Главная » Книги

Пруст Марсель - В сторону Свана, Страница 17

Пруст Марсель - В сторону Свана


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

ти производимых усилий.
   И все же ему хотелось дожить до того времени, когда он перестанет любить ее, когда ей незачем будет лгать ему и он сможет наконец узнать, отдавалась ли она Форшвилю в день, когда он приходил к ней и ему не открыли. Впрочем, часто возникало у него подозрение, что она любит кого-то другого, и тогда он переставал задаваться вопросом о Форшвиле, вопрос этот делался для него почти безразличным, вроде того как новые формы продолжающей развиваться болезни на мгновение словно освобождают нас от ее прежних форм. Бывали даже дни, когда он вовсе не мучился подозрениями. Он считал себя выздоровевшим. Но на следующее утро, просыпаясь, он чувствовал на том же месте ту же боль, ощущение которой как бы растворилось у него накануне в потоке инородных впечатлений. Но боль не тронулась с места. И даже именно острота этой боли была причиной пробуждения Свана.
   Так как Одетта ни слова не говорила ему об этих столь важных вещах, отнимавших у нее столько времени каждый день (хотя он достаточно пожил, чтобы знать, что все они не что иное, как наслаждения), то он не способен был подолгу сосредоточивать свою мысль на них, представить их себе наглядно; мозг его работал впустую; тогда он проводил пальцем по своим усталым векам, словно протирая стекла очков, и совершенно переставал думать. Все же из этой неведомой области время от времени всплывали и вновь представали ему кое-какие занятия Одетты, неопределенно связываемые ею с ее обязанностями по отношению к отдаленным родственникам или старым друзьям, которые, будучи единственными людьми, чаще всего являвшимися, по ее словам, помехой для ее свиданий с ним, составляли в глазах Свана как бы постоянную, неустранимую раму жизни Одетты. Тон, каким она говорила ему время от времени: "В день, когда я пойду со своей подругой в Ипподром", был настолько характерен, что если, чувствуя себя больным и подумав: "Может быть, Одетта будет настолько добра и придет ко мне", Сван вдруг вспоминал о том, что был как раз помянутый ею день, то он с грустью произносил: "Ах, нет, совершенно бесполезно просить ее навестить меня! Как это раньше мне не пришло в голову: ведь сегодня она собирается со своей подругой в Ипподром. Ограничим круг своих желаний областью достижимого; незачем тратить попусту время на предложения неприемлемые, которые, наперед можно сказать, будут отвергнуты". И эта выпадавшая на долю Одетты обязанность идти в Ипподром, перед которой Сван безропотно склонялся, казалась ему непреложной не только сама по себе: присущий ей характер необходимости сообщал как бы позволительность и законность всему, что находилось в близком или отдаленном отношении к ней. Если какой-нибудь прохожий отвешивал Одетте на улице поклон, пробуждавший ревность у Свана, и в ответ на его расспросы она ссылалась на связь, существовавшую между незнакомцем и одной из двух или трех своих великих обязанностей, говорила ему, например: "Это господин, сидевший в ложе моей подруги, с которой я хожу в Ипподром",- то такое объяснение успокаивало подозрения Свана, находившего как нельзя более естественным, что подруга Одетты приглашает в свою ложу в Ипподроме еще и других лиц, кроме Одетты, но он никогда не пытался или ему никогда не удавалось представить их себе наглядно. Ах, как ему хотелось познакомиться с подругой Одетты, посещавшей Ипподром, как ему хотелось, чтобы она приглашала его туда вместе с Одеттой! Как охотно он бы пожертвовал всеми своими знакомыми ради любого лица, часто встречавшегося с Одеттой, хотя бы это была маникюрша или продавщица из магазина! Он готов был пойти для них на большие расходы, чем для королев. Разве они не снабдили бы его, раскрыв ему то, что они знали о жизни Одетты, единственно радикальным средством, способным подействовать успокоительно на его страдания? С какой радостью проводил бы он целые дни у кого-нибудь из этих маленьких людей, с которыми Одетта поддерживала сношения либо по практическим соображениям, либо в силу подлинно присущей ей простоты! Как охотно он навсегда бы переселился в пятый этаж какого-нибудь грязного, но вожделенного дома, куда Одетта никогда не брала его с собой и где, живи он там с какой-нибудь удалившейся от дел белошвейкой, за любовника которой он охотно выдавал бы себя, Одетта его бы навещала почти ежедневно. В этих почти пролетарских кварталах какой скромный, унизительный даже, но сладостный, но насыщенный покоем и счастьем образ жизни согласился бы он вести неопределенное время.
   Иногда случалось также, что, встретив Свана, Одетта замечала подходившего к ней незнакомого Свану человека, и тогда он мог различить на лице ее ту печаль, какая была на нем в день, когда его не впустили к Одетте, так как она принимала Форшвиля. Но это бывало редко,- ибо теперь, в дни, когда, несмотря на все свои дела и боязнь, как бы о ней не стали дурно говорить, она соглашалась дать свидание Свану, господствовавшим в ней тоном была самоуверенность: резкий контраст - может быть, бессознательный реванш за волнение и робость или естественная реакция на эти чувства, которые в первое время их знакомства она испытывала в его присутствии и даже вдали от него - то время, когда первыми словами ее письма к нему были: "Дорогой друг, рука моя так дрожит, что я едва в состоянии писать" -(так, по крайней мере, казалось ей, и в некоторой степени волнение это было, вероятно, искренним, потому что в противном случае ей нечего было бы преувеличивать). Сван ей тогда нравился. Наша рука дрожит только в тех случаях, когда мы боимся за себя или за тех, кого мы любим. Когда наше счастье не зависит больше от них, какое спокойствие, какую непринужденность, какую смелость чувствуем мы, находясь подле них! Разговаривая со Сваном, обращаясь к нему в письмах, она не употребляла больше тех слов, при помощи которых пыталась создать себе иллюзию, будто он принадлежит ей, не пользовалась то и дело местоимением "мой": "Вы мое сокровище; это аромат нашей дружбы, я свято храню его", не говорила о будущем, о самой смерти, как о вещи, как о событии общем для них обоих. В те времена, что бы он ни говорил ей, она отвечала с восхищением: "О, вы никогда не будете похожи на всех!" С любовью глядя на его продолговатую, немного плешивую голову, о которой люди, знавшие успех Свана у женщин, говорили: "Нельзя сказать, конечно, что он безукоризненно красив, но он шикарен: этот апломб, этот монокль, эта улыбка!" - и, больше, может быть, любопытствуя узнать, что он за человек, чем желая стать его любовницей, Одетта вздыхала:
   - Если бы я могла разгадать, что таится в этой голове!
