iv align="justify"> - Будем, будем почитывать. Но жаль, что у вас в семинариях
по-французски не учат читать! Я сам уже самоучкой выучился в Петербурге и
именно из-за этих романов, - прелесть! Куда только не перенесешься с ними!
Священник покачал головой.
- Как же вы кушанье свое тут устроили?
- Хозяйка готовит. И недурно, уверяю...
Посидели, поболтали.
- Вот уж пять дней, как я устроился. И как легко на душе. Целые дни
брожу с ружьем по окрестностям. Горы ваши - прелесть; вид на Волгу с бугров
- уму непостижимое очарование! Уйдешь по холмам, заберешься в глушь; леса
расцветают, одеваются листьями. Дичи гибель. И не опомнишься, как день
кончился.
"Что он, врет или правду говорит! - подумал священник, - не упорство
ли тут чиновника, а не идиллия, которую он на себя напустил!"
- Что ваше дело? - спросил отец Смарагд.
- Писал к губернскому предводителю и к губернатору. Только ответа еще
нет.
- А вы так хорошо устроили вашу почту! Тут письма в губернский город
идут не более двух дней.
- Что делать? подождем!
Прошли еще три недели. Явились потом выписанные книги. Стали приятели
их разбирать. Впервые тут священник увидел: "Записки оружейного
оренбургского охотника" Аксакова, его "Уженье рыбы", "Записки охотника"
Тургенева и целую кучу новейших столичных изданий по части естествоведения:
о мироздании, о лесах и степях Америки, о море и его жизни, об облаках, об
инстинкте животных и прочее. Кое-что взял отец Смарагд почитать к себе
домой. Иное из этого он тут же прочел с своим соседом. Генерал сперва было
вздремнул при чтении и сказал: "Нет, Дюма и Феваль лучше! Вот я вам
переведу!" Но когда священник стал читать Аксакова и Тургенева, Рубашкин
пришел в такой восторг, что крикнул: "Нет, я ошибался: французам до нас
далеко!.. Так и подмывает идти на охоту! Я страстный охотник в душе!.."
Схватил ружье, ушел в соседний лес и хотя страшно устал, но не убил ничего.
Прошел еще месяц. Священник ходил в гости к Рубашкину. Адриан Сергеич
ходил к отцу Смарагду в Есауловку. Дела его не изменялись. Обитатели Малого
Малаканца сперва, как на пугало какое, стали сходиться смотреть на нового
своего поселенца. Ребятишки и взрослые следили из-за углов, когда он уходил
на прогулки. Но потом они все привыкли. Вмешался было в жизнь генерала
соседний окружной начальник над этим селом. Но отец Смарагд при случае
сказал ему, что генерал чуть ли не прислан сюда инкогнито по поводу
раскола, и Рубашкина все оставили окончательно в покое, тем более что с
расколом окружной начальник решительно не знал, что делать. В конце этого
второго месяца, вместе с нумерами "Инвалида", Рубашкин получил разом,
наконец, два пакета из губернского города. Тогда уже он приобрел себе
крепкого буланого конька и сам верхом за почтой ездил к одинокой пристани,
где пароход какого-то общества грузился по пути обыкновенно раз в неделю
дровами. В обоих пакетах был один ответ: сделано распоряжение о
подтверждении и внушении кому следует, чтобы, наконец, просьбы его по делу
о выводе Перебоченской из принадлежащей ему земли были немедленно уважены.
И только!
Но эти просьбы не уважились опять ни на волос. Приехал поэтому,
впрочем, в усадьбу Перебоченской какой-то чиновник, как после узнал
Рубашкин, взял от нее новую какую-то явку и опять уехал. Присылал за ней
еще коляску князек, уездный предводитель дворянства; Перебоченская выехала
в ней дня на три в город, где был у нее домик, а в это время, по условию с
предводителем, налетел становой, составил повестку губернатору, что госпожа
Перебоченская по распоряжению местного начальства выбыла, наконец,
такого-то числа из усадьбы Конского Сырта, и эту повестку послал в город.
Палагея же Андреевна снова явилась в своем доме. Гурты ее по-старому гуляли
по лугам и холмам Конского Сырта. Поляк, приказчик ее, в свое время, с
весны, с батраками засеял без малого двести десятин пшеницы. Пришла пора
косить луга. Перебоченская договорила артель прохожих на Черноморье косарей
и стала, нисколько не стесняясь, снимать сено с лугов. Все это делалось
явно, с полным спокойствием и перед самым носом оторопелого Рубашкина,
который не только не успел с своей стороны сделать распоряжение о косовице,
но даже стал из квартиры из Малаканца ходить на охоту и ездить за почтой,
тщательно минуя собственную землю, где, по слухам, пастухи Перебоченской
получили раз навсегда такого рода инструкцию: "Что же из того, что его
ввели во владение? Владею землею я, и чуть он или кто, по его поручению,
явится на землю, гоните всех взашей; ни косить, ни пахать земли, ни пасти
скота я ему тут не позволю, пока жива и пока есть за меня добрые люди!"
Тогда уже старик Танцур был обрадован возвращением из бегов сына и
обдумывал, как бы залучить и Илью в его общие дела с Перебоченскою.
Терпение Рубашкина, наконец, лопнуло. А главное - небольшой денежный
запасец его совершенно истощился в переездах из столицы в полтавский хутор
и потом на Поволжье, в первых и в дальнейших хлопотах в деле с
Перебоченской и в обзаведении квартиркой в Малаканце. Не имей генерал в
виду получить вскоре окончательно законного наследства, он спокойно
поселился бы еще с осени где-нибудь в другом месте и прожил бы безбедно
своею пенсией. А тут вдруг карман опустел, в дом никто ничего не давал, да
и занять было решительно не у кого.
С такими-то сетованиями однажды, как мы уже знаем, обратился Рубашкин
к отцу Смарагду, найдя его у мельницы за удочкой.
- Спасайте, отец Смарагд! Я забился сюда, надеялся, что скоро вся эта
чепуха кончится. А оказывается, батюшка, что с одним ружьем да с
петербургскими крепкими ногами, любуясь тут природою, мало добудешь себе
средств к жизни. Начать хоть с пищи; даже дичи оказывается что-то не так
много у вас, как я ожидал. Спасайте! Посоветуйте, что мне делать? Не
возвратиться же мне снова на службу из-за того, что обед тут неизысканный,
что капусточкой да яйцами все приходится пока пробавляться? Я ничуть и ни в
чем не раскаиваюсь и доволен, что бросил службу, и хоть поздно, да все-таки
приехал в этот край, где пахнет такою глушью и дичью, а с ними и свободой.
Священник задумался. "Ох, не верится - дурит!" - подумал он. Долго шли
они взгорьем по берегу Лихого. Рубашкин в щегольском светлом сюртучке,
широкой шляпе и в розовом галстучке, молча шел возле отца Смарагда.
- Извольте, генерал, последнее средство будет... Поедем со мной в
губернский наш город. Там есть у меня приятель и родич, из семинаристов,
учитель гимназии. Он знает всю подноготную города. Если он ни в чем не
поможет, так уж я и не знаю, что вам тогда делать! А сам я, понимаете,
ничего тоже не смыслю в этой путанице...
- По рукам?
- По рукам...
- На чем же мы поедем?
- Ваш буланый да мой рыжий - и довольно, запряжем их в мой церковный
фургон и поедем. Жаль, что открытый. Ну, да ничего. Авось чего-нибудь
добьемся... Жаль только, что жена моя все хворает.
Было решено ехать через пять дней. Подступал праздник троицы.
Священник отпросился по письму у соседнего благочинного в недельный отпуск
и стал ладить фургон.
В это время прислал ему, через поселянского мальчика, Рубашкин
записочку такого содержания: "В моей жизненной барке открывается, наконец,
еще сильнейшая течь: с каждым днем я, отважный пловец, более и более
погружаюсь в хладные волны всяких неудобств. Сегодня хозяйка объявила, что
вышел весь овес для моего буланого, а собственно для меня вышли весь чай и
сахар. Я пил уже нынче одно молочко-с... Виват областная практика!
потерпим. Ночью мне снились петербургские рябчики, трюфели и шато-д'икем.
Утром рано убил я на буграх за Малаканцем в перелеске пару куропаток. Что
делать! В этой первобытной пустыне еще можно не соблюдать весенних законов
об охоте. Я сыт. Но мой конь голодает. Помните сказку о трех путях? Пойдешь
налево, сам будешь сыт, конь пропадет с голоду. Эти места - левый, значит,
путь. Итак, пришлите три целковых взаймы. Возвращу, как получу снова часть
пенсии. А между тем вот вам новая проделка Перебоченской. Племянник моей
хозяйки, тощий мужичок, попросил у меня позволения выгнать на одну из двух
тысяч десятин моей земли покушать травки две пары своих быков. Я, новый
сыртинский помещик, позволил. А Перебоченская, извещенная через лазутчиков,
выслала поляка-приказчика в поле, отбила у поселянина волов на моей земле и
загнала к себе в стадо. Поселянину ее пастухи даже грозились стрелять,
прогоняя с поля его прочь. Я написал к ней вчера едкое письмо, а она на
словах ответила: "Скажи своему генералу, чтоб не трогал опять-таки меня, а
то я наеду на него, загоню самого его к себе в сарай на хутор и еще высеку,
чтоб не обижал женщин; пусть не очень тут храбрится". Пампасы, пампасы
девственных пустынь Америки! Кстати же, я их, по вашему совету, читаю.
Vale! Ваш Адриан Рубашкин".
- Чудак! - сказал, вздохнув, священник и обратился к хорошенькой, но
болезненной и постоянно грустной своей жене: - Паша, есть у нас деньги? Дай
три целковых: я генералу на время пошлю.
- Какие у нас деньги, Сморочка? Вон ты благочинному за треть
благодарность послал, а за что благодарить-то! И я в порванных сорочках
хожу, да и у тебя на зиму шубенка вон какая опять будет. У нас двое детей.
Церковного вина надо купить в городе, свечей; мало ли чего?..
- Э! Ему надо помочь! Человек бедовой доброты, давай что есть, авось
нас после не забудет! Мы не Перебоченская; фальшивыми ассигнациями не
торгуем; сам знает наш приход!
Вынула Пашенька последние из комода деньги и отдала их мальчику.
- В город-то с чем вы, беспутные, поедете? А еще по такому делу ехать
собираетесь! Срам, беспутные! А еще ты, Сморочка, священник, да и он
генерал! Точно гимназисты живут!
IV
Как бегалось
В то время, как в Малом Малаканце устраивался генерал Рубашкин, в
есауловском господском саду мостил себе норку Илья Танцур.
Приказчик Роман понял, что сразу сына не свернешь на иную дорогу, не
поставишь его так, как хотел он, Роман, и пошел на хитрости: дал ему
известную долю воли, чтоб посмотреть все, приучить его и потом сломить сына
разом. Птица долго не была в клетке и успела чересчур порасправить себе
крылья; даже, наверное, и перья-то у нее в это время особые, полетные
наросли! Слишком уже от нее волей и воздухом пахло. Увидел Роман, что сын
более не думает от него дать тягу, сам свозил его в уезд, явил его суду,
при нем сняли с него допрос по форме, где он был в эти двенадцать лет, и
получили в ответ по обычаю: "Где был я, и сам того не знаю! А делайте со
мною, что хотите!" Илью отпустили и велели отцу подать о нем ревизскую
сказку в казенную палату, как о воротившемся добровольно из бродяг, что
Роман и сделал аккуратно. Пустив Илью поработать наравне с миром, Роман
сказал: "Вижу, Илько, что тебе со мною жить как будто не ладно. Да и
впрямь! Ко мне люди разные по должностям ходят, при тебе совестятся о
мужиках правду говорить. Ты же к обществу идешь... Так вот что... Любишь
ты, я вижу, садовое дело, и матушка-попадья, Прасковья Агеевна, говорит,
что ты отцу Смарагду хорошо виноград подрезал и в рост пустил. Переходи же,
когда хочешь, в сад жить, в пустку бывшего тут садовника, что возле верб.
Хочешь - к нам есть ходи; а не хочешь, бери отсыпное месячное
продовольствие от ключника зауряд с другими батраками. Мать тебе даст
горшков и прочего. Там себе и копайся; сад смотри и веди его как следует. Я
и французу в городе, нашему главному управляющему, Морицу Феликсычу,
говорил о тебе, и он согласился. Пила и ножницы для подрезки сада тебе
будут нужны, я знаю, равно смолка и прочее там для мази. В воскресенье
съездишь в город, скупишь все, да, кстати, и у француза побываешь. Явись к
нему. Ручку у него поцелуй. Он у нас главный тут..."
Илья съездил в город, видел француза, получил от него инструкции о
саде и уехал. Французик, мосье Пардоннэ, был, как все французы, попадающие
ныне в наши провинции в качестве техников и искусников всякого рода, как
некогда попадали туда же их предки в качестве ученых воспитателей
юношества. Он имел красный воспаленный носик, рыженький паричок, жил на
ноге холостяка, и его комната, где он спал, встречала всякого вхожего тем
острым и особенно противным запахом, каковой имеют таковые комнаты на Руси
обыкновенно у всех французов-техников, точно так же, как его имели в
старину подобные же комнаты французов-гувернеров. В них обыкновенно платье
наших заморских гостей разбросано в беспорядке по протертым стульям и
окнам, банка с ваксой покоится на книжке "Пюсель д'Орлеан" Вольтера; под
кроватью по целым годам валяется всякий непостижимый сор, старые сапоги,
бог весть для чего припасенный столярный и слесарный инструменты, объедки
колбасы, фланелевые подштанники, хлебные корки, шпринцовка; а в паутине и
пыли висит на стене портрет какой-нибудь красавицы, привезенной из-за моря.
Мориц Феликсыч Пардоннэ, впрочем, встретил Илью не в этой комнате, а в
обширной приемной, уставленной шкафами с деловыми книгами. Он вышел в синей
рабочей блузе, почему-то надевавшейся постоянно поверх сюртука, когда
француз выходил в эту комнату встречать кого-нибудь по делам вверенного ему
княжеского сахарного завода под городом. Задравши красный носик, наделенный
постоянным насморком, он сказал Илье строго, хоть и с улыбкой, как сыну
приказчика: "Трудись, мой миль, а в саду разведи мне вин... фрюи... и
редис". Он очень не понравился Илье и тот все удивлялся, как такого
мозгляка могли сделать главным начальником над всею Есауловкою. Его отец
был, по крайней мере, велик ростом и из себя молодец, а этот французик -
какая-то противная лягушонка.
Илья устроился в ветхой садовой пустке, то есть в плетеной глиняной
избушке, в конце дикой половины сада, разбитой парком. Избушка была у
оврага; ее спрятали с трех сторон старые вербы, а с четвертой - она
выходила к луговой, болотистой под косогором равнине, носившей имя Окнины.
Нечего и говорить, с какою радостью взялся Илья за устройство нового
жилища. Отсюда был виден тот заброшенный склон косогора, над ключами и
муравой Окнины, где еще оставались следы былой усадьбы старика Романа
Танцура, дуплистый берест, несколько обломанных ветром и скотом верб, куча
мусора и две-три ямы с стеблями какого-то тощего кустарника. Илья не
переставал помышлять о возможности самому получить землю, если удастся,
даже старое место на Окнине, ходил туда часто через садовую канаву и с
жадностью принялся за устройство садовой лачужки.
Он очистил вокруг этой лачужки сорные травы, обмазал ее стены заново
глиной, побелил их, покрыл избушку мхом и осокой, которой накосил тут же за
садом. Выпросил у матери сундучок, спрятал туда кое-какие свои пожитки.
Натаскал в избушку старой посуды; поставил кадку для воды, а ведро сам
сделал. Выпросил себе на время у священника, за подрезку винограда, топор,
долото, стамеску, молоток и буравчик, обязавшись за них еще прищепить ему
несколько дичков яблонь и слив в церковном садике. Примостил к хатке, между
печкой и углом, несколько досок себе для постели. Выбелил внутри лачужку и
сени. Окнина была в саду со стороны полдня, и потому Илья сейчас же на
лужайке, между хатой и садовой канавой, устроил огород и посеял маленький
баштан арбузов, дынь, огурцов, пшенички, кукурузы. Жена священника снабдила
его рассадой капусты, которую он хоть поздно, а все-таки посеял и стал с
усердием поливать. Достал он у отца в кладовой цветочных семян для саду и у
себя за вербами разбил и засеял цветничок. Под заваленкой избушки откуда-то
взялась вскоре мышастая и невзрачная, по-видимому забитая собачонка,
которая однако же быстро оправилась и стала по ночам так шнырять под
деревьями вокруг лачужки и так забористо лаять, что Илья сам изумился. Она
к нему сильно привязалась и везде сопровождала его в работах по саду. Илья
стал получать месячину от ключника; натаскал под крышу пристройки к избушке
разного лому, стружек и гнилых сучьев и сам стал стряпать. С той поры он
вовсе перестал ходить к отцу в контору. Старая Ивановна было взгрустнула по
сыне, но муж сказал ей: "Не твое дело! брось его - одумается!" И она стала
по-прежнему возиться с собственными делами в конторской, стряпая, обшивая
мужа и опиваясь по десяти раз в день чаем из чашек, расписанных купидонами.
"Что, однако, этот сорвиголова делает там?" - сам себя однажды спросил
приказчик, под вечер увидев, как из гущины верб в конце сада подымался
дымок, и пошел туда окольными дорожками. Большая часть тропинок в саду
оказалась расчищенною, деревья подрезанными и ветки с них правильными
кучами свалены за клумбами. Виноград у обрыва за прудом был развешан на
белых новых кольях и жердочках и густо зеленел, пуская длинные широкие
листья и цепкие усы. Чернобровый Роман заглянул под пристройку избушки: на
бондарском прилавке лежало в куче стружек кривое долбило и начатое липовое
корытце. Он вошел тихо в сени. Дверь была раскрыта, а у ярко растопленной
печи с засученными рукавами возился Илья. Собачонка залаяла и бросилась из
хаты на Романа. К порогу кинулся и Илья.
- Что тут стряпаешь, башка? а?
- Ужин варю.
Роман с улыбкой покачал головою.
- Ну-ну, вари... Квасу где достал?
- Сам завел...
- Сад, однако, у тебя ничего, хорошо!
Роман ушел, помышляя: "Малый на все, кажется, руки. Прок будет! Пора
бы уж ему и одуматься. Поговорю с Палагеей Андреевной. Очень бы теперь его
нам нужно было. Людей верных у нас нет... Да и с барыней надо счет свести!"
Зажил себе уютно и отрадно Илья в лачужке. Редко когда он и сад
покидал. Все копается в нем. Разве сходит на реку, выкупается, белье сам
вымоет, рыбу удочкой наловит для попадьи. "Да я тебе хоть рубахи стану
мыть!" - говорила ему мать, старая, располневшая в приказчицах Ивановна.
Илья молча уходил от матери. "Чайку выпей; я тебе, Илько, чайничек дам,
сахару и чаю; сам заваривай у себя". - "Вот, когда бы мне ружье да пороху -
поохотился бы; и сорок в саду гибель; вишен пропасть цвело - все объедят".
- "Проси сам у отца: то уж не мое дело!" Илья не просил. Он отца дичился и
боялся, сам не понимая чего. Никто не заходил в сад к Илье. Иногда только
по вечерам да и до поздней ночи звенела у него под вербами флейта. Это
посещал его, в свободные часы от занятий в оркестре венгерца, друг его
Кирилло Безуглый, проходя в сад не селом, а от мельниц из бывшего
винокуренного завода, где помещался оркестр, напрямик буграми и Окниной.
Кирилло садился с приятелем перед месяцем, под избушкой, курил папироску
или наигрывал на флейте и иногда до белой зари с ним говорил без умолку.
Однажды пришел к Илье Кирилло Безуглый перед вечером и принес ему в
платке небольшую картину, писанную масляными красками.
- Саввушка писал! Маляр-то наш, как видишь, художник. В последнем,
брат, хрипении чахотки обретается! Взгляни! Это он так казака изобразил на
коне. Мчится по степи, аки ветер. А то курганы, бугры, а вон ковыль
расстилается. Вольный казак, как наши деды, брат, были...
- Неужто умирает Саввушка?
- Хрипит уже; бабки шепчутся над ним. Кларнет заел его... Вряд до утра
проживет...
- Где краски он брал?
- Тайком за иконы доставал из города. Это он тебе в подарок прислал...
- Спасибо...
- Просил только, чтобы ты ему у отца чайку выпросил. В груди его все
жжет. Про Питер толкует, про живописцев, про кадемию да .про того Брилова,
что ли про этого, - помнишь?
Илья внес картину в пустку, упал лицом в постель и судорожно зарыдал.
Кирилло остался на дворе, гладя собачку, знавшую его. Илья повесил картину
в углу, под почернелым образком, надел картуз и побежал к двору.
- Куда ты?
- Сейчас...
Он скоро воротился.
Выпросил у матери чаю и сахару, будто себе. Отослал с Власиком
Кирилле. Между тем солнце зашло. Раскричались миллионы лягушек окрест
Окнины. Запахло березами, липами. Светлая ночь встала над землею. Месяц
тихо выкатился из-за бугров и осветил вербы, Окнину и угол Ильиной хатки.
Зазвучала флейта на ее пороге, и долго уныло отдавались в глуши сада ее
круглые, мягкие переливы. Вдруг какая-то легкая пушистая птица, взмыв
широким серым крылом над вербами, крикнула у самого порога хатки и улетела.
Илья, опустив голову в колени, сидел на пороге рядом с Кириллом и вдруг
горько заплакал.
- О чем ты плачешь, брат? - спросил Кирилло Безуглый.
- Тоска, не поверишь, какая тоска! Это либо Саввушка помер и душа его
над нами отозвалась, на тот свет полетела, либо...
Илья не договорил.
- Либо что?
- Уж не Настя ли моя в Ростове померла?
- Э, полно. С чего ты это взял?
- Ты так жалобно играешь, Кирюша! Такая тоска меня взяла: бедные мы с
тобою, подневольные!..
- Ладно, я замолчу. Потолкуем лучше. Эта флейта у меня расхожая; в
карты в городе выиграл у одного там музыканта. А настоящей флейты венгерец
не дает...
Кирилло спрятал флейту за сапог.
- Эх, Ильюша, девки, девки! Губят они нас! Моя Фрося так
козырь-молодка. Води, говорит, меня барыней; одевай меня, а не то разлюблю
- пойду ночью к поляку-приказчику! Все равно, говорит, просит. А я ее за
косы, атанде-с! Ничего, усмирил; еще пуще полюбила. И вправду говорит: ты
голыш, и я в платье без рубах хожу; будет воля - повенчаемся...
Илья молчал.
- Что же ты не проронишь слова? - спросил Кирилло.
- Негде взять мне, Кирюша, слов таких, как у тебя! Настя учила меня в
Ростове стишкам, да я забыл. Одни были: "Ах, за окном в тени мелькает русая
головка!" А другие: "Гляжу я безмолвно на черную шаль!" Забыл и то и
другое.
- Ну, так... Давай о будущем говорить. Я в одной книжке с Саввушкой
читал, как люди в любви живут и как их злая судьба гонит! Ты этой книги не
читал?
- Нет. Я вот "Ледяной дом" у каретника на фабрике с ребятами читал,
как одного хохла нашего водой обливали в мороз и уморили. Плохие бывали
дела!..
- Давай же о будущем толковать! - продолжал Кирилло. - Ты, Илья,
ничего про волю не слышал? Скажи, как это ты так вдруг сюда сам пришел с
свободы-то? Положим, и мы всем оркестром было разбежались; так мы недалеко
забивались: тут же по Волге на барках промчались, пока их не скрутила
полиция, а другие и сами воротились по воле, как и ты. Да что! Мы дома
теперь опять, да и в бегах были почти дома. Иные тайком сюда из бегов по
ночам к родным даже за бельем ходили. Вся слобода знала, что мы тут верстах
в сорока маялись, а не выдавала нас. Но ты - другое дело!.. Двенадцать лет
проходил в бродягах и ушел еще мальчиком. Так скажи же ты мне, как ты так
вдруг воротился с приволья?
- Вышел сказ такой у нас. Все и узнали...
- Кто же это там вам сказ такой сказал?
- Не знаю... Разом всем стало вдруг это известно - идти по домам из
бегов к своим господам, да и только; что в скорости волю всем прочитают и
все воротят. Все и пошли... Ну, одним словом, понимаешь ли: сказано между
народом по местам быть всем, где кто, значит, нарожден...
- А! Так ты и пришел?
- И пришел.
- И ждешь тут?
- Жду.
- Ну, ты, известно, земли хочешь: тебе тут и место.
- А тебе, Кирилло?
- Мне?
- Да.
- Как это только прочтут волю, брат, возьму сейчас Фроську, обручусь с
нею, поп перевенчает, - мы и маху...
- Куда же? Зачем же тебе бежать? Ведь ты вольный будешь и без того?
Куда же бежать тебе тогда?
- Куда глаза глядят, лишь бы от венгерца да от твоего батьки подалее,
а ей от своей барыни.
- Нет, мы с Настей тут себе хату на Окнине поставим, жить тут станем.
Так мне ее отец, Талаверка, заказал...
Кирилло закурил папироску.
- Скажи мне, Илья, как ты это, спрашиваю я тебя, с Настей своею
сошелся?
- Да так. Как был это я в бегах, переходил с места на место, от одной
беды к другой, и очутился, наконец, я, после всех этих мытарств, в Эйске.
Город такой есть у моря. Работал я там над поломанной баркой с одним
слесарем, тоже беглым. Таволгой прозывался. Вижу я, рассчитывается он с
хозяином и сумку укладывает. "Куда ты?" - "В Ростов; лучше там наймусь,
знакомый есть". - "Кто?" - "Талаверка". - "Не Афанасий ли?" - "Он и есть; а
ты почем знаешь?" - "Мы, почитай, соседи: я от князя, а он от одной барыни,
говорю, убежал уж давно-давно; я про него дома слышал... Чем же он в
Ростове-то?" - Смотрю, Таволга замолчал, да так и ушел; побоялся видно,
чтоб я не выдал по молодости лет его приятеля Талаверки. Стал я опять
думать. Вспомнил, что Таволга про одного богача-каретника как-то все
рассказывал еще прежде у Шелбанова и что он у него раз при кузнице жил.
Потерял я сон и еду. Вспомнил через этого Афанасия Талаверку про своего
отца, матерь и родину, и захотелось мне хоть этого Талаверку повидать. "Не
узнаю ли чего о наших?" - мыслил я. Десять лет уж я был в бегах. Не
вытерпел, уехал из Эйска на хозяйском дубу в Ростов. Нанялся в дрягили, в
носильщики, значит, у грека тоже одного там, Петракоки; сил во мне
прибавилось, я окреп: по четыре, по пяти пудов мог поднимать и носить. Стал
я зарабатывать в день по целковому и по два; выпадали дни, что и три
зашибал. Изломался весь, тружусь. А между тем все прислушиваюсь, не говорят
ли про Талаверку.
Собачонка, лежавшая у ног Ильи, давно ворчала, злобно косясь в
темноту. Когда он смолк на время, чтоб дух перевести, она с визгом
шарахнулась под вербы, побегала там, полаяла и воротилась опять.
- Что это она? - спросил Кирилло.
- Так, верно, мышь заслышала. Лежать, Валетка, смирно!
Илья опять стал рассказывать.
- Только вот стал я прислушиваться на базарах, за мостом, за Доном, в
подгородных харчевнях, на дешевке людей расспрашивал. Никто его не знает...
Страх меня взял, точно весь род-племя мое вымерли... А что Талаверка? Я его
семью знал и слышал, что он от своей барыни бежал втроем с другими двумя
ребятами и сам он еще молодым был парнем. Разговорился раз я с одним
бродягой из дезертиров, что после еще в убийстве торговки попался, а он
мне: "Ступай, говорит, на такую-то улицу, возле городского сада: там есть
каретник, и толкуют, что был он прежде из беглых; не он ли? Только на
вывеске его, смотри, другое прозвище". Текнуло у меня сердце. Я пошел, и
точно, смотрю, золотая по синему вывеска, дом собственный каретника, хоть
деревянный, с пристройками, и на вывеске читаю: "Каретник Егор Масанешти,
из Кишинева". Это и был, как я после узнал, тот самый Афанасий Талаверка, и
я сразу понял, что и он, как тот, помнишь, трактирщик, прозвище свое
переменил, что нарочно пробрался в Молдавию и оттуда уж воротился с
купленным чужим видом...
Едва успел Илья сказать эти слова, как собачонка опять с лаем кинулась
от порога пустки в вербы, залилась, обежала избушку и опрометью понеслась
по темным тропинкам сада, как бы кого догоняя.
- Что бы это было? - спросил удивленный Кирилло, - не подслушал бы
кто?
- Кошка, верно, тут бегала, у нас в доме окотилась вчера...
Собачонка еще, однако, лаяла по саду и, воротившись, не сразу снова
успокоилась.
- Кончай же, Илюшка. Скоро заря. Надо к Саввушке сходить. Жив ли он?
Илья Танцур продолжал:
- Раз прихожу я к каретнику Масанешти, в другой. Нанимаюсь в слесаря у
его помощника. Не принимают. И так подхожу, и этак - ничто не берет! Ворота
на запоре. Слышна только работа в горнах, да дым идет из кузниц. Полиция к
нему милостива. Хоть бы увидеть его, думаю, на улице. Хожу мимо дома, ну,
так душа и льнет туда. Выбрал опять праздник. Пасха людям была, первый
день. Оделся я, принарядился. Прихожу. Позвонил в шнурочек у калитки.
Выходит девочка... беленькая такая - карие глаза, сухощавенькая... "Что вам
надо?" - спрашивает. "Хозяина". - "Зачем?" - "По делу". Она осмотрела меня
с головы до ног. "Да вы не подвох ли какой под отца?" - "Ей-богу, говорю,
нет!" - "Ну, смотрите же вы, для такого праздника!.." Пошла, доложила отцу
и опять кликнула меня с улицы. Пошел я за нею, как приговоренный к муке.
Сразу полюбилась мне она. Это и была Настя... Прихожу я к Масанешти. Он на
палатьях в людской лежит хмелеват: подмастерьев всех распустил. Был он там
один да дочка на пороге стояла. Вспомнил я наши места и его родню вспомнил.
"Кто ты?" - "Здравствуйте, - прямо говорю, - Афанасий Игнатич!" Он и дочка
так и обмерли. "Кланяется вам наша родная сторона, - продолжал я по памяти,
- ваша сестрица Дарья Григорьевна и ваша тетушка Домна Саввишна, и ваша
барыня и наше село Есауловка!" Кинулся он к двери, вытолкнул дочку, заперся
на засов и ухватил меня за грудь. "Ты подвох! ты подослан! Ты погубить меня
пришел!" Упал я на коленки и на образ стал божиться. "Много лет, - говорю,
- и я ходил по свету, и я беглый... Не бейте и не обессудьте меня... Я сам
горе мыкаю... Я Илюшка, говорю, Танцура Романа сын. А про вас слышал,
признаюсь, еще в детстве, хоть вашу родню и барыню знаю". Долго не
признавался старик. Все отнекивался. Я в слезы... Поверил ли он мне,
наконец, или с хмелю то было. Кинулся он вдруг обнимать и целовать меня...
"Ты через пять годов бежал после меня... Я же семнадцатый год бегаю".
Ударился он седою головою в колени, да и сам в слезы... Ну, мы
христосоваться, да молиться, да плакать там с ним наедине. Прошла неделя,
присмотрелся он ко мне, слесаря того из Эйска, Таволгу, расспросил про
меня. Я у него, точно, его застал. Тоже был тихий человек. В середине
святой недели позвал старик дочку. Меня показывает. "Пятнадцать лет ни
одной души, говорит, кроме этого парня, из нашего краю ни здесь, ни в иных
местах не видел. Будь ты нашим гостем; верю тебе для этого праздника пасхи:
ты не продашь меня. Да, я точно Афанасий Талаверка... Ты же как убежал и
где был?" Накормили они меня обедом, разговорился я с ними и рассказал им
все, то есть старику и Насте. От других в доме он хоронился, а от
работников скрывал, где собственно наш край, то есть откуда мы. Так и я
скрыл. Все же остальное я им передал про себя. Рассказал я, что бродячая
жизнь да бездомовная воля мне надоели. "Поступай ко мне, - сказал старик, -
только дам тебе совет. В народе ходят слухи про волю; скоро всем ее скажут
и землю дадут. Верь мне крепко... Мне уж не возвращаться домой: у моей
барыни и земли-то на ее людей вдоволь не станет, да я уж и мастерством
таким занялся, что еще долго им буду сыт. А ты воротись, тебе землю дадут;
лишь бы на месте ты был, как от царя вести налетят". Что же тебе еще,
Кирюша, сказать? Что?! Прожил я у этого Талаверки полтора года; жалованье
мне отличное было, как след... Но не в нем дело, понимаешь ты, братец?.. Не
узнал я от него ничего про свой дом, чего хотел. Да зато узнал иное совсем
на свете... Полюбилися мы крепко с его Настею. Будь прежде, я бы убежал с
нею. А тут народ рушился из бегов к своим господам, точно клич кто зычный
крикнул. Пошли слухи, что наверху в губерниях иначе уж и жить стало,
полегче, будто все ждали там чего-то и притаились; что становые не так
секут, господа добрее стали. Сказались мы отцу ее. Он упал перед иконами и
долго молился, а после нас благословил. "Будьте жених и невеста, я не прочь
и щедро вас награжу... Только ты, Илья, ступай домой, весь народ уж пошел.
Иди и ты. Не след от общества отставать! Подожди - долее ждал. Получи землю
от своего общества и отпиши мне. Тогда вызову тебя, обвенчаю вас и отправлю
с богом на родину. Только избу себе с Настей ставьте. Пристроитесь,
распродам мастерскую и к вам умирать приеду на Лихой. Глаза уж плохо видят.
От родной земли откололся, а опять надо воротиться туда же, где все предки
лежат костями..." Надоело мне самому мыкаться, Кирюша! Простились мы с
Настей. Я пошел... да вот и пришел... и живу дома... Только, как видишь,
пока вместо слободской хаты в этой-то конуре живу с одною собачкой...
- Ничего, Илья, подожди, - сказал Кирилло, вставая. - Хоть отец твой и
живодер, да авось-таки одумается. Ну, пора уж мне! Прощай. Натерпелся ты,
вижу я, , шатаясь по свету... Всем нам было плохо: и мы бегали, и мы в
бродягах, все музыканты, были... Только куда! Твоя жизнь не в пример
забористее...
- Прощай же, да заходи почаще на флейточке поиграть.
Кирилло пошел к канаве. Бледная заря за Окниной загоралась. Ветер
просыпался. Птицы начинали чиликать в ветвях. Где-то за садом на селе
ворота скрипнули. Свежесть поднималась от лугов.
- Илья! - крикнул Кирилло с канавы, - я и забыл тебе сказать. Если
Савка наш помер в эту ночь, так жаль, что его будет хоронить старый поп,
отец Иван, друг твоего батьки и той барыни.
- Отчего?
- Отец Смарагд с тем генералом, что в Малаканце живет, поехали в город
- последний раз, значит, хлопотать о Конском Сырте. Перебоченская не
пускает генерала, а тому есть нечего почти...
- Ты откуда знаешь?
- Фрося сказывала, прибегала ко мне прошлою ночью; эти девки все про
свою барыню знают...
Долго спал, не просыпаясь после этой ночи, Илья. Уже высоко солнце
катилось, как прибежал к нему со двора в пустку Власик и объявил, что в ту
ночь умер Савка-кларнетист. Хоронил Саввушку-артиста старый священник, отец
Иван. Илья и Кирилло горько плакали, кидая на его наскоро сколоченный гроб
в могилу горсти сырой земли.
- Отца Смарагда еще нет? - спросил Илья Кириллу на похоронах.
- Уже третий день в городе.
- Что-то он так там загостился...
- По делам; по делу, по этому, генерала.
- Когда бы господь им помог! - сказал Илья, - про генерала все говорят
- душа человек! И нам, может статься, по соседству с ним лучше было бы.
Говорят, за всякую пустую послужку деньги хорошие платит.
Роман Танцур с ночи, в которую умер Саввушка, уехал грузить на барки
господский лес, сплавленный в Волгу с верху Лихого, и на похоронах не был.
- Эх, хоть бы оркестр наш, где и Савка играл, грянул ему вечную
память, как гроб-то несли, - сказал Кирилло.
- Отчего же вы не собрались?
- Венгерец не позволил инструментов вынимать; погода, видишь, хмурая
стоит, ну и нельзя - княжеские инструменты!
V
У границ Азии
Генерал с священником уехали в город. Сборы их были недолги. Смарагд
прибыл к Рубашкину на гнедой кобылке, в церковном открытом фургончике, или,
попросту, в телеге на колонистский лад.
К кобыле припрягли буланого. Замелькали каменистые бугры, овраги.
Лошади бежали дружно.
Покормив их раза три-четыре в одиноких постоялых дворах, путники
прибыли в обширный бревенчатый губернский городок, в одинокую улицу, в
квартиру учителя недавно устроенной гимназии, Саддукеева, друга и дальнего
родича священника, из семинаристов.
Город носил на себе признаки юго-восточных русских городов и, как сам
недавняя колония, был раскинут широко и просторно. Дома его были выстроены
на живую нитку, светлы и все с балконами, террасами и лестничками снаружи
стен, из яруса в ярус. Церкви его не поражали тяжеловатостью и мрачностью
вида, как это бывает в старинных городах северной России. Дом губернатора
напоминал собою какое-то европейское заморское консульство. За городом в
степи виднелись зеленеющие насыпи сторожевых окопов и бастионов, с
разгуливающими часовыми в белых фуражках. По городу носились щегольские
кареты и колясочки с воздушными кузовами, подделанными под камышовые
плетенки. Дамы ослепляли нарядами. Все на улицах курили, хоть это тогда еще
запрещалось. Толпились офицеры, татары, чиновники, калмыки, мещанки девушки
с полуазиатскими лицами, в ситцевых, однако, платьях и с платочками на
головах; казаки, гимназисты, кудрявые и черные, как жуки. Тележка путников
трусливо загремела по городским улицам и переулкам. "Что вы так
пригорюнились?" - спросил священника Рубашкин, вообще занятый и ободренный
видом города. "Тоска, что-то недоброе чуется..." - "Э, что вы! С чего
взяли?" Подъехали к обширному забору, за которым в молодом саду стоял
двухъярусный домик, с красивою лестницею снаружи, наискось вдоль стены
наверх. По лестнице было развешано белье. В окна глядело много цветов. Дети
шумно бегали по двору. По улице, поросшей травою, гуляла пара ручных
журавлей. Сам учитель, высунувшись из слухового окна, оказался на крыше, в
халате и с трубкой в руках. Он гонял платком голубей, покуривая и следя,
как они делали в небе свои широкие круги и кувырканья, и сразу не заметил
въехавших во двор гостей. Дом был почти за городом.
- Рекомендую! - сказал священник, назвав Рубашкина, когда хозяин,
суетливо переодевшись, сбежал вниз, а между тем горничная внесла в залу
свечи.
Саддукеев откашлялся, придерживая лацканы вицмундира, улыбнулся, потер
лоб и, пристально глядя на Рубашкина, знаком попросил гостей сесть и сел
сам. Священник пустился рассказывать о причине их приезда, о личности и
качествах Рубашкина.
- Ты мне. Смарагд, не говори о них! - перебил Саддукеев, - я уже
историю знаю, долетела сюда... Вы, ваше превосходительство, простите ему;
он ведь простота, добряк и сильно любит молоть чепуху. Мы с ним товарищи,
даже родня... А дело ваше вопиющее!..
- Прошу со мною без чинов и церемоний! - сказал Рубашкин.
Священник что-то шепнул на ухо хозяину. Саддукеев, опять молча, с
любопытством посмотрел на Рубашкина. Генерал сам еще рассказал ему свое
дело и приключения с Перебоченской и под конец без обиняков попросил
хозяина помочь ему советом и делом в этой непостижимой истории. Саддукеев,
как бы по чутью, угадал личность нового знакомца: несколько раз во время
рассказа генерала вскидывал странно руками, то складывая их на груди, то
потирая ими колени, и встал. Его сухощавая фигура зашевелилась; красные,
сочные, добрые губы осклабились, огромная белокурая кудрявая голова с
большими сквозящими ушами закинулась назад.
- Так вот она наша настоящая-то практика! - сказал он, то улыбаясь, то
странно подпрыгивая на месте и кусая до крови ногти, - Велика, значит,
разница между писанием бумаг о законах и их применением! Значит, нашего
полку прибыло! И вы домой свернули, опомнились? Да местечко-то ваше,
выходит, другим уже нагрето! Но успокойтесь, не хлопочите. Коли пенензов
нет, ничего вы тут не выиграете.
- Как не выиграю?
- Да так же! Отвечайте мне прямо, я уже здешние места знаю, -
становому вы платите?
- Зачем? Я сам по министерству служил и порядки знаю...
- Ну, у вас там в министерствах порядки одни, а тут другие. У здешнего
губернатора тут в одном из уездов тоже имение есть. Он губернатор, а чтоб
по имению все, понимаете, обстояло хорошо, тоже ежегодно ордынскую дань
своему же подчиненному становому платит. Да-с! А исправнику, заседателю,
стряпчему вы платите?
- Тоже нет...
- Вот вам и вся разгадка! Смарагд, Смарагд! Колпак! ты во всем
виноват. Дело пропало...
- Что же мне делать?
- Достать денег и заплатить, да теперь уже побольше.
- Где же достать, научите? Просто голову теряю: и есть имение, и нет
его - презабавная штука...
- А, так вы и забавник! И мне приходится над всеми забавляться. Прежде
всего, позвольте рекомендоваться. Я сын дьячка, учитель российской
словесности при здешней гимназии, Саддукеев. Вот с ним готовились тоже в
попы, дарования оказывал непостижимые; но так перед выпуском напроказил,
что чуть не попал в Соловки. Одна барыня богомольная спасла. Тогда меня
отписали по гражданству, и вот я стал учителем, сперва в одном городе,
потом в другом, так и сюда домой на родину попал. Видели, что я голубей
гонял? Это означает, что я ручной стал сам, силюсь выказаться
консерватором-с, стремлюсь показать уважение к собственности-с; для этой
цели женился на здешней купчихе, получил в приданое сии палестины, овдовел
и тут же, извините, накинулся тайком на чтение журналов и книг новейшей
поставки. Книги и прочее держу наверху. А тут видите - цветы смиренные,
портреты властей. С виду я как будто и агнец, и отличный подчиненный нашего
ректора, великого педагога, секущего по субботам виновных учеников
вповалку; а ученики меня любят и ходят ко мне. Мы читаем, беседуем.
Положим, я, как все, как и вы, лишний тут во всем, непутный вовсе, ни к
чему человек. Да у меня, скажу вам, своя задача есть, если так выразиться,
свое помешательство... Я задал себе такое дело...
Саддукеев помолчал и оглянулся. Видно, у него уже давно и много
накипело на душе и он хотел перед каким-нибудь живым человеком высказаться.
- И вот я решился, в этом общем разладе правды и дела во что бы то ни
стало... жить долее! Да-с, и как можно долее! Видеть осуществление хороших
порядков хочется на своем веку не на одной бумаге, а и на деле, а знаешь,
что не дожить до этого без какого-нибудь чуда... Вот я и устремил все
помыслы на одно: пересижу, мол, зло, переживу его, пережду, авось хоть
через сто лет исполнится то, над чем все слепые наши собратья бьются
кругом. Ну, сто так сто, и решил я ухитриться непременно сто лет прожить!
Количеством, знаете, массою годов хочу взять! И уж всякие штуки для этого я
делаю; потому наверное знаю, ей-богу-с, что мы с вами простым человеческим
веком ни до чего не доживем!
Рубашкин засмеялся. Саддукеев рассмеялся тоже, но продолжал с
уверенностью:
- Смеетесь? Ей-богу, так! Вон немцы, Бюхнер, что ли, говорят, что
между населением разных пластов на земле, между появлением, положим, почвы
каменноугольной и той, где появились птицы и звери, должны были пройти
миллионы лет. Так и у нас, с гражданским обновлением. Готовят свободу
крестьянам. Отлично; даже слезы выступают на глазах от этой одной вести...
Скажите, что манифест скоро будет, что о нем где-нибудь уже намек сделан в
газете; сейчас брошу вас, извините, и бегом пущусь к Фунтяеву в таверну,
"Пчелку" понюхать... А все-таки сто лет хочу прожить... Не верю-с, вот что!
Всех переживу... Остается и вам только пережить эту Перебоченскую, и больше
ничего...
Подали чай. Священник мало принимал участия в беседе Саддукеев