Главная » Книги

Брюсов Валерий Яковлевич - Огненный ангел, Страница 7

Брюсов Валерий Яковлевич - Огненный ангел


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

засветло выступили передо мною городские стены Кёльна, темнея над белым снегом.
  
  

Глава 7.
Как я встретился с графом Генрихом и почему я вызвал его на поединок

  
   Добравшись до нашего дома, усталый, но весёлый, я стуком в ворота вызвал Луизу, передал ей поводья лошади и спросил:
   - Что госпожа Рената?
   К моему удивлению, Луиза ответила мне:
   - Ей, кажется, лучше, господин Рупрехт. Без вас она все дни гуляла по городу и вчера возвратилась только поздно вечером.
   Конечно, в словах Луизы было затаённое острие, так как давно уже относилась она к Ренате недоброжелательно, - и удар не пришёлся мимо. "Как, - сказал я себе, - Рената, которая при мне делает вид, что не может подняться с постели, как параличная, Рената, которая целыми неделями не хочет переступить порога своей комнаты, словно она отказалась от этого по обету, - едва осталась одна, гуляет по зимним улицам до тёмной ночи! Можно ли не верить после этого догадкам Ганса Вейера, что вся её болезнь - только воображение, что все её страдания - только роль на театре!"
   Негодуя, почти в гневе, вбежал я по лестнице во второй этаж, но там на площадке, опираясь на перила, ждала меня Рената, причём лицо её было бледно и обличало волнение необыкновенное. Завидев меня, она протянула руки, взяла меня за плечи и, не давая мне вымолвить ни слова, сама не произнося приветствия, сказала:
   - Рупрехт, он - здесь.
   Я переспросил:
   - Кто здесь?
   Она подтвердила:
   - Генрих - здесь! Я его видела. Я говорила с ним.
   Ещё не совсем доверяя словам Ренаты, я стал её спрашивать:
   - Ты не ошиблась? Тебе это, быть может, показалось? Это был кто-нибудь другой. Он сам признался тебе, что он - граф Генрих?
   Рената же увлекла меня в свою комнату, заставила сесть и, почти прильнув ко мне, наклонив своё лицо близко, стала, задыхаясь, рассказывать мне, что произошло с нею в Кёльне за эти два дня.
   По её словам, в субботу, в час вечерней службы, ей, когда она обычно изнемогала у окна в холодной тоске, вдруг послышался тихий, но явственный голос, как бы ангельский, который повторил трижды: "Он - здесь, около Собора. Он - здесь, около Собора. Он - здесь, около Собора". После этого Рената не могла ни рассуждать, ни медлить, но, встав и накинув плащ, тотчас поспешила к Собору на площадь, в то время полную народом. Не прошло и пяти минут, как в толпе она различила графа Генриха, шедшего с другим молодым человеком, обнявшись. От волнения при этом видении, о котором она слишком долго мечтала, Рената едва не упала без чувств, но некая сила, как бы извне, поддержала её, и она последовала за идущими через весь город, пока они не вошли в один дом, принадлежащий Эдуарду Штейну, другу гуманистов.
   На другой день, в воскресенье, с ранней зари, Рената была на страже близ этого дома, твёрдо решив дождаться появления Генриха. Ей пришлось ждать долго, весь день, но она не обращала внимания на изумлённые взгляды прохожих и подозрительные - рейтаров, и только мысль, что Генрих мог ночью покинуть город, заставляла её дрожать. Вдруг, уже около сумерек, дверь растворилась, и появился Генрих с тем же юношей, как вчера, оживлённо беседуя. Рената пошла за ними, прячась у стен, и проследила весь их путь до Рейна, где друзья распрощались: незнакомец направился на пристань, к судам, а Генрих хотел возвратиться. Тогда Рената вышла из тени и назвала его по имени.
   По словам Ренаты, Генрих сразу узнал её, но она была бы счастлива, если бы не было так, ибо лицо его, едва он понял, кто перед ним, исказилось негодованием и ненавистью. Рената схватила его за руку; он освободился, с дрожью брезгливости, и, отстраняя протянутые к нему пальцы, пытался удалиться прочь. Тогда Рената стала перед ним на колени на грязной набережной, целовала край его плаща и сказала ему все те слова, которые так много раз твердила мне: как она его ждала, как она его искала, как она его любит, и умоляла здесь же убить её, потому что от его удара умерла бы с блаженством, как святая. Но Генрих ответил ей, что не хочет ни говорить с ней, ни видеть её, что даже не имеет права простить её; наконец, вырвавшись из её рук, он скрылся, почти убегая, оставив её одну, в темноте и безлюдии.
   Весь этот рассказ Рената провела одним духом, говоря голосом твёрдым и выбирая выражения верные и картинные, но, дойдя до конца, она вдруг сразу потеряла силы и волю и залилась слезами: словно бы спал ветер, гнавший корабль её души, и паруса жалостно захлопали по снастям. И тотчас тяжело опустилась она на пол, так как отчаяние всегда влекло её к земле, и, клонясь ничком, начала рыдать и биться, повторяя беспомощно одни и те же слова, не слушая ни моих ласковых утешений, ни моих пытливых вопросов.
   Признаюсь, что на меня рассказ Ренаты, хотя в тот день я и был от неё более далёк, чем всегда, - произвёл впечатление ошеломляющее: у меня забилось сердце прерывисто и вся душа словно наполнилась чёрным дымом от взрыва. Мысль, что кто-то смел обращаться надменно и презрительно с женщиной, перед которой я привык стоять на коленях, была мне нестерпима. Однако я не позволил себе поддаться гневу и ревности, но постарался отчётливо разобраться в том, что произошло, хотя оно и представлялось мне беспорядочным и стремительным вихрем. Как только Рената получила опять хоть некоторую возможность говорить связно, я попросил её повторить мне точнее слова Генриха.