   Теперь же на всякое слово Свана она отвечала иногда раздраженным, иногда снисходительным тоном:
   - Ах, никогда ты не будешь такой, как все!
   Смотря теперь на его голову, которая лишь немного постарела от забот (но о которой все теперь думали, в силу бессознательного умозаключения, позволяющего открыть замысел музыкальной пьесы по прочтении ее программы или "фамильное сходство" ребенка при знакомстве с его родными: "Нельзя сказать, конечно, что он безобразен, но он смешон: этот апломб, этот монокль, эта улыбка!" - рисуя предвзятым воображением невещественную грань, отделявшую расстоянием в несколько месяцев голову счастливого любовника от головы рогоносца), она говорила:
   - Ах, если бы я могла изменить тебя, вложить рассудительность в эту голову!
   Всегда готовый верить в осуществимость своих чаяний, Сван, в случаях, когда обращение с ним Одетты оставляло место для сомнения, с жадностью набрасывался на эти слова:
   - Ты можешь, стоит тебе только захотеть! - говорил он ей.
   И он старался убедить ее, что внести мир в его душу, руководить им, побуждать его к работе является благородной задачей, которой так жаждали посвятить свои силы столько знакомых ему женщин, хотя, истины ради, следует заметить, что всякая попытка со стороны этих женщин отдаться исполнению столь благородной задачи показалась бы Свану бесцеремонным и несносным посягательством на его свободу. "Если бы она не любила меня немножко,- говорил он себе,- то не выразила бы желания переделать меня. Чтобы переделать меня, ей придется чаще встречаться со мной". Таким образом, в этом ее упреке, обращенном к нему, он находил доказательство ее интереса, ее любви, может быть; и действительно, она уделяла ему теперь так мало этой любви, что в качестве ее проявлений он принужден был рассматривать запреты Одетты делать то-то и то-то. Однажды она заявила ему, что ей не нравится его кучер, который, по ее мнению, возбуждал Свана против нее и, во всяком случае, не выказывал той исполнительности и почтения по отношению к приказаниям Свана, как она желала бы. Она чувствовала, что Сван жаждет услышать ее слова: "Не бери его, когда приезжаешь ко мне", как жаждал бы получить ее поцелуй. Поэтому, будучи раз в хорошем настроении, она это сказала; он был растроган. Вечером, разговаривая с г-ном де Шарлюс, беседа с которым была ему особенно приятна, потому что он мог говорить об Одетте открыто (а теперь самые незначительные замечания Свана, даже в разговоре с лицами, которые ее совсем не знали, всегда так или иначе относились к ней), Сван сказал:
   - Мне кажется, что она все же любит меня,- она так мила со мной,- то, что я делаю, ей далеко не безразлично.
   И если, направляясь к ней, Сван приглашал подвезти в своем экипаже кого-нибудь из друзей, которому было по пути, и слышал удивленный вопрос спутника:
   - Как, на козлах у тебя не Лоредан? - с какой меланхолической радостью он отвечал ему:
   - Конечно, нет! Должен тебе сказать, что я не могу брать Лоредана, когда езжу на улицу Ла-Перуз. Одетта не любит, чтобы я брал Лоредана, она находит его неподходящим для меня. Что поделаешь: женщины всегда женщины. Я знаю, что она пришла бы в ярость, увидев его. Да, да! Стоит мне только взять Реми, она мне закатит такую сцену!
   Эта новая манера - равнодушие, небрежность, раздражительность,- усвоенная теперь Одеттой в обращении со Сваном, конечно, причиняла ему страдания; но он не сознавал их теперь; так как охлаждение Одетты к нему совершалось постепенно, день за днем, тогда мог бы измерить глубину наступившей перемены только путем наглядного сопоставления того, чем стала она сегодня, с тем, чем была она сначала. Между тем эта перемена была его глубокой, его тайной раной, причинявшей ему боль и днем и ночью, и каждый раз, когда Сван чувствовал, что мысли его слишком близко подходят к ней, он поспешно направлял их в другую сторону из страха, как бы они не разбередили ее. Он часто неопределенно говорил себе; "Было время, когда Одетта любила меня больше", но никогда не рисовал себе наглядно картину этого времени. Подобно тому, как в его кабинете стоял комод, который он всячески старался не помещать в поле своего зрения, который он оставлял далеко в стороне, входя в кабинет и покидая его, потому что в одном из ящиков этого комода были заперты хризантемы, подаренные ему Одеттой в один из первых вечеров, когда он отвез ее домой в своем экипаже, и письма, где она говорила ему: "Почему не забыли вы также свое сердце? Я ни за что не позволила бы вам взять его обратно" - и: "В любой час дня и ночи, когда вы захотите видеть меня, дайте мне знать и располагайте мной как вам угодно",- так же точно и в сердце его было место, к которому он никогда не позволял приближаться своим мыслям, заставлял их, когда бывало нужно, обходить это место окольным путем каких-нибудь длинных рассуждений, так, чтобы они по возможности не задели его: место, в котором жило воспоминание о счастливых днях.
   Все же эти столь тщательные меры предосторожности полетели прахом на одном великосветском собрании.
