Главная » Книги

Пруст Марсель - В сторону Свана, Страница 20

Пруст Марсель - В сторону Свана


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

рекомендовала говорить дурно о вас в ее присутствии! Смельчак тотчас же был бы осажен! По любому поводу, например когда мы рассматривали какую-нибудь картину, она говорила: "Ах, если бы он был здесь, он мог бы с уверенностью сказать нам, подлинная она или нет. Никто не сравнится с ним в этом отношении". И каждую минуту она спрашивала: "Что бы он мог сейчас делать? Как бы мне хотелось, чтобы он сидел за своей работой! Ужасно жаль, такой одаренный парень и так ленив.- (Вы меня извините, не правда ли?) - Я ясно вижу его сейчас: он думает о нас, он спрашивает, где мы". Она сказала даже одно словечко, которое мне очень понравилось. Г-н Вердюрен спросил ее: "Каким, однако, образом можете вы видеть то, что он сейчас делает: ведь тысячи километров отделяют нас от него?" Тогда Одетта ответила: "Нет ничего невозможного для глаза искреннего друга". Нет, уверяю вас, я говорю все это вовсе не с тем, чтобы польстить вам; в лице Одетты вы имеете верного друга, какого не легко сыскать. Могу сказать вам, кроме того, если это вам неизвестно, что вы ее единственный друг. Сама г-жа Вердюрен в последний день, что мы проводили вместе, говорила мне (вы знаете, в такие минуты разговор льется как-то непринужденнее): "Я не говорю, что Одетта не любит нас, но все, что мы говорим ей, пустяки для нее по сравнению с тем, что сказал бы ей г-н Сван". Ах, Боже мой, кондуктор уже останавливает омнибус для меня, я так заболталась с вами, что чуть было не проехала улицы Бонапарт... Будьте так добры, скажите мне, ровно стоит мое перо?
   И г-жа Котар вынула из муфты и протянула Свану руку в белой перчатке, уронив пересадочный билет и наполнив омнибус атмосферой "элегантной" жизни, смешанной с запахом свежевычищенной кожи. И Сван почувствовал прилив нежности к ней, а также к г-же Вердюрен (и даже к Одетте, ибо чувство, которое он испытывал к своей любовнице, будучи лишено мучительных оттенков, едва ли могло быть названо теперь любовью), в то время как умиленными глазами он наблюдал с площадки омнибуса, как г-жа Котар энергично зашагала по улице Бонапарт, с торчащим на шляпе пером, одной рукой подобрав юбку, а в другой держа зонтик и сумку с визитными карточками так, чтобы видна была ее монограмма, и предоставив муфте свободно болтаться у пояса.
   Оживив болезненные чувства, которые Сван питал к Одетте, г-жа Котар оказалась лучшим врачом в этом случае, чем ее муж, ибо привила ему наряду с ними другие, нормальные чувства, такие, как благодарность, дружба,- чувства, которые должны были сообщить Одетте в сознании Свана большую человечность (сделать ее более похожей на других женщин, потому что и другие женщины тоже могли внушить ему эти чувства), должны были ускорить окончательное ее превращение в ту любимую спокойной любовью Одетту, которая увела его однажды к себе с вечеринки у художника и угощала его и Форшвиля оранжадом,- ту Одетту, подле которой, как Сван почувствовал тогда, он мог бы жить счастливо.
   Во время оно, с ужасом думая о наступлении дня, когда угаснет его любовь к Одетте, Сван твердо решил проявить бдительность и, при первых признаках угасания своего чувства, уцепиться за него, удержать его во что бы то ни стало. Но теперь ослабление его любви сопровождалось ослаблением его желания оставаться влюбленным. Ибо мы не можем измениться, то есть стать другой личностью, по-прежнему продолжая повиноваться чувствам личности, которой больше нет. Иногда случайно замеченное им в газете имя человека, принадлежавшего, по его предположению, к числу любовников Одетты, вновь пробуждало его ревность. Но ревность эта бывала теперь очень слабой и, доказывая ему, что он не расстался еще окончательно с временем, когда ему приходилось столько страдать (хотя довелось также познать острые чувственные наслаждения), и что случайности жизненного пути еще позволят ему, может быть, увидеть украдкой и издали красоту того времени,- скорее приятно щекотала его, вроде того как угрюмому парижанину, покинувшему Венецию и возвращающемуся во Францию, последний москит доказывает, что Италия и лето остались еще не очень далеко позади. Но чаще всего, когда ему случалось делать усилие, если не для того, чтобы удержать этот столь своеобразный период его жизни, все дальше и дальше уходивший от него, то, по крайней мере, для того, чтобы мысленно нарисовать себе, покуда еще можно было, ясную его картину, он обнаруживал, что уже слишком поздно; ему хотелось бы взглянуть на эту любовь, все больше отделявшуюся от него, как мы смотрим на скрывающийся за горизонтом пейзаж; но так трудно бывает раздваиваться и правдиво представлять себе зрелище чувства, которым мы перестали обладать, что очень скоро мозг его затуманивался, он больше ничего не различал, отказывался от своей попытки, снимал очки и протирал стекла; и он говорил себе, что лучше, пожалуй, немного отдохнуть, что впоследствии у него будет еще достаточно времени, забивался в свой уголок, проникался ко всему равнодушием и погружался в оцепенение, словно сонный путешественник, нахлобучивающий шляпу на брови, чтобы вздремнуть в вагоне, который, он чувствует, все быстрее и быстрее уносит его далеко от мест, где он так долго жил и откуда обещал не уезжать, не послав им прощального взгляда. Совсем подобно этому путешественнику, просыпающемуся только во Франции, Сван, находя случайно какое-нибудь доказательство того, что Форшвиль был любовником Одетты, замечал, что оно не причиняет ему