х да, шпацирен.
- Гулять?
- Ну да, гулять, и я то же говорю. Вот ум его и пошел прогуливаться и
пришел в такое глубокое место, в котором и потерял себя. А между тем, это
был благодарный и чувствительный юноша, о, я очень помню его еще вот таким
малюткой, брошенным у отца в задний двор, когда он бегал по земле без
сапожек и с панталончиками на одной пуговке...
Какая-то чувствительная и проникновенная нотка послышалась вдруг в
голосе честного старичка. Фетюкович так и вздрогнул, как бы что-то
предчувствуя, и мигом привязался.
- О, да, я сам был тогда еще молодой человек... Мне.., ну да. мне было
тогда сорок пять лет, а я только-что сюда приехал. И мне стало тогда жаль
мальчика, и я спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт... Ну да,
чего фунт? Я забыл, как это называется... фунт того, что дети очень любят,
как это, - ну, как это... - замахал опять доктор руками, - это на дереве
растет, и его собирают и всем дарят...
- Яблоки?
- О, н-не-е-ет! Фунт, фунт, яблоки десяток, а не фунт.... нет, их много
и все маленькие, кладут в рот и кр-р-рах!..
- Орехи?
- Ну да, орехи, и я то же говорю, - самым спокойным образом, как бы
вовсе и не искал слова, подтвердил доктор, - и я принес ему один фунт
орехов, ибо мальчику никогда и никто еще не приносил фунт орехов, и я поднял
мой палец и сказал ему: Мальчик! Gott der Vater, - он засмеялся и говорит:
Gott der Vater. - Gott der Sohn. Он еще засмеялся и лепетал: Gott der Sohn.
- Gott der heilige Geist. Тогда он еще засмеялся и проговорил сколько мог:
Gott der heilige Geist. А я ушел. На третий день иду мимо, а он кричит мне
сам: "Дядя, Gott der Vater, Gott der Sohn", и только забыл Gott der heilige
Geist, но я ему вспомнил, и мне опять стало очень жаль его. Но его увезли, и
я более не видал его. И вот прошло двадцать три года, я сижу в одно утро в
моем кабинете, уже с белою головой, и вдруг входит цветущий молодой человек,
которого я никак не могу узнать, но он поднял палец и смеясь говорит: "Gott
der Vater, Gott der Sohn und Gott der heilige Gest!" Я сейчас приехал и
пришел вас благодарить за фунт орехов; ибо мне никто никогда не покупал
тогда фунт орехов, а вы один купили мне фунт орехов". И тогда я вспомнил мою
счастливую молодость и бедного мальчика на дворе без сапожек, и у меня
повернулось сердце, и я сказал: Ты благодарный молодой человек, ибо всю
жизнь помнил тот фунт орехов, который я тебе принес в твоем детстве. И я
обнял его и благословил. И я заплакал. Он смеялся, но он и плакал... ибо
русский весьма часто смеется там, где надо плакать. Но он и плакал, я видел
это. А теперь, увы!..
- И теперь плачу, немец, и теперь плачу, божий ты человек! - крикнул
вдруг Митя со своего места.
Как бы там ни было, а анекдотик произвел в публике некоторое
благоприятное впечатление. Но главный эффект в пользу Мити произведен был
показанием Катерины Ивановны, о котором сейчас скажу. Да и вообще, когда
начались свидетели a decharge, то есть вызванные защитником, то судьба как
бы вдруг и даже серьезно улыбнулась Мите и - что всего замечательнее -
неожиданно даже для самой защиты. Но еще прежде Катерины Ивановны спрошен
был Алеша, который вдруг припомнил один факт, имевший вид даже как будто
положительного уже свидетельства против одного важнейшего пункта обвинения.
IV. СЧАСТЬЕ УЛЫБАЕТСЯ МИТЕ.
Случилось это вовсе нечаянно даже для самого Алеши. Он вызван был без
присяги, и я помню, что к нему все стороны отнеслись с самых первых слов
допроса чрезвычайно мягко и симпатично. Видно было, что ему предшествовала
добрая слава. Алеша показывал скромно и сдержанно, но в показаниях его явно
прорывалась горячая симпатия к несчастному брату. Отвечая по одному вопросу,
он очертил характер брата как человека может быть и неистового и увлеченного
страстями, но тоже и благородного, гордого и великодушного, готового даже на
жертву, если б от него потребовали. Сознавался впрочем, что брат был в
последние дни, из-за страсти к Грушеньке, из-за соперничества с отцом, в
положении невыносимом. Но он с негодованием отверг даже предположение о том,
что брат мог убить с целью грабежа, хотя и сознался, что эти три тысячи
обратились в уме Мити в какую-то почти манию, что он считал их за недоданное
ему, обманом отца, наследство, и что, будучи вовсе некорыстолюбивым, даже не
мог заговорить об этих трех тысячах без исступления и бешенства. Про
соперничество же двух "особ", как выразился прокурор, то-есть Грушеньки и
Кати, отвечал уклончиво и даже на один или два вопроса совсем не пожелал
отвечать.
- Говорил ли вам по крайней мере брат ваш, что намерен убить своего
отца? - спросил прокурор. - Вы можете не отвечать, если найдете это нужным,
- прибавил он.
- Прямо не говорил, - ответил Алеша.
- Как же? Косвенно?
- Он говорил мне раз о своей личной ненависти к отцу и что боится,
что... в крайнюю минуту... в минуту омерзения... может быть и мог бы убить
его.
- И вы услышав поверили тому?
- Боюсь сказать, что поверил. Но я всегда был убежден, что некоторое
высшее чувство всегда спасет его в роковую минуту, как и спасло в самом
деле, потому что не он убил отца моего, - твердо закончил Алеша громким
голосом и на всю залу. Прокурор вздрогнул как боевой конь, заслышавший
трубный сигнал.