   Это случилось у маркизы де Сент-Эверт на последнем из данных ею в том сезоне музыкальных вечеров, куда она пригласила артистов, впоследствии выступавших в ее благотворительных концертах. К Свану, который все хотел побывать на предшествовавших вечерах маркизы, да никак не мог собраться, зашел, в то время как он переодевался, чтобы идти на этот вечер, барон де Шарлюс, предложивший ему отправиться к маркизе вместе, если в его обществе Свану будет не так скучно, если он будет чувствовать себя не так одиноко. Но Сван ответил:
   - Вы не можете представить, какое удовольствие и бы получил в вашем обществе. Но еще большее удовольствие вы доставите мне, если пойдете сейчас к Одетте. Вы знаете, какое превосходное влияние вы на нее оказываете. Я думаю, что сегодня она никуда не собирается, разве только к портнихе, и, наверное, будет очень польщена, если вы согласитесь ее проводить. Во всяком случае, сейчас вы застанете ее дома. Постарайтесь ее развлечь и убедить быть рассудительной. Если можно, устройте что-нибудь на завтра, что-нибудь такое, что доставило бы ей удовольствие и в чем мы могли бы принять участие все трое. Постарайтесь также порасспросить ее относительно наступающего лета; может быть, у нее есть какие-нибудь желания: она хочет, скажем, прокатиться в яхте, и тогда мы совершили бы эту прогулку втроем, или что-нибудь другое в этом роде? Сегодня вечером вряд ли мне придется ее увидеть; все же, если бы вам удалось внушить ей такое желание, вам стоит только послать мне несколько строчек, до двенадцати часов - к г-же де Сент-Эверт, после двенадцати - сюда. Благодарю вас за все, что вы делаете для меня, вы знаете, как я вас люблю!
   Барон обещал Свану сделать желательный для него визит, проводив его предварительно до подъезда особняка Сент-Эверт, куда Сван подкатил, успокоенный мыслью, что г-н де Шарлюс проведет вечер на улице Ла-Перуз, но в состоянии меланхолического равнодушия к окружающему, поскольку оно не касалось Одетты, и в частности к обстановке и этикету барского особняка,- состоянии, сообщавшем этим вещам особую прелесть, которую приобретает всякая вещь, переставая быть целью наших желаний и открывая нам подлинное свое лицо. Сойдя с экипажа, на первом плане пышной декорации домашней жизни хозяев, выставляемой напоказ гостям в дни парадных приемов, когда вкладывается столько заботливости в выдержанность костюмов и обстановки, Сван с удовольствием увидел наследников бальзаковских "тигров" - "грумов" - обыкновенно сопровождающих своих барынь во время прогулок - дежуривших в цилиндрах и ботфортах у подъезда или перед конюшнями, словно садовники, расставленные у входа в барские цветники. Всегда присущая Свану склонность искать сходство между живыми существами и музейными портретами по-прежнему живо ощущалась им, но приобрела еще большие размах и широту: вся светская жизнь в целом, теперь, когда он отошел от нее, представлялась ему рядом музейных картин. В вестибюле,- куда когда-то, в то время как он был светским человеком, он входил в пальто, чтобы выйти оттуда во фраке, не замечая, однако, окружающего, так как мысль его в течение нескольких мгновений пребывания там либо оставалась еще на празднике, который он только что покинул, либо перенеслась уже на праздник, на который он направлялся,- впервые обратил он внимание на потревоженную неожиданным приездом запоздалого гостя великолепную, рассыпавшуюся по углам, праздную свору огромных выездных лакеев, дремавших там и сям на скамейках и сундуках; при его появлении все они, подняв кверху свои остроконечные благородные профили борзых, встали и кружком столпились около него. Один из них, особенно свирепый с виду и не лишенный сходства с палачом на некоторых картинах Возрождения, изображающих пытки или казнь, подошел к Свану с неумолимым выражением лица, чтобы принять его пальто и шляпу. Но суровость его стального взгляда уравновешивалась мягкостью его нитяных перчаток, так что, подходя к Свану, он свидетельствовал, казалось, полнейшее презрение к его личности и величайшее внимание к его шляпе. Он взял ее с заботливостью, которой точность его движений сообщала нечто педантичное, и бережностью, которую его огромная физическая сила делала почти трогательной. Затем он передал шляпу одному из своих подручных, новенькому и робкому, от ужаса метавшему во все стороны яростные взгляды и выказывавшему то возбуждение, каким бывает охвачен дикий зверь в первые часы своего пленения.
   В нескольких шагах стоял в мечтательной позе статный детина, неподвижный, скульптурный, ненужный, как тот чисто декоративный воин, которого можно видеть на изображающих крайнее смятение картинах Мантеньи; опершись на щит, воин этот мечтает о чем-то, между тем как рядом идет горячая схватка, кровавая сеча; оторванный от группы своих товарищей, теснившихся вокруг Свана, одинокий лакей решил, казалось, остаться столь же безучастным к этой сцене, на которую он рассеянно взирал своими жестокими зелеными глазами, как если бы он видел избиение младенцев или мучение святого Иакова. Он, казалось, принадлежал к исчезнувшей расе - а может быть, и вовсе нигде не существовавшей, кроме запрестольного образа в Сан-Зено и фресок в капелле Эремитани, где Сван познакомился с нею и где она и до сих пор о чем-то грезит,- происшедшей от оплодотворения античной статуи каким-нибудь падуанским натурщиком Мантеньи или саксонцем Альбрехта Дюрера. И его рыжие локоны, завитые природой, но умащенные брильянтином, рассыпались широкими прядями, как мы видим это на греческой скульптуре, которую усердно изучал мантуанский художник и которая, хотя в ее произведениях изображен только человек, умеет все же извлечь из простых человеческих форм богатства столь разнообразные и как бы заимствованные из всей живой природы, что какая-нибудь шевелюра, своей волнистой лоснящейся поверхностью и похожими на птичьи клювы прядями или пышным тройным венцом наложенных одна на другую кос напоминает сразу и пучок водорослей, и голубиный выводок, и венок из гиацинтов, и кольца змеи.