никакой боли, что любовь далека теперь от него, и сожалел, что от внимания его ускользнул момент, когда он расстался с нею навсегда. И подобно тому, как перед заключением Одетты впервые в свои объятия он попытался запечатлеть у себя в памяти лицо, которым так долго он любовался и которое впредь должно было измениться под влиянием воспоминания об этом первом поцелуе, так и теперь ему хотелось бы - мысленно по крайней мере - иметь возможность сказать последнее прости, пока она еще существовала, этой Одетте, внушившей ему любовь и ревность, этой Одетте, причинившей ему столько страданий, этой Одетте, которой он теперь никогда больше не увидит. Он ошибался. Ему довелось еще раз увидеть ее несколько недель спустя. Это произошло ночью, когда он спал, в сумеречном свете сновидения. Он совершал прогулку с г-жой Вердюрен, доктором Котаром, каким-то молодым человеком в феске, которого он никак не мог узнать, художником, Одеттой, Наполеоном III и моим дедушкой по дороге, тянувшейся вдоль моря по отвесному берегу и то взбиравшейся на высокую скалу, то сбегавшей почти к самой воде, так что им беспрестанно приходилось то подниматься, то спускаться; гуляющие, уже спустившиеся вниз, скрывались из вида тех, что еще поднимались в гору; догоравший день мерк, и казалось, что сейчас надвинется непроглядная тьма. Порою волны дробились у самого берега, и Сван ощущал на своей щеке ледяные брызги. Одетта просила его вытереть их, но он не мог и чувствовал смущение в ее присутствии, как если бы он был в одной рубашке. Он надеялся, что в темноте это останется незамеченным, однако г-жа Вердюрен вперила в него удивленный взгляд и долго не спускала его, причем лицо ее стало менять форму, нос вытянулся и на верхней губе выросли большие усы. Он отвернулся, чтобы взглянуть на Одетту: щеки ее были бледны и усеяны красными пятнышками, черты лица вытянутые, изможденные; но она смотрела на него глазами полными нежности, готовыми оторваться и упасть на него, словно две крупные слезы, и Сван почувствовал такую любовь к ней, что ему захотелось немедленно увести ее с собой. Вдруг Одетта поднесла к глазам руку, взглянула на часики и сказала: "Мне нужно уходить". Она попрощалась со всеми совершенно одинаково, не отведя Свана в сторону, не сказав ему, где она увидится с ним вечером или на другой день. Он не посмел спросить ее об этом, ему хотелось последовать за ней, но пришлось, не оборачиваясь в ее сторону, с улыбкой отвечать на какой-то вопрос г-жи Вердюрен; сердце его отчаянно колотилось, он ненавидел теперь Одетту и с наслаждением выколол бы эти глаза, которые так исступленно любил минуту тому назад, искровянил бы эти безжизненные щеки. Он продолжал подниматься в гору с г-жой Вердюрен, то есть удаляться с каждым шагом от Одетты, спускавшейся вниз в противоположном направлении. Через секунду прошло много часов с тех пор, как она покинула его. Художник обратил внимание Свана на то, что Наполеон III скрылся сейчас же после ухода Одетты. "Наверное, у них было условлено,- прибавил он,- должно быть, они решили встретиться на берегу, у подошвы холма, но не хотели прощаться вместе, чтобы не вызвать толков. Она его любовница". Незнакомый молодой человек расплакался. Сван принялся утешать его. "В конце концов, она права,- сказал он молодому человеку, вытирая ему глаза и сняв с него феску, чтобы незнакомцу было удобнее.- Я сам десять раз советовал ей поступить таким образом. Стоит ли так печалиться? Этот человек, наверное, поймет ее". Так рассуждал Сван с самим собой, потому что молодой человек, которого он не мог сначала узнать, был тоже Сваном; подобно некоторым романистам, он распределил свою личность между двумя персонажами: тем, кому все это снилось, и молодым человеком в феске, которого он видел во сне.
   Что касается Наполеона III, то причинами, побудившими его назвать этим именем Форшвиля, были: смутная ассоциация представлений, затем частичное изменение привычной физиономии графа и, наконец, широкая лента ордена Почетного легиона; в действительности, однако, в отношении всего, что он изображал и напоминал ему, персонаж, фигурировавший во сне, был конечно Форшвилем. Ибо из незаконченных и меняющихся образов уснувший Сван делал ложные обобщения, но исполнялся при этом такой творческой силы, что был способен воспроизвести самого себя при помощи простого акта разделения, как некоторые низшие организмы; теплота, ощущаемая им в собственной ладони, служила ему материалом для заполнения невещественности чужой руки, которую, казалось ему, он пожимает, а из чувств и впечатлений, еще не дошедших до его сознания, он мгновенно создавал сложные перипетии, которые логическим своим развитием способны были, в определенный момент сна Свана, поставить соответствующий персонаж в такое положение, что тот либо привлекал его любовь, либо пробуждал его. В одно мгновение надвинулась непроглядная тьма, раздался набат, заметались испуганные люди, спасавшиеся из объятых пламенем домов; Сван слышал шум дробившихся о берег волн и удары своего сердца, с такой же яростной силой тоскливо колотившегося в его груди. Вдруг скорость биений его сердца удвоилась, он почувствовал необъяснимую боль и тошноту; какой-то крестьянин, весь покрытый ожогами, прокричал ему, пробегая мимо: "Ступайте скорее, спросите Шарлюса, где Одетта проводит вечер со своим компаньоном. Он когда-то был близок с ней, и она ничего не скрывает от него. Это они устроили пожар". Это был его камердинер, пришедший разбудить его и говоривший ему:
   - Барин, уже восемь часов, и парикмахер ждет. Я велел ему прийти через час.