- Будьте уверены, что я совершенно верю самой полной искренности
убеждения вашего, не обусловливая и не ассимилируя его нисколько с любовью к
вашему несчастному брату. Своеобразный взгляд ваш на весь трагический
эпизод, разыгравшийся в вашем семействе, уже известен нам по
предварительному следствию. Не скрою от вас, что он в высшей степени особлив
и противоречит всем прочим показаниям, полученным прокуратурою. А потому и
нахожу нужным спросить вас уже с настойчивостью: какие именно данные
руководили мысль вашу и направили ее на окончательное убеждение в
невиновности брата вашего, и, напротив, в виновности Другого лица, на
которого вы уже указали прямо на предварительном следствии?
- На предварительном следствии я отвечал лишь на вопросы, - тихо и
спокойно проговорил Алеша, - а не шел сам с обвинением на Смердякова.
- И все же на него указали?
- Я указал со слов брата Дмитрия. Мне еще до допроса рассказали о том,
что произошло при аресте его и как он сам показал тогда на Смердякова. Я
верю вполне, что брат невиновен. А если убил не он, то...
- То Смердяков? Почему же именно Смердяков? И почему именно вы так
окончательно убедились в невиновности вашего брата?
- Я не мог не поверить брату. Я знаю, что он мне не солжет. Я по лицу
его видел, что он мне не лжет.
- Только по лицу? В этом все ваши доказательства?
- Более не имею доказательств.
- И о виновности Смердякова тоже не основываетесь ни на малейшем ином
доказательстве, кроме лишь слов вашего брата и выражения лица его?
- Да, не имею иного доказательства.
На этом прокурор прекратил расспросы. Ответы Алеши произвели было на
публику самое разочаровывающее впечатление. О Смердякове у нас уже
поговаривали еще до суда, кто-то что-то слышал, кто-то на что-то указывал,
говорили про Алешу, что он накопил какие-то чрезвычайные доказательства в
пользу брата и в виновности лакея, и вот - ничего, никаких доказательств,
кроме каких-то нравственных убеждений, столь естественных в его качестве
родного брата подсудимого.
Но начал спрашивать и Фетюкович. На вопрос о том: когда именно
подсудимый говорил ему, Алеше, о своей ненависти к отцу и о том, что он мог
бы убить его, и что слышал ли он это от него например при последнем свидании
пред катастрофой, Алеша, отвечая, вдруг как бы вздрогнул, как бы нечто
только теперь припомнив и сообразив:
- Я припоминаю теперь одно обстоятельство, о котором я было совсем и
сам позабыл, но тогда оно было мне так неясно, а теперь...
И Алеша с увлечением, видимо сам только что теперь внезапно попав на
идею, припомнил, как в последнем свидании с Митей, вечером, у дерева, по
дороге к монастырю, Митя, ударяя себя в грудь, "в верхнюю часть груди",
несколько раз повторил ему, что у него есть средство восстановить свою
честь, что средство это здесь, вот тут, на его груди... "Я подумал тогда,
что он, ударяя себя в грудь, говорил о своем сердце", продолжал Алеша, - "о
том, что в сердце своем мог бы отыскать силы, чтобы выйти из одного
какого-то ужасного позора, который предстоял ему и о котором он даже мне не
смел признаться. Признаюсь, я именно подумал тогда, что он говорит об отце и
что он содрогается как от позора, при мысли пойти к отцу и совершить с ним
какое-нибудь насилие, а между тем он именно тогда как бы на что-то указывал
на своей груди, так что, помню, у меня мелькнула именно тогда же какая-то
мысль, что сердце совсем не в той стороне груди, а ниже, а он ударяет себя
гораздо выше, вот тут, сейчас ниже шеи, и все указывает в это место. Моя
мысль мне показалась тогда глупою, а он именно может быть тогда указывал на
эту ладонку, в которой зашиты были эти полторы тысячи!.."
- Именно! - крикнул вдруг Митя с места. - Это так, Алеша, так, я тогда
об нее стучал кулаком!
Фетюкович бросился к нему впопыхах, умоляя успокоиться, и в тот же миг
так и вцепился в Алешу. Алеша, сам увлеченный своим воспоминанием, горячо
высказал свое предположение, что позор этот вероятнее всего состоял именно в
том, что, имея на себе эти тысячу пятьсот рублей, которые бы мог возвратить
Катерине Ивановне, как половину своего ей долга, он все-таки решил не отдать
ей этой половины и употребить на другое, то-есть на увоз Грушеньки, если б
она согласилась...
- Это так, это именно так, - восклицал во внезапном возбуждении Алеша,
- брат именно восклицал мне тогда, что половину, половину позора (он
несколько раз выговорил: половину!), он мог бы сейчас снять с себя, но что
до того несчастен слабостью своего характера, что этого не сделает... знает
заранее, что этого не может и не в силах сделать!
- И вы твердо, ясно помните, что он ударял себя именно в это место
груди? - жадно допрашивал Фетюкович,
- Ясно и твердо, потому что именно мне подумалось тогда: зачем это он
ударяет так высоко, когда сердце ниже, и мне тогда же показалась моя мысль
глупою... я это помню, что показалась глупою... это мелькнуло. Вот потому-то
я сейчас теперь и вспомнил. И как я мог позабыть это до самых этих пор!
Именно он на эту ладонку указывал как на то, что у него есть средства, но
что он не отдаст эти полторы тысячи! А при аресте, в Мокром, он именно
кричал, - я это знаю, мне передавали, - что считает самым позорным делом
всей своей жизни, что, имея средства отдать половину (именно половину!)
долга Катерине Ивановне и стать пред ней не вором, он все-таки не решился
отдать и лучше захотел остаться в ее глазах вором, чем расстаться с
деньгами! А как он мучился, как он мучился этим долгом! - закончил,
восклицая, Алеша.
