сот, к которым тянется вся его тщеславная душа.
- У тебя все готово, Фриц?
- Так точно, господин лейтенант.
- Краги? Хлыст? Отлично! Ты оседлал Зарницу, надеюсь?
- Так точно, Зарницу, господин лейтенант.
- А отец еще не проснулся?
- Нет еще. Господин управляющий поднимается с солнцем, а сейчас еще далеко до него.
Солнца действительно еще нет на далеком небе, и в природе царить тот бледный сумрак утра пред восходом, когда земля, еще насыщенная сном, истомно нежится в предчувствии знойной ласки солнца. Однако уже ощущаются шорох и трепыхание в кустах пташек, почуявших утро, а на горизонте намечается заря, алой лентой опоясывающая часть неба.
Зарница, любимейшая кобыла Рудольфа из всех лошадей конюшни Бонч-Старнаковских, роет от нетерпения копытами землю и тихо, радостно ржет. Каждое утро денщик Фриц, приехавший в отпуск из Пруссии со своим барином, седлает Зарницу еще задолго до восхода солнца для "господина лейтенанта", и всадник, лошадь после нескольких часов отсутствия благополучно возвращаются только к завтраку домой. И так каждый день, когда только нет дождя и ненастья.
Сам Рудольф не сомкнул глаз в эту ночь, однако не чувствует ни тяжести, ни усталости. Только огромные синяки под глазами свидетельствуют о бессонной ночи. Он успел уже, вернувшись от Веры, окунуться с головой в ванне, выпил чашку горячего чая, приготовленного ему Фрицем, и теперь чувствует себя свежим и бодрым, как никогда.
"Алло, Рудольф! В путь смелее!" - выкрикивает в нем избыток сил и энергии, и он пускает с места в карьер быстроногую Зарницу.
Рудольф выехал из усадьбы, миновал парк, окружающий Отрадное, и углубился в поля. Море хлебов окружает теперь коня и всадника; вкусно и пряно пахнет свежая еще от ночных рос и предутренних седых туманов земля. А влево темнеет лесок, и за ним вьется широкой лентой проезжая шоссейная дорога. Она ведет к крепости.
Рудольф дает шпоры Зарнице и вихрем мчится по направлению дороги, убегающей вдаль. К седлу за спиною у него прикреплен небольшой ящик - крошечный аппарат, неизбежная принадлежность каждого фотографа-любителя. Разве не естественно, что он любить природу, её ни с чем несравнимые красоты, которые он считает положительно грехом не занести на пластинку? А тут, вокруг Отрадного, эта природа так богата видами! Эти поля, сверкающие золотом колосьев, эта змеящаяся между ними дорога и, словно игрушечная издали, но мощная и хорошо защищенная естественными преградами, крепость.
Рудольф едет сейчас межою, параллельно дороге, временами приостанавливается, щелкает аппаратом, а потом что-то отмечает на страницах записной книжки. Вот он въехал в небольшой лесок. Здесь, притаившись близ лесного болотца, незаметная для взоров прохожих, чуть светлеет маленькая избенка, "охотничий дом", как они с Фрицем называют между собою это здание. Еще только четыре недели тому назад здесь было гладкое место, были заросли жимолости, папоротника и крапивы, а теперь, словно гриб, вырос этот сруб. Это Рудольф и Фриц собственноручно сработали его.
Рудольф соскакивает на землю, привязывает Зарницу на длинном поводу к дереву и, открыв американским ключом дверь, входить в избенку. Внутренность её убога: столь, два табурета, походная постель в углу, наброшенная на простые, грубо сколоченные козла. Закрыв дверь за собою, Штейнберг быстро сдвигает эти козла с места. Под ними две половицы, плотно пригнанный одна к другой. Рудольф вытаскивает из бокового кармана небольшой нож-стилет и, воткнув его в одну из досок, приподнимает ее. Под доскою оказывается глубокая яма, конусом уходящая вниз. Оттуда несет сыростью и землей. Штейнберг засучивает рукава своего модного, изысканного пиджака и, стоя на коленах пред ямой, запускает в нее руку. Тихий, легкий шорох бумаги- и на свет Божий извлекаются один за другим несколько свернутых в трубку листов, ящик с готовальней, линейка и масштаб. В маленькое окошко, прорезанное под самой крышей, слабо проникает бледный свет довосходного утра, но его слишком достаточно для того, чтобы Рудольф мог, разложив на некрашеном полу бумаги и планы, занести на них то, что он успел при помощи фотографических снимков, проявленных еще накануне, почерпнуть среди окружающей его местности. Вот холм, находящийся в двух верстах от болотца, ближайшего к цитадели, вот крошечная польская деревушка по эту сторону леса, а вот дальний помещичий фольварк. Все они, в виде раз установленных им знаков, находят свое место на плане.
Солнце с его брызжущим ало-золотым заревом застает Рудольфа еще за работой. Теперь внутри крошечной избушки все словно смеется и ликует в лучах пробудившегося светила. Досадливо щурясь, Штейнберг сворачивает бумаги и, положив их снова в отверстие под половицей, сдвигает доски и приводит в прежнее положение постель. Потом он завешивает оконце непроницаемым черным покрывалом и начинает проявлять сегодняшние снимки, то и дело прислушиваясь к мерным шагам Зарницы, мирно пощипывающей траву. Быстро, легко и ловко исполнена и эта работа. Теперь только Рудольф чувствует, что он немного устал. Но это не важно - у него целый день впереди в запасе, до ужина он может спать, как убитый. Главное, он счастлив и доволен тем, что ему удалось использовать и это утро, как и все предыдущие дни.