   Но слова эти, проникнув в волны сна, омывавшие Свана, достигли его сознания лишь подвергнувшись тому преломлению, которое обращает световой луч на дне сосуда с водой в маленькое солнце; равным образом звон колокольчика, раздавшийся за несколько мгновений до этого, принял в глубинах его сна размеры набатного звона и послужил причиной создания им сцены пожара. Между тем декорация, предстоявшая его взорам, разлетелась в прах, он открыл глаза, и до него в последний раз донесся шум морских волн, становившийся все глуше и отдаленнее. Он пощупал щеки. Они были сухие. И все же он явственно вспоминал ощущение холодной воды и вкус соли. Он встал, оделся. Он велел парикмахеру прийти пораньше, потому что написал накануне моему дедушке о своем намерении приехать на другой день в Комбре; намерение это возникло у Свана после того, как он узнал, что г-жа де Камбремер - урожденная м-ль Легранден - должна провести в городке несколько дней. Воспоминание прелести этого молоденького лица, ассоциировавшись с воспоминанием деревенской усадьбы, где он уже столько времени не был, показалось ему таким заманчивым, что он решился наконец покинуть Париж на несколько дней. Так как различные случайности, сталкивающие нас с определенными людьми, не совпадают с периодом, когда мы этих людей любим, но, выходя за его пределы, могут иметь место до начала нашей любви и повторяться после того, как она кончилась, то первые появления в нашей жизни существа, которому суждено впоследствии понравиться нам, приобретают ретроспективно в наших глазах значение предуведомления, предзнаменования. Таким именно способом Сван часто мысленно связывал с образом Одетты, встреченной им в театре, этот первый вечер, когда он не думал, что ему придется когда-нибудь снова увидеть ее; таким же способом вспоминал он теперь вечер у г-жи де Сент-Эверт, когда познакомил генерала де Фробервиль с г-жой де Камбремер. Интересы нашей жизни настолько многообразны, что одно и то же обстоятельство нередко закладывает основу еще не существующего счастья и в то же время отягчает терзающие нас страдания. И, конечно, это могло бы случиться со Сваном не только у г-жи де Сент-Эверт, но также и в другом месте. В самом деле, кто знает: может быть, находись он в тот вечер в другом месте, на его долю выпали бы другие радости и другие горести, которые впоследствии показались бы ему неизбежными. Но Сван был у г-жи де Сент-Эверт, и ему показалось неизбежным то, что произошло у нее; он очень склонен был видеть нечто провиденциальное в том факте, что он решился пойти на вечер г-жи де Сент-Эверт, ибо ум его, жаждавший восхищаться богатством проявляемой жизнью изобретательности и неспособный долго сосредоточиваться на трудном вопросе, например, на определении того, что было бы для него наиболее желательно, рассматривал страдания, испытанные им на вечере у маркизы, и не подозреваемые еще наслаждения, которые невидимо зарождались тогда,- и точное соответствие между которыми было слишком трудно установить,- как явления, связанные друг с другом неразрывной цепью.
   Но через час после пробуждения, давая указания парикмахеру причесать его так, чтобы волосы не растрепались в вагоне, Сван снова стал размышлять над своим сном; он увидел так явственно, как если бы Одетта находилась подле него, ее бледное лицо, чересчур худосочные щеки, вытянутые черты, синяки под глазами,- все то, что - в течение непрерывно сменявших друг друга вспышек нежности, превративших его долгую любовь к Одетте в полное забвение первоначального впечатления, полученного им от нее,- он перестал замечать с первых дней их связи, к которым, без сомнения, во время сна возвратилась его память с целью возобновить точное представление ее облика. И со свойственной ему в былые дни грубостью, которая вновь стала появляться у него с тех пор, как он перестал быть несчастным, и на некоторое время понижала его нравственный уровень, он мысленно воскликнул: "Подумать только: я попусту расточил лучшие годы моей жизни, желал даже смерти, сходил с ума от любви к женщине, которая мне не нравилась, которая была не в моем вкусе!"
  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ИМЕНА МЕСТНОСТЕЙ: ИМЯ

  
   Среди комнат, образ которых чаще всего всплывал в моей памяти в ночи бессонницы, ни одна не отличалась в большей степени от комнат в Комбре, густо насыщенных зернистой, в цветочной пыльце, съедобной и богомольной атмосферой, чем комната в Гранд-отеле на Пляже, в Бальбеке, стены которой, покрытые эмалевой краской, служили вместилищем, подобно стенкам бассейна, где вода отливает синевой, какого-то особенного воздуха, чистого, лазурного, соленого. Баварский декоратор, которому поручено было убранство этого отеля, внес разнообразие в обстановку комнат, и в той, где поместился я, уставил вдоль трех стен, во всю их длину, ряд невысоких книжных шкафов со стеклянными дверцами, на поверхности которых, соответственно занимаемому ими месту и вследствие непредусмотренного устроителем закона отражения световых лучей, рисовался тот или другой кусок вечно меняющейся картины моря, так что эти стены оказались украшенными фризом из морских видов, прерывавшихся лишь полосками полированного красного дерева. В результате вся комната напоминала одну из тех спален-моделей, какие можно видеть на мебельных выставках "стиль модерн", где они бывают украшены произведениями искусства, подобранными с таким расчетом, чтобы радовать взор того, кто будет спать среди них, и чтобы сюжеты их находились в соответствии с характером местности, в которой расположено предназначенное для них жилище.
   Ничто, однако, не отличалось в большей степени от этого реального Бальбека, чем Бальбек, о котором я часто мечтал в ненастные дни, когда ветер дул с такой силой, что Франсуаза, водившая меня гулять на Елисейские поля, приказывала мне держаться подальше от стен домов, чтобы не попасть под сорвавшуюся с крыши черепицу, и сокрушенно говорила о страшных опустошениях и кораблекрушениях, которые описывались в газетах. Моим заветнейшим желанием было увидеть бурю на море, прельщавшую меня не столько в качестве величественного зрелища, сколько в качестве явления, приоткрывающего подлинную жизнь природы; или, вернее, прекрасными зрелищами были для меня только те, которые, как я знал, не принадлежат к числу искусственно созданных для моего развлечения, но являются необходимыми, не поддающимися изменению,- красоты природы или великие произведения искусства. Я любопытствовал, я жаждал узнать лишь то, что считал более истинным, чем мое собственное "я", то, что имело для меня ценность некоторого раскрытия мысли великого художника или же силы и прелести природы, когда она бывает предоставлена самой себе, ограждена от всякого вмешательства человека. Как милый звук голоса нашей матери, воспроизведенный фонографом, не мог бы утешить нас в ее смерти, так и механическая имитация бури или иллюминованные каскады всемирной выставки оставили бы меня совершенно равнодушным. Я требовал также, для впечатления совершенной подлинности бури, чтобы морской берег, с которого я наблюдал бы ее, был естественным берегом, а не молом, недавно сооруженным муниципалитетом. Кроме того, природа, по всем чувствам, возбуждаемым ею во мне, казалась мне чем-то во всех отношениях противоположным механическим изобретениям человеческого ума. Чем меньше носила она следов человеческой деятельности, тем больше простора открывала для полета моей пылкой фантазии. И имя Б_а_л_ь_б_е_к, которое называл нам Легранден, запечатлелось в моем сознании как имя городка, расположенного "у мрачных морских берегов, славившихся многочисленными кораблекрушениями и ежегодно в течение шести месяцев окутанных саваном густых туманов и пеной волн".