   Другие лакеи, столь же исполинского роста, стояли на ступеньках монументальной лестницы, которая, благодаря их декоративным фигурам и мраморной неподвижности, достойна была, подобно лестнице Дворца дожей, носить название Л_е_с_т_н_и_ц_ы г_и_г_а_н_т_о_в и на которую Сван вступал теперь, опечаленный мыслью, что Одетта никогда не поднималась по ней. Ах, с какой радостью карабкался бы он, напротив, по темной, зловонной и головоломной лестнице бывшей портнихи; как бы он был счастлив платить дороже, чем за еженедельный абонемент ложи на авансцене Оперы, за право проводить в ее квартирке на пятом этаже те вечера, когда Одетта бывала у нее, и даже другие дни, чтобы иметь возможность говорить об Одетте, жить с людьми, которых она обыкновенно видела, когда его не было там, и которые по этой причине, казалось, таили в себе какую-то более реальную, более недоступную и более таинственную частицу жизни его любовницы, чем все то, что было ему известно о ней! Между тем как на загаженной и желанной лестнице прежней портнихи (так как в доме не было другой, черной лестницы) по вечерам можно было видеть перед каждой дверью, на соломенном половике, пустой и грязный бидон для молока, приготовленный для молочника, который зайдет сюда утром,- на великолепной и презренной лестнице, по которой Сван поднимался в этот момент, по обеим ее сторонам, на различных высотах, перед каждым углублением, образуемым в стене окном швейцарской или дверью в жилые комнаты, в качестве представителей домовой челяди, действиями которой они руководили, и свидетельствуя от ее лица почтение гостям, привратник, дворецкий, буфетчик (почтенные люди, которые пользовались в остальные дни недели известной независимостью в своих владениях, обедали у себя как мелкие лавочники и могли перейти завтра на службу к модному врачу или богатому промышленнику),- внимательно следя за точным выполнением инструкций, данных им перед тем, как они облечены были в блестящую ливрею, которую они надевали лишь изредка и в которой чувствовали себя несколько стеснительно,- стояли каждый в аркаде своей двери, словно святые в нишах, и помпезная роскошь их наряда умерялась простонародным добродушием их лиц; и огромный швейцар, одетый как церковный педель, ударял булавой о каменные плиты при появлении каждого нового гостя. Поднявшись по лестнице на самый верх в сопровождении лакея с испитым лицом и жидкой косицей собранных на затылке волос, как у причетника Гойи или стряпчего в пьесах из старой французской жизни, Сван прошел мимо конторки с сидевшими за ней перед большими книгами, подобно нотариусам, лакеями, которые при его приближении встали и записали его фамилию. Он пересек затем маленький вестибюль, который - подобно комнатам, убранным хозяевами дома так, чтобы служить обрамлением для одного-единственного художественного произведения (по имени которого они и называются), и умышленно оставляемым пустыми и не заполненными ничем другим,- когда Сван вошел в него, явил ему - словно редкостную какую-нибудь статую Бенвенуто Челлини, изображающую воина, стоящего на сторожевом посту,- молодого лакея, со слегка наклоненным вперед корпусом, вздымавшего над красным нагрудником еще более красное лицо, откуда источались потоки пламени, робости и рвения; лакей этот, вперив в обюссоновские шпалеры, прикрывавшие вход в салон, откуда доносились звуки музыки, яростный, бдительный, обезумевший взор, с невозмутимостью и бесстрашием солдата или с не знающей сомнений верой - словно аллегория тревоги, воплощение расторопности, напоминание надвигающегося грозного часа - подстерегал, казалось,- ангел или вахтенный - с дозорной башни замка или с колокольни готического собора появление неприятеля или наступление Страшного суда. Теперь Свану осталось только войти в концертный зал, двери которого были распахнуты перед ним камердинером с цепью, отвесившим Свану низкий поклон, как если бы он вручал ему ключи завоеванного города. Но Сван думал о доме, в котором он мог бы находиться в этот самый момент, если бы Одетта дала ему позволение, и воспоминание о мельком замеченном пустом бидоне для молока на соломенном половике сжало ему сердце.
   Сван очень быстро вновь сознал степень мужского безобразия, когда, по ту сторону обюссоновской шпалеры, зрелище слуг сменилось зрелищем находившихся в зале гостей. Но даже это безобразие мужских лиц, в большинстве так хорошо ему знакомых, казалось ему новым с тех пор, как черты их,- перестав быть для него знаками, практически полезными для опознания того или другого из них, до настоящего времени представлявшего просто известное количество удовольствий, которых следовало добиваться, неприятностей, которых нужно было избегать, внимания, которое необходимо было оказать,- расположились в чисто эстетическом порядке, как совокупность определенных линий и поверхностей. И вот у этих людей, которыми Сван оказался окруженным со всех сторон, даже монокли, которые многие из них носили (и которые в прежнее время, самое большее, позволили бы Свану сказать, что такой-то носит монокль),- даже монокли, перестав служить теперь обозначением определенной привычки, одинаковой у всех, поразили его своей индивидуальной особенностью у каждого. Может быть, оттого, что он смотрел теперь на генерала де Фробервиль и на маркиза де Бреоте, разговаривавших друг с другом у входа в зал, только как на две человеческие фигуры, изображенные на картине, тогда как долгое время они были для него полезными друзьями, давшими ему рекомендацию для вступления в число членов Жокей-клуба, и секундантами на его дуэлях,- монокль генерала, на его вульгарном, покрытом шрамами и торжественном лице, вонзавшийся ему как осколок гранаты прямо в лоб, ослеплявший его и делавший одноглазым, словно циклопа, показался Свану уродливой раной, которой, может быть, следовало гордиться, но которую неприлично было выставлять напоказ, между тем как к моноклю г-на де Бреоте, который тот надевал для большего парада, вместе с перчатками gris perle, складным цилиндром и белым галстуком, взамен домашних очков (как это делал сам Сван), когда шел на вечер, приклеен был на оборотной его стороне, подобно естественнонаучному препарату под микроскопом, бесконечно маленький зрачок, светившийся любезностью и непрестанно улыбавшийся высоте потолков, красоте праздника, интересной программе и превосходному качеству прохладительных.
   - Ура, вы здесь! Целую вечность вас нигде не было видно,- обратился к Свану генерал; затем, заметив его осунувшееся лицо и заключив, что, может быть, тяжелая болезнь держала его вдали от общества, прибавил: - Знаете, вы хорошо выглядите!- в то время как г-н де Бреоте обращался с вопросом: "Дорогой мой, неужели и вы здесь? Что могло привлечь вас сюда?" - к одному светскому романисту, который только что вставил себе в глаз монокль, единственное свое орудие психологических исследований и беспощадного анализа, и, грассируя, ответил ему с видом значительным и таинственным:
   - Набьюдаю.
   Монокль маркиза де Форестель был миниатюрный, без оправы, и, заставляя щуриться в непрестанных и мучительных усилиях глаз, куда он врастал, как излишний хрящ, присутствие которого там необъяснимо, а вещество редкостно, сообщал лицу маркиза меланхолически-тонкое выражение и внушал женщинам представление, что он способен сильно страдать от любви. Но монокль г-на де Сен-Канде, окруженный, как Сатурн, огромным кольцом, был центром тяжести его лица, все части которого каждую минуту располагались в соответствии с ним, а трепещущий красный нос и саркастические толстые губы старались при помощи своих гримас быть на уровне беглого огня остроумия, которым сверкал стеклянный диск, с удовольствием видевший, что его предпочитают самым прекрасным глазам в мире шикарные и развратные молодые женщины, которых он заставлял мечтать о извращенных наслаждениях и утонченном сладострастии; а находившийся позади него г-н де Паланси, который, со своей огромной головой карпа и круглыми выпученными глазами, медленно лавировал посреди течения собравшейся на праздник толпы, то и дело разжимая свои массивные челюсти, как бы в поисках нужного ему направления, производил такое впечатление, точно он переносит с собой лишь случайный и, может быть, чисто символический кусок стеклянной стенки своего аквариума, часть, долженствующую играть роль целого и напомнившую Свану, большому поклоннику падуанских Добродетелей и Пороков Джотто, фигуру Несправедливости, рядом с которой густолиственная ветка вызывает представление о лесах, где укрыта ее берлога.
   По настоянию г-жи де Сент-Эверт и желая послушать арию из "Орфея", исполнявшуюся на флейте, Сван прошел вперед и занял место в углу, где, к несчастью, все поле его зрения было заполнено двумя перезрелыми дамами, сидевшими одна подле другой, маркизой де Камбремер и виконтессой де Франкто, которые, будучи родственницами, проводили время на вечерах, держа в руках сумки и сопровождаемые дочерьми, в поисках друг за другом, словно на вокзале, и успокаивались лишь после того, когда им удавалось найти и удержать за собой, положив веера или носовые платки, два смежных стула; г-жа де Камбремер, имевшая весьма мало знакомых, была очень счастлива найти себе спутницу; что же касается г-жи де Франкто, которая, напротив, все свое время проводила в обществе, то та считала признаком утонченной элегантности и оригинальности показывать всем своим фешенебельным знакомым, что она предпочитает им какую-то безвестную провинциальную даму, на том основании, что ее связывали с ней общие воспоминания детства. Исполненный меланхолической иронии, Сван наблюдал за тем, как они слушают интермеццо для рояля ("Святой Франциск, проповедующий птицам" Листа), исполнявшееся вслед за арией для флейты, и следят за головокружительной игрой виртуоза: г-жа де Франкто с беспокойством, выпучив от страха глаза, как если бы клавиши, по которым с таким проворством бегали пальцы пианиста, были рядом трапеций, откуда он мог свалиться с высоты восьмидесяти метров, и по временам бросая на свою соседку изумленный и недоверчивый взгляд, обозначавший: "Это непостижимо; я никак не могла предположить, чтобы человек способен был делать это"; г-жа де Камбремер - с видом женщины, получившей солидное музыкальное образование, отбивая такт головой, обращенной в маятник метронома, амплитуда и частота колебаний которого от одного плеча к другому (сопровождаемых тем взглядом человека, отчаявшегося в своих силах и отдавшегося на волю судьбы, какой вызывают у нас жестокие страдания, с которыми мы не можем и не пытаемся больше справиться, как бы говоря: "Ничего не могу поделать!") настолько возросли, что то и дело она зацепляла бриллиантовыми серьгами за кружева на плечах своего платья и вынуждена была поправлять гроздь черного винограда, прикрепленную к ее волосам, что не оказывало, впрочем, никакого влияния на непрерывно возраставшую скорость движения ее головы. По другую сторону г-жи де Франкто, но немного впереди ее, сидела маркиза де Галлардон, поглощенная излюбленной своей мыслью о родстве с Германтами, окружавшем ее в глазах общества и в ее собственных ореолом знатности, но наполнявшем ее также некоторым стыдом, так как самые блестящие представители этого рода держались несколько в стороне от нее, оттого ли, что она была особа скучная, оттого ли, что она была злобная, оттого ли, что принадлежала к младшей ветви рода, а может быть, и вовсе без всякой причины. Когда она находилась подле лица незнакомого, как в настоящую минуту подле г-жи де Франкто, то страдала оттого, что ее мысль о родстве с Германтами не могла изливаться наружу в форме видимых букв, вроде тех, что на мозаиках византийских церквей, помещенные одна под другой, пишут вертикальной колонной, рядом с изображением какого-нибудь святого, слова, которые он должен произносить. Она размышляла в этот момент о том, что ни разу не получила ни приглашения, ни визита от своей молоденькой кузины, принцессы де Лом, за все шесть лет, что та была замужем. Эта мысль наполняла ее гневом, но также гордостью; ибо лицам, удивлявшимся, почему ее никогда не видно у г-жи де Лом, она настолько