За ужином старый Штейнберг говорить, как всегда, по-немецки сыну:
- Послушай, Рудольф, тебя видели рабочие под окном старшей барышни нынче ночью. Что ты делал там?
Серые глаза не мигая останавливают спокойный и обычно пристальный взгляд на старом лице отца, на этом добродушно-серьезном лице истого немца, с синеватыми жилками на крупном, широком носу, с красными, налитыми здоровой кровью щеками, с сивыми усами над твердым ртом.
Рудольф - любимец и гордость отца. В то время Как старшие сыновья Августа Карловича: один - аптекарь в Шарлоттенбурге, предместье Берлина, другой - инженер-технолог в Дрездене - ничем особенным не зарекомендовали себя, - красавец и умница Рудольф сумел уже много сделать для своей карьеры. В двадцать шесть лет он уже на виду у начальства, как молодой офицер генерального штаба. Ему дано уже какое-то ответственное тайное поручение, о котором он не заикается даже старому отцу. И при этом его внешность, его лоск и утонченные манеры. Будто он - не сын простого бюргера, пришедшего заработать себе честным образом хлеб под это чужое небо, а переодетый барон, - так умеет держать себя этот мальчик.
Даже то обстоятельство, что Рудольфа видели ночью рабочие под окном фрейлейн Веры, не сулит ничего страшного Августу Карловичу. Он слишком уверен в благоразумии сына, слишком убежден в его такте и ловкости. И сейчас он смотрит на него с явными признаками одобрения и сочувствия.
Каков красавчик! И кто бы мог сказать, что у него будет такой блестящий сын! Жаль, что рано сошла в могилу его мать-старуха! Вот поумилялась бы душой на своего маленького Рудольфа, на своего последыша Вениамина, в котором она не чаяла души.
А он, этот самый Рудольф, этот любимец и гордость семьи, смотрит в самые зрачки отцу пристально и почти строго и говорить голосом, не допускающим возражение:
- Приготовься услышать нечто важное, старина, настолько важное, что должно бесспорно изменить весь текущий строй нашей жизни. Фрейлейн Вера, дочь твоего патрона, Вера Бонч-Старнаковская, любит меня и желает, чтобы я в самом недалеком будущем стал её мужем.
Казалось, разверзшиеся небеса и расступившаяся земля, открывшая недра земного шара, не могли бы поразить большею неожиданностью старого Штейнберга, нежели поразило его это признание сына. Он поперхнулся куском ростбифа и выронил из руки вилку при первых же словах Рудольфа. Багровый от волнения. радости, смущения и неожиданности, он привстал со своего места и потянулся через стол к сидящему напротив него молодому человеку
- А господин советник? Что скажет на все это господин советник, Рудольф, мой мальчик? - скорее угадал, нежели расслышал, мгновенно охрипший и прерывистый от волнения голос отца молодой Штейнберг.
- Успокойся, старик! Ты меня не понял. Конечно я женюсь не на господине советнике, а на его второй дочери, фрейлейн Вере, которая положительно обезумела от любви ко мне. Ей уже двадцать два года, у неё свое собственное, самостоятельное приданое, завещанное ей бабушкой, и она может, кого желает, признать избранником своего сердца.
- Но... но...
- Не бойся, отец! Господину советнику останется только согласиться. У фрейлейн Веры темперамент её бабушки, сбежавшей из дома с польским гусаром. Бонч-Старнаковские - бары, настоящие русские бары, которые свою репутацию ставят и ценят выше всего. Если теперь ты слышал от рабочих о моих ночных свиданиях с фрейлейн Верой, то конечно о них постараются довести и до сведения господина советника. А ты знаешь, отец, что иногда брак является избавлением от величайшего несчастья, в роде запятнанной репутации молодой девушки. Гм... Что ты скажешь на это, отец?
Что же мог еще сказать на все это старый, ничтожный Штейнберг своему умному, находчивому и гениальному сыну? Нет, никакие слова положительно не шли сейчас на уста почтенного Августа Карловича, и все, что он мог сделать, - это отбросить в сторону салфетку, предварительно насухо вытерши ею пропитанные пивной пеной усы и, широко раскрыв свои родительские объятья, заключить в них своего гениального сына.
- Я это или не я? Боже мой, до чего меняет грим лицо, Варя! Только вот глаза не выходят. Варюша, у тебя хорошо вышли глаза? Счастливица! Ты адски хорошенькая нынче. А я не могу справиться. Позови "любимца публики" ради Бога! Виталий Петрович! Виталий Петрович! Поди сюда, голубчик, сделайте мне глаза!- кричит Муся, просовывая в дверь уборной свою маленькую, всегда поэтично растрепанную головку.
- Сейчас! Лечу... Бегу, - и Думцев-Сокольский уже совсем готовый к своему выходу и дававший последние инструкции театральным плотникам, выписанным вместе с декорациями и оркестром музыки из соседнего города, где подвизалась в зимнее время профессиональная труппа, спешит в биллиардную, примыкающую к залу и превращенную на этот вечер в дамскую уборную.
- Можно? - стучит он пальцем в дверь огромной комнаты.
- Входите, голубчик, входите!
Голосок Муси звенит от нервного волнения. Она даже не замечает среди этого волнения, что, помимо желания, дарит его, Думцева-Сокольского, лестным для него эпитетом "голубчик", тогда как в другое время он для неё - только "адски противный" и "самохвал".
- Голубчик, глаза сделайте мне!.. Умоляю, - тянет она, глядя в зеркало, и вдруг вскрикивает пораженная: - какой красавец!. Адски шикарный! Чудо! Да неужели это - вы?
На поверхности стекла отражается совсем новое, почти прекрасное лицо мужчины. Кто мог бы думать, что этот седеющий барин-аристократ с манерами современного русского патриция, с правильным, гордым профилем и чуть затуманенными поволокой от грима глазами, что этот обаятельный образ принадлежит Думцеву-Сокольскому "любимцу публики", умеющему только ухаживать за женщинами, врать пошлости и нести ахинею о своих небывалых театральных грехах? Теперь он совсем не он. Такой distinguй [изящный (фр.)], такая прелесть.
Муся с нескрываемым восторгом глядит ему в лицо и вдруг вскрикивает самым неожиданным образом:
- А нос?
- Что нос?
- Да нос же ваш, где ваш нос?
Думцев-Сокольский теряется, как мальчик. Что с этой безумной девчонкой? Какой еще нос понадобился ей? Он осторожно холеной, пухлой рукою дотрагивается до собственного носа.
Но Муся уже заливчато смеется и неистово бьет в ладоши.
- Голубчик, что вы сделали со своим носом? Не сердитесь только, ради Бога! ведь он у вас был картофелькой, а теперь стал адски классическим, римским. Что вы сделали со своим носом, прелесть моя?
- Муся! Sois done plus intelligente, chйrie! [Да будь же умнее, милая! (фр.)] - слышится из-за ширм, за которыми гримируется Вера. - Бог знает, что ты говоришь!
- Ничего, Верочка, не бойся! Я его за обиду поцелую, если удачно сойдет у меня роль и если он сделает мне глаза Миньоны, - весело смеется бойкая девочка.
- Боже мой! Ты неисправима, Муся! - несется с отчаянием из-за ширм.
Думцев-Сокольский, сконфуженный и в первую минуту уколотый напоминанием о своем носе, действительно напоминающем собою нечто среднее между картофелиной и утиным клювом, сейчас вполне вознагражден. Он плавает как рыба в воде, в своей любимой стихии. Специфическая театральная атмосфера, такая неожиданная в этом старом барском гнезде и вследствие своего диссонанса с окружающей ее строгой обстановкой еще втрое обостренная для его притуплённой впечатлительности, совсем опьянила "любимца публики" в этот вечер. Запах дорогих духов, пудры, паленого на щипцах женского волоса, свежие девичьи лица, наивно испуганные, ярко горящие глазки, неестественно увеличенные от грима, - все это сладким дурманом кружить ему голову.
Стараясь быть мягким, вкрадчивым и скромным он набрасывает последние штрихи туши и румян на лица девочек, и под этими последними штрихами обе они - не только миловидная Муся, но и серенькая, незаметная Варя Карташова - становятся прехорошенькими. Девочки невольно любуются собою, не замечая даже, что локти Думцева-Сокольского как-то уж слишком интимно прикасаются к их плечам, а его ласковые глаза словно нежат их лица.
- Мсье Сокольский, не откажите взглянуть и на меня! - слышится снова из-за ширм голос Веры.
Быстро покончив с гримом юных исполнительниц, Сокольский несется на зов старшей барышни.
"Боже, кто это? Откуда же она? Откуда?"
Он останавливается посреди биллиардной, полный восхищения и как будто даже какого-то испуга. Пред ним высокая, худая женская фигура в черном, почти монашеском платье; черный же платочек, низко повязанный надо лбом, дополняет это сходство с инокиней. Но как прекрасно её лицо в рамке этого подчеркнутого сурового костюма! Бархатные, обычно без искр и блеска, глаза горят теперь ясным пламенем. Она почти не положила румян на свои смуглые щеки цыганки, но естественный румянец волнения пробивается сквозь смуглоту её кожи, и эта нежная кожа теперь пылает. Да, она - красавица, положительно красавица сейчас, эта обычно старообразная и некрасивая Вера.
- Тамара! Дочь князя Гудала! Тамара, возлюбленная демона, вот вы кто!-с искренним восхищением, без малейшего пафоса на этот раз, шепчет Думцев-Сокольский и впивается в девушку восхищенным взглядом.
- В самом деле? Вы находите? Значить, я недаром старалась гримироваться! - говорить она ,и бегло улыбается чуть тронутыми кровавым кармином губами.
А сердце в это время поет:
"Да, да, это хорошо, что ты так прекрасна нынче... Он увидит тебя такою и полюбить еще сильнее, он, твой избранник, твой демон!"
Не обходится и без инцидента, одного из тех, что часто повторяются на любительских спектаклях. Экономка Маргарита Федоровна, почтенная особа с крайне энергичным характером и с заметными усиками над верхней губой, громко возмущается из своего угла за ширмами, когда ей подают мужской костюм для третьего акта.
- Это что за гадость! - кричит она, выговаривая "г", как "х", как настоящая хохлушка (она - малороссиянка по месту рождения и только волею слепого случая попала в Западный край). - Да что вы меня, милейшие, убить хотите, что ли? Да за кого вы меня считаете, чтобы я этакую нечисть, штаны, с позволения сказать, мужские на себя напялила? Да никогда в жизни! Да лучше я от роли вовсе откажусь! - все больше и больше хорохорилась она, нисколько не смущаясь тем, что ее может услыхать собравшаяся уже в зале публика.
Вера, Муся, Варя, Зина Ланская, очаровательно пикантная, как француженка, в своем шикарном дорожном костюме (таковой требуется по ходу пьесы) окружают разбушевавшуюся Маргариту, уговаривают, просят, молят. "Любимец публики" решается даже опуститься пред нею на одно колено и, прикладывая руку к сердцу, с утрированным отчаянием произносить целую тираду, посвященную ей. Из мужской уборной ураганом вылетает Толя, очень забавный в костюме и гриме офранцуженного русского лакея, и снова все хором упрашивают и услащают оскорбленную в своих лучших чувствах Маргариту. Наконец, старая дева милостиво соглашается на все мольбы и обещает снизойти до "такого", по её мнению, "позора" и облечься в мужской костюм.
Звонок за кулисами внезапно прерывает эту оживленную сцену.
- Господи! До чего я боюсь, Варюша! Зуб на зуб не попадает, ей Богу. Адски страшно, душка моя. Ведь с первого же акта у меня такая трудная сцена! - и, тронув еще раз свое преобразившееся до неузнаваемости под гримом личико пуховкой, Муся птичкой, выпархивает за дверь уборной.
Едва касаясь маленькими ножками ступеней, ведущих на помост сцены, она вбегает наверх и замирает у заветного выхода на сцену. Здесь она быстро крестится мелкими частыми крестиками и робко, беспомощно оглядывается по сторонам. Как бьется её маленькое сердечко! Как замирает душа!
Из-за тяжелого, привезенного тоже из энского городского клуба, занавеса слышится смутный гул собравшейся толпы гостей. Отдельные восклицания, смех, стук отодвигаемых стульев и кресел, знакомые и незнакомые голоса.
- Мне страшно, Варюша, безумно страшно! - шепчет снова с округлившимися глазами девочка, хватая за руку подругу.
Но и у той, у её "совести", как называет в шутку младшая Бонч-Старнаковская Карташову, сердце не на месте: она начинает пьесу, а первая сцена у неё не идет.
- Играю, как сапог, по выражению твоего брата, - с тоской шепчет Варюша.
- Ну и пускай! - своеобразным способом утешает ее Муся. - Зато ты -сама прелесть и адски хорошенькая нынче под гримом.
Откуда-то из-за кулис, словно из-под земли, вынырнули две скромные фигуры "Попугайчиков" - Ванечки Вознесенского и Кружки. Оба с явным восхищением влюбленными глазами смотрят в лицо Муси. Она смеется и роняет кружевной платочек. "Попугайчики" наклоняются оба сразу и в попытке поднять его сталкиваются головами.
- Это ничего... Это ничего, - лепечёт Кружка и трет покрасневший лоб.
Грим "Попугайчиков" с неумело приклеенными усами, бородами и грубо подведенными глазами нелеп до смешного. По всему видно, что они, как и Муся, на сцене - новички.
Но Мусе хочется нынче быть доброй, чтобы все были довольны ею, чтобы она, как добрая фея, сеяла вокруг себя одну только радость и свет. Она улыбается смущенным юношам и ласково бросает:
- Желаю успеха.
- Сказка!-восторженно шепчет ей вслед Ванечка.
- Завтра же накатаю ей посвящение... Такое!.. - вторит ему не менее восторженно Кружка, за которым прочно установилась репутация поэта.
Новый звонок режиссера сбрасывает их с неба на Землю, возвращая к миру действительности.
Появляется Думцев-Сокольский, уверенный, смелый, обаятельный в своем новом виде. Заметив Myсю, робко прижавшуюся к кулисе, он подходить к ней и вкрадчиво шепчет:
- Я не забыл обещания и приложу все усилия, чтобы получить, заслужить его.
Но она только смотрит ему в лицо испуганными, с широко разлившимися зрачками, глазами... Ах, ей так страшно сейчас! Она ничего не слышит, ничего не понимает.
Мимо проходит Зина, обаятельная, уверенная в себе, прелестная. За нею несется неуловимая струя духов, известных ей одной, дурманная смесь каких-то эссенций.
- Маленький Толя! - кричит она спокойным, "домашним" голосом, за которым не чувствуется ни малейшего волнения, - куда вы девали мой зонтик? Давайте его сюда скорее!
Еще звонок - последний, третий, и с легким шорохом ползет вверх тяжелый занавес.
Давно уже старый дом в Отрадном не видал такого громадного стечения публики. На любезное приглашение радушных хозяев съехалось почти все окрестное русское и польское общество, мелкие и крупные помещики, считавшие за особую честь побывать в гостиной Бонч-Старнаковских. Офицеры энского гарнизона и артиллеристы из недалекой, в нескольких верстах отсюда, находившейся крепости, семейные и холостые, съехались на спектакль. Вице-губернатор (сам начальник края был в отпуске заграницей) с супругой, предводитель с предводительшей заняли места в первом ряду кресел. Позади толпилась более скромная публика: мелкие служащие казенных учреждений ближайшего города с женами и детьми, штатская молодежь, слетевшаяся сюда с намерением от души потанцевать и повеселиться.
Еще до начала спектакля Вера разглядела в круглое отверстие в занавесе яркую, пеструю толпу - блестящий цветник провинциальных дам и барышень, мундиры армейских офицеров, свежие. молодые лица, искрящиеся как шампанское, взоры и оживленный улыбки. Отец её - высокий, статный не по летам старик с тонким, породистым лицом барина и изысканно-величавыми манерами- резко выделялся из всей этой разношерстной толпы. Владимир Павлович, радушный и хлебосольный по натуре, пригласив, по настоянию детей, все окрестное провинциальное общество, всячески старался не давать скучать своим гостям. Он был со всеми одинаково предупредителен и любезен.
Вера во время хода действия, даже произнося необходимые по пьесе фразы и подавая реплики партнерам, спокойно разглядывала первые ряды кресел. Она была вполне равнодушна ко всему, что происходило на сцене и за рампой, равнодушна и к результатам собственной игры, собственного исполнения. Её спокойный голос холодно и ровно чеканил по заученному хорошо улегшиеся в памяти слова, а её стильное, прекрасное под гримом лицо не выражало ни тени волнения.
Но вот появился Рудольф в роли молодого купца Лопахина, и Вера широко раскрыла изумленные глаза. Она не успела повидать его до начала действия, и теперь, под гримом в этом своеобразном наряде - в шелковой косоворотке, в высоких сапогах, красивый, плечистый; сильный, с чужим, незнакомым ей лицом, с завитыми в кудри волосами, с курчавою же бородкой,- он показался ей настоящим красавцем.
- Богатырь! Илья Муромец! Канальски - passez moi le mot! [простите на слове (фр.)] - хорош собой! Ой, не смотрите, медам, не советую: только свои сердечки погубите, И est impitoyable [он неумолим (фр.)],- Дурачась успел шепнуть Толя исполнительницам.
Вера серьезно и строго взглянула на брата и, пропуская свою реплику, снова подняла взор на молодого Штейнберга.
Да, он безгранично нравится ей. Она любит его, любит на смерть и сегодня же постарается улучить минуту переговорить с ним, условиться насчет завтрашнего дня. Завтра, конечно завтра он должен идти к отцу и просить её руки; через два дня отец должен уехать, так необходимо до его отъезда выяснить все. Она не хочет больше ждать и томиться, она не может больше страдать.
И, произнося без чувства и смысла длинные и, как ей казалось, совсем ненужные фразы, девушка то и дело поворачивалась в сторону Рудольфа, который очень добросовестно, с чисто немецким усердием подавал свои реплики.
Вообще этот спектакль шел слабо, как большинство любительских спектаклей. Но Анатолий, совместно с "любимцем публики" выбравший эту пьесу, знал, что делал.
Роль Раевской, главная женская роль, словно написана специально для Зины Ланской. Для неё собственно и поставлена вся пьеса, тем более что в этой роли очаровательная вдовушка намеревалась дебютировать на серьезной сцене когда-нибудь позже, потом. И помещик Гаев в исполнении Думцева-Сокольского бесподобен. Каждая его фраза сопровождается гомерическим смехом или глубоким сочувствием публики. Он ни в чем не уступает своей блестящей партнерше Ланской. Вдовушка прелестна; её смех, естественный и гибкий, заражает публику, а пикантная, полная блеска, внешность опьяняет молодой мужской элемент зрительного зала. Прелестна и наивна Муся в роли подростка Ани. Белое воздушное платьице, распущенные по плечам локоны, вся её свежая внешность невольно возбуждают симпатии к этому милому ребенку-девушке. И когда Ванечка Вознесенский, по ходу пьесы студент Трофимов, восторженно посылает ей вслед в конце акта: "Солнышко! Радость моя!"-присутствующее в зрительном зале охотно верят в то, что она может быть и солнышком, и радостью, и не для одного только нескладного и неловкого чеховского студента, но и для многих-многих людей.
- Провалила! Провалила! С треском провалила! Всю роль смяла!-чуть не плача, бросаясь с ногами на кушетку в уголку за ширмами, поставленную в "уборной". лепечет Муся, ломая холодными, дрожащими руками тонкие пальчики "своей совести", Вари Карташовой.
- Неправда! Неправда! Отлично сыграла! Не выдумывай, пожалуйста! - успокаивает ее Варюша.
- Адски осрамилась! Я ведь знаю... Вот Зина - та шикарно провела свою роль, а ты и мы с Верочкой - безумно скверно ... Бе-зум-но!
- Послушай, Мусик, ты, кажется, и в самом деле расхныкаться намерена? - и темная фигура Веры неожиданно вырастает пред кушеткой. - Или ты тоже на настоящую сцену собираешься поступить, как Зина? Но, девочка, если даже допустить, что ты сыграла так скверно, как ты говоришь, то ведь мы же - не профессиональные актрисы, а люби ...
Она не договаривает. В уборную стучать.
- На сцену, медам! Прошу на сцену. Мадемуазель Муся, вы были очаровательны, вы были само совершенство...
- Кто это? "Любимец публики"? Ах! Неужели правда? А вы не заливаете, голубчик?
- Муся! - в один голос ужасаются Вера с Варюшей на специфическое словечко этого "enfant terrible" семьи Бойчей.
- Нет, серьезно, недурно.
- Не провалила? Нет?
- Очаровательно!
Девочка так вся и вспыхивает, польщенная.
- Оча-ро-ва-тельно! - рисуется актер за дверью. - Вы слышите аплодисменты? Это же вам. Вы ведь кончили сцену. Идите же раскланиваться. И вы, Вера Владимировна, тоже.
- Ах! - Муся в изнеможении счастья всплескивает ручками и птичкой летит на сцену.
Ванечка и Петр Петрович Кружка первые приветствуют ее аплодисментами у кулис. Не чувствуя ног под собою, Муся под градом этих и других аплодисментов, несущихся из зала, останавливается посредине сцены и низко приседает как "всамделишная" актриса. Молодые крепостные офицеры особенно усердно хлопают, не жалея рук.
С тихим шелестом опускается занавес. В зале военный оркестр начинает какой-то меланхолический вальс. Он звучит еще и тогда, когда поднимается занавес для третьего акта.
Бал в усадьбе "Вишневого сада". Музыка, легкий провинциальный флирт, смешанное общество. Пришлось привлечь еще кое-каких исполнителей для этого акта из среды окрестных соседей.
"Совсем как у нас нынче", - невольно приходить молчаливое сравнение в голову Веры.
И вдруг в кулисах показывается испуганная голова Думцева-Сокольского.
- Шарлотта Ивановна! Где Шарлотта Ивановна? - спрашивает он. - Сейчас её выход, а её нет.
- Какая Шарлотта Ивановна? Ах. да, Маргарита! - с трудом догадывается Вера, мысли которой теперь полны Рудольфом, только им одним. - Да где же и вправду Маргарита Федоровна, где она?
На сцене воцаряется продолжительная пауза, за сценою же разгорается суматоха. Анатолий задними ходами пробирается в буфетную. Так и есть: предчувствие не обмануло его, Маргарита там. Так, как была в костюме и гриме, в невозможных клетчатых брюках, от которых так упорно отказывалась еще до начала спектакля, в рыжем парике, съехавшем на бок, рассвирепевшая Маргарита Федоровна исступленно кричит что двум вытянувшимся пред нею в струнку лакеям. При виде вошедшего Анатолия она вся так и заходится от нового приступа бешенства и, схватив со стола какой-то предмет, сует его чуть не под самый нос молодому человеку.
- Нет, вы полюбуйтесь, молодой хозяин! Нет, вы полюбуйтесь только, что эти скоты здесь натворили!.. Это что?
Анатолий опешил. Что это в самом деле?
Какие-то черепки, кусочки фарфора.
- Дрезденская чашка! - вопить неистовым голосом Маргарита.
- Что чашка? - не понимает Толя, морщась, как от боли, под звуками этого зычного, вульгарного голоса.
- Нет, подумать только: генеральшину чашку и вдребезги эти хамы...
- Маргарита, милая... Успокойтесь! На сцену вам надо. Чашки же, право, не воскресишь.
- Да подите вы, Анатолий Владимирович! С ума тут посошли, что ли? Да, пока я играть там буду, они мне здесь всю посуду пере...
Но ворчливой экономке не суждено окончить начатую фразу. С самым галантным и в то же время энергичным движением Анатолий просовывает её руку под свою и почти силой увлекает ее за кулисы.
- Что вы наделали? У нас тут по вашей милости пауза до завтрашней ночи, - хватаясь в отчаянии за голову, встречает ее зловещим шипением Думцев-Сокольский.
- Что там пауза, когда дорогую чашку... - ворчит неугомонная Маргарита и как-то боком, смешно и сконфуженно протискивается на сцену.
Публика встречает ее взрывом смеха.
В этом действии Зина Ланская превосходить себя. Она бесподобна, это - настоящая, законченная актриса. Недаром же она мечтает о драматических курсах, на которые хочет поступить этой осенью. В сцене кокетства она легка и прелестна. Но едва ли не лучше выходят у нее и серьезные моменты. Глубокое, искреннее горе звучит в её голосе, когда она узнает о продаже с торгов своего родового поместья, и плачет настоящими слезами. После этого так реально выраженного горя и слез как-то неохотно прислушивается публика к речам других исполнителей, звучащих со сцены. И даже блестящий монолог Лопахина, со слов и по звуку голоса воспринятый от Думцева-Сокольского, теряется и блекнет после её мастерской игры, как блекнет алая заря пред золотом восхода. Только одна Вера жадно ловит каждое слово, каждый звук голоса молодого Штейнберга, и сердце её дрожит сильнее, это так неожиданно пробудившееся страстное сердце.
Спектакль кончается. В зале двигают стульями. Неистово хлопают исполнителям, что-то кричать...
"Совсем, как в настоящем театре!" - с восторгом думает Муся.
Несколько молодых офицеров пробрались на сцену и, окружив исполнительниц, взапуски приглашаюсь их на танцы, расточая похвалы и комплименты их игре.
- Марья Владимировна, контрданс со мною! - слови из-под земли вырастает пред Мусей Думцев-Сокольский.
Опьяненная успехом и влюбленными взглядами окружающей ее молодежи, Муся смотрит сейчас с вызовом в лицо актера.
- Согласна, но только с условием: оставайтесь гриме, слышите? Так вы много шикарнее, чем бритый.. Да! - говорить она и звонко смеется.
А модная, дразнящая и раздражающая мелодия вальса словно нехотя уже несется под сводами старинного белого зала, там, где столетия тому назад гремели и краковяк, и мазурки, а очаровательный паненки носились об руку с рыцарями Польши.
Обвив рукою талию Зины Ланской, Анатолий, увлекая свою даму, быстро сбегает с подмостков и кружится с ней под эти томящие, страстные звуки. За ними следуют и остальные пары.
Ванечка и Кружка оба сразу подлетают к Мусе, но - увы! - она уже уносится в объятьях артиллерийского поручика, и оба юноши с восторгом шепчут ей вслед:
- Сказка! Ты понимаешь, Иван, это -сказка, и подобной не найдешь в целом мире.
- Эх, брат Кружка,-сказка, да не для нас... А впрочем... Пойдем-ка с горя приглашать исправничьих дочек.
- Какая ночь! Господи, ночь какая! Теплынь и этот воздух... Он весь напоен, пропитан розами... Я обожаю их пряный аромат. А вы, маленький Толя? Вы любите розы?
- Я люблю вас, Зина, и только вас.
- Опять! Но это несносно. И вам не наскучило еще подобное однообразие? Оно вам, право, не к лицу, и потом... Я понимаю преследовать цель, сколько-нибудь достижимую, а ведь я для вас...
- Вы для меня -самое дорогое и самое острое, что я знаю на земле.
- Да ну? Неужели? Острее Жильберты даже и крошки Ирэн? Маленький Толя, да?
- Бросьте этот тон, Зина! Я его не выношу!
- Не говорите дерзости, а то я встану и уйду, скверный вы мальчишка.
- Нет, нет! Ради Бога, только не это! Я буду скромен и тих, как добрый старый сенбернар, уверяю вас, Зина...
- И еще условие: сорвите эту гадкую бородку, она -противная и скрывает ваш подбородок. А мне нравится ваш подбородок, Толя... Нравился еще с детства, когда вы, были маленьким-маленьким. Я люблю его упрямую, стальную линию. Мне кажется, у Нерона должен был быть такой жестокий, упрямый подбородок. А я люблю жестокость ... Да... Что вы на это скажете, маленький Толя?
- Мне нет дела до Нерона, Зина, и еще менее - до его подбородка. Мне нет дела ни до кого, ни до чего, кроме вас и моей любви к вам... Зина, Зина! Взгляните же на меня, милая, раздражающе прекрасная Зина, милая женщина с капризной душой, за которую я...
- Тссс! Не надо неистовств, маленький! Взгляните лучше, какая ночь, и пейте её аромат и тишину... Пейте и пустите мои руки, Толя!.. Анатолий! Я не терплю насилия; я - сторонница полной свободы и люблю... Нет, нет, не вас, а ее... Ее, эту ночь.
И смех очаровательной вдовушки звучит снова, как смех русалки или ночной эльфы, покачивающейся па чашечке цветка. Да, эта ночь прекрасна. Сад, опоясанный длинною, извилистою гирляндою цветных фонариков, кажется какой-то волшебной феерией вокруг белого, старинного, стильного палаццо. Но выше и дальше черный бархат западной ночи поглотил в себя эти пестрые, разноцветные праздничные огни. А здесь, у дальней скамейки па берегу, приютившейся над самой водою, под кровом беседки, воздушной и легкой, как готический замысел старины, опять полутьма и нежащее веяние тишины. Лица собеседников едва намечаются в этом призрачном полусвете, ближайшие фонарики бросают причудливый свет на их черты. А в ушах все звучит трепетно и истомно радостная, сладкая мелодия модного вальса. И эти розы на куртинах так чудовищно пахнуть сейчас!
- Я - точно пьяная нынче, - не своим и словно смягченным голосом говорить вдовушка. - Я влюблена в эту ночь и в эти розы, и еще в кого-то, сама не знаю, в кого.
- Увы! Не в меня конечно?
- Увы! Не в вас, маленький Толя. И мне это, поверьте, досаднее, нежели вам.
- Да, охотно верю, потому что вы не можете не знать. что я люблю вас столько времени, - отвечает молодой офицер без тени обычной шутливости в тоне.
- А Жильберта? А Ирэн Круцкая? А Бэби, ради которой вы наделали прошлой осенью столько долгов? Вы видите, я осведомлена по этому поводу лучше, нежели вы это предполагаете, мой маленький, - и Зина снова смеется.
Анатолий смотрит с минуту на нее влюбленными глазами, потом говорить глухо:
- Молчите или сейчас вот опрокину вашу головку себе на руку, Зина, и вопьюсь губами в ваш дерзкий рот, в ваши алые вкусные губы, которые столько времени дразнят меня...
- И вы о-сме-ли-тесь!
- Моя любовь осмелится, Зина. Берегитесь!
Голос молодого человека вздрагивает, его горло сжимается судорогой страсти.
Нет, довольно однако, пора это пресечь!
И хрипло, сдавленно вырывается у него из груди слово за словом. Да, он любить Зину, любить давно- два, три года. Не все ли равно сколько? Но он болен, болен этой любовью, пусть же она это поиметь. Он хочет любить ее всегда, открыто обладать ею. Её душой и телом, потому что она прекрасна. Жильберта, Бэби, Ирэн... Смешно, право! Один вздорь, и только... Все это - вздор, игра нервов и крови... А ее он любит безумно. И вот в последний раз спрашивает он ее: "Да" или "нет"? Согласна ли она стать его женою? Он ждет её слова, её последнего, решающего слова.
Руки Анатолия отыскивают в темноте пальцы Зины и сжимают их так сильно, что она вскрикивает от боли.
- Но вы с ума сошли!.. Вот странный, необычайный способ делать предложение. Да ведь мы - не скифы, мой милый.
- Я люблю вас и жду ответа.
Глаза Анатолия горят, как у кошки, в темноте, а голос по-прежнему глух и странен. В нем таится сейчас не то угроза ей, не то...
Зине становится не по себе сейчас, в эти минуты, и от его сильных пальцев, продолжающих больно сжимать её кисть, и от его голоса. И его обычно жизнерадостное, молодое лицо кажется сейчас таким новым, сумрачным и угрюмым в полутьме, что это заставляет ее стать сосредоточенной и сдержанной сразу. С деланным спокойствием она спрашивает его:
- Маленький Толя, сколько вам лет?
Молодой человек с минуту колеблется, потом отвечает с заминкой:
- Двадцать пятый.
- То есть двадцать четыре всего? Так? А мне уже под тридцать, мой милый. А вы знаете, что приносить неравный возраст супругов в таком случае? И потом я не рождена для брака. Я страстно люблю искусство, сцену и мечтаю о ней, она кажется мне желанным, священным храмом, и брак для артистки по призванию, это - петля. Или я действительно должна влюбиться, чтобы променять свою царственную стихийную свободу на звенья брачных оков. Но теперь, сейчас меня еще кружат знойные вихри; я мечусь среди этого пламени, пожирающего меня. Я чувствую себя жрицей, цель которой поддерживать, раздувать священное пламя, зажженное кем-то незримым и таинственным в моей душе. А пошлость брака и однобокой, односторонней любви загасить огонь и превратить меня из жрицы в самую обыкновенную, самую ничтожную обывательницу-самочку, жену, мать и хозяйку,- страстно заканчивает звенящий голос Зины, и вдруг, как бы спохватившись, она вскакивает со скамейки.- Теперь идем в зал, маленький Толя! И не смейте - слышите? - не смейте дуться на меня!.. У каждого своя планида, как говорить наша почтенная Маргарита Федоровна, когда ее просишь погадать на картах. Ну, бежим танцевать, маленький Толя, а то вы можете быть уверены, что провинциальные кумушки тотчас же сплетут вокруг нас целые гирлянды тех пышных цветов, которые именуются сплетнями. А я этого не хочу, да и вы, я думаю, тоже. Ну, так вашу руку, и будем свободны и ясны, как боги!
А темная, теплая, благовонная ночь колдует по-прежнему. Бесконечной вереницей по всем комнатам громадного старинного дома, через картинную галерею, через грандиозную столовую, через целый ряд приемных тянется, вьется пестрая лента танцующих. Дирижер, Никс Луговской, кавалер Муси, придумывает запутаннейшие фигуры бесконечного котильона.
Но вот неожиданно врываются в контрданс удалые звуки бешено-лихой мазурки. Звенят шпоры, стучать каблучки, шелестит со свистом серебристый шелк платьев и, миновав террасу, живописно декорированную цветущими растениями, пара за парой выносится в сад.
Никс словно сквозь землю проваливается куда-то, и Муся остается на мгновенье одна. Старый орешник приходится прямо над головой девочки, и она, как белая фея среди этой густой, тенистой аллеи, стоить, озаренная светом разноцветных фонарей.
- Марья Владимировна, а данное обещание? - и "любимец публики" с вкрадчивым выражением впивается в девочку загоревшимся взглядом.
- Обещание? Ах, да! Но как же? Тут... Я... мне.. .
- На одну минуту, мадемуазель, мне нужно сказать вам два слова, - говорить Думцев-Сокольский громко, так, чтобы слышали все, и, как власть имущий, продевает свою руку под худенькую детскую ручонку Муси, а затем, не изменяя темпа и па мазурки, уносится с нею вместе из полосы света в чащу сада, туда, где глубокий пруд меланхолически поблескиваешь отраженными в его гладкой поверхности разноцветными огнями фонариков.
Здесь совсем пустынно. Сказочной кажется сквозная готическая беседка из белого мрамора на её берегу, волшебными- огни, повторенные водяной бездной.
- Марья Владимировна.. . Муся, крошка Муся! - слышит страстный шепот актера у своего уха девочка. - Разрешаете вы поцеловать вас? Ведь вы мне это обещали сами, если роль Ани удастся вам. А вы были в ней - сама весна, сама юная жизнь...
И вкрадчивый голос льется прямо в душу Муси, а глаза, огромные и значительные, нестерпимо блестящие в кругах полустертой туши, смотрят с плотоядным выражением в лицо девочки.
Этот взгляд, как это ни странно, кружить сейчас голову Муси. Нет ничего мудреного в этом: ночь так волшебна, так колдовски прекрасна, а бравурная мелодия мазурки, смягченная расстоянием, так сладко баюкает слух, и розы почему-то особенно остро и нестерпимо пахнуть! Они туманят голову и пьяным угаром наливают мозг.
Обессиленная каким-то неведомым чувством, Муся опускается на скамью. Черные блестящие глаза приближаются к ней, к её лицу, глазам и полуоткрытым губам. На миг гаснет сознание... О, она не испытывала еще таких острых и знойных ощущений! Яд мужского поцелуя не обжигал еще её губ. Её любовь к тому "милому избраннику" её души, далекая и туманная, как любовь принца Жофруа к далекой принцессе Грезе, так непохожа на это чувство. Смутно, горячею лавою бродить неосознанный еще огонь желания в её крови, и она стучит пульсом и бьется в жилах. Мгновенно высыхает горло, холодеют кончики пальцев и знойно загорается мозг. Приближающееся к ней лицо кажется гордым и прекрасным. И