он раздражен, да я-то как раздражена. А он об
поляке! Экой дурак! вот к Максимушке небось не ревнует.
- Меня супруга моя очень тоже ревновала-с, - вставил свое словцо
Максимов.
- Ну уж тебя-то, - рассмеялась нехотя Грушенька, - к кому тебя и
ревновать-то?
- К горничным девушкам-с.
- Э, молчи, Максимушка, не до смеху мне теперь, даже злость берет. На
пирожки-то глаз не пяль, не дам, тебе вредно, и бальзамчику тоже не дам. Вот
с ним тоже возись; точно у меня дом богадельный, право, - рассмеялась она.
- Я ваших благодеяний не стою-с, я ничтожен-с, - проговорил слезящимся
голоском Максимов. - Лучше бы вы расточали благодеяния ваши тем, которые
нужнее меня-с.
- Эх, всякий нужен, Максимушка, и почему узнать, кто кого нужней. Хоть
бы и не было этого поляка вовсе, Алеша, тоже ведь разболеться сегодня
вздумал. Была и у него. Так вот нарочно же и ему пошлю пирогов, я не
посылала, а Митя обвинил, что посылаю, так вот нарочно же теперь пошлю,
нарочно! Ах, вот и Феня с письмом! Ну, так и есть, опять от поляков, опять
денег просят!
Пан Муссялович действительно прислал чрезвычайно длинное и витиеватое
по своему обыкновению письмо, в котором просил ссудить его тремя рублями. К
письму была приложена расписка в получении с обязательством уплатить в
течение трех месяцев; под распиской подписался и пан Врублевский. Таких
писем и все с такими же расписками Грушенька уже много получила от своего
"прежнего". Началось это с самого выздоровления Грушеньки, недели две назад.
Она знала однако, что оба пана и во время болезни ее приходили наведываться
о ее здоровье. Первое письмо, полученное Грушенькой, было длинное, на
почтовом листе большого формата, запечатанное большою фамильною печатью и
страшно темное и витиеватое, так что Грушенька прочла только половину и
бросила, ровно ничего не поняв. Да и не до писем ей тогда было. За этим
первым письмом последовало на другой день второе, в котором пан Муссялович
просил ссудить его двумя тысячами рублей на самый короткий срок. Грушенька и
это письмо оставила без ответа. Затем последовал уже целый ряд писем, по
письму в день, все так же важных и витиеватых, но в которых сумма, просимая
взаймы, постепенно спускаясь, дошла до ста рублей, до двадцати пяти, до
десяти рублей, и наконец вдруг Грушенька получила письмо, в котором оба пана
просили у ней один только рубль и приложили расписку, на которой оба и
подписались. Тогда Грушеньке стало вдруг жалко, и она, в сумерки, сбегала
сама к пану. Нашла она обоих поляков в страшной бедности, почти в нищете,
без кушанья, без дров, без папирос, задолжавших, хозяйке. Двести рублей,
выигранные в Мокром у Мити, куда-то быстро исчезли. Удивило однако же
Грушеньку, что встретили ее оба пана с заносчивою важностью и
независимостью, с величайшим этикетом, с раздутыми речами. Грушенька только
рассмеялась и дала своему "прежнему" десять рублей. Тогда же, смеясь,
рассказала об этом Мите, и тот вовсе не приревновал. Но с тех пор паны
ухватились за Грушеньку и каждый день ее бомбардировали письмами с просьбой
о деньгах, а та каждый раз посылала понемножку. И вот вдруг сегодня Митя
вздумал жестоко приревновать.
- Я, дура, к нему тоже забежала, всего только на минутку, когда к Мите
шла, потому разболелся тоже и он, пан-то мой прежний, - начала опять
Грушенька, суетливо и торопясь, - смеюсь я это и рассказываю Мите-то:
представь, говорю, поляк-то мой на гитаре прежние песни мне вздумал петь,
думает, что я расчувствуюсь и за него пойду. А Митя-то как вскочит с
ругательствами... Так вот нет же, пошлю панам пирогов! Феня, что они там
девчонку эту прислали? Вот, отдай ей три рубля, да с десяток пирожков в
бумагу им уверни и вели снести, а ты, Алеша, непременно расскажи Мите, что я
им пирогов послала.
- Ни за что не расскажу, - проговорил улыбнувшись Алеша.
- Эх, ты думаешь, что он мучается; ведь он это нарочно приревновал, а
ему самому все равно, - горько проговорила Грушенька.
- Как так нарочно? - спросил Алеша.
- Глупый ты, Алешенька, вот что, ничего ты тут не понимаешь при всем
уме, вот что. Мне не то обидно, что он меня, такую, приревновал, а то стало
бы мне обидно, коли бы вовсе не ревновал. Я такова. Я за ревность не
обижусь, у меня у самой сердце жестокое, я сама приревную. Только мне то
обидно, что он меня вовсе не любит, и теперь нарочно приревновал, вот что.
Слепая я, что ли, не вижу? Он мне об той, об Катьке, вдруг сейчас и говорит:
такая-де она и сякая, доктора из Москвы на суд для меня выписала, чтобы
спасти меня выписала, адвоката самого первого, самого ученого тоже выписала.
Значит, ее любит, коли мне в глаза начал хвалить, бесстыжие его глаза! Предо
мной сам вино