привыкла объяснять свое воздержание от посещения этого салона риском встречи с принцессой Матильдой,- чего никогда бы не простила ей ее ультралегитимистская семья,- что в заключение сама стала верить, будто это и была действительная причина, в силу которой она не бывала у своей юной кузины. Правда, она вспоминала, что несколько раз спрашивала г-жу де Лом, как бы им встретиться, но вспоминала весьма неотчетливо, и к тому же более чем достаточно нейтрализовала это несколько унизительное воспоминание ворчанием: "В конце концов, не мне же, в самом деле, совершать первый шаг,- я на двадцать лет старше ее". Подкрепленная в своем убеждении этими произнесенными про себя словами, она гордо откидывала назад плечи, так что они отделялись от ее бюста и лежавшая на них почти горизонтально голова напоминала "приставную" голову фазана, которого подают на стол во всем его пышном оперении. Нельзя сказать, чтобы это сходство с фазаном объяснялось у нее природными данными, так как особа она была малорослая, мужеподобная и коренастая; но постоянно получаемые ею обиды и постоянные неудачи выпрямили ее, уподобив тем деревьям, что, выросши в неудобном положении, на самом краю пропасти, для сохранения равновесия принуждены бывают откинуться назад. Обязанная для утешения в своем неполном равенстве с остальными Германтами беспрестанно уверять себя, будто она мало видится с ними вследствие непреклонности своих принципов и своей гордости, маркиза де Галлардон в конце концов настолько прониклась этим убеждением, что оно изменило самую ее внешность и сообщило ей своего рода представительность, являвшуюся в глазах буржуазии признаком "породы" и зажигавшую иногда мимолетным желанием пресыщенный взгляд старых клубных завсегдатаев. Если бы кто вздумал подвергнуть разговор г-жи де Галлардон тому анализу, который, отмечая большую или меньшую частоту повторения каждого термина, позволяет найти ключ шифрованного языка, то такой исследователь сразу заметил бы, что ни одно выражение, даже из числа самых употребительных, не попадается в нем так часто, как выражения: "у моих кузенов Германтов", "у моей тетки герцогини Германтской", "здоровье Эльзеара герцога Германтского", "бенуар моей кузины герцогини Германтской". Когда ей называли какую-нибудь знаменитость, она отвечала, что, не будучи знакома с нею лично, сотню раз встречала ее у своей тетки герцогини Германтской, но отвечала тоном столь ледяным и голосом столь глухим, что собеседнику ее сразу становилось ясно, в какой степени ее незнакомство с знаменитостью обусловлено теми самыми упорными и неискоренимыми принципами, в силу которых плечи ее были откинуты назад, как если бы эти принципы были станком, на котором заставляют нас растягиваться преподаватели гимнастики с целью развития нашей грудной клетки.
   Между тем принцесса де Лом, которой не ожидали у г-жи де Сент-Эверт, как раз в эту минуту появилась в зале. Желая показать, что в салоне, куда она заглядывала лишь в виде снисхождения, ей вовсе чуждо стремление дать почувствовать превосходство своего ранга, она поджимала плечи даже в тех местах, где вовсе не было толпы, сквозь которую ей приходилось бы продираться, и никому не нужно было давать дорогу; она нарочно становилась в сторонке, с таким видом, точно там и было ее настоящее место, как король, который становится в очередь у театральной кассы в тех случаях, когда власти не предупреждены о его приходе; и, ограничивая поле своего зрения - чтобы не создалось впечатления, будто она афиширует свое присутствие и требует оказания ей внимания,- разглядыванием рисунка на ковре или на собственной юбке, она не садилась и заняла место, которое показалось ей самым скромным (и откуда, она уверена была, восхищенное восклицание г-жи де Сент-Эверт вскоре извлечет ее, как только ее присутствие будет замечено маркизой), рядом с г-жой де Камбремер, с которой она не была знакома. Она внимательно наблюдала телодвижения и мимику своей соседки-меломанки, но не подражала ей. Нельзя сказать, чтобы, согласившись провести пять минут в салоне Сент-Эверт, принцесса де Лом не желала - так как акт вежливости, совершаемый ею по отношению к хозяйке дома, был бы от этого оценен вдвойне - показать себя наивозможно более любезной. Но она питала природное отвращение к тому, что называла "преувеличениями", и всегда стремилась показать, что она "не должна" отдаваться во власть эмоций, которые не вязались с "тоном" кружка, где она вращалась, но проявление которых у других всегда производило на нее известное впечатление, в силу того духа подражания, родственного робости, какой рождается у наиболее самоуверенных людей, когда они попадают в новую среду, хотя бы низшую. Она начала спрашивать себя, не является ли эта жестикуляция необходимым следствием исполнявшейся музыкальной пьесы, которая была, может быть, в корне отличной от всей слышанной ею до сих пор музыки, и не служит ли воздержание от этой жестикуляции свидетельством непонимания музыки и актом невежливости по отношению к хозяйке дома; в результате она решила пойти на компромисс и стала попеременно выражать эти противоречащие друг другу чувства, то просто поправляя сползающие наплечники своего платья или укрепляя в белокурых своих волосах, усыпанных бриллиантами, шарики из коралла или розовой эмали, создававшие ей простую и прелестную прическу, и с холодным любопытством наблюдая при этом свою пылкую соседку, то отбивая веером в течение нескольких мгновений такт, но - чтобы подчеркнуть свою независимость - такт, не совпадавший с тактом пианиста. Когда пианист закончил пьесу Листа и начал прелюд Шопена, г-жа де Камбремер взглянула на г-жу де Франкто с умильной улыбкой, выражавшей удовлетворение компетентного судьи и намекавшей на