   Всё ещё захлебываясь слезами, она воскликнула:
   - Как он оскорблял меня! Как он меня оскорблял! Он говорил мне, что я была злым гением его жизни! Что я погубила всю его судьбу. Что я отняла его у Неба. Что я - от Дьявола. Он сказал мне, что презирает меня. Что воспоминание о нашей любви ему отвратительно. Что наша любовь была мерзость и грех, в которые я завлекала его постыдным обманом. Что он, что он... плюёт на нашу любовь!
   Тогда я спросил, почему граф Генрих мог говорить, что Рената отняла его у Неба? Разве не сам он, добровольно, увёз её в свой замок, чтобы жить с ней, как с женой и как с близкой? И так как в тот час все обычные плотины в душе Ренаты были сломаны стремительным потоком её горя, то, не делая даже попытки защищаться, она упала лицом мне на колени и воскликнула с какой-то последней искренностью, так для неё непривычной:
   - Рупрехт! Рупрехт! Я утаила от тебя самое важное! Генрих никогда не искал человеческой любви! Он не должен был никогда в жизни прикасаться к женщине! Это я, это я заставила его изменить клятве! Да, я отняла его у Неба, я у него отняла лучшие мечты, и за это он меня теперь презирает и ненавидит!
   Продолжая осторожно подкрадываться к истине, как зверь к добыче, я, вопрос за вопросом, выведал затем у Ренаты всё то, что она утаила от меня о Генрихе в своём первом рассказе и о чём не обмолвилась ни разу за три месяца нашей общей жизни. Я узнал, что Генрих был участником одного тайного общества, вступая в которое дают обет целомудрия. Это общество должно было скрепить христианский мир более тесным обручем, нежели церковь, и стать во главе всей земли более властно, нежели император и святейший отец. Генрих мечтал, что он будет избран гроссмейстером этого ордена и выведет ладью человечества из пучины зла на путь правды и света. Ренату позвал он за собой лишь как помощницу в его опытах новой, божественной магии, ибо ему нужна была особая сила, таящаяся в некоторых людях. Но Рената, почитая Генриха воплощением своего Мадиэля, приблизилась к нему с одной целью - владеть им и, не пренебрегая никакими средствами, достигла торжества своих желаний. Однако Генрих, после недолгого времени, в которое ум его был ослеплен страстью, пришёл в ужас от совершённого и, в горьком раскаяньи, бежал из родного замка, как из зачумленной страны.
   Такое истолкование событий показалось мне гораздо более правдоподобным, нежели то, которое Рената давала мне раньше, - и я, соединив наконец в одно целое отдельные нити её рассказа, спросил у неё:
   - Если ты сама сознаешь, что виновата перед графом Генрихом, что ты лишила его лучшей надежды и отняла у него святую цель жизни, как же ты удивляешься, что он ненавидит тебя?
   Рената медленно приподнялась с полу, посмотрела на меня вдруг высохшими глазами и потом сказала совершенно новым, твёрдым, словно отлитым из стали, голосом:
   - Я, может быть, не удивляюсь вовсе. Я, может быть, рада тому, что Генрих меня ненавидит. Я плачу не по нём, но по себе. Мне не его жалко потерять, но стыдно и горько, что я могла так любить его, так предаваться ему. Я сама его ненавижу! Теперь я узнала точно, о чём догадывалась давно. Генрих обманул меня! Он - только человек, простой человек, которого можно соблазнить и которого можно погубить, а я, в безумии, воображала, что он - мой ангел! Нет, нет, Генрих - только граф Оттергейм, неудавшийся гроссмейстер своего ордена, а мой Мадиэль - на небесах вечно чистый, вечно прекрасный, вечно недоступный!
   Рената сложила руки, как для молитвы, а я почёл это мгновение подходящим для того, чтобы высказать ей всё то, о чём мечтал и раздумывал на возвратном пути из Бонна. Я сказал:
   - Рената! Итак, ты убедилась, что граф Генрих - не твой ангел Мадиэль, но простой смертный, который некоторое время любил тебя и которого ты любила едва ли не по заблуждению. Ныне любовь эта погасла в нём, равно как и в тебе, и твоё сердце, Рената, свободно. Вспомни же, что близ тебя есть другой, кому это сердце дороже всех золотых россыпей Мексики! Если со спокойной душой, хотя бы и без страсти, ты можешь протянуть мне свою руку и дать мне на будущее обещание верности, я приму это, как несчастный нищий королевскую милостыню, как пустынник благодать с неба! Вот, ещё раз, Рената, я на коленях перед тобой, - и от тебя зависит обратить всё своё страшное прошлое в забывающийся сон.
   Рената, после моих слов, встала, выпрямилась, опустила мне руки на плечи и сказала так:
   - Я буду твоей женой, но ты должен убить Генриха!
   Отступив на шаг, я переспросил, так ли я расслышал, потому что ещё раз Рената несколькими словами перевернула всё моё представление о ней, словно ребёнок, перевёртывающий мешок, из которого сыплются на землю все лежавшие там вещи, - и Рената повторила мне голосом спокойным, но, по-видимому, в крайнем волнении:
   - Ты должен убить Генриха! Он не смеет жить, после того как выдавал себя за другого, за высшего. Он украл у меня мои ласки и мою любовь. Убей его, убей его, Рупрехт, и я буду твоей! Я буду тебе верна, я буду тебя любить, я пойду за тобой всюду - и в этой жизни, и в вечном огне, куда откроется путь нам обоим!
   Я возразил:
   - Я - не наёмный убийца, Рената, не неаполитанец, я не могу поджидать графа за углом и ударить его кинжалом в спину: мне честь не позволит этого!
   Рената ответила:
   - Неужели ты не найдёшь поводов вызвать его на бой? Ступай к нему, как ты пошёл к Агриппе, оскорби его или заставь его оскорбить тебя, - разве мало у мужчины средств, чтобы убить другого?
   Меня в этой речи поразило, прежде всего, упоминание об Агриппе, так как до той минуты я был уверен, что Рената, относясь безучастно ко всему на свете, не знала о цели моей поездки. Что же касается самого требования - убить графа Генриха, то я лицемерил бы, если бы стал утверждать, что оно меня ужаснуло. Смутила меня лишь неожиданность слов Ренаты, но в глубинах души моей они сразу нашли сочувственный отзвук, словно бы кто-то ударил в медный щит перед глубокими гротами и многогласное эхо, замирая далеко, долго повторяло этот звук. И когда Рената начала теснить меня, как противник врага, загнанного в ущелье, вырывать у меня согласие, как пантера кусок мяса из чужих когтей, - я сопротивлялся не очень упорно, почти для виду, и дал ту клятву, которой она ждала.
   Едва я произнёс решающие слова, как Рената переменила всё своё поведение. Внезапно заметила она, что я изнемогаю от усталости после довольно продолжительного пути; с заботливостью, которая до того времени проявлялась в ней так редко, бросилась она снимать с меня дорожное платье, принесла мне воды, чтобы умыться, разыскала мне ужин и вина. Она вдруг стала со мною как самая добрая, домовитая жена с любимым супругом или как старшая сестра с захворавшим младшим братом. Перестав говорить о графе Генрихе, словно позабыв весь наш ожесточённый разговор и мою клятву. Рената за ужином начала расспрашивать меня о моей поездке, интересуясь всем, что со мною случилось, обсуждая со мною слова Агриппы, как в счастливые дни наших общих занятий. Когда я, видя сквозь окна совершенно чёрное небо, сознавая внутренним чувством, что мы уже переступили через порог полночи, хотел, поцеловав руку Ренаты, удалиться к себе, - она тихо сказала мне, опустив глаза, как невеста:
   - Почему ты сегодня не хочешь остаться со мной?
   Признаюсь, этот вопрос поразил меня в самое сердце. Уже в течение многих недель Рената более не позволяла мне проводить ночи близ себя, и я вспоминал о нашей прежней близости, как о счастии недоступном. И вот, когда я, не смея мечтать о том, чтобы остаться с Ренатою, преодолевая скорбь, с нею прощался, она вдруг задала мне такой вопрос, словно бы я обижал её своим уходом!
   Не вспомню, что я ответил Ренате, знаю только, что мы остались вместе, и этот раз Рената не захотела, чтобы я устроился на деревянном помосте близ её постели, но позвала меня лечь с нею рядом, опять как в первые дни. Мало того, тотчас Рената стала прижиматься ко мне всем телом, как любовница, целовала меня, искала моих губ, моих рук, всего меня. И когда я, отстраняясь, сказал ей, что она не должна искушать меня, Рената отвечала мне:
   - Должна! Должна! Я хочу быть с тобой! Сегодня я хочу тебя!
   Так неожиданно совершилось наше первое соединение с Ренатою, как мужчины с женщиной, в день, когда я всего менее ждал этого, после разговора, который всего менее вёл к этому. Та ночь стала нашей первой брачной ночью, после того как немало ночей мы провели на одной постели, словно брат и сестра, и после того, как несколько месяцев мы жили рядом, словно скромные друзья. Но, когда я, в муке неожиданного счастья, опьянев от свершения всего, что мне уже казалось невозможным, приник, истомлённый, к губам Ренаты, чтобы поцелуем благодарить её за свой трепет, - вдруг увидел я, что её глаза вновь полны слезами, что слёзы текут по её щекам и что губы её искривлены улыбкой боли и безнадёжности. Я воскликнул:
   - Рената! Рената! Неужели ты плачешь?
   Она ответила мне сдавленным голосом:
   - Целуй меня, Рупрехт! Ласкай меня, Рупрехт! Ведь я же отдалась тебе! Ведь я же отдала тебе всё моё тело! Ещё! Ещё!
   Почти в страхе, упал я ниц на подушки, сам готовый плакать и скрежетать зубами, но Рената с насилием влекла меня к себе, заставляя быть живым орудием её пытки, добровольным, но содрогающимся палачом, терзая и распиная себя, с ненасытимой жаждой, на колесе ласк и кресте сладострастия. Она обманывала меня, снова и снова, притворной нежностью, соблазняла страстью, может быть, и не искусственной, но предназначавшейся не мне, и, вбросив своё тело в пламя и в пилы, стонала от блаженства - чувствовать боль, плакала от последней радости - презирать себя. И до самого утра длилась эта чудовищная игра в любовь и счастье, в которой поцелуи были острыми клинками, призывы к наслаждению - угрозами судьи, влага страсти - кровью, а вся наша брачная постель - чёрным застенком.
   Этот вечер, когда во имя любви от меня потребовали убийства, и эта ночь, когда во имя страсти от меня потребовали мук, остались самым страшным из моих бредов, и сон изнеможения, избавивший меня от дьявольских видений, оказал мне милость большую, чем то могли все владыки мира.
   Я утром проснулся измученный сильнее, чем был бы после полугодового заключения в подземной тюрьме: мои глаза едва в силах были смотреть на свет и сознание моё было тускло, словно плохое стекло. Но Рената, порой, бывала как из металла, твёрдая и упругая, не знающая никакого утомления, и когда я впервые встретил её взгляд - он был всё тот же, что накануне. Для меня всё было ещё так смутно, что я готов был сомневаться, живы ли мы оба, а Рената уже звала меня с безжалостной настойчивостью:
   - Рупрехт! пора! пора! Мы должны идти к Генриху сейчас же! Я хочу, чтобы ты убил его скоро, сегодня, завтра!
   Она не давала мне одуматься, она торопила меня, словно на корабле в час крушения, когда каждая минута дорога, - и теперь это я подчинялся с покорностью андроида Альберта Великого. Не споря, принарядился я как мог лучше, надел свою шпагу и последовал за Ренатою, которая повела меня по пустынным утренним улицам, - молча, не откликаясь на мои слова, точно исполняя чью-то неодолимую волю. Наконец подошли мы к дому Эдуарда Штейна, большому и роскошному, с хитрыми балконами и лепными обводами у окон, и, с одним только словом "здесь", Рената, указав мне тяжёлые, резные двери, быстро повернулась и пошла прочь, как бы оставляя меня наедине с моей совестью. Впрочем, и не смотря вслед Ренате, я тотчас почувствовал, что она не уйдёт далеко, но укроется за первым поворотом и будет ждать моего вторичного появления у этой двери, чтобы, кинувшись, выхватить у меня тотчас известие об успехе.
   Сказать правду, я был так оглушён закрутившим меня смерчем событий, что, против своего обыкновения, совсем не успел внимательно и строго обсудить своё положение. Только взявшись, чтобы постучаться, за дверную ручку, массивную и утончённой работы, вспомнил я, что не подготовил слов для разговора с Генрихом, что вообще не знаю, что я буду делать, войдя в этот богатый дом. Медлить, однако, было не время, и с тою решимостью, с какой, зажмурив глаза, бросаются в пучину, я ударил твёрдо и громко металлом по металлу и, когда слуга отворил мне дверь, сказал, что должен непременно видеть остановившегося в этом доме графа Генриха фон Оттергейм, по делу важному и не терпящему отлагательства.
   Слуга провёл меня через переднюю, уставленную высокими, но изящными шкафами, потом по широкой лестнице с красивыми перилами, далее ещё через входную комнату, где висели картины, изображавшие разных животных, и наконец, постучавшись, отворил мне маленькую дверь. Я увидел перед собой узкую комнату с деревянным, разукрашенным потолком, с резными фризами по стенам, всю заставленную деревянными для книг аналоями, - из-за которых и выступил мне навстречу молодой человек, одетый изысканно, как рыцарь, в шёлк, с прорезными рукавами, с золотой цепью на груди и множеством мелких золотых украшений. Я понял, что это - граф Генрих.
   Несколько мгновений, прежде чем заговорить, всматривался я в этого человека, с которым, без его ведома, уже так давно была чудесным образом связана моя судьба, образ которого так часто силился я представить, которого, порою, считал то небесным духом, то созданием больного воображения. Генриху на вид было не более двадцати лет, и во всём существе его был такой избыток свежести и юности, что, казалось, их не может сокрушить ничто в мире, так что становилось почти страшно и невольно вспоминалось о вечной молодости, какую будто бы даёт людям таинственный напиток, растворивший в себе алхимический камень мудрецов. Лицо Генриха, безбородое и полуюношеское, было не столько красиво, сколько поразительно: голубые глаза его, сидевшие глубоко под несколько редкими ресницами, казались осколками лазурного неба, губы, может быть, слишком полные, складывались невольно в улыбку, такую же, как у ангелов на иконах, а волосы, действительно похожие на золотые нити, так как были они тонки, остры и сухи и до странности лежали каждый отдельно, возносились над его челом, словно нимб святых. Во всех движениях Генриха была стремительность не бега, но полёта, и если бы продолжали настаивать, что он - житель неба, принявший человеческий облик, я бы, может быть, увидел за его детскими плечами два белых лебединых крыла.
   Первым граф Генрих прервал молчание, конечно, недолгое, но казавшееся длительным, спросив меня, какую может он оказать мне услугу, - и голос его, который я услышал здесь в первый раз, показался мне самым прекрасным в его существе, - певучий, легко и быстро переходящий все ступени музыкальных тонов.
   Собрав все силы своей сообразительности, стараясь говорить плавно и свободно, но даже не зная, чем закончу предложения, первые слова которых произношу, - я начал почтительную речь. Я сказал, что много слышал о графе как о замечательном учёном, в молодые годы проникшем и запретные тайны природы и во все сокровенные учения, от Пифагора и Плотина до учителей наших дней; что с раннего детства влекло меня неутолимое желание к познанию высшей мудрости, к исканию первопричины всех вещей; что усердным и прилежным изучением достиг я некоторой высоты понимания, но уверился с несомненностью, что личными усилиями нельзя проникнуть в последние тайны, ибо посвящённые, ещё со времён Хирама, строителя Соломонова, передают основные истины лишь устно ученикам; что только в обществах, где, как благодать в Церкви, преемственно передаются откровения древнейших народов: евреев, халдеев, египтян и греков, возможно прийти к цели на пути познания; что, зная графа за лицо влиятельное и важное в самом значительном из этих обществ, которые все связаны между собою единством задач и единством дела, я и прибегаю теперь к нему с просьбою - помочь мне вступить, покорным учеником, в одно из них.
   К моему удивлению, эта речь, наполовину хвастливая и наполовину лицемерная, в которой я постарался выставить напоказ все свои скудные сведения о таинственных орденах посвящённых, - была встречена графом Генрихом как что-то, достойное внимания. Приняв меня, кажется, за одного из посвящённых, хотя и стоящего вне обществ, Генрих поспешно и с крайней вежливостью указал мне на скамью, сел сам и, глядя мне в лицо грустными и откровенными глазами, заговорил со мною, как близкий с близким.
   - Ответьте сначала, - сказал мне он, - родственны ли вы нам по основным устремлениям своего духа? Одушевлены ли вы, как и мы, ненавистью к зверям Востока и Запада? Приняли ли вы, как первое и вечное руководство, эмблему Сына Господня, озарённую светом? Жаждете ли подняться к небесным вратам по семи ступеням из свинца, латуни, меди, железа, бронзы, серебра и золота?
   По правде, я мало что понял из этих странных вопросов, но подобные выражения были не в новость мне, только что прочитавшему множество книг по магии, и хотя тот час казался мне тогда важнейшим в жизни, не преодолел я лукавого соблазна, который поманил меня испытать, насколько сами посвящённые понимают друг друга. Припомнив несколько загадочных выражений, встреченных мною в "Пэмандре" и других подобных сочинениях, постарался я ответить Генриху в тоне его речи и озаботился при этом всего более, чтобы слова мои не имели никакого отношения к его, ибо такую особенность подметил я во всех таинственных вопросах и ответах. Я сказал:
   - Изумрудная скрижаль Гермеса Трисмегиста гласит: то, что вверху, подобно тому, что внизу. Но пентаграмма, с главой, устремлённой вверх, знаменует победу тернера над двумя, духовного над телом; с главой же, устремлённой вниз, - победу греха над добром. Все числа таинственны, но простые выражают преимущественно божественное, десятки - небесное, сотни - земное, тысячи - будущее. Как же думаете вы, что пришёл бы я к вам, если бы не умел различать бездны верхней от бездны нижней?
   Едва произнёс я эти совершенно пустые слова, как тотчас раскаялся в своей шутке, потому что Генрих устремился на них с доверчивостью ребёнка и воскликнул в таком восторге, словно я открыл ему что-то неведомое и что-то поразительное.
   - Ах, вы правы, вы правы! Конечно, конечно! Я сразу понял, что мы с вами - об одном. И я вас вовсе не испытывал! Я только хочу предупредить вас, что на том пути, куда вы порываетесь, больше терний, чем сладких ягод. На тайных собраниях не открывают, словно какой-то ларчик, истину истин. Первое слово, которое должны мы говорить новоприбывшему, это - жертва. Лишь тот, кто жаждет принести себя в жертву, может стать учеником. Вдумались ли вы в примеры: светлого Озириса, погубленного тёмным Тифоном? божественного Орфея, растерзанного вакханками? дивного Диониса, умерщвлённого титанами? нашего Бальдура, сына света, павшего от стрелы хитрого Локи? Авеля, убитого рукою Каина? Христа распятого? Рыцари Храма, двести лет тому назад, заплатили жизнью за возвышенность своих целей и за благородство, с каким они говорили владыкам: "Ты будешь королём, пока справедлив". Вергилий Марон описывает две двери из мира теней: первая из слоновой кости, но сквозь неё вылетают лишь обманчивые призраки; вторая из рога. Я только спрашиваю вас, добровольно ли вы идёте в менее украшенную дверь?
   Генрих проговорил всё это со страстным увлечением, произнося каждое слово так, словно оно было ему особенно дорого или словно оно в первый раз в жизни пришло ему на уста. Смотря на этого полуюношу, полуребёнка, в котором было так много внутреннего огня, что ничтожного повода, вроде легкомысленных вопросов случайного посетителя, было ему достаточно, чтобы вспыхнуть огненными языками, - чувствовал я, что падает и замирает во мне вся к нему ненависть, всякое к нему недоброжелательство. Я слушал удивительные переливы его голоса, словно открывавшие голубые дали, вглядывался в его глаза, которые, как мне казалось, оставались, несмотря на оживлённость речи, печальными, как бы тая на своём дне канувшее туда отчаяние, - и был как змея, выползшая из-под камня, чтобы ужалить, но зачарованная напевом африканского заклинателя. Был один миг, когда я почти готов был воскликнуть: "Простите меня, граф, ведь я недостойно посмеялся над вами!" Но с ужасом, поймав свою мысль на такой опасной тропинке, я сам крикнул себе "берегись!" и поспешил овладеть своею душою, как всадник понёсшей лошадью. И тотчас, чтобы дать себе возможность оправиться, бросил я ещё несколько слов Генриху, сказав ему:
   - Я не боюсь испытаний, ибо мне давно нестерпимо наше знание, которое есть, по выражению одного учёного, уподобление познающего познаваемому, assimilatio scientis ad rem scitam. Я ищу того познания, о котором говорит тот же Гермес Трисмегист, как о разумной жертве души и сердца. А тому ли, кто её ищет, бояться дорожных шипов?
   Генрих схватил и эти слова, как драгоценную находку, и, словно бы по всякому поводу мог он говорить без конца, тотчас разлился передо мною в длинной и тоже воодушевлённой речи. И опять, против моей воли, эта речь, как будто произнесённая с желанием убедить и уговорить своего лучшего друга, отпечатлелась в моей памяти так резко, что сейчас не составляет мне труда воскресить её, едва ли не от слова до слова.
   - Я вас понимаю, я вас понимаю, - сказал он. - Только вы всё-таки ошибаетесь, думая, что мы в силах раздавать истинное познание, как дары. Сокровенные знания называются так не потому, что их скрывают, но потому, что они сами скрыты в символах. У нас нет никаких истин, но есть эмблемы, завещанные нам древностью, тем первым народом земли, который жил в общении с Богом и ангелами. Эти люди знали не тени вещей, но самые вещи, и потому оставленные ими символы точно выражают самую сущность бытия. Вечной Справедливости, однако, надо было, чтобы мы, утратив это непосредственное знание, пришли к блаженству через купель слепоты и незнания. Теперь мы должны соединить всё, что добыто нашим разумом, - с древним откровением, и только из этого соединения получится совершенное познание. Но, верьте мне, чистая душа и чистое сердце помогут в этом более, чем все советы мудрых. Добродетель - вот истинный камень мудрецов!
   В этом месте речи Генрих сделал остановку, потом, с совершенно изменённым лицом и немного блуждающим взором, добавил тихо и раздельно:
   - Ведь вы тоже знаете, что времена и сроки исполнились. Ведь вы тоже, как только наступает тишина, слышите раскрываемые двери. Вот и сейчас: прислушайтесь! Слышите: шаги приближаются? слышите: падают листья с деревьев?