   "Там еще чувствуется под ногами,- говорил он нам,- гораздо сильнее даже, чем в Финистере - (хотя бы этот древнейший костяк земли загромождался в настоящее время отелями, не способными изменить его характер),- там чувствуется настоящий предел французской, европейской земли, старого мира. И это последняя стоянка рыбаков, похожих на всех рыбаков, живших с начала мира у порога незапамятно древнего царства морских туманов и ночных теней". Однажды, когда я заговорил в Комбре об этом бальбекском пляже со Сваном, чтобы узнать от него, действительно ли эта местность является наиболее подходящей для наблюдения штормов на море, он отвечал: "Да, мне кажется, я хорошо знаю Бальбек! Бальбекская церковь, построенная в XII и XIII столетиях, еще наполовину романская, является, может быть, наиболее любопытным образцом нормандской готики, но замечательнее всего, что там чувствуется влияние даже персидского искусства". И эти места, казавшиеся мне до сих пор не чем иным, как куском незапамятно древней природы, современной великим геологическим эпохам,- места, столь же далекие от истории человечества, как Океан или Большая Медведица, и населенные диким племенем рыбаков, для которого так же, как и для китов, не существовало средневековья,- приобрели в моих глазах еще большую прелесть, когда они вдруг представились мне вплетенными в ряд веков, пережившими эпоху романского стиля, когда я узнал, что готический трилистник пришел украсить в назначенный час также и эти дикие скалы, подобно тем нежным, но живучим растениям, которые с наступлением весны усеивают своими хрупкими звездочками снега полярных областей. И если готика приносила этим местам и этим людям недостававшую им определенность, то и они сообщали ей взамен известное своеобразие. Я пробовал мысленно нарисовать себе картину жизни этих рыбаков, представить себе робкие и неуклюжие попытки социальных отношений, которые они устанавливали там в средние века, скученные на узкой полоске земли, в преддверии ада, у подножия скал смерти; и готика казалась мне более живой теперь, когда, отделив ее от городов, где я всегда воображал ее до сих пор, я мог видеть, как в одном частном случае среди диких утесов она пустила корни, выросла и расцвела остроконечной колокольней. Меня повели в музей посмотреть репродукции самых прославленных статуй бальбекской церкви - кудрявых и курносых апостолов, деву Марию с портала - и от радости у меня дух захватило при мысли, что в один прекрасный день я буду иметь возможность увидеть их воочию на фоне извечного соленого тумана. И тогда, в бурные и полные уюта февральские вечера, ветер - навевая моему сердцу (где он гудел с неменьшей силой, чем в камине моей спальни) проект поездки в Бальбек - сливал мое желание видеть готическую архитектуру с желанием любоваться штормами на море.
   Я хотел бы завтра же сесть в прекрасный щедрый поезд 1 ч. 22 м., поезд, часа отхода которого я никогда не мог видеть без сердечного трепета в объявлениях железнодорожных компаний и проспектах круговых путешествий: мне казалось, что в определенное мгновение каждого дня он проводит ослепительную борозду, таинственную грань, за пределами которой отклонившиеся от прямого пути часы вели, конечно, по-прежнему к вечеру, к утру следующего дня, но этот вечер и это утро пассажир увидит не в Париже, а в одном из городов, мимо которых проходит поезд, позволяя ему остановить свой выбор на одном из них; ибо он останавливался в Байе, Кутансе, Витре, Кестамбере, Понт-Орсоне, Бальбеке, Ланьоне, Ламбале, Беноде, Понт-Авене, Кемперле и продолжал свой путь, великолепно нагруженный преподносимыми им мне именами, так что я не знал, какому мне следует отдать предпочтение, ибо не способен был пожертвовать ни одним из них. Но даже не ожидая завтрашнего поезда, я мог бы, если бы позволили мне родители, торопливо одеться и уехать сегодня же, так чтобы прибыть в Бальбек в момент, когда забрезжит рассвет над бушующим морем, от соленых брызг которого я укроюсь в церкви персидского стиля. Но с приближением пасхальных вакаций, когда мои родители обещали взять меня когда-нибудь в северную Италию, вдруг мечты эти о буре, всецело наполнявшие мое воображение, так что я не хотел видеть ничего, кроме все выше вздымавшихся волн, отовсюду набегавших на самый дикий, какой только можно представить себе, берег, подле крутых и морщинистых, словно старые утесы, церквей, с башен которых раздавался бы крик морских птиц,- вдруг мечты эти заменялись у меня совсем другой мечтой, затмевавшей их, отнимавшей у них всякую прелесть и исключавшей их, ибо они были противоположны ей и могли бы лишь ослабить ее действие, мечтой о весне, пестрой как восточный ковер,- не комбрейской, еще больно коловшей иголками свежих утренников,- но той, что покрывала уже лилиями и анемонами луга Фьезоле и окружала Флоренцию ослепительным золотым фоном, подобным фонам на картинах Фра Анжелико. С той поры для меня имели цену лишь солнечные лучи, запахи и краски; ибо изменение образов моей фантазии сопровождалось у меня изменением направления моих желаний и - с той внезапностью, как это бывает иногда в музыке,- полным изменением тона моей восприимчивости. Иногда же эта перемена моего настроения обусловливалась простым атмосферным колебанием, и мне не нужно было дожидаться смены времен года. Ведь часто весенний день забредает по ошибке в череду зимних дней; он мгновенно вызывает перед нами образ весны, мы начинаем жить весенними чувствами, исполняемся желанием весенних удовольствий; мечты, которым мы предавались, вдруг обрываются, и в испещренный вставками календарь Счастья преждевременно вставляется листок, вырванный из другой главы. Но вскоре - подобно тем явлениям природы, из которых мы можем извлечь для наших удобств или нашего здоровья лишь случайную и весьма ничтожную пользу, пока наука не подчинила их нашей власти и не вооружила нас средствами вызывать их по нашему желанию, не зависящими больше от покровительства и благоволения случая,- грезы мои об Атлантическом океане и об Италии перестали всецело зависеть от смены времен года и колебаний погоды. Чтобы оживить их в себе, мне стоило только произнести имена: Бальбек, Венеция, Флоренция, звуки которых мало-помалу впитали в себя все желание, внушенное мне соответственными местами. Даже когда мне случалось находить в книге имя Бальбек весной, этого было достаточно, чтобы пробудить во мне желание увидеть шторм на море и нормандскую готику; даже в бурный и ненастный день имена Флоренция или Венеция наполняли меня желанием солнца, лилий, Дворца дожей и церкви Санта-Мария-дель-Фиоре.