интимные воспоминания. Еще в юности научилась она ласкать эти длинные, извилистые как лебединая шея, фразы Шопена, такие свободные, такие гибкие, такие осязаемые, сразу же начинающие искать себе место где-то в стороне и совсем вдали от своего исходного направления, совсем вдали от пункта, которого, как можно было надеяться, они в заключение достигнут, и забавлявшиеся этими прихотливыми блужданиями лишь для того, чтобы вернуться назад и с большей уверенностью - сделав поворот более рассчитанный, с большей четкостью, как удар по хрустальному бокалу, который зазвенит так резко; что вы готовы вскрикнуть,- поразить вас в самое сердце. Живя в провинции, в семье, имевшей мало знакомых, редко получая приглашение на балы, она упивалась в одиночестве старой помещичьей усадьбы музыкой Шопена, то замедляя, то бешено ускоряя темп танца всех этих воображаемых пар, сплетая их в венок как цветы, покидая на мгновение бал, чтобы послушать шелест ветра в елях на берегу озера, и замечая вдруг появление тонкого юноши, гораздо меньше похожего на все, о чем она когда-нибудь грезила, чем самый романтичный земной любовник,- тонкого юноши, с немного певучим, странным и фальшивым голосом, в белых перчатках. Но сейчас старомодная красота этой музыки как будто вновь приобретала свежесть. Утратив в течение нескольких последних лет уважение знатоков, она утратила также свои достоинства и свою прелесть, и даже люди с дурным вкусом стали получать от нее весьма умеренное удовольствие, в котором они неохотно признавались. Г-жа де Камбремер украдкой осмотрелась кругом. Она знала, что ее молоденькая невестка (с большим почтением относившаяся к своей новой семье, исключая образование, в котором эрудиция ее простиралась до знания гармонии и греческого языка) презирает Шопена и чувствует себя больной, когда слышит его музыку. Но, убедившись, что она находится вне поля зрения этой вагнерианки, сидевшей несколько поодаль в группе своих сверстниц, г-жа де Камбремер отдалась во власть сладких впечатлений. Принцесса де Лом тоже ощущала их. Не будучи от природы музыкальной, она брала, пятнадцать лет тому назад, уроки у одной преподавательницы музыки из Сен-Жерменского предместья, женщины очень одаренной, впавшей на старости в нищету и в возрасте семидесяти лет снова начавшей давать уроки дочерям и внучкам своих прежних учениц. Эта дама давно умерла. Но ее манера, ее красивый тон оживали иногда под пальцами ее учениц, даже тех, которые в остальных отношениях были совершенной посредственностью, забросили музыку и почти никогда не открывали рояля. Таким образом, г-жа де Лом могла покачивать головой, вполне сознательно совершая это движение и правильно оценивая манеру, в которой пианист играл этот прелюд, известный ей наизусть. Конец начатой фразы сам собой зазвучал на ее устах. И она прошептала: "Это всегда прелестно", протянув букву с, что было признаком утонченности, и звук этот так романтически пощекотал ее губы, словно лепестки красивого цветка, что она инстинктивно сообщила соответственное выражение своим глазам, на мгновение засветив их сентиментальным и томным взглядом. Тем временем г-жа де Галлардон рассуждала сама с собой о том, как досадно, что ей так редко представляется случай встречаться с принцессой де Лом, ибо она решила проучить ее, не ответив на ее поклон. Она не знала, что ее кузина находится рядом. Движение головы г-жи де Франкто открыло принцессу ее взорам. Она тотчас же сорвалась с места и устремилась к ней, расталкивая всех находившихся на пути; но, решив хранить надменный и ледяной вид, долженствовавший напоминать всем, что она не хочет водить знакомство с особой, у которой всегда можно оказаться лицом к лицу с принцессой Матильдой и по отношению к которой она не обязана была делать первый шаг, ибо не была ее "сверстницей", маркиза де Галлардон пожелала все же смягчить это впечатление надменности и сдержанности каким-нибудь незначительным замечанием, которое оправдало бы ее выступление и принудило бы принцессу вступить с ней в разговор; вот почему, добравшись до своей кузины, г-жа де Галлардон, с суровым выражением лица, протянув руку точно по принуждению, сказала ей: "Как себя чувствует твой муж?" - таким озабоченным тоном, как если бы принц был тяжело болен. Принцесса, разразившись смехом, который был у нее особенный и имел двоякое назначение: показывать окружающим, что она над кем-то потешается, и в то же время делать ее более красивой, поскольку черты ее лица собирались при этом вокруг оживленного рта и блестящего взгляда,- отвечала:
   - Как нельзя лучше!
   И снова засмеялась. Тогда, резко выпрямившись и приняв еще более холодный вид, как если бы она продолжала беспокоиться о состоянии здоровья принца, г-жа де Галлардон сказала кузине:
   - Ориана,- (при этом слове г-жа де Лом судивленным и насмешливым видом взглянула на невидимого третьего собеседника, которого она, казалось, призывала в свидетели того, что никогда не давала г-же де Галлардон права называть ее по имени),- я бы очень хотела, чтобы ты на минутку заглянула ко мне завтра вечером послушать квинтет с кларнетом Моцарта. Мне любопытно услышать твое мнение.
   Казалось, что она не столько обращается с приглашением, сколько просит об услуге и желает узнать мнение принцессы о квинтете Моцарта совершенно так же, как если бы речь шла о блюде, состряпанном новой кухаркой, о талантах которой ей было бы крайне ценно услышать мнение тонкого гастронома.
   - Но я хорошо знаю этот квинтет и могу сказать тебе уже сейчас... что он мне нравится!
   - Ты знаешь, мой муж не совсем здоров, у него печень... он был бы очень рад тебя увидеть,- продолжала г-жа де Галлардон, обращая теперь появление принцессы на своем вечере в акт любви к ближнему.