   Последние слова Генрих произнёс совсем замирающим голосом, делая знак мне соблюдать тишину, весь насторожившись, словно действительно слышал он шум шагов и падение листъев, и близко наклонив ко мне свои глаза, большие и безумные, так что стало мне жутко и не по себе. Я оторвал свой взгляд от взгляда Генриха и, вдруг откинувшись назад, на спинку кресла, переменил тон и сказал ему твёрдо и жёстко:
   - Довольно, граф, теперь я всё понял, что желал узнать.
   Генрих посмотрел на меня недоумевающе и спросил:
   - Что вы поняли и что вы желали узнать?
   Я ответил:
   - Я окончательно узнал, что вы - обманщик и шарлатан, который где-то украл обрывки сокровенных знаний и пользуется наворованным, чтобы выдавать себя за посвящённого и учителя!
   При таком неожиданном нападении Генрих невольно поднялся со скамьи и, продолжая глядеть прямо на меня, сделал несколько шагов вперёд, словно желая потребовать от меня объяснений. Я ждал, не двигаясь, не опуская взгляда, но, не дойдя до меня, Генрих переломил своё волнение и произнёс кротко:
   - Если вы так думаете, нам не о чем больше разговаривать! Прощайте!
   Но я, толкая самого себя вниз по склону, крикнул ему:
   - Теперь это вы ошибаетесь, думая, что за обман заплатите так дёшево! Есть святыни, которыми нельзя шутить, и есть слова, которые нельзя произносить легкомысленно! Я призываю вас к ответу, граф Генрих фон Оттергейм!
   С гневным лицом Генрих ответил мне:
   - Кто вы такой, что приходите ко мне и вдруг начинаете говорить таким голосом? Я могу не слушать вас!
   Я возразил с торжественностью:
   - Кто я? Я - голос вашей совести и голос мести!
   Говоря так, я себе показывал на глаза Генриха и напоминал, что их любила Рената, - на его руки, и говорил, что она их целовала, - на всеё его тело, и старался представить, как она ласкала его с упоением. Словно большими мехами, раздувал я в своей душе огонь ревности и, словно полководец солдатам, приказывал я своим словам: "смелее!"
   Между тем Генрих, сочтя меня, должно быть, за помешанного, сказал мне: "Мы поговорим после!" - и хотел выйти из комнаты. Но я, в страхе, что не использовал этой встречи, которая может не повториться, загородил Генриху дорогу и крикнул, уже в самом деле со страстью:
   - Вы, говорящий о добродетели, я вас обвиняю в бесчестности! Я вас обвиняю, что вы по отношению к даме вели себя не как рыцарь! Вы обманом увезли в свой замок девушку для целей низких и едва ли не преступных. Вы потом пренебрегли ею и покинули её. Когда же она здесь, на улице, молила вас о снисхождении, вы оскорбили её, как мужчина не должен оскорблять женщину. Я вам бросаю перчатку, и вы подымете её, если вы рыцарь!
   Впечатление моих слов, необдуманных, которых, по всем соображениям, говорить мне не следовало, было выше моих ожиданий, потому что Генрих метнулся от меня в сторону, как раненый олень; потом, в крайнем волнении, схватил какую-то книгу с аналоя и безвольно, дрожащими пальцами, стал её перелистывать; наконец обернулся и спросил меня подавленным голосом:
   - Я не знаю вас, кто вы такой. Я могу принять вызов только от равного себе...
   Эти слова заставили меня потерять последнее самообладание, ибо хотя я и не имею никаких причин стыдиться своего происхождения от честного медика маленького городка, однако в вопросе Генриха узнал я незаслуженное оскорбление, которое клеймило меня уже не раз, как человека не из рыцарской семьи. И в тот миг не нашёл я ничего более достойного, как, откинув голову, сказать с холодной гордостью:
   - Я такой же рыцарь, как вы, и вам не может быть стыда сойтись со мною в честном поединке. Пришлите же завтра ваших товарищей, в полдень, к Собору, условиться с моими. Иначе мне останется убить вас как труса и не знающего чести.
   Уже произнеся эти слова, понял я, как позорно было мне лгать в ту минуту, и меня охватили стыд и раздражение, так что, не добавив более ничего, почти выбежал я из комнаты Генриха, быстро спустился вниз по роскошной лестнице и гневным движением заставил растворить предо мною выходную дверь. Лицо моё в свежий ветер светлого зимнего дня и глаза мои в ясное синее небо упали как в водоём с ключевой водой, и я долго стоял, неуверенный, было ли в действительности всё, что произошло. Потом я пошёл по улице, как-то невольно касаясь рукою стен, словно слепой, нащупывающий свою дорогу, и вдруг прямо передо мною означилось лицо Ренаты, испуганное и бледное, с расширенными зрачками. Она хотела что-то спросить у меня, но я отстранил её с такой силой, что она едва не упала, ударившись о выступ дома, а сам пробежал дальше, не произнеся ни слова.
  
  

Глава 8.
Как я разыскал Матвея Виссмана и о моём поединке с графом Генрихом

  
   Миновав несколько улиц, освежеённый движением и холодом, я вновь получил способность думать ясно и делать выводы, и сказал себе:
   "Поединок твой с графом Генрихом решён. Отступать теперь невозможно и непристойно. Надо искать только, как лучше выполнить всё дело".
   Лично я никогда не был сторонником поединков, получивших в наши дни столь пагубное распространение во Франции, и хотя известны мне блистательные слова Иоганна Рейхлина - "прекраснейшее, что принадлежит нам, есть честь", - но никогда не мог принять я, чтобы честь опиралась на острие шпаги, а не была утверждена на благородстве поступков и слов. Однако в дни, когда сами венценосцы не гнушаются посылать друг другу вызовы на единоборство, не почитал я уместным уклоняться от поединков и выступал на них в бытность свою ландскнехтом даже не однажды. Теперь положение вещей усложнялось тем, во-первых, что вызывающим, и притом без надлежащего повода, был я, и тем, во-вторых, что ставил я себе целью поразить противника насмерть, - и от всего этого было мне тяжко и трудно, как если бы предстояло выполнить долг палача.
   В те минуты не сомневался я нисколько, что перевес и превосходство в бою будут принадлежать мне, ибо, хотя уже давно не случалось мне упражнять руку, был я одним из лучших бойцов на длинных шпагах, тогда как граф Генрих, преданный исключительно книжным занятиям и философским размышлениям, не мог иметь времени (так мне тогда казалось) достаточно изощриться в искусстве Понца и Торреса. Смущало меня другое, - именно то, что во всём городе, помимо старого Глока, не было у меня человека знакомого, и не видел я, кому, согласно с обычаем поединков, поручить переговоры с противником и устройство нашей с ним встречи. После долгого колебания, порешил я постучать в дверь одного из своих давних, университетских товарищей, Матвея Виссмана, фамилия которого, как я знал, жила в городе Кёльне уже несколько поколений и которого поэтому я скорее, чем кого другого, мог найти, после прошедших немалых лет, на том же месте, где бывало, у прежних пенатов.
   Ожидания мои не были обмануты, так как действительно оказалось, что Виссманы живут на старом месте, хотя и не легко было мне разыскать их приземистый, старозаветный домик, в три выступающих друг над другом этажа, среди новых, высоких, всячески изукрашенных строений, кругом воздвигнутых нашим бойким веком. На удачу мою Матвей оказался дома, но я едва мог признать юношу, хотя и несколько неповоротливого, но всё же не лишённого привлекательности и бывшего даже моим (посрамленным, однако) соперником в моих ухаживаниях за хорошенькой женой хлебопекаря, - в том обрюзгшем и степенном толстяке, с глазами сонными, со смешной бородкой, оставлявшей подбородок голым, к которому провёл меня слуга дома. Конечно, и он едва мог признать студента счастливого времени, буйного и безбородого, в мужчине, обожжённом экваториальным солнцем и обветренном ураганами океана; но, когда я назвал Матвею своё имя и напомнил о нашем былом дружестве, он обрадовался непритворно, всё лицо его превратилось в одну добродушную улыбку, и, сквозь слои жира, проглянуло на нём что-то юношеское, как свет сквозь мутное стекло.
   Обняв меня дружески и целуя маслянистыми губами, Матвей сказал мне:
   - Помню ли я Рупрехта! Брат, да я тебя за каждой попойкой вспоминаю! Клянусь пречистою кровью Христовой, изо всего нашего былого круга тебя одного недостаёт мне. Ну, влезай, влезай в мою берлогу, садись и развязывай язык! А я велю подать сейчас две кварты доброго вина.
   К огорчению Матвея, от вина я отказался, но долго не умел приступить к изложению своего дела. Как я ни отнекивался, а пришлось-таки мне пересказать Матвею свои приключения: годы в Лозгейме, службу ландскнехтом, бродяжничество по Италии, путешествие в Новую Испанию и походы там. А потом и Матвей не преминул сообщить мне, как преуспевает он, позабыв все проказы юности, на многотрудном поприще университетского учёного. Более пяти лет потратил он, чтобы, одолев начала "артистических" знаний и защитив на диспутах несколько "софизмов", получить звание бакалавра; столько же лет ушло у него, чтобы одержать победу над книгами Аристотеля, проявить себя в декламации и стать лиценциатом; наконец, в этом году надеется он добиться инцепции и звания магистра, после чего откроется ему доступ к любому из высших факультетов. Матвей с таким самодовольством говорил о том, что заседает в совете вместе с докторами и ректором, так искренно опасался предстоящих ему больших "промоций" и так наивно почитал себя учёным, что недостало у меня духа посмеяться над ним и не почёл я нужным возобновлять старый спор "поэтов" с "софистами".
   Наконец удалось мне прервать повествование увлёкшегося своею славою профессора и кое-как, скрывая истинную причину вещей, изложить свою просьбу. Матвей поморщился, словно приняв горького лекарства, но потом скоро ухватил моё предложение за какой-то его весёлый край и заликовал опять.
   - Не моё это дело, брат! - сказал он мне. - Нынче, правда, и студенты берутся за шпаги, но я держусь старого устава, что учёный - как монах, ему оружие - как ослу очки. Ну, да куда ни шло, для старого приятеля! К тому же страсть как не люблю я эту знать, задирающую перед нами нос! Мы потом выпариваем из себя доктора, а их жалуют учёными степенями князь или император. Видно, и твой граф из таких докторов-по-булле! Если берёшься ты посадить его на вертел, я уж для тебя постараюсь!..
   Я указал назначенное мною место свидания для переговоров, объяснил, где живу сам, затем распрощался, и Матвей вышел проводить меня до уличной двери. Когда проходили мы через столовую, заставленную тяжёлой мебелью старонемецкой работы, неожиданно выбежала из соседней комнаты молодая девушка в розовом платье, зеленоватом переднике и золотом поясе и вдруг, натолкнувшись на нас, смутилась, остановилась и не знала, что делать. Стройность и нежность её образа, овальное, детское лицо с зазубринами длинных ресниц над голубыми глазами, льняные, золотистые косы, собранные под белым чепчиком, всё это видение предстало мне, привыкшему к образам скорби и мучения, к чертам, искажённым страстью и отчаяньем, как осуждённым духам мимолётный полёт ангела у входа в их преисподнюю. Я сам остановился в смятении, не зная, пройти ли мне мимо, или поклониться, или заговорить, а Матвей, раскатисто хохоча, смотрел на наше замешательство.
   - Сестра, это - Рупрехт, - сказал он, - добрый малый, которого мы с тобой в иную минуту поминаем. А это, Рупрехт, - сестра моя, Агнесса, которую видал ты девочкой, совсем малышом, тринадцать лет тому назад. Что же вы смотрите друг на друга, как кошка на собаку? Знакомьтесь! Может быть, я вас ещё посватаю. Или ты, брат, уже женат, а, отвечай?
   Не сумею объяснить почему, но я ответил:
   - Я не женат, милый Матвей, но не надо такими словами стыдить и меня и барышню. Извините меня, госпожа Агнесса, я вас очень рад увидеть вновь, но тороплюсь по одному важному делу.
   И, поклонившись низко, я поспешил выйти из дому.
   Не знаю, под впечатлением ли этой встречи или от неё независимо, но когда я подумал о том, что теперь предстоит мне возвратиться домой, я испытал какое-то отталкивающее чувство, какое, конечно, ведали бы, будь они одушевлены, два магнита, сближенные одноимёнными полюсами. Мне показалось нестерпимым быть с Ренатою, видеть её глаза, слышать её слова, говорить с нею о Генрихе.
   Довольно долго проблуждал я по улицам города, почему-то останавливаясь на одних углах и почему-то быстро пробегая другие площади, но потом утомление и холод заставили меня поискать прибежища, и я вошёл в первый встретившийся кабак, сел уединённо в углу, спросив себе пива и сыру. Кабак полон был крестьянами и гулящими девками, потому что день был базарный, и кругом не смолкали крики, споры, брань, ругань и проклятия, подкрепляемые порою здоровым тумаком; но мне казалось хорошо в промозглом воздухе и в гаме пьяных людей. Грубые, зверские лица, дикая, неправильная речь, непристойные выходки как-то странно согласовались со смятением моей души, как сливаются иногда в хор крики тонущих с воем бури.
   Потом подсел ко мне какой-то худо выбритый малый, в пёстром праздничном наряде, и завёл длинную речь о бедственном положении мужиков, не новую, хотя и не чуждую правды. Жаловался он на тяготу платежей, оброков, штрафов и всяких поборов, на ростовщичество, на запрещение заниматься ремеслами в деревне, поминал мятеж, который был десять лет назад, и всё это с угрозами, обращёнными чуть ли не прямо ко мне, словно я во всём и был виноват. Попытался я возразить, что сам почитаю себя скорее из мужиков и что всё, чем я владею, заработано собственными моими руками, но, конечно, мои слова пропали даром, и я уже покорно слушал, - ибо мне всё равно было, что ни слушать, - как мой случайный сотоварищ грозил рыцарям и горожанам и пожарами, и вилами, и виселицами...
   Так как собеседника моего угощал я, то понемногу он захмелел окончательно, и я опять оказался один в общем гуле голосов. Оглядевшись, увидел я картину отвратительную: там и сям валялись тела людей, пьяных мертвецки, в углу двое колотили друг друга, вцепившись в волосы, везде стояли лужи пролитого пива и человеческой блевотины, а посреди всего этого другие ещё продолжали попойку, или бесстыдно шутили с девками, тоже пьяными и тоже безобразными, или обыгрывали один другого в грязные карты. Я вдруг удивился, почему я сижу в этом тёмном и смрадном углу, и, торопливо расплатившись, опять вышел на зимнюю стужу. Было уже сумеречно, и я безвольно побрёл домой.
   Когда стучался я в нашу дверь, душа моя казалась мне пустой, как вычерпанный колодец, но в доме её тотчас наполнила строгая тишина и непобедимо повлекла меня в знакомый круг и мыслей и чувств. Я почувствовал, как с лица моего сбежали выражения, искажавшие его весь день, и как губы сложились вновь в ту тихую улыбку, которой я всегда встречал глаза Ренаты. С сердцем, бьющимся тревогою, как в первый раз, отворил я дверь к Ренате и сразу, увидев её в привычном положении, у окна, прижавшую лицо к его холодным стеклянным кружочкам, кинулся к ней и опустился перед ней на колени.
   Рената не сказала мне ни слова о грубости, с какой я оттолкнул её утром, не упрекнула, что я не возвращался так долго, не захотела узнать, о чём мы говорили с Генрихом, но только, как если бы всё другое уже было ей известно, спросила:
   - Рупрехт, когда ваш поединок?
   Я, в ту минуту не удивившись на этот вопрос, ответил просто:
   - Не знаю, решится завтра...
   Рената не промолвила больше ни слова и опустила ресницы, а я остался на коленях у её ног, в неподвижности, приложив голову к подоконнику, но подняв глаза на лицо сидящей, рассматривая её любимые, милые, хотя неправильные черты, и опять погружаясь в их очарование, словно уходя в глубь бездонного омута. Глядя на эту женщину, которую ещё вчера я ласкал всеми поцелуями счастливого любовника и к руке которой сегодня не смел прикоснуться благоговейными губами, я чувствовал, как от всего её существа разливается магическая власть, замыкающая в свой предел все мои желания. Как лёгкая мякина на веялке, сероватым дымом отлетали и рассеивались все мятежные думы и все случайные соблазны дня, и определённо падало на ток души полное зерн

Другие авторы
  • Греч Николай Иванович
  • Свободин Михаил Павлович
  • Мстиславский Сергей Дмитриевич
  • Леткова Екатерина Павловна
  • Римский-Корсаков Александр Яковлевич
  • Немирович-Данченко Василий Иванович
  • Ривкин Григорий Абрамович
  • Гнедич Петр Петрович
  • Нефедов Филипп Диомидович
  • Менделеева Анна Ивановна
  • Другие произведения
  • Прутков Козьма Петрович - Прутков К. П.: Биобиблиографическая справка
  • Аргентов Андрей Иванович - Выписки из путевого журнала ... веденного ... во время поездки по Чукотской земле
  • Мольер Жан-Батист - Жеманницы
  • Розен Егор Федорович - Тайна розы
  • Чарская Лидия Алексеевна - Люсина жизнь
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Семь воронов
  • Ауслендер Сергей Абрамович - Петербургские театры
  • Страхов Николай Николаевич - Нечто о Шиллере
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Е. Агафонов.Воспоминания о М.П. Арцыбашеве
  • Цвейг Стефан - Фантастическая ночь
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 582 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа