ону, погубить ни за что свою армию, пошатнуть свой трон.
Вечер. Холодно и сыро в лесу, но в помещичьем доме еще непригляднее, еще холоднее. Затопили печи; однако, через выбитый снарядами окна вытягивается все скопившееся было здесь тепло. Денщики кое-где раздобыли на ужин оставшиеся от разгрома продукты и хлопочу т с чаем.
А канонада все не утихает, все грохочет по-прежнему. Вот с оглушительным шумом плюхнулся поблизости дома снаряд. Привязанная к молодой липе лошадь не успела издать короткое предсмертное ржанье и вместе с липой исчезла с лица земли, оставив после себя жалкие остатки мяса, костей и крови.
- Это черт знает что такое наконец! Долго ли мы будем служить мишенью этим подлецам? И ведь ударить на них нельзя, на тех, что у моста, близ которая стоят их проклятая гаубицы! Ведь, пока доберешься до них, они преблагополучно удерут по мосту, а их дьявольские батареи перебьют нас всех, как куропаток, - горячился высокий, худощавый ротмистр с короткой немецкой фамилией фон Дюн, за которую он страдал теперь самым чистосердечным, самим искренним образом.
- Разумеется, удерут, - подхватил молоденький мальчик, корнет Громов, недавно только выпущенный из кавалерийского училища.
- Ну, положим! - и ротмистр болезненно прищурился, потому что новый снаряд ударил где-то совсем близко, и с грохотом обвалилась часть стены занимаемая ими дома.
- Опять! Слышите? Что тебе, Дмитров? - обратился он к выросшему на пороге вахмистру.
- Так что, ваше высокоблагородие, двоих сейчас из нашего эскадрона опять насмерть, - отрапортовал кавалерист.
- Кого? - коротко бросил фон Дюн щурясь.
- Так что взводного Сакычева и Иванова третьего.
- Георгиевского кавалера?
- Так точно.
Глубокий вздох вырвался из груди фон Дюна.
- Жаль, искренно жаль!.. Храбрецы были, как и все наши, - произнес он отрывисто дрогнувшими губами.
Молоденький Громов быстро перекрестился мелкими крестиками у себя под грудью. Это он делал неизменно при каждой новой убыли из рядов полка, который любил какой-то фанатичной, исключительно-страстной любовью, какой может только любить свою избранницу еще очень юный и полный нетронутой силы и чистоты человек.
- Удивительные нахалы, право, - входя в столовую фольварка, где сидели за столом офицеры-однополчане, бодро произнес Анатолий Бонч-Старнаковский, - удивительные нахалы! И откуда у них столько наглости нашлось? Угостили мы их, кажется, на славу. Отступили они в беспорядке, бежали, как свиньи, по всему фронту, с позволения сказать, и вдруг - бац! - остановка, задержка. Откуда ни возьмись, подкрепление как из-под земли выросло, и палят себе вовсю теперь и днем, и ночью. Держатся и палят, палят и держатся! Черти!
- Час тому назад из штаба дивизии адъютант прикатил на автомобиле. Прошел к командиру. Что-то будет дальше? - вынырнув из-за спины Анатолия, вставил плечистый, полный, богатырская сложения штаб-ротмистр князь Гудимов.
- Однако, это становится интересным, господа! Может быть, дадут новые инструкции? А то сил нет бездействовать дальше и только слушать эту дурацкую музыку,- горячился Громов.
- Терпение, малюточка! - усмехнулся Гудимов, - терпение! Ведь здесь не петроградские салоны и подкрепившегося неприятеля разбить - это вам не за барышнями ухаживать в гостиной. Тут горячкой ничего не возьмешь, малюточка!
"Малюточка" вспыхнул и весь нахохлился от этих слов, как молодой петушок.
- Господин штаб-ротмистр, я, кажется, не дал повода думать о себе, как о салонном шаркуне, негодном ни для чего другого, - краснея до ушей, разгорячился он.
- О, нет, Боже сохрани!-искренним порывом вырвалось у князя. - И мне жаль, если вы именно так поняли меня, голубчик. Вы - храбрец и герой, не раз уже доказали это на деле и, несмотря на молодость, успели зарекомендовать себя в боях с самой лучшей стороны. И сам я, ничего большого не прошу у судьбы, как того, чтобы мой Володька (вы ведь знаете моего мальчугана?) сделался когда-нибудь впоследствии хоть отчасти похожим на вас,-совершенно серьезно заключил ротмистр.
- Благодарю за лестное мнение, Василий Павлович! - и "малюточка", как прозвали за юный возраст корнета Громова товарищи-однополчане, покраснел теперь уже совсем по иной причине.
Его тонкие и красные, как у большинства семнадцати-восемнадцатилетних подростков, пальцы незаметно погладили пушок над верхней губой, отдаленный намек на будущие усы.
В эту минуту к находившимся в столовой офицерам присоединился еще один. Его узкие глаза искрились, губы улыбались. Он махал зажатыми в пальцах несколькими конвертами и возбужденно кричал:
- Письма, господа, письма! Фон Дюн, тебе... Князенька, и тебе тоже имеется, и тебе, Толя, есть тоже. А Громову открытка с хорошенькой женщиной. Берегись, малюточка! Пропадешь без боя, если будешь продолжать в этом роде.
- Давай, давай сюда, нечего уж!
Анатолий первый бросился к Луговскому и почти вырвал у него из рук конверт.
Знакомый, быстрый, неровный почерк. О, милые каракульки, милая небрежная манера писать! Но какое короткое письмо! Что это значить?
Он быстро пробежал строки и побледнел от радости, словно в нежные объятья заключившей сердце.
- Никс, пойди сюда, пойди сюда, Николай!
Когда Луговской приблизился к нему, поблескивая смеющимися глазами, Анатолий весь искрился счастьем, указывая ему на письмо.
- Ну, что такое? Создатель ты мой, что у тебя сейчас за глупая, за счастливая рожа!
- Может быть... я не знаю. Да, да, я счастлив ,Никс. Пойми: она здесь и любить меня!
- Где здесь? Что такое? Ты, кажется, бредишь, миленький!
- Брось свой юмор, Луговской! Друг мой, она здесь - понимаешь? - всего в каких-нибудь двадцати верстах отсюда, и ждет меня... И просить увидеться... Только на минутку... только на минутку хотя бы. Пойми!.. И я поеду, Никс, конечно, поеду. Мы все равно бездействуем, стоим на месте и раньше завтрашнего утра не двинемся вперед. А к утру я буду обратно... Задолго до восхода буду уже здесь. Моя Коринна домчит меня в два часа туда и обратно. Боже мой! Да говори же, отвечай и посоветуй мне что-нибудь, Николай!
Анатолий стал сейчас, как безумный. Какое лицо у него, какие глаза! И тонкие пальцы, как клещи, стиснувшие письмо, сейчас дрожать.
Луговской тонко улыбнулся. В его глазах сверкает юмор.
- Вот чудачище, право! Да что мне еще советовать тебе, когда ты все сам уже решил и помимо моих советов?
- Да, ты прав, Никс. Конечно, решил и теперь бегу просить командира о двухчасовой отлучке.
- Ну, вот видишь!
- Послушай, Николай: ведь это - счастье? Да?
- По-видимому так, хотя я и не знаю, что привело тебя в такое состояние.
- Любовь, Колька, любовь! Она любит меня... Пойми пойми, Никс! Я теперь готовь буду горы сдвинуть с места, - и Анатолий так сжал руками талью Луговского, что тот чуть не вскрикнул в голос.
- Сумасшедший, пусти!.. Гора я тебе, что ли? Их и сдвигай, коли есть охота, а я не мешаю, и меня оставь. Терпеть не могу щекотки!
Но Анатолий только махнул рукой и отошел в сторону. Здесь он тщательно разгладил смявшуюся бумажку и принялся читать письмо вторично.
"Я не могу больше молчать, маленький Толя!-стояло в неровно набросанных строках. - Думайте обо мне, что хотите, но я должна видеть Вас, сказать Вам. Я приехала сюда с транспортом белья и теплых вещей и сейчас нахожусь только в двадцати верстах от Ваших позиций. Дальше меня не пустят. Приходится вызвать Вас сюда. Сделайте все возможное, чтобы прискакать хоть на минуту. Я должна сказать Вам, глядя в глаза честно и прямо, что я люблю Вас, маленький Толя, что я -Ваша.
Зина".
Давно отпили чай, съели все, что можно было съесть на бивуаке, и, кто как мог и где мог, стали устраиваться на ночь. Во дворе фольварка окопались солдаты. В глубоких рвах прятались они от неприятельских снарядов вместе с лошадьми. Это было много безопаснее, нежели оставаться в доме, куда главным образом и метили австрийские "чемоданы", шрапнель и пулеметы. Короткие осенние сумерки быстро и неуловимо переходили в ночь. Но и ночью здесь было светло, как днем, от пылающего гигантским костром селения, которое ярко освещало скрытый группою деревьев фольварк.
- Господа, немыслимо больше оставаться в доме, - сурово произнес фон Дюн, когда новый "чемодан" с грохотом и воем разорвался позади окопов, обдавая людей его эскадрона осколками и землей.
Кого-то задело таким осколком, и он со стоном опустился на траву; другой, как лежал, так и остался лежать, приникнув лицом к земле.
- Готовь... еще один готов... И Бог знает, скольких они перебьют еще, пока не скомандуют нам в атаку! - чуть слышно прошептал, незаметно крестясь, юный Громов, и лицо его с игравшим на нем отблеском пожара казалось полным трагизма в этот момент.
- Командир, господа, сам командир идет. Авось что-нибудь новенькое услышим, - произнес князь Гудимов, наклоняя голову, над которой в тот же миг прожужжало несколько пуль.
Действительно, своей типичной кавалерийской походкой с развальцем приближался командир части. За ним следовал адъютант-кавказец с горячими и печальными глазами грузина. Высокий, коренастый генерал с моложавым лицом быстро шагал вдоль линии окопов, негромко здороваясь с солдатами и не обращая внимания на ложившиеся кругом снаряды. Солдаты также негромко, но радостно отвечали на приветствие. Командира любили за "человечность" и беззаветную храбрость. Офицеры окружили начальника и двигались за ним.
- Что, господа, неважная позиция? Гм... гм... приходится переносить неприятности. Ничего, скоро обойдется. Получены инструкции, господа. Завтра поздравляю с наступлением. Но прежде необходимо вызвать охотников, чтобы взорвать вот этот мост, дабы пресечь им путь, - беря из рук адъютанта карту района и указывая на одну точку пальцем, отрывисто и веско бросает генерал.
- Наконец-то! - вырвался у фон Дюна с облегченным вздохом, а юный Громов чуть не подпрыгнул на месте.
- Осмеливаюсь спросить ваше превосходительство, кого вы командируете? - спросил Гудимов, и его темные глаза сверкнули.
Генерал тонко улыбнулся.
- Господа, не хочу скрывать от вас, поручение крайне опасно, почетно и ответственно в одно и то же время. Блестящее выполнение плана повлечет за собой несомненную награду, неудача же, малейший промах могут стоить смельчакам жизни. Поэтому, господа, прошу бросить жребий между собою; ни отличать, ни обижать никого не хочу. Необходимо нарядить одного офицера и пять нижних чинов. Кого именно, выберите сами или киньте жребий . . . Вы что-нибудь желаете сказать мне, господин корнет? - живо обратился генерал в сторону Анатолия, вытянувшегося пред ним в струнку.
- Так точно ... то есть... никак нет, ваше превосходительство. Теперь не время... После жребия, если разрешите.
- Ну, конечно, конечно, - произнес генерал, окидывая ласковым взглядом офицера, которого ценил за безукоризненную службу в мирное время и за лихую отвагу на войне.
Бонч-Старнаковский вспыхнул от удовольствия. Этот ласковый тон начальства уже многое обещал ему. Там, за окопами, ждала его уже оседланная Коринна, темно-гнедая красавица-кобыла, а он знал быстроту этих тонких, точеных ног своей любимой лошади, знал, что в какой-нибудь час она домчит его за расположение штаба, где его ждет Зина, его Зина, его, его, его!
"Капризная, злая, милая, прекрасная! Я же знал, предчувствовал, что в конце концов ты будешь моею! - ликовало все в душе молодого офицера, и его сердце стучало, как молот в груди. - Теперь на жеребьевку скорее, а там айда, туда, к ней, к милой!"
Конечно, Анатолий очень не прочь был выполнить это трудное поручение, от которого зависел завтрашний успех наступления, и с восторгом пошел бы с другими пятью смельчаками, но если бы это было в другой раз... Ведь Зина ждет, зовет... Она всего в двадцати верстах сей час от него, в эти минуты! И каждый миг дорог, каждая секунда у него на счету.
- Тольчик, ты что это задумался, братец, да еще под снарядами? Невыгодная как будто позиция для раздумья и грез! Не годится, братец ты мой, мечтать под пулями,-и Никс Луговской, весь красный от зарева пожара, улыбнулся Бонч-Старнаковскому дружественной улыбкой.
- Господа, я написал билетики и бросаю в фуражку, - крикнул князь Гудимов, вырывая из своей записной книжки одну страничку за другой. - Кому идти - написано кратко: "С Богом", остальные билетики пустые. Малютка, встряхните хорошенько фуражку и подходите! Прошу, господа!
Все окружили юного корнета и протянули руки к бумажкам.
Анатолий спокойно развернул свой билетик, и легкий возглас изумления вырвался у него из груди.
- Мне, - произнес он не то радостно, не то смущенно.
- Счастливец! - с завистью, чуть не плача, выкрикнул юный Громов.
- Черт возьми, это называется везет! - хлопнув себя по колену, проворчал князь Гудимов.
Луговской отвел в сторону все еще продолжавшего стоять в нерешительности, с развернутой бумажкой в руке, Анатолия.
- Послушай, если Зинаида Викторовна, действительно, тебя и ... ты понимаешь... я всегда смогу заменить тебя, - произнес он так тихо, что другие офицеры не могли его ни в каком случае услышать.
- Благодарю тебя, Никс, - ответил Анатолий, - от души благодарю, но я перестал бы уважать себя, если бы свое личное, маленькое, собственное дело поставил выше того бесценного, святого, на которое позвала меня судьба. Я - прежде всего солдат, Николай, и, где дело идет об успехе, хотя бы и частичном, нашей армии, там ни любви, ни женщине нет места. Ну, а теперь иду, благо Коринна оседлана, а люди уже по всей вероятности готовы в путь. Готовы, Вавилов? - обратился он с вопросом к вахмистру, почтительно ожидавшему приказаний невдалеке.
- Так точно, готовы, ваше высокоблагородие.
- Ну, а кого ты выбрал, братец? Нашего эскадрона, небось?
- Так точно, нашего. Сам я да Сережкин взводный, Пиленко, Никитин и доброволец напросился, ваше благородие, заодно с нами.
- Какой доброволец?
- А к командиру барин приехамши. Во второй эскадрон назначили. Дюже просился и его захватить в дело.
- Вольноопределяющийся?
- Никак нет, доброволец. Видать, что из господ, не иначе.
- Да как же ты его так сразу? И не испытал, каков он в деле может быть?
- Так что евонный эскадронный, ротмистр Орлов, приказали просить ваше высокоблагородие, чтобы...
- Ну, коли так, то ладно; давай нам и твоего добровольца. А сам ротмистр Орлов где сейчас?
- Они у командира, сейчас только пришли.
- Ладно! Зови людей и подавай Коринну!
- Слушаю-с, ваше высокоблагородие.
Какое-то новое и радостное волнение охватило сейчас Анатолия. Точно такое же чувство ожидания скорой и близкой радости наполнило все его существо, как то, которое он испытывал, отправляясь еще мальчиком со своими родителями к пасхальной заутрене. Тогда, в те далекие, давно минувшие годы, он, маленький Толя, знал: вот подъедут в экипаже к церкви, войдут в храм он, родители, сестры, нарядные, возбужденные по-праздничному, и услышит он, как запоют "Христос Воскресе" на клиросе, и мгновенно ликующая, почти блаженная радость затопить его умиленную душу. А дома ждут уже пасхальный стол, разговенье, поздравление, подарки. А сейчас что ждет его теперь там, в этом близком, но неведомом будущем? Что он может ожидать от жуткого, опасного предприятия, которое так же легко несет с собою гибель, как и неувядающие лавры, награду храбрецам? Так почему же в груди у него такая сладкая, тонкая, до боли острая радость?
Теперь он уже не думает о Зине, о грядущей возможности повидаться с нею. Как он далек от неё сейчас, от своих мыслей о ней, еще за минуту до этого пылавших в его мозгу мощным пламенем! Теперь все его нервы, все фибры его существа тянутся к одной цели - к тому важному и серьезному делу, блестящее выполнение которого зависит только от него одного. Какая ответственность и... какое счастье!
- Николай, голубчик, - отзывает он в сторону Луговского,- на два слова.
Тот подходить с серьезным, сосредоточенным видом, немного встревоженный, но старающийся быть спокойным.
- Что, братец?
- Николай, послушай! Мы с тобой - старые, давнишние друзья, и если я не вернусь оттуда, если, ну, понимаешь, черт возьми, в конце концов все может случиться... ведь не на свадьбу же я отправляюсь сейчас. Так вот передай ей, скажи ей, Никс, что я любил ее одну и любил беззаветно.
- Ну, братец, - пробует отшутиться Луговской, но углы его губ нервически дергаются. - Я думаю, Зинаиде Викторовне будет во сто раз приятнее услышать от тебя самого столь нежное слово.
- А если убьют?
- Ну, что за ерунда! Почему непременно убьют, а не явишься за наградой, за "георгием"?
- Твоими бы устами да мед пить!
- Не мед, дружище, а шампанское. Понимэ? И за "георгия", и за будущее счастье. А теперь ступай с Богом; я не сомневаюсь в успехе.
- Ни пуха, ни пера, Бонч! По старой охотничьей присказке, бери руку на счастье. Я, говорят, в сорочке родился, - и князь Гудимов с силой встряхивает руку Анатолия.
- Возьмите меня, Старнаковский, умоляю, возьмите! - хватаясь за него холодными пальцами, шепчет Громов.
- Нельзя, малютка! Вы слыхали: командир назначил офицера и пять нижних чинов, и только.
- О, почему я не нижний чин в таком случае! - с отчаянием лепечет юноша.
- Главное, хладнокровие, - Бонч! Впрочем и хладнокровия и храбрости у тебя не занимать стать. Я всегда восторгался ими, - говорить фон Дюн, вызывая этими словами радостную улыбку на лицо Толи, который всегда уважал мнение этого серьезного, выдержанного и мужественного офицера.
- Спасибо!-и, повернувшись к сгруппировавшимся в стороне пяти кавалеристам, уже иным тоном и голосом Анатолий командует негромко: - рысью, марш, марш!
Они едут теперь гуськом по лесной тропинке, обмотав тряпками с сеном копыта лошадей. Фольварк остался далеко за ними. Впереди рысью скачет офицер. начальника крошечного отряда, за ним - вахмистр и четыре нижних чина. Последним едет доброволец. Худой, бледный и молчаливый, он погружен как будто в глубокую думу и не видит никого и ничего. А канонада не умолкает, не прерывается ни па одну минуту.
- Ваше высокородие, к самой переправе никак невозможно подобраться лесом,-шепчет Вавилов, весь вытягиваясь вперед. - Я лучше другою дорогою проведу вас к мосту. Мы уж тут были на разведках намедни, а, ежели крюка дать малость в сторону, так и вовсе в ихние позиции упремся.
Анатолий вздрагивает от неожиданности.
- Есть, говоришь, другая дорога? Ближняя?
- Никак нет. А ежели ближняя, так придется ползти картофельным полем.
- Ну, и поползем, эка невидаль! А коней в лесу оставим.
- Так точно, поползем,-покорно соглашается вахмистр, имевший было в виду совсем иные перспективы.
Теперь горящее селение осталось далеко сзади. Впереди уже редеет лес и переходит постепенно в мелкий кустарник. А там дальше поле, за ним река, по высокому берегу которой рассыпаны траншеи неприятеля. А у подножия этого берега, несколько в стороне, темнеет громада моста.
Проехали еще с добрых полверсты шагом. Теперь адский грохот орудий кажется оглушительными, непрерывными раскатами грома. Но снаряды летят в противоположную сторону, метя на фольварк и прилегающую к нему изрытую русскими окопами местность.
- Стоять! - командует Анатолий и первый соскакивает с коня.
За ним спешиваются и остальные
- Братцы, одному из вас придется остаться при лошадях и провести их другою, дальнею, дорогой, а в случае тревоги броситься на мой свист навстречу к нам.
Анатолий оглядывает всю небольшую группу солдат. В полутьме не видно их линь, но Анатолий чутьем угадывает, что каждому из этих лихих кавалеристов было бы приятнее идти за ним, нежели оставаться и ждать на страже. Его взгляд, стараясь разглядеть пятую, оставшуюся как бы в стороне, фигуру, напрягается, но не может ничего разглядеть.
- Я думаю, что тебе, как новичку, лучше всего будет подежурить при лошадях, братец, - обращается Бонч-Старнаковский к добровольцу, лицо которого тщетно силится рассмотреть во мраке.
- Ради Бога разрешите мне следовать за вами, господин корнет! И если только моя жизнь может пригодиться вам, то я с восторгом пожертвую ее для успеха предприятия, - слышит он слегка взволнованный, донельзя знакомый голос.
Что такое? Или он ошибся? Не может быть! Трепетной рукой Анатолий выхватывает из кармана небольшой потайной фонарик, наводит свет в лицо говорящему и с легким радостным криком бросается к нему.
-- Мансуров! Борис, голубчик! Какими судьбами? - растерянно и смущенно вырывается у него из груди.
- Такими же, как и все. Не мог устоять, как и многие. Вспомнил былое время, когда в дни молодости совершенствовался в верховой езде, рубке и стрельбе. Теперь это искусство пригодилось, как видишь. Был у командующего в Варшаве, просил, как особой милости, назначить в ваш полк, хотел служить с тобою вместе. Или ты не рад этому? - заканчивает Мансуров по-французски, чтобы не быть понятым окружающими их солдатами.
- Рад, конечно рад, дружище... Так рад, что растерялся, как видишь,-тоже по-французски отвечает Анатолий. - Я всегда любил тебя, Борис, как родного брата, и, признаться, возмущался до пены изо рта, когда узнал, что Китти ...
- Оставим это. Твоя сестра была вольна поступать по своему усмотрению, - с чуть уловимой ноткой холода перебивает его Мансуров. - А вот лучше, будь добр, окажи мне услугу: захвати меня с собою к мосту. Может быть, я и смогу быть тебе полезен.
Пять человек сейчас бесшумно и быстро пробираются густым, низким кустарником. Согнувшись в три погибели, они крадутся неслышно, как кошки, под темным покровом ночи. Зарево пожара, отброшенное западным ветром в противоположную сторону, дает сюда только легкие отблески, слегка освещающие поляну и берег. Иногда сноп прожектора с неприятельских позиций быстрой и яркой стрелою прорезает тьму, но кустарник, глухой и низкий, не дает возможности нащупать скрывающийся под его сенью крошечный отряд охотников. А они все ближе и ближе придвигаются к цели.
Временное затишье, наступившее на неприятельских позициях, дает возможность слышать гул многих голосов, шум австрийского лагеря, сигналы и перекличку караула. Махина моста, кажущаяся темным чудовищем, находится в стороне от позиций. Там царить сравнительная темнота; предосторожность, принятая против снарядов русских, направленных в эту сторону, заставила неприятеля позаботиться о ней.
- Вавилов и ты, Борис, - говорить Бонч-Старнаковский. - Вы обойдете кругом и снимете часовых. Старайтесь сделать это бесшумно. Когда будет готово, дадите нам знать, ну, хотя бы криком совы. По карте, в шестистах шагах от моста покинутый поселок. Задворками его вы подберетесь к караулу по берегу. Мы поползем полем; я сам заложу под мост взрывчатые шашки. Когда я свистну, всем бежать к поселку. Я приказал Никитину доставить туда навстречу нам лошадей. Ну, а теперь помогай Бог, братцы! Вперед!
- Все будет исполнено,-твердо произносит Мансуров и вместе с Вавиловым словно тотчас же проваливается сквозь землю.
Малорослый, едва доходящий до пояса взрослому человеку, кустарник уже кончился. За ним лежит темное и влажное от ночной сырости картофельное поле. Приходится лечь плашмя на землю и ползти змеею, не отделяясь от этой мокрой травы. Холод и сырость дают себя заметно чувствовать Анатолию. Зубы его дробно стучать. Он стискивает их с силой и, хотя весь смок от росы, по-прежнему продолжает пробираться вперед ползком.
- Ваше высокоблагородие, никак мы уже близко,- шепчет за ним Сережкин,-так что его дюже хорошо слыхать. Близехонько он, значить.
Действительно, неприятельская позиция теперь от них находится всего в каких-нибудь пятидесяти шагах, и огромная махина моста неожиданно вырастает пред ними. Там дальше траншеи на холмах на левом фланге линии, там артиллерия и окопы. Здесь же как будто вымерло все вместе с покинутым маленьким поселком.
Анатолий приподнимается на локте и смотрит внимательно, силясь разглядеть что-либо в полутьме. Низкорослый кустарник тянется до самого берега. Здесь река дает выгиб, и до моста теперь рукой подать.
- Не робей, братцы, за мною! - шепчет он.
Спина ноет от неестественного, согнутого положения, руки закоченели от сырости и холода. Но это - вздор, пустое в сравнении с тем, что им предстоит. Они уже не ползут дальше, а идут, скорчившись в три погибели, стараясь не превысить фигурами высоты кустов. Вот уже совсем близко желанный мост и берег. Чуть слышно поблизости плещет река. И опять гул голосов, долетающий слева, с неприятельских позиций, то и дело нарушает тишину ночи.
Они теперь идут уже вдоль берега. Вот вошли в заросли камыша. Зашуршало что-то.
Остановились, замерли от неожиданности и испуга с холодными каплями пота, мгновенно выступившая на лицах. Ничего как будто ...
Снова тишина. Стоят все трое с минуту и ждут прислушиваясь. Все опять тихо.
Вдруг желанный крик совы нарушает тишину. Это значить, что часовые сняты... бесшумно сняты.
"Экие молодцы!" - и, просияв от счастья, Анатолий первый быстро и легко проползает под мост.
Пироксилиновые шашки при нем; фитили, патроны динамита и спички тоже. Лишь бы не отсырели. Он прятал, как сокровище, эти смертоносные орудия взрыва. Теперь можно и приступить.
Слава Богу, они у цели!
Двигаясь в темноте между сваями по колено в воде, Бонч-Старнаковский нащупывает первый столб. Острым кинжалом сделав отверстие, он осторожно вкладывает в него динамит.
То же самое проделывает, по его указанно, Сережкин у другой сваи. Еще минута, и фитили подожжены.
- А теперь марш обратно! Живо!-командует Анатолий.
- Скорее, скорее!-откуда-то с берега слышится придушенный голос Бориса.
Опять резкий - уже двоекратный - крик филина прорезает относительную тишину. Это оставшийся при лошадях Никитин дает знать, что успел проскакать объездом и ждет их со стороны поселка.
Теперь, уже не соблюдая прежней осторожности, спеша и волнуясь, Анатолий и Сережкин быстро-быстро несутся от обреченной на гибель громады моста.
К ним присоединяются вынырнувшие из мрака Вавилов и Борис.
- Бесшумно... духом справились с обедами: накинули веревки на шею-И не вскрикнули даже,-прерывисто докладывает на бегу первый.
- Молодцы!-начинает Анатолий,-я так и...
Он не договаривает. Оглушительный, громоподобный гул с ужасным треском раздается за их спиною, вся махина моста по эту сторону реки взлетает, как щепка, вместе с огнем, дымом и осколками к небу.
Словно внезапно проснувшись, грохочут ему в ответ неприятельские пушки. И тотчас же вслед за этим сноп австрийского прожектора освещает поле, лес, русские позиции в фольварк, и крошечную группу людей, несущуюся стрелой от места взрыва.
От неприятельских траншей отделяется другая группа, во много десятков раз сильнейшая по количеству всадников. Полуэскадрон мадьяр вылетает с австрийских позиций и несется вдогонку за этой горстью смельчаков.
- Ну, Коринна, не выдавай, милая! - шепчет Анатолий на ухо своей лошади.
Шпоры вонзаются в крутые бока красавицы-кобылы, и она с налившимися кровью глазами, вся натянувшаяся, как стрела, летит вперед.
Целый град пуль летит вдогонку за беглецами. Мадьяры стреляют на скаку, не целясь, и орут что-то (что именно - не разобрать: не то "виват", не то "сдавайтесь"). Направленные в сторону этой ничтожной горсточки людей орудия посылают в них снаряд за снарядом. Они то и дело шлепаются поблизости.
- Недолет, - глухо выкрикивает Анатолии всякий раз, когда результата удара уже очевиден, и все поддает и поддает шпорами быстроту бега Коринны.- Перелет, - торжествующе вскрикивает он, когда разрывается далеко впереди страшная граната.
Но вдруг Бонч-Старнаковский сразу смолкает при новом ударе.
Коринна, как-то странно дрогнув задними ногами, подскакивает вверх и тяжело валится па бок. В тот же миг какой-то страшный толчок заставляет Анатолия податься вперед, перелететь через голову окровавленной лошади и распластаться навзничь в пяти шагах от неё. Точно темная, непроницаемая завеса задергивается в ту же минуту над его головою.
- Стой, братцы, корнета убили!-и Мансуров на всем скаку удерживает своего коня.
Маленькая группа всадников останавливается тоже.
Рискуя собою, пренебрегая падающими вокруг снарядами, Борис Александрович быстро подбегает к упавшему. С минуту он не разбирает ничего.
- Жив, кажется, жив, - шепчет он, наклоняясь над беспомощно распростертым телом.
Легкий стон как бы подтверждает его слова.
- Братцы, не выдавай своего начальника!-срывается с губ Мансурова, и рот у него высыхает от волнения сразу. - Давайте мне раненого, я доставлю его до наших позиций, - говорить он, тотчас же вскакивая в седло.
Солдаты осторожно, почти нежно поднимают окровавленное тело и молча, с суровой сосредоточенностью передают его па протянутые руки Бориса. Мансуров обвивает одной рукой плечо раненого, другою туго натягивает поводья.
- Вперед!-командует Вавилов, заменивший сраженная начальника, - они уже совсем близко, спасайся братцы!
- А мост все-таки взорван! Слава Тебе, Господи! - слышен тихий, как шелест листьев, шепот Анатолия,-и теперь им уже некуда будет отступать.
И Борис Александрович видит, как слабо трепещет рука раненого, делая усилия перекреститься.
Снова вечер, мокрый, дождливый, осенний. Снова в большой столовой Отрадного ярко светит электрическая лампа и четыре женские фигуры сидят за столом. Впрочем, сидят только трое над остывшими чашками чая, четвертая же маячить из угла в угол по комнате. Муся и Варюша тесно прижались друг к другу, и в глазах у обеих явное смятение и страх. Маргарита Федоровна трясущимися, холодными руками перетирает чашки. Вера шагает крупными шагами от окна к печке и обратно и от времени до времени похрустывает пальцами.
А за окном мрак. Ночь и тоска, тоска и ужас. Дождливая октябрьская ночь, жуткая своей чернотою; однообразно и гулко шлепают капли дождя по крыше дома; глухим, угрожающим воем воет ветер; трещит навязчивыми звуками нудная трещотка ночного сторожа.
В этот хаос тоскливых, душу выматывающих звуков вдруг неожиданно врываются новые-тихие и певучие звуки флейты. Они несутся из флигеля, почти примыкающая к господскому дому. Это новый управляющей, заменивший отрешенного хозяином от должности Августа Карловича, дилетант-флейтист, каждый вечер услаждает себя игрою на флейте.
Как-то странно дисгармонируют эти нежные, тонкие, певучие звуки с глухим осенним туманом за окном; и не радуют сердца эти звуки.
Девушки молчат. Муся машинально постукивает ложечкой по блюдцу и думает о Борисе. Зина написала им с дороги, что встретила его, что он думает поступить в действующую армию. Куда, в какой полк, - не спросила. Ну, что же, пускай! Теперь ничто уже не испугает и не удивить Муси. Убьют, не убьют - все равно: её любовь останется одинаковой как к мертвому, так и к живому. А что касается до него самого, то, раз душу его убила Китти, разве смерть - не лучшее, что он может желать? А где-то теперь сама Китти? По-прежнему во Львове сестрой или пробралась дальше? Где Тольчик, милый, родненький Тольчик, всеобщий любимец? Как давно нет известий о них! И Зина не возвращается. Неужели нельзя возвратиться, нельзя получать известий оттуда потому только, что "они" идут "сюда"? И неужели правда, что "те" идут "сюда"... идут к Ивангороду и к Варшаве. Боже, как близко от них! А уехать нельзя: маме опять хуже. Теперь у неё уже ежедневно повторяются припадки, да и общая болезнь прогрессирует. Начался отек ног. Если ее тронуть с места, она умрет в дороге. А без неё ни Муся, ни Вера не решатся ехать. Впрочем, Вера говорить, что и незачем ехать, что немцы - не варвары, что с женщинами они не воюют, а держат себя рыцарями, и что если и явятся сюда, то не причинять им ни малейшего беспокойства. Хороши рыцари! А что они сделали с Льежем, Брюсселем, Лувепом ?
Муся при одном этом воспоминании сотрясается всем своим худеньким телом и роняет ложечку на пол.
- Ах, Господи, вот напугали-то! - внезапно вскрикивает Маргарита Федоровна.
- А вы думали, немцы? - пытается пошутить девочка.
- Типун вам на язык, Мария Владимировна! Эдакий ужас, подумать надо, сказали! Да я о них, зверях, гадах этаких, и думать-то боюсь, а вы еще пугаете! - с искренним страхом и негодованием восклицает хохлушка.
- И очень глупо делаете, что боитесь, Маргоша, - неожиданно подходя к столу, говорить Вера. - Бояться, в сотый раз повторяю, вам нечего. Немцы - культурные люди, а не дикари, и никого не съедят.
- А как же в газетах-то... Ведь сами об ужасах читали...
- Врут ваши газеты, вздор пишут, раздувают все! - резко восклицает Вера. - А вот доведись немцам придти сюда...
- Чур вас! Тьфу, тьфу! Чур вас, что еще выдумаете!- замахала на нее руками Маргарита.
- Так сами увидите,- не слушая её, продолжает Вера. - Смешно и глупо бояться европейскую, просвещенную нацию, как каких-то краснокожих дикарей.
- Они хуже дикарей, Верочка, хуже! - звенит натянутый, как струна, голосок Муси.
- Не говори глупостей! - строго обрывает ее сестра.- Разве Рудольф - дикарь? Самый обыкновенный молодой человек, каким дай Бог быть каждому русскому из тех же представителей нашей jeunesse doree[ Золотой молодежи (фр.) ]. А Август Карлович что за милейший старик!
- То-то и видно, что милейший, - капризно надувая губки, продолжает Муся,-то-то и видно, если этих милейших людей папа за порог дома выгнал!
Все смуглое лицо Веры внезапно заливается густой краской при этих словах.
- Молчи и не рассуждай о том, чего ты сама не понимаешь! - строго говорить она младшей сестре. - А сейчас советую тебе идти спать. Это будет по крайней мере самое лучшее - поменьше глупостей говорить будешь.
- Адски остроумное решение, нечего сказать! - ворчит себе под нос девочка.
- Пойдем, Мусик, право! - ласково уговаривает подругу и тихая Варюша.
- Чтобы валяться без сна в постели и вздрагивать при каждом стуке? О, Господи! Но, если тебе так этого хочется, Верочка, я пойду, - тотчас же смиряясь, соглашается Муся и, поцеловав старшую сестру, покорно выходить об руку со своей "совестью" из столовой.
Вера смотрит ей вслед смягчившимися глазами.
Вслед затем она говорить:
- Бедная девочка, как она изнервничалась! Да и все мы нервничаем, все выбиты из колеи. Болезнь мамы, война, все эти ужасы хоть кого с ума свести могут.
Она присаживается к столу и смотрит на Маргариту Федоровну усталыми, встревоженными глазами. Она машинально следит за тем, как та перебирает дорогой севрский фарфор, потом безмолвно встает и направляется к двери. В смежной со спальней больной матери комнате Вера стоить несколько минуть, чутко прислушиваясь к тяжелому дыханью спящей за дверью, а потом проходить к себе.
Она спит в бывшей комнате Китти, перебравшись сюда с момента отъезда старшей сестры, чтобы быть каждую минуту готовой помочь больной среди ночи.
В этой комнате жила когда-то, очень давно, их бабка, мать отца, словно передавшая ей, Вере, свой темперамент, свою способность любить насмерть и весь скрытый трагизм страстности её натуры. Недаром она так полюбила и Веру и оставила ей все, что имела, после себя. Она точно предчувствовала, повторение себя, своего типа, в этой тогда еще крошке-девочке. Уже будучи матерью женатого сына, покойная Марина Бонч-Старнаковская бежала с красивым поляком, австрийским гусаром, к нему на родину. Когда же красавец-австрияк разлюбил ее и променял на другую, более молодую, любовницу, Марина Дмитриевна, вернулась в Отрадное с тем, чтобы поцеловать маленьких тогда внучат, особенно свою любимицу Веру, испросить прощения у мужа и покончить самоубийством. Ее вытащили мертвую из пруда, отнесли к обезумевшему от горя мужу, простившему ей все и обожавшему эту странную и мятежную до седых волос женщину.
Вера знала, что в её жилах течет та же горячая, не знающая удержу, кровь бабки Марины Дмитриевны. Недаром и похожа она на нее, как две капли воды.
Неужели и ее ждет такая же печальная участь?
Нынче она думает об этом снова и бледная, встревоженная подходить к окну. Дождь идет не переставая, и звуки флейты еще поют там, среди ночной темноты. Когда замолчит этот Размахин? Душу надрывает его игра! С нею острее чувствуются боль тоски и муки воспоминаний.
"Что-то он делает теперь? Где он сейчас?"
- Где ты, солнышко мое? Где ты, моя радость? - страстно шепчет девушка, протягивая вперед смуглые тонкие руки.
В течение этого времени разлуки она не охладела, не изменилась к Рудольфу; наоборот, её чувство как будто выросло и окрепло, и нет ни одного часа на дню, чтобы она не думала о нем.
***
Муся просыпается среди ночи и садится встревоженная на постели.
Прислушавшись, она говорить спящей тут же подруге:
- Варюша, проснись... Что это такое? Как будто пожар? Ты слышишь? Что это за шум, Варюша?
Темная головка "мусиной совести" с трудом отрывается от подушки, спокойный голос бормочет спросонок:
- Спи, спи! Чего тебе не спится? Еще рано! Спи!
Но шум многих голосов, какие-то крики, пыхтенье автомобиля, лошадиный топот и ржанье, ворвавшееся как будто во все углы и закоулки усадьбы, сразу протрезвляют заспавшуюся Карташову.
- Боже мой, Мусик! Неужели же это - немцы?
Муся вся съеживается от ужаса.
- Так скоро, не может быть?
- Ах, Господи, все может быть в это ужасное время! Одевайся скорее! Или нет, постой, я раньше посмотрю.
Варюша вскакивает с постели и бежит к окну босая, похолодевшей рукой отдергивает штору и с криком отступает назад, в глубь комнаты.
На дворе светло, как днем. Несколько ручных фонарей движутся во всех его направлениях. Огромный костер пылает на площадке пред домом. Вокруг него стоять какие-то люди в касках и шинелях в накидку. Они кажутся сейчас исчадиями ада в неверном освещении костра. Привязанный к деревьям лошади фыркают и ржут. В стороне пыхтит автомобиль. Кто-то отдает приказания твердым, громким, энергичным голосом.
Муся вздрагивает всем телом и спрашивает подругу:
- На каком языке он говорить, Варюша? Что?
- Немцы! Немцы пришли! Все пропало!-шепчет вместо ответа та, и лицо у неё и губы сейчас белы от ужаса.
Где-то за стеною слышится негромкий, жалобный плач женщины.
- Ануся! Боже мой, это плачет Ануся. Или Верочка? Верочка, сюда, к нам!-лепечет растерянная Муся и бесцельно бегает по комнате, хватая ненужные, попадающиеся под руку, предметы, торопливо одеваясь и наскоро закалывая косы.
- Одеватьс