   Но если имена эти навсегда поглотили в себе образ, составленный мной о соответствующих городах, то они подвергли его также глубокому изменению, подчинили его появление в моем сознании собственным законам; в результате они приукрасили его, но в то же время лишили всякого сходства с тем, чем могли быть в действительности города Нормандии или Тосканы, и, умножая радости, доставляемые мне вымыслом, усугубили разочарование, постигшее меня во время совершенных мною впоследствии путешествий. Они преувеличили значение представления, составленного мной о некоторых пунктах земной поверхности, сообщив им большее своеобразие и сделав их вследствие этого более реальными. Я представлял себе тогда города, пейзажи, старинные памятники искусства не как более или менее привлекательные картины, являвшиеся кусками однородного вещества, но каждый из них рисовался моему воображению как нечто неведомое, по существу отличное от всего прочего, как объект, которого жаждала моя душа и познание которого было бы для нее благодетельно. И еще несравненно более яркую индивидуальность приобретали они, будучи названы именами, именами, предназначенными только для них, такими же именами, какие носят люди. Слова рисуют нам ясные и привычные картинки вещей, вроде тех, что развешаны на стенах классных комнат, чтобы дать детям наглядное представление верстака, птицы, муравейника - вещей, похожих на любую другую вещь того же рода. Но имена рисуют смутную картину лиц - и городов, которые они приучают нас считать столь же индивидуальными, столь же единичными, как и лица,- картину, заимствующую от имен, от их сверкающей или мрачной звучности, цвет, которым она бывает однообразно окрашена, как те афиши, сплошь синие или сплошь красные, где, благодаря несовершенству способов репродукции или по прихоти рисовальщика, синие или красные не только небо и море, но также барки, церковь, прохожие. Имя П_а_р_м_а, одного из городов, где я больше всего желал побывать после того, как прочел "Чертозу", представлялось мне плотным, лоснящимся, лиловым и милым; поэтому, если бы мой собеседник завел со мной речь о каком-нибудь пармском доме, в котором мне предстояло поселиться, то он наполнил бы меня приятными мыслями о том, что я буду жить в доме плотном, лоснящемся, лиловом и милом, не имевшем ничего общего с домами других итальянских городов, ибо я воображал его себе лишь при помощи тяжелого слога имени Парма, где нет никакого движения воздуха, а также при помощи того стендалевского очарования и тех тонов фиалок, которыми я напитал его. И, думая о Флоренции, я представлял ее себе как город, напоенный чудесным благоуханием и похожий на венчик цветка, ибо она называлась городом лилий и собор ее - собором Богоматери в цветах. Что касается Бальбека, то это было одно из тех имен, на котором, как на старой нормандской посуде, хранящей цвет земли, послужившей для нее материалом, видно еще изображение какого-нибудь давно исчезнувшего обычая, феодального права, старинного вида местности, вышедшей из употребления манеры произношения, которая запечатлелась в форме причудливых слогов и которую я не сомневался найти там в неприкосновенности, даже у трактирщика, который подаст мне кофе с молоком по моем приезде и поведет к церкви показать бушующее перед ней море; этого трактирщика я мысленно наделял сварливой, торжественной и средневековой внешностью персонажа из фаблио.
   Если бы здоровье мое поправилось и мои родители позволили мне пусть не поселиться надолго в Бальбеке, но хотя бы съездить туда один раз, для ознакомления с архитектурой и пейзажами Нормандии и Бретани, на том поезде, отходящем в 1 ч. 22 м., в который я столько раз садился мысленно, то я желал бы посетить по пути самые красивые города этих мест; но напрасно я сравнивал их друг с другом: как было сделать выбор, с большей уверенностью, чем между индивидуальными лицами, которых невозможно заменить одно другим, между Б_а_й_е, столь надменным в благородной ржавой ажурной короне, самый высокий зубец которой отливал старым золотом его последнего слога; В_и_т_р_е, закрытое е которого пересекало ромбами черного дерева старинный витраж; милым Л_а_м_б_а_л_е_м, чья белизна была промежуточным тоном между желтизной яичной скорлупы и матовостью жемчужины; К_у_т_а_н_с_о_м, нормандским собором, чьи конечные согласные, жирные и желтоватые, увенчивают его башней из сливочного масла; Л_а_н_ь_о_н_о_м, где, среди тишины провинциальных улиц, слышится шум почтовой кареты и жужжанье летящей за ней мухи; К_е_с_т_а_м_б_е_р_о_м, П_о_н_т_о_р_с_о_н_о_м, смешными и наивными, белыми перьями и желтыми клювами, разбросанными по пути к этим речным и поэтичным местам; Б_е_н_о_д_е, имя, едва-едва причаленное к берегу, так что кажется, будто река готова унести его и запутать среди своих водорослей; П_о_н_т-А_в_е_н_о_м, белым и розовым взмахом крыла, легким головным убором, отражающимся в поблескивающей зеленоватой воде канала; К_е_м_п_е_р_л_е, прочнее прикрепленным и уже со времени средних веков весело болтающим с окрестными его ручейками и нанизывающим жемчуга их струек в одноцветном матовом узоре, вроде того, что рисуют сквозь паутину на витраже солнечные лучи, преображенные в тупые острия иголок из почерневшего серебра?
   Образы эти были ошибочными еще и по другой причине: они по необходимости оказывались сильно упрощенными; несомненно, то, к чему стремилось мое воображение и что мои чувства воспринимали лишь несовершенно и без удовольствия, было мной укрыто под защитой имен; несомненно, оттого что я напитал их своими грезами, имена эти стали магнитом, притягивавшим мои желания; но имена не отличаются большой емкостью,- мне удавалось поместить в них самое большее две или три важнейшие "достопримечательности" города, и они располагались там друг подле дружки вплотную; в имени Бальбек, как в увеличительном стекле, вставленном в те ручки для перьев, что можно купить на морских пляжах, я различал волны, бушевавшие вокруг персидской церкви. Может быть, именно упрощенность этих образов была одной из причин власти, которую они забрали надо мной. Когда отец мой решил однажды, что мы поедем на пасхальные вакации во Флоренцию и в Венецию, то, не находя в имени Флоренция места для элементов, составляющих обыкновенно города, я принужден был породить на свет некий сверхъестественный город путем оплодотворения определенными весенними запахами того, что, по моим представлениям, было сущностью гения Джотто. Самое большее - так как нам приходится считаться с ограниченностью имени не только в пространстве, но и во времени - подобно некоторым картинам того же Джотто, изображающим один и тот же персонаж в различное время за различными действиями, здесь - лежащим в постели, там - собирающимся вскочить на лошадь,- имя Флоренция было разделено в моем воображении на два отделения. В одном, под архитектурным балдахином, я разглядывал фреску, частью задернутую занавесом утреннего солнца, пыльным, косым и все больше раздвигающимся; в другом (ибо, поскольку я думал об именах не как о недостижимом идеале, но как о реальных вместилищах, куда я собирался проникнуть, жизнь еще не прожитая, жизнь нетронутая и чистая, которую я заключал в них, сообщала самым грубым наслаждениям и самым простым сценам привлекательность, свойственную им на примитивах) я поспешно переходил - чтобы поскорее сесть за стол, где меня ожидал завтрак с фруктами и вином Киянти,- Арно по мосту Понте-Веккио, заваленному жонкилями, нарциссами и анемонами. Вот что (хотя я находился в Париже) видел я, а совсем не то, что было расположено вокруг меня. Даже с чисто реалистической точки зрения, желанные нами страны занимают в любой момент гораздо больше места в нашей подлинной жизни, чем страны, в которых мы действительно находимся. Несомненно, если бы я уделил тогда большее внимание тому, что происходило в моем сознании во время произнесения слов: "поездка во Флоренцию, в Парму, в Пизу, в Венецию", то я бы отдал себе отчет, что образ, представший моему взору, был вовсе не образ города, но нечто в такой же степени отличное от всего мне известного, в такой же степени очаровательное, как могло бы быть для людей, никогда в жизни не видевших ничего, кроме ненастных зимних вечеров, непостижимое чудо: весеннее утро. Эти нереальные, навязчивые, всегда одинаковые образы, наполняя все мои ночи и дни, отличали описываемый период моей жизни от предшествовавших (которые легко могли быть смешаны с ним наблюдателем, видящим только внешнюю сторону предметов, иными словами, ничего не видящим), вроде того, как в опере какой-нибудь мотив вносит нечто совсем новое, о чем мы не способны были бы составить ни малейшего представления, если бы ограничились прочтением либретто или же остались за стенами театра и стали считать протекающие минуты. Но даже и с чисто количественной точки зрения, дни нашей жизни не равны друг другу. Чтобы одолеть дневной путь, натуры нервные вроде меня пользуются, как при поездке на автомобиле, различными "скоростями". Бывают дни гористые, тяжелые, для прохождения которых нужна уйма времени, и дни покатые, которые мы пролетаем с головокружительной быстротой, напевая веселые песенки. В течение целого месяца - когда я беспрестанно воспроизводил, словно музыкальную мелодию, не будучи в состоянии вдоволь насытиться ими, образы Флоренции, Венеции и Пизы, желание которых, возбуждаемое во мне этими образами, хранило в себе нечто столь глубоко индивидуальное, словно оно было любовью, любовью к женщине,- я твердо верил, что они соответствуют некоторой независимой от меня реальности, и они поселили во мне столь же прекрасные надежды, как те, что мог лелеять христианин первых веков накануне вступления в рай. Таким образом, меня не только не смущало противоречие, заключенное в желании увидеть воочию и пощупать то, что было создано мечтами и никогда не воспринималось органами чувств - являясь тем более соблазнительным для них, тем более отличным от всего известного,- но оно, напротив, укрепляло во мне сознание реальности упомянутых образов и еще больше воспламеняло мое желание, ибо как бы сулило ему удовлетворение. И несмотря на то, что причиной моей восторженности была жажда эстетических наслаждений, путеводители занимали меня больше, чем художественные издания, но ничто не могло сравниться по притягательной силе с железнодорожным указателем. Больше всего волновала меня мысль, что, хотя эта Флоренция, которую я видел в своем воображении близкой, но недоступной, была отделена от меня, во мне самом, непроходимой пропастью, все же я мог добраться до нее окольным, кружным путем, проехав определенное расстояние по земной поверхности. Конечно, когда я повторял себе, придавая таким образом особую ценность тому, что мне предстояло увидеть: "Венеция - школа Джорджоне, город Тициана, самый богатый музей средневековой архитектуры", я чувствовал себя счастливым. Но все же я был еще более счастлив, когда, выйдя из дому на прогулку и быстро шагая по случаю дурной погоды, которая, после нескольких дней преждевременной весны, вновь стала зимней (вроде той, что ожидала нас обыкновенно в Комбре на Страстной неделе),- и видя, как каштаны на бульварах, хотя и погруженные в ледяной воздух, омывавший их как вода, нисколько не смущаясь этим, словно одетые в праздничные костюмы пунктуальные гости, не позволяющие себе впадать в уныние, начинали вычерчивать и отчеканивать на замороженных стволах узор неодолимо пробивавшихся зеленых листочков, уверенный рост которых холод хотя и задерживал, но не способен был все же остановить,- думал, что Понте-Веккио уже весь завален гиацинтами и анемонами и что весеннее солнце уже окрашивает волны Большого канала такой темной лазурью и такими роскошными изумрудами, что, разбиваясь под картинами Тициана, они способны соперничать с ними в богатстве колорита. Я не в силах был сдержать радость, когда отец, то и дело постукивая по барометру и жалуясь на холод, начал выбирать в путеводителе лучшие поезда, и когда я понял, что, войдя после завтрака в черную как уголь лабораторию, в волшебную комнату, производившую полное изменение всего окружающего, я могу проснуться на другой день в городе из мрамора и золота, "где дома облицованы яшмой, а улицы вымощены изумрудами". Таким образом, этот город, а также Город Лилий были не только фантастическими картинами, которые я мог произвольно рисовать в своем воображении, но действительно существовали на определенном расстоянии от Парижа, которое мне необходимо будет преодолеть, если я захочу их увидеть, на определенном, а не другом каком-нибудь, участке земной поверхности; словом, являлись в полном смысле слова городами реальными. Они сделались для меня еще более реальными, когда мой отец, сказав: "В общем, вы могли бы пробыть в Венеции от 20 до 29 апреля и приехать во Флоренцию утром в первый день Пасхи", извлек их не только из отвлеченного Пространства, но также из того воображаемого Времени, куда мы помещаем не одно, но несколько наших путешествий сразу, не слишком огорчаясь тем, что они представляют собой лишь голые возможности,- того Времени, которое легко возобновляется, так что, проведя его в одном городе, мы можем затем провести его еще раз в другом,- и посвятил им несколько определенных дней календаря, удостоверяющих подлинность совершаемых нами в течение их действий, ибо дни эти единственные в своем роде, они бесследно уничтожаются после того, как мы прожили их, они не возвращаются, мы не можем снова прожить их здесь, если уже прожили их там; я почувствовал, что два Царственных Города, купола и башни которых мне предстояло вписать, методами самой волнующей из геометрий, в плоскость моей собственной жизни, движутся по направлению к неделе, начинавшейся с того понедельника, когда прачка должна принести мой залитый чернилами белый жилет,- движутся с тем, чтобы быть поглощенными этой неделей по выходе из идеального времени, в котором они еще не обладали реальным существованием. Но я был до сих пор лишь на пути к вершине моего счастья; я вознесся на нее наконец (лишь в эту минуту осененный откровением, что не "величественные и грозные, как море, люди со сверкающими бронзой доспехами под складками кроваво-красных плащей" будут на следующей неделе, накануне Пасхи, прогуливаться по улицам Венеции, наполненным плеском волн и озаренным красноватым отблеском фресок Джорджоне, но что я сам, возможно, окажусь тем крошечным человечком в котелке, стоящим перед порталами Святого Марка, которого мне показывали на большой фотографии этого собора), когда услышал обращенные ко мне слова отца: "Должно быть, еще холодно на Большом канале, ты хорошо бы сделал, если бы положил на всякий случай себе в чемодан зимнее пальто и теплый костюм". При этих словах я пришел в невыразимый восторг; я почувствовал - вещь, которую до сих пор я считал невозможной,- что я действительно появляюсь среди этих "аметистовых скал, подобных рифам на Индийском океане"; освободившись при помощи крайнего мускульного напряжения, далеко превосходившего мои силы, от окружавшего меня воздуха моей комнаты, как от ненужной скорлупы, я заменил его равным количеством венецианского воздуха, этой морской атмосферой, неописуемой и своеобразной, как атмосфера грез, заключенных моим воображением в имя Венеция; я почувствовал, что во мне происходит чудесное перевоплощение; оно тотчас же наполнило меня тем смутным позывом к рвоте, который мы ощущаем, когда у нас начинает болеть горло, так что моим родным пришлось уложить меня в постель в жестокой лихорадке, и доктор заявил, что не только не может быть речи о моей поездке этой весной во Флоренцию и в Венецию, но даже по окончательном выздоровлении мне следует, по крайней мере в течение года, отказаться от всяких планов о путешествии и вообще избегать всякого волнения.
   И, увы, он самым категорическим образом запретил мне также пойти в театр послушать Берма; чудесная артистка, которую Бергот находил гениальной, способна была бы, пожалуй, познакомив меня с вещью столь же важной и столь же прекрасной, утешить в том, что мне не удалось побывать во Флоренции и в Венеции, не удалось съездить в Бальбек. Вместо этого родные мои посылали меня каждый день на Елисейские поля, под присмотром особы, которая должна была следить за тем, чтобы я не утомлялся, особа эта являлась не кем иным, как Франсуазой, поступившей к нам на службу, после смерти тети Леонии. Прогулка на Елисейские поля была для меня невыносимой. Если бы еще Бергот описал их в одной из своих книг, тогда я несомненно пожелал бы увидеть их и познакомиться с ними, как со столькими другими вещами, "двойник" которых нашел предварительно доступ в мое воображение. Оно подогревало такие вещи, оживляло, наделяло их личностью, и я хотел обрести их в действительности; но в этом публичном саду ничто не связывалось с моими грезами.