Разумеется, ввязался и прокурор. Он попросил Алешу еще раз описать, как
это все было, и несколько раз настаивал спрашивая: точно ли подсудимый, бия
себя в грудь, как бы на что-то указывал? Может быть просто бил себя кулаком
по груди?
- Да и не кулаком! - восклицал Алеша, - а именно указывал пальцами, и
указывал сюда, очень высоко... Но как я мог это так совсем забыть до самой
этой минуты !
Председатель обратился к Мите с вопросом, что может он сказать насчет
данного показания. Митя подтвердил, что именно все так и было, что он именно
указывал на свои полторы тысячи, бывшие у него на груди, сейчас пониже шеи
и, что конечно это был позор, - "позор, от которого не отрекаюсь,
позорнейший акт во всей моей жизни!" вскричал Митя. "Я мог отдать и не
отдал. Захотел лучше остаться в ее глазах вором, но не отдал, а самый
главный позор был в том, что и вперед знал, что не отдам! Прав, Алеша!
Спасибо, Алеша!"
Тем кончился допрос Алеши. Важно и характерно было именно то
обстоятельство, что отыскался хоть один лишь факт, хоть одно лишь, положим,
самое мелкое доказательство, почти только намек на доказательство, но
которое все же хоть капельку свидетельствовало, что действительно
существовала эта ладонка, что были в ней полторы тысячи, и что подсудимый не
лгал на предварительном следствии, когда в Мокром объявил, что эти полторы
тысячи "были мои". Алеша был рад; весь раскрасневшись, он проследовал на
указанное ему место. Он долго еще повторял про себя: "Как это я забыл! Как
мог я это забыть! И как это так вдруг только теперь припомнилось!"
Начался допрос Катерины Ивановны. Только что она появилась, в зале
пронеслось нечто необыкновенное. Дамы схватились за лорнеты и бинокли,
мужчины зашевелились, иные вставали с мест, чтобы лучше видеть. Все
утверждали потом, что Митя вдруг побледнел "как платок", только что она
вошла. Вся в черном, скромно и почти робко приблизилась она к указанному ей
месту. Нельзя было угадать по лицу ее, что она была взволнована, но
решимость сверкала в ее темном, сумрачном взгляде. Надо заметить, потом
весьма многие утверждали, что она была удивительно хороша собой в ту минуту.
Заговорила она тихо, но ясно, на всю залу. Выражалась чрезвычайно спокойно
или по крайней мере усиливаясь быть спокойною. Председатель начал вопросы
свои осторожно, чрезвычайно почтительно, как бы боясь коснуться "иных струн"
и уважая великое несчастие. Но Катерина Ивановна сама, с самых первых слов,
твердо объявила на один из предложенных вопросов, что она была помолвленною
невестой подсудимого "до тех пор, пока он сам меня не оставил"... - тихо
прибавила она. Когда ее спросили о трех тысячах, вверенных Мите для отсылки
на почту ее родственникам, она твердо проговорила: "Я дала ему не прямо на
почту; я тогда предчувствовала, что ему очень нужны деньги... в ту минуту...
Я дала ему эти три тысячи под условием, чтоб он отослал их, если хочет, в
течение месяца. Напрасно он так потом себя мучил из-за этого долга..."
Я не передаю всех вопросов и в точности всех ее ответов, я только
передаю существенный смысл ее показаний.
- Я твердо была уверена, что он всегда успеет переслать эти три тысячи,
только что получит от отца, - продолжала она, отвечая на вопросы. - Я всегда
была уверена в его бескорыстии и в его честности... высокой честности... в
денежных делах. Он твердо был уверен, что получит от отца три тысячи рублей
и несколько раз мне говорил про это. Я знала, что у него с отцом распря, и
всегда была и до сих пор тоже уверена, что он был обижен отцом. Я не помню
никаких угроз отцу с его стороны. При мне по крайней мере он ничего не
говорил никаких угроз. Если б он пришел тогда ко мне, я тотчас успокоила бы
его тревогу из-за должных мне им этих несчастных трех тысяч, но он не
приходил ко мне более... а я сама... я была поставлена в такое положение...
что не могла его звать к себе... Да я и никакого права не имела быть к нему
требовательною за этот долг, - прибавила она вдруг, и что-то решительное
зазвенело в ее голосе, - я сама однажды получила от него денежное одолжение
еще большее, чем в три тысячи, и приняла его, несмотря на то, что и
предвидеть еще тогда не могла, что хоть когда-нибудь в состоянии буду
заплатить ему долг мой...
В тоне голоса ее как бы почувствовался какой-то вызов. Именно в эту
минуту вопросы перешли к Фетюковичу.
- Это было еще не здесь, а в начале вашего знакомства? - осторожно
подходя, подхватил Фетюкович, в миг запредчувствовав нечто благоприятное.
(Замечу в скобках, что он, несмотря на то, что был вызван из Петербурга
отчасти и самою Катериной Ивановной, - все-таки не знал ничего об эпизоде о
пяти тысячах, данных ей Митей еще в том городе и о "земном поклоне". Она
этого не сказала ему и скрыла! И это было удивительно. Можно с уверенностию
предположить, что она сама, до самой последней минуты, не знала: расскажет
она этот эпизод на суде или нет, и ждала какого-то вдохновения.)
Нет, никогда я не могу забыть этих минут! Она начала рассказывать, она
все рассказала, весь этот эпизод, поведанный Митей Алеше, и "земной поклон",
и причины, и про отца своего, и появление свое у Мити, и ни словом, ни
единым намеком не упомянула о том, что Митя, чрез сестру ее, сам предложил
"прислать к нему Катерину Ивановну за деньгами". Это она великодушно утаила
и не устыдилась выставить наружу, что это она, она сама, прибежала тогда к
молодому офицеру, своим собственным порывом, надеясь на что-то... чтобы
выпросить у него денег. Это было нечто потрясающее. Я холодел и дрожал
слушая, зала замерла, ловя каждое слово. Тут было что-то беспримерное, так
что даже и от такой самовластной и презрительно-гордой девушки, как она,
почти невозможно было ожидать такого высоко-откровенного показания, такой
жертвы, такого самозаклания. И для чего, для кого? Чтобы спасти своего
изменника и обидчика, чтобы послужить хоть чем-нибудь, хоть малым, к
спасению его, произведя в его пользу хорошее впечатление! И в самом деле:
образ офицера, отдающего свои последние пять тысяч рублей, - все, что у него
оставалось в жизни, - и почтительно преклонившегося пред невинною девушкой,
выставился весьма симпатично и привлекательно, но... у меня больно сжалось
сердце! Я почувствовал, что может выйти потом (да и вышла потом, вышла!)
клевета! Со злобным смешком говорили потом во всем городе, что рассказ может
быть не совсем был точен, именно в том месте, где офицер отпустил от себя
девицу "будто бы только с почтительным поклоном". Намекали, что тут нечто
"пропущено". "Да если б и не было пропущено, если б и все правда была, -
говорили даже самые почтенные наши дамы, - то и тогда еще неизвестно: очень
ли благородно так поступить было девушке, даже хоть бы спасая отца?" И
неужели Катерина Ивановна, с ее умом, с ее болезненною проницательностью, не
предчувствовала заранее, что так заговорят? Непременно предчувствовала, и
вот решилась же сказать все! Разумеется, все эти грязненькие сомнения в
правде рассказа начались лишь потом, а в первую минуту все и все были
потрясены. Что же до членов суда, то Катерину Ивановну выслушали в
благоговейном, так-сказать даже стыдливом молчании. Прокурор не позволил
себе ни единого дальнейшего вопроса на эту тему. Фетюкович глубоко
поклонился ей. О, он почти торжествовал! Многое было приобретено: человек,
отдающий, в благородном порыве, последние пять тысяч, и потом тот же
человек, убивающий отца ночью с целью ограбить его на три тысячи, - это было
нечто отчасти и несвязуемое. По крайней мере хоть грабеж-то мог теперь
устранить Фетюкович. "Дело" вдруг облилось каким-то новым светом. Что-то
симпатичное пронеслось в пользу Мити. Он же... про него рассказывали, что он
раз или два во время показания Катерины Ивановны вскочил было с места, потом
упал опять на скамью и закрыл обеими ладонями лицо. Но когда она кончила, он
вдруг рыдающим голосом воскликнул, простирая к ней руки:
- Катя, зачем меня погубила!
И громко зарыдал было на всю залу. Впрочем мигом сдержал себя и опять
прокричал:
- Теперь я приговорен!
А затем как бы закоченел на месте, стиснув зубы и сжав крестом на груди
руки. Катерина Ивановна осталась в зале и села на указанный ей стул. Она
была бледна и сидела потупившись. Рассказывали бывшие близ нее, что она
долго вся дрожала как в лихорадке. К допросу явилась Грушенька.
Я подхожу близко к той катастрофе, которая, разразившись внезапно,
действительно может быть погубила Митю. Ибо я уверен, да и все тоже, все
юристы после так говорили, что не явись этого эпизода, преступнику по
крайней мере дали бы снисхождение. Но об этом сейчас. Два слова лишь прежде
о Грушеньке.
Она явилась в залу тоже вся одетая в черное, в своей прекрасной черной
шали на плечах. Плавно, своею неслышною походкой, с маленькою раскачкой, как
ходят иногда полные женщины, приблизилась она к балюстраде, пристально
смотря на председателя и ни разу не взглянув ни направо, ни налево.
По-моему, она была очень хороша собой в ту минуту и вовсе не бледна, как
уверяли потом дамы. Уверяли тоже, что у ней было какое-то сосредоточенное и
злое лицо. Я думаю только, что она была раздражена и тяжело чувствовала на
себе презрительно-любопытные взгляды жадной к скандалу нашей публики. Это
был характер гордый, не выносящий презрения, один из таких, которые, чуть
лишь заподозрят от кого презрение - тотчас воспламеняются гневом и жаждой
отпора. При этом была конечно и робость, и внутренний стыд за эту робость,
так что немудрено, что разговор ее был неровен, - то гневлив, то презрителен
и усиленно груб, то вдруг звучала искренняя сердечная нотка самоосуждения,
самообвинения. Иногда же говорила так, как будто летела в какую-то пропасть:
"все де равно, что бы ни вышло, а я все-таки скажу"... Насчет знакомства
своего с Федором Павловичем она резко заметила: "Все пустяки, разве я
виновата, что он ко мне привязался?" А потом через минуту прибавила: "Я во
всем виновата, я смеялась над тем и другим, - и над стариком, и над этим, -
и их обоих до того довела. Из-за меня все произошло". Как-то коснулось дело
до Самсонова: "Какое кому дело, - с каким-то наглым вызовом тотчас же
огрызнулась она, - он был мой благодетель, он меня босоногую взял, когда
меня родные из избы вышвырнули". Председатель, впрочем весьма вежливо,
напомнил ей, что надо отвечать прямо на вопросы, не вдаваясь в излишние
подробности. Грушенька покраснела, и глаза ее сверкнули.
Пакета с деньгами она не видала, а только слыхала от "злодея", что есть
у Федора Павловича какой-то пакет с тремя тысячами. "Только это все
глупости, я смеялась, и ни за что бы туда не пошла..."
- Про кого вы сейчас упомянули, как о "злодее"? - осведомился прокурор.
- А про лакея, про Смердякова, что барина своего убил, а вчера
повесился.
Конечно, ее мигом спросили: какие же у ней основания для такого
решительного обвинения, но оснований не оказалось тоже и у ней никаких.
- Так Дмитрий Федорович мне сам говорил, ему и верьте. Разлучница его
погубила, вот что, всему одна она причиной, вот что, - вся как будто
содрогаясь от ненависти, прибавила Грушенька, и злобная нотка зазвенела в ее
голосе.
Осведомились, на кого она опять намекает.
- А на барышню, на эту вот Катерину Ивановну. К себе меня тогда
зазвала, шоколатом потчевала, прельстить хотела. Стыда в ней мало истинного,
вот что...
Тут председатель уже строго остановил ее, прося умерить свои выражения.
Но сердце ревнивой женщины уже разгорелось, она готова была полететь хоть в
бездну...
- При аресте в селе Мокром, - припоминая спросил прокурор, - все видели
и слышали, как вы, выбежав из другой комнаты, закричали: "Я во всем
виновата, вместе в каторгу пойдем!" Стало быть была уже и у вас в ту минуту
уверенность, что он отцеубийца?
- Я чувств моих тогдашних не помню, - ответила Грушенька, - все тогда
закричали, что он отца убил, я и почувствовала, что это я виновата, и что
из-за меня он убил. А как он сказал, что неповинен, я ему тотчас поверила, и
теперь верю, и всегда буду верить: не таков человек, чтобы солгал.
Вопросы перешли к Фетюковичу. Между прочим, я помню, он спросил про
Ракитина и про двадцать пять рублей "за то, что привел к вам Алексея
Федоровича Карамазова".
- А что ж удивительного, что он деньги взял, - с презрительною злобой
усмехнулась Грушенька, - он и все ко мне приходил деньги канючить, рублей по
тридцати бывало в месяц выберет, все больше на баловство: пить-есть ему было
на что и без моего.
- На каком же основании вы были так щедры к г. Ракитину? - подхватил
Фетюкович, несмотря на то, что председатель сильно шевелился.
- Да ведь он же мне двоюродный брат. Моя мать с его матерью родные
сестры. Он только все молил меня никому про то здесь не сказывать, стыдился
меня уж очень.
Этот новый факт оказался совершенною неожиданностью для всех, никто про
него до сих пор не знал во всем городе, даже в монастыре, даже не знал Митя.
Рассказывали, что Ракитин побагровел от стыда на своем стуле. Грушенька еще
до входа в залу как-то узнала, что он показал против Мити, а потому и
озлилась. Вся давешняя речь г. Ракитина, все благородство ее, все выходки на
крепостное право, на гражданское неустройство России, - все это уже
окончательно на этот раз было похерено и уничтожено в общем мнении.
Фетюкович был доволен: опять бог на шапку послал. Вообще же Грушеньку
допрашивали не очень долго, да и не могла она конечно сообщить ничего
особенно нового. Оставила она в публике весьма неприятное впечатление. Сотни
презрительных взглядов устремились на нее, когда она, кончив показание,
уселась в зале довольно далеко от Катерины Ивановны. Все время, пока ее
спрашивали, Митя молчал, как бы окаменев, опустив глаза в землю.
Появился свидетелем Иван Федорович.
Замечу, что его вызвали было еще до Алеши. Но судебный пристав доложил
тогда председателю, что, по внезапному нездоровью или какому-то припадку,
свидетель не может явиться сейчас, но только что оправится, то когда угодно
готов будет дать свое показание. Этого впрочем как-то никто не слыхал, и
узнали уже впоследствии. Появление его в первую минуту было почти не
замечено: главные свидетели, особенно две соперницы, были уже допрошены;
любопытство было пока удовлетворено. В публике чувствовалось даже утомление.
Предстояло еще выслушать несколько свидетелей, которые вероятно ничего
особенного не могли сообщить в виду всего, что было уже сообщено. Время же
уходило. Иван Федорович приблизился как-то удивительно медленно, ни на кого
не глядя и опустив даже голову, точно о чем-то нахмуренно соображая. Одет он
был безукоризненно, но лицо его на меня по крайней мере произвело
болезненное впечатление: было в этом лице что-то как бы тронутое землей,
что-то похожее на лицо помирающего человека. Глаза были мутны; он поднял их
и медленно обвел ими залу. Алеша вдруг вскочил было со своего стула и
простонал: ах! Я помню это. Но и это мало кто уловил.
Председатель начал было с того, что он свидетель без присяги, что он
может показывать или умолчать, но что конечно все показанное должно быть по
совести, и т. д., и т. д. Иван Федорович слушал и мутно глядел на него; но
вдруг лицо его стало медленно раздвигаться в улыбку, и только что
председатель, с удивлением на него смотревший, кончил говорить, он вдруг
рассмеялся.
- Ну и что же еще? - громко спросил он. Все затихло в зале, что-то как
бы почувствовалось. Председатель забеспокоился.
- Вы... может быть еще не так здоровы? - проговорил он было, ища
глазами судебного пристава.
- Не беспокойтесь, ваше превосходительство, я достаточно здоров и могу
вам кое-что рассказать любопытное, - ответил вдруг совсем спокойно и
почтительно Иван Федорович.
- Вы имеете предъявить какое-нибудь особое сообщение? - все еще с
недоверчивостью продолжал председатель.
Иван Федорович потупился, помедлил несколько секунд и, подняв снова
голову, ответил как бы заикаясь:
- Нет... не имею. Не имею ничего особенного.
Ему стали предлагать вопросы. Он отвечал совсем как-то нехотя, как-то
усиленно кратко, с каким-то даже отвращением, все более и более нараставшим,
хотя впрочем отвечал все-таки толково. На многое отговаривался незнанием.
Про счеты отца с Дмитрием Федоровичем ничего не знал. "И не занимался этим",
- произнес он. Об угрозах убить отца слышал от подсудимого, про деньги в
пакете слышал от Смердякова...
- Все одно и то же, - прервал вдруг с утомленным видом: - я ничего не
могу сообщить суду особенного.
- Я вижу, вы нездоровы, и понимаю ваши чувства... - начал было
председатель.
Он обратился было к сторонам, к прокурору и защитнику, приглашая их,
если найдут нужным, предложить вопросы, как вдруг Иван Федорович
изнеможенным голосом попросил:
- Отпустите меня, ваше превосходительство, я чувствую себя очень
нездоровым.
И с этим словом, не дожидаясь позволения, вдруг сам повернулся и пошел
было из залы. Но, пройдя шага четыре, остановился, как бы что-то вдруг
обдумав, тихо усмехнулся и воротился опять на прежнее место.
- Я, ваше превосходительство, как та крестьянская девка...
знаете, как это: "захоцу - вскоцу, захоцу - не вскоцу". За ней ходят с
сарафаном, али с паневой что ли, чтоб она вскочила, чтобы завязать и венчать
везти, а она говорит: "захоцу - вскоцу, захоцу - н[EACUTE] вскоцу"... Это в
какой-то нашей народности...
- Что вы этим хотите сказать? - строго спросил председатель.
- А вот, - вынул вдруг Иван Федорович пачку денег, - вот деньги... те
самые, которые лежали вот в том пакете (он кивнул на стол с вещественными
доказательствами) и из-за которых убили отца. Куда положить? Господин
судебный пристав, передайте.
Судебный пристав взял всю пачку и передал председателю.
- Каким образом могли эти деньги очутиться у вас... если это те самые
деньги? - в удивлении проговорил председатель.
- Получил от Смердякова, от убийцы, вчера. Был у него пред тем, как он
повесился. Убил отца он, а не брат. Он убил, а я его научил убить... Кто не
желает смерти отца?..
- Вы в уме или нет? - вырвалось невольно у председателя.
- То-то и есть, что в уме... и в подлом уме, в таком же как и вы, как и
все эти... р-рожи! - обернулся он вдруг на публику. - Убили отца, а
притворяются, что испугались, - проскрежетал он с яростным презрением. -
Друг пред другом кривляются. Лгуны! Все желают смерти отца. Один гад съедает
другую гадину... Не будь отцеубийства - все бы они рассердились и разошлись
злые... Зрелищ! "Хлеба и зрелищ!" Впрочем ведь и я хорош! Есть у вас вода
или нет, дайте напиться Христа ради! - схватил он вдруг себя за голову.
Судебный пристав тотчас к нему приблизился. Алеша вдруг вскочил и
закричал: "Он болен, не верьте ему, он в белой горячке!" Катерина Ивановна
стремительно встала со своего стула и, неподвижная от ужаса, смотрела на
Ивана Федоровича. Митя поднялся и с какою-то дикою искривленною улыбкой
жадно смотрел и слушал брата.
- Успокойтесь, не помешанный, я только убийца! - начал опять Иван. - С
убийцы нельзя же спрашивать красноречия... - прибавил он вдруг для чего-то и
искривленно засмеялся.
Прокурор в видимом смятении нагнулся к председателю. Члены суда
суетливо шептались между собой. Фетюкович весь навострил уши, прислушиваясь.
Зала замерла в ожидании. Председатель вдруг как бы опомнился.
- Свидетель, ваши слова непонятны и здесь невозможны. Успокойтесь, если
можете, и расскажите... если вправду имеете что сказать. Чем вы можете
подтвердить такое признание... если вы только не бредите?
- То-то и есть, что не имею свидетелей. Собака Смердяков не пришлет с
того света вам показание... в пакете. Вам бы все пакетов, довольно и одного.
Нет у меня свидетелей... Кроме только разве одного, - задумчиво усмехнулся
он.
- Кто ваш свидетель?
- С хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет! Le diable
n'existe point! He обращайте внимания, дрянной, мелкий чорт, - прибавил он,
вдруг перестав смеяться и как бы конфиденциально: - он наверно здесь
где-нибудь, вот под этим столом с вещественными доказательствами, где ж ему
сидеть как не там? Видите, слушайте меня: я ему сказал: не хочу молчать, а
он про геологический переворот... глупости! Ну, освободите же изверга... он
гимн запел, это потому, что ему легко! Все равно, что пьяная каналья
загорланит, как "поехал Ванька в Питер", а я за две секунды радости отдал бы
квадрильйон квадрильйонов. Не знаете вы меня! О, как это все у вас глупо !
Ну, берите же меня вместо него! Для чего же-нибудь я пришел... Отчего,
отчего это все, что ни есть, так глупо!
И он опять стал медленно и как бы в задумчивости оглядывать залу. Но
уже все заволновалось. Алеша кинулся-было к нему со своего места, но
судебный пристав уже схватил Ивана Федоровича за руку.
- Это что еще такое? - вскричал тот, вглядываясь в упор в лицо
пристава, и вдруг, схватив его за плечи, яростно ударил об пол. Но стража
уже подоспела, его схватили, и тут он завопил неистовым воплем. И все время,
пока его уносили, он вопил и выкрикивал что-то несвязное.
Поднялась суматоха. Я не упомню всего в порядке, сам был взволнован и
не мог уследить. Знаю только, что потом, когда уже все успокоилось и все
поняли в чем дело, судебному приставу таки досталось, хотя он и основательно
объяснил начальству, что свидетель был все время здоров, что его видел
доктор, когда час пред тем с ним сделалась легкая дурнота, но что до входа в
залу он все говорил связно, так что предвидеть было ничего невозможно; что
он сам, напротив, настаивал и непременно хотел дать показание. Но прежде чем
хоть сколько-нибудь успокоились и пришли в себя, сейчас же вслед за этою
сценой разразилась и другая: с Катериной Ивановной сделалась истерика. Она,
громко взвизгивая, зарыдала, но не хотела уйти, рвалась, молила, чтоб ее не
уводили и вдруг закричала председателю:
- Я должна сообщить еще одно показание, немедленно... немедленно!.. Вот
бумага, письмо... возьмите, прочтите скорее, скорее! Это письмо этого
изверга, вот этого, этого! - она указывала на Митю. - Это он убил отца, вы
увидите сейчас, он мне пишет, как он убьет отца! А тот больной, больной, тот
в белой горячке! Я уже три дня вижу, что он в горячке!
Так вскрикивала она вне себя. Судебный пристав взял бумагу, которую она
протягивала председателю, а она, упав на свой стул и закрыв лицо, начала
конвульсивно и беззвучна рыдать, вся сотрясаясь и подавляя малейший стон в
боязни, что ее вышлют из залы. Бумага, поданная ею, была то самое письмо
Мити из трактира "Столичный город", которое Иван Федорович называл
"математической" важности документом. Увы! за ним именно признали эту
математичность, и, не будь этого письма, может быть и не погиб бы Митя, или
по крайней мере не погиб бы так ужасно! Повторяю, трудно было уследить за
подробностями. Мне и теперь все это представляется в такой суматохе. Должно
быть председатель тут же сообщил новый документ суду, прокурору, защитнику,
присяжным. Я помню только, как свидетельницу начали спрашивать. На вопрос:
успокоилась ли она? мягко обращенный к ней председателем, Катерина Ивановна
стремительно воскликнула:
- Я готова, готова! Я совершенно в состоянии вам отвечать, - прибавила
она, видимо все еще ужасно боясь, что ее почему-нибудь не выслушают. Ее
попросили объяснить подробнее: какое это письмо, и при каких обстоятельствах
она его получила?
- Я получила его накануне самого преступления, а писал он его еще за
день из трактира, стало быть за два дня до своего преступления, -
посмотрите, оно написано на каком-то счете! - прокричала она задыхаясь. - Он
меня тогда ненавидел, потому что сам сделал подлый поступок и пошел за этой
тварью... и потому еще, что должен был мне эти три тысячи... О, ему было
обидно за эти три тысячи из-за своей же низости! Эти три тысячи вот как были
- я вас прошу, я вас умоляю меня выслушать: еще за три недели до того, как
убил отца, он пришел ко мне утром. Я знала, что ему надо деньги, и знала на
что, - вот, вот именно на то, чтобы соблазнить эту тварь и увезти с собой. Я
знала тогда, что уж он мне изменил и хочет бросить меня, и я, я сама
протянула тогда ему эти деньги, сама предложила будто бы для того, чтоб
отослать моей сестре в Москве, - и когда отдавала, то посмотрела ему в лицо
и сказала, что он может когда хочет послать, "хоть еще через месяц". Ну как
же, как же бы он не понял, что я в глаза ему прямо говорила: "тебе надо
денег для измены мне с твоею тварью, так вот тебе эти деньги, я сама тебе их
даю, возьми, если ты так бесчестен, что возьмешь!"... Я уличить его хотела,
и что же? он взял, он их взял и унес, и истратил их с этою тварью там, в
одну ночь... Но он понял, он понял, что я все знаю, уверяю вас, что он тогда
понял и то, что я, отдавая ему деньги, только пытаю его: будет ли он так
бесчестен, что возьмет от меня, или нет? В глаза ему глядела, и он мне
глядел в глаза и все понимал, все понимал, и взял, и взял и унес мои деньги!
- Правда, Катя! - завопил вдруг Митя, - в глаза смотрел и понимал, что
бесчестишь меня и все-таки взял твои деньги! Презирайте подлеца, презирайте
все, заслужил!
- Подсудимый, - вскричал председатель, - еще слово - я вас велю
вывесть.
- Эти деньги его мучили, - продолжала, судорожно торопясь, Катя, - он
хотел мне их отдать, он хотел, это правда, но ему деньги нужны были и для
этой твари. Вот он и убил отца, а денег все-таки мне не отдал, а уехал с ней
в ту деревню, где его схватили. Там он опять прокутил эти деньги, которые
украл у убитого им отца. А за день до того, как убил отца, и написал мне это
письмо, написал пьяный, я сейчас тогда увидела, написал из злобы и зная,
наверно зная, что я никому не покажу этого письма, даже если б он и убил. А
то бы он не написал. Он знал, что я не захочу ему мстить и его погубить! Но
прочтите, прочтите внимательно, пожалуста внимательнее, и вы увидите, что он
в письме все описал, все заранее: как убьет отца и где у того деньги лежат.
Посмотрите, пожалуста не пропустите, там есть одна фраза: "убью, только бы
уехал Иван". Значит, он заранее уж обдумал, как он убьет, - злорадно и
ехидно подсказывала суду Катерина Ивановна. О, видно было, что она до
тонкости вчиталась в это роковое письмо и изучила в нем каждую черточку. -
Не пьяный он бы мне не написал, но посмотрите, там все описано вперед, все
точь-в-точь, как он потом убил, вся программа!
Так восклицала она вне себя и уж конечно презирая все для себя
последствия, хотя разумеется их предвидела еще может за месяц тому, потому
что и тогда еще может быть, содрогаясь от злобы, мечтала: "не прочесть ли
это суду?" Теперь же как бы полетела с горы. Помню, кажется именно тут же
письмо было прочитано вслух секретарем, и произвело потрясающее впечатление.
Обратились к Мите с вопросом:
признает ли он это письмо?
- Мое, мое! - воскликнул Митя. - Не пьяный бы не написал!.. За многое
мы друг друга ненавидели, Катя, но клянусь, клянусь, я тебя и ненавидя
любил, а ты меня - нет!
Он упал на свое место, ломая руки в отчаянии. Прокурор и защитник стали
предлагать перекрестные вопросы, главное в том смысле: "что, дескать,
побудило вас давеча утаить такой документ и показывать прежде совершенно в
другом духе и тоне?"
- Да, да, я давеча солгала, все лгала, против чести и совести, но я
хотела давеча спасти его, потому что он меня так ненавидел и так презирал, -
как безумная воскликнула Катя. - О, он презирал меня ужасно, презирал
всегда, и знаете, знаете - он презирал меня с самой той минуты, когда я ему
тогда в ноги за эти деньги поклонилась. Я увидала это... Я сейчас, тогда же
это почувствовала, но я долго себе не верила. Сколько раз я читала в глазах
его: "все-таки ты сама тогда ко мне пришла". О, он не понял, он не понял
ничего, зачем я тогда прибежала, он способен подозревать только низость! Он
мерил на себя, он думал, что и все такие как он, - яростно проскрежетала
Катя, совсем уже в исступлении. - А жениться он на мне захотел потому
только, что я получила наследство, потому, потому! Я всегда подозревала, что
потому! О, это зверь! Он всю жизнь был уверен, что я всю жизнь буду пред ним
трепетать от стыда за то, что тогда приходила, и что он может вечно за это
презирать меня, а потому первенствовать, - вот почему он на мне захотел
жениться! Это так, это все так! Я пробовала победить его моею любовью,
любовью без конца, даже измену его хотела снести, но он ничего, ничего не
понял. Да разве он может что-нибудь понять! Это изверг! Это письмо я
получила только на другой день вечером, мне из трактира принесли, а еще
утром, еще утром в тот день, я хотела было все простить ему, все, даже его
измену!
Конечно председатель и прокурор ее успокоивали. Я уверен, что им всем
было даже может быть самим стыдно так пользоваться ее исступлением и
выслушивать такие признания. Я помню, я слышал, как они говорили ей: "Мы
понимаем, как вам тяжело, поверьте, мы способны чувствовать", и проч., и
проч., - а показания-то все-таки вытянули от обезумевшей женщины в истерике.
Она наконец описала с чрезвычайною ясностью, которая так часто, хотя и
мгновенно, мелькает даже. в минуты такого напряженного состояния, как Иван
Федорович почти сходил с ума во все эти два месяца на том, чтобы спасти
"изверга и убийцу", своего брата.
- Он себя мучил, - восклицала она, - он все хотел уменьшить его вину,
признаваясь мне, что он и сам не любил отца и может быть сам желал его
смерти. О, это глубокая, глубокая совесть! Он замучил себя совестью ! Он все
мне открывал, все, он приходил ко мне и говорил со мной каждый день как с
единственным другом своим. Я имею честь быть его единственным другом! -
воскликнула она вдруг, точно как бы с каким-то вызовом, засверкав глазами. -
Он ходил к Смердякову два раза. Однажды он пришел ко мне и говорит: если
убил не брат, а Смердяков (потому что эту басню пустили здесь все, что убил
Смердяков), то может быть виновен и я, потому что Смердяков знал, что я не
люблю отца и может быть думал, что я желаю смерти отца. Тогда я вынула это
письмо и показала ему, и он уж совсем убедился, что убил брат, и это уже
совсем сразило его. Он не мог снести, что его родной брат - отцеубийца! Еще
неделю назад я видела, что он от этого болен. В последние дни он, сидя у
меня, бредил. Я видела, что он мешается в уме. Он ходил и бредил, его видели
так по улицам. Приезжий доктор, по моей просьбе, его осматривал третьего дня
и сказал мне, что он близок к горячке, - все чрез него, все чрез изверга! А
вчера он узнал, что Смердяков умер - это его так поразило, что он сошел с
ума... и все от изверга, все на том, чтобы спасти изверга!
О, разумеется, так говорить и так признаваться можно только
какой-нибудь раз в жизни, - в предсмертную минуту например, всходя на
эшафот. Но Катя именно была в своем характере и в своей минуте. Это была та
же самая стремительная Катя, которая кинулась тогда к молодому развратнику,
чтобы спасти отца; та же самая Катя, которая давеча, пред всею этою
публикой, гордая и целомудренная, принесла себя и девичий стыд свой в
жертву, рассказав про "благородный поступок Мити", чтобы только лишь
сколько-нибудь смягчить ожидавшую его участь. И вот теперь точно так же она
тоже принесла себя в жертву, но уже за другого, и может быть только лишь
теперь, только в эту минуту, впервые почувствовав и осмыслив вполне, как
дорог ей этот другой человек! Она пожертвовала собою в испуге за него. вдруг
вообразив, что он погубил себя своим показанием, что это он убил, а не брат,
пожертвовала, чтобы спасти его, его славу, его репутацию! И однако
промелькнула страшная вещь: лгала ли она на Митю, описывая бывшие свои к
нему отношения, - вот вопрос. Нет, нет, она не клеветала намеренно, крича,
что Митя презирал ее за земной поклон! Она сама верила в это, она была
глубоко убеждена, с самого может быть этого поклона, что простодушный,
обожавший ее еще тогда Митя смеется над ней и презирает ее. И только из
гордости она сама привязалась к нему тогда любовью, истерическою и
надорванною, из уязвленной гордости, и эта любовь походила не на любовь, а
на мщение. О, может быть эта надорванная любовь и выродилась бы в настоящую,
может Катя ничего и не желала, как этого, но Митя оскорбил ее изменой до
глубины души, и душа не простила. Минута же мщения слетела неожиданно, и все
так долго и больно скоплявшееся в груди обиженной женщины разом, и
опять-таки неожиданно, вырвалось наружу. Она предала Митю, но предала и
себя! И разумеется, только что успела высказаться, напряжение порвалось, и
стыд подавил ее. Опять началась истерика, она упала, рыдая и выкрикивая. Ее
унесли. В ту минуту, когда ее выносили, с воплем бросилась к Мите Грушенька
со своего места, так что ее и удержать не успели:
- Митя! - завопила она, - погубила тебя т