   Принцесса не любила говорить знакомым, что она не хочет ходить к ним в гости. Каждый день она выражала в письмах свое сожаление, что ей не удалось побывать - вследствие неожиданного визита свекрови, вследствие приглашения зятя, вследствие спектакля в Опере, вследствие поездки за город - на вечере, куда она вовсе и не собиралась пойти. Она доставляла таким образом многим людям удовольствие думать, будто находится в самых близких отношениях с ними, охотно пришла бы к ним, не помешай ей какие-нибудь скучные обязанности принцессы, которые им весьма лестно было видеть в качестве соперников их вечера. Кроме того, принадлежа к кружку Германтов - где удержалось кое-что от живого остроумия, очищенного от общих мест и условных чувств, которое восходит к Мериме и последнее свое выражение нашло в комедиях Мелака и Галеви,- она применяла его формулы даже к своим общественным отношениям, подчиняла им все, вплоть до характера своей учтивости, всегда старалась быть положительной, точной, близкой к неприглядной истине. Она не тратила много слов, чтобы выразить хозяйке дома свое горячее желание побывать на ее вечере, а находила более любезным перечислить ей несколько мелких обстоятельств, от которых будет зависеть, сможет ли она посетить этот вечер, или же нет.
   - Послушай, вот что я тебе скажу,- ответила она г-же де Галлардон,- завтра вечером я должна пойти к одной своей приятельнице, которая уже целую вечность пристает ко мне назначить точно день моего визита. Если она пригласит нас потом в театр, то при всем моем желании мне не удастся заглянуть к тебе; но если мы останемся у нее, то, так как мне известно, что кроме нас, у нее никого больше не будет, я постараюсь удрать.
   - Скажи, видала ты своего друга, г-на Свана?
   - Нет! Прелесть моя, Шарль! Я и не знала, что он здесь. Где он? Постараюсь привлечь к себе его внимание.
   - Забавно, что он ходит даже к мамаше Сент-Эверт,- продолжала г-жа де Галлардон.- О, я знаю, что он человек очень умный,- прибавила она, подразумевая под этим: большой интриган,- но это все равно; вообразить только: еврей в качестве завсегдатая сестры и невестки двух архиепископов!
   - К стыду своему, признаюсь, что я нисколько не шокирована,- ответила принцесса де Лом.
   - Я знаю, что он крещеный и что его отец и даже дед были крещеными. Но говорят, что крещеные евреи еще ревностнее преданы своей религии, чем остальные, что это одно только притворство; как по-твоему, правда это?
   - Я совершенно не осведомлена в этом вопросе.
   Пианист, который должен был сыграть две вещи Шопена, закончив прелюд, тотчас же перешел к полонезу. Но после того, как г-жа де Галлардон сообщила своей кузине о присутствии Свана, г-жа де Лом не уделила бы ни малейшего внимания самому Шопену, если бы он вдруг воскрес и стал играть все свои произведения подряд. Она принадлежала к той половине человечества, у которой ненасытное любопытство, существующее у другой половины к людям ей незнакомым, замещено неослабным вниманием к людям ей известным. Как это можно сказать относительно многих обитательниц Сен-Жерменского предместья, присутствие в комнате, где она находилась, какого-нибудь члена ее кружка, даже если ей нечего было сказать ему, целиком поглощало все ее внимание, так что она уже ничего больше не видела и не слышала. Начиная с этого момента, в надежде привлечь к себе взгляд Свана, принцесса (подобно прирученной белой мыши, которой протягивают кусочек сахару и затем снова убирают его) только и делала, что поворачивала свое лицо, наполненное тысячей знаков соучастия, лишенных всякой связи с чувствами, которыми проникнут полонез Шопена, в направлении, где стоял Сван, и если последний менял место, соответственно перемещала свою магнетическую улыбку.
   - Ориана, не сердись на меня,- продолжала г-жа де Галлардон, которая не в силах была удержаться и жертвовала светским честолюбием и надеждой ослепить однажды весь Париж, ради темного и затаенного непосредственного удовольствия сказать какую-нибудь неприятность,- есть лица, утверждающие, будто этот г-н Сван - субъект, которого невозможно принимать у себя в доме; правда ли это?
   - Но... ведь ты хорошо должна знать, что это правда,- отвечала принцесса де Лом,- ведь ты двадцать раз приглашала его, и он ни разу к тебе не пришел.
   И, уколов таким образом кузину, она снова залилась смехом, который привел в негодование лиц, слушавших музыку, но привлек внимание г-жи де Сент-Эверт, из вежливости сидевшей подле рояля и лишь теперь заметившей принцессу. Г-жа де Сент-Эверт в тем большей степени была восхищена присутствием г-жи де Лом, что думала, будто та находится еще в Германте, ухаживая там за больным свекром.
   - Как, принцесса, вы здесь?
   - Да, я забралась в уголок и слушала прекрасные вещи.
   - Неужели вы здесь уже давно?
   - Да, очень давно, но время пролетело так быстро; оно казалось мне долгим лишь когда я думала, что нахожусь вдали от вас.
   Г-жа де Сент-Эверт предложила принцессе свое кресло, но та ответила:
   - Нет, нет, ни за что! Зачем! Мне всюду хорошо.
   И, намеренно остановив свой выбор, чтобы показать всем простоту великосветской дамы, на низеньком стуле без спинки, заявила:
   - Вот этот пуф - все, что мне нужно. На нем мне придется держаться прямо. Боже мой, я все время произвожу шум; все, наверное, бранят меня на чем свет.
   Тем временем пианист удвоил скорость, и музыкальная эмоция меломанов достигла апогея; лакей обносил гостей прохладительными, звеня ложечками, а г-жа де Сент-Эверт, как это повторялось каждую неделю, делала ему знаки удалиться, которых он никогда не замечал. Одна из присутствующих, новобрачная, которой внушили, что молодая женщина никогда не должна иметь скучающего вида, насильственно улыбалась и искала глазами хозяйку дома, чтобы взглядом засвидетельствовать свою признательность за то, что та "подумала о ней", устраивая такой роскошный праздник. Все же, хотя и не с таким ужасом, как г-жа де Франкто, и она не без тревоги следила за игрой пианиста; но предметом этой тревоги был не сам пианист, а рояль, так как свеча, стоявшая на нем и сотрясавшаяся при каждом f_o_r_t_i_s_s_i_m_o, грозила если не поджечь бумажный абажур, то, во всяком случае, закапать стеарином палисандровое дерево. В заключение она не выдержала и, взбежав по двум ступенькам на эстраду, где стоял рояль, бросилась снять розетку со