  
   Однажды, когда мне стало скучно на нашем обычном месте, подле каруселей, Франсуаза повела меня в экскурсию - по ту сторону рубежа, охраняемого расположенными на равных расстояниях маленькими бастионами в виде торговок леденцами,- в те соседние, но чужие области, где лица у прохожих незнакомые, где проезжает колясочка, запряженная козами; затем она вернулась взять свои вещи со стула, стоявшего у кустов лавра; в ожидании ее я стал прохаживаться по широкой лужайке, поросшей жиденькой, низко подстриженной и пожелтевшей под солнцем травкой, подле бассейна с возвышавшейся над ним статуей, как вдруг, обращаясь к рыжеволосой девочке, игравшей в волан перед раковиной бассейна, другая девочка, уже вышедшая на дорожку, крикнула резким голосом, надевая пальто и пряча ракетку: "До свидания, Жильберта, я ухожу домой; не забудь, что сегодня вечером мы придем после обеда к тебе". Так снова прозвучало подле меня имя Ж_и_л_ь_б_е_р_т_а, вызывая с тем большей силой существо той, к кому оно относилось, что не просто упоминало ее, как мы упоминаем в разговоре имя отсутствующего, но было обращено прямо к ней; так пронеслось оно подле меня с действенной силой, которая все возрастала по мере его движения вперед и приближения к цели; - увлекая с собой попутно, я это чувствовал, знания, представления о той, к кому оно обращалось (принадлежавшие, увы, не мне, но подруге, которая ее окликала), и вообще все, что подруга эта, произнося ее имя, мысленно видела или, по крайней мере, хранила в своей памяти, из их каждодневного общения, из визитов, которые они делали друг другу, из неведомой жизни, еще более недосягаемой и мучительной для меня оттого, что она была, напротив, так близко знакома, так легко доступна этой счастливой девочке, которая обдавала меня ею, не позволяя все же проникнуть в нее, и бросала в пространство в беззаботном возгласе; - разливая в воздухе сладкий аромат, источенный этим возгласом, путем точного к ним прикосновения, из нескольких невидимых частиц жизни м-ль Сван, из предстоящего вечера, каким он будет, после обеда, в ее доме; - образуя, небесный пришелец посреди детей и нянек, как бы облачко, окрашенное в нежные и тонкие тона, вроде того облака, что, клубясь над одним из прекрасных садов Пуссена, отражает во всех подробностях, словно оперное облако, полное лошадей и колесниц, какое-нибудь видение из жизни богов; - и, наконец, бросая на эту истоптанную траву, в том месте, где стояла белокурая девочка (составленном из куска зачахшей лужайки и мгновения одного из послеполуденных часов этой девочки, с увлечением игравшей в волан, пока ее не подозвала гувернантка с синим пером на шляпе), чудесную, цвета гелиотропа, полоску, неосязаемую как световой отблеск и разостланную по лужайке как ковер, по которому я без устали стал расхаживать взад и вперед, попирая его своими мешкавшими, тоскующими и нечестивыми ногами, между тем как Франсуаза кричала мне: "Пойдем, застегните поплотнее ваше пальто и айда!" - и я впервые с раздражением замечал, что язык ее вульгарен, а на шляпе, увы, нет синего пера.
   Возвратится ли она, однако, на Елисейские поля? На другой день ее там не было; но затем я снова увидел ее; я все время бродил вокруг места, где она играла со своими подругами, и стал настолько привычной для нее фигурой, что однажды, когда девочки не собрались в нужном количестве для игры в пятнашки, она обратилась ко мне с просьбой, не хочу ли я присоединиться к ним, и с тех пор я играл с ней каждый раз, как она приходила на Елисейские поля. Но это случалось не каждый день; бывали дни, когда ей мешали приходить туда уроки, катехизис, приглашенные к завтраку гости, вся ее жизнь, непроницаемой стеной отделенная от моей жизни, та жизнь, сгусток которой заключен был в имени Ж_и_л_ь_б_е_р_т_а и которая дважды болезненно коснулась меня, проносясь мимо: у живой изгороди из боярышника в Комбре и на лужайке Елисейских полей. Она заранее объявляла, что в такие дни мы не увидим ее; если причиной этого были ее уроки, она говорила: "Как досадно, мне нельзя будет прийти завтра; вы все будете играть здесь без меня" - с видом сожаления, немного утешавшим меня; но зато, когда она бывала приглашена на детское утро, и я, не зная об этом, спрашивал ее, придет ли она завтра играть, она отвечала: "Надеюсь, что нет! Надеюсь, что мама позволит мне пойти к моей подруге". Но, по крайней мере, я знал, что в такие дни не увижу ее, тогда как случалось, что и без всякого предупреждения мать увозила ее с собой на прогулку, и на другой день она говорила: "Ах да! Вчера я выезжала с мамой", словно это было нечто как нельзя более естественное, а вовсе не величайшее, какое только можно вообразить, несчастье для другого лица. Бывали также ненастные дни, когда гувернантка, очень боявшаяся дождя, сама не желала вести ее на Елисейские поля.
   Вот почему, когда небо хмурилось, я с утра не переставая исследовал его и принимал в расчет все его предзнаменования. Если я замечал, что дама из дома, расположенного напротив, надевала у окна шляпу, я говорил себе: "Эта дама собирается выйти на улицу; следовательно, сегодня погода такая, что можно выходить: почему бы и Жильберте не поступить так, как поступает эта дама?" Между тем солнце скрывалось за тучей, и мама говорила, что еще может проясниться, но больше вероятности, что пойдет дождь; а во время дождя что за смысл идти на Елисейские поля? Таким образом, после завтрака мои тоскливые взоры ни на минуту не покидали переменчивого облачного неба. Оно все время оставалось хмурым. Балкон перед окном был серым. Вдруг на его унылых каменных плитах я не то что замечал менее тусклую окраску, но чувствовал как бы усилие к менее тусклой окраске, пульсацию нерешительного луча, пытавшегося вывести наружу заключенный в нем свет. Мгновение спустя балкон становился бледным и зеркальным, как поверхность озера на рассвете, и сотни отражений железной решетки ложились на нем. Порыв ветра сметал их; каменные плиты снова становились темными, но, как прирученные птицы, отражения вскоре возвращались; плиты начинали еле заметно белеть, и я видел, как - посредством непрерывного crescendo, напоминавшего одно из тех музыкальных crescendo, которые в финале увертюры доводят какую-нибудь одну ноту до крайнего fortissimo, заставляя ее быстро миновать все промежуточные интенсивности звучания,- балкон покрывался устойчивым, несокрушимым золотом погожих дней, на котором четко очерченная тень кованой решетки балюстрады ложилась черным узором, словно прихотливо разветвившееся растение, и мельчайшие детали этого узора были выведены с такой тонкостью, что он казался произведением зрелого художника, уверенно кладущего каждый штрих; и его спокойная темная и счастливая масса рисовалась с такой рельефностью, с такой бархатистостью, что поистине эти широкие, похожие на листья, полосы тени, покоившиеся на солнечном озере, как будто знали, что они являются залогом душевного мира и счастья.
   Быстро увядающий плющ, недолговечное ползучее растение! Самое бесцветное, самое убогое, в глазах многих, из всех вьющихся растений, декорирующих стены или окна, для меня оно стало самым дорогим со дня своего появления на нашем балконе, словно тень самой Жильберты, которая была уже, может быть, на Елисейских полях и которая, как только я приду туда, скажет мне: "Не будем терять

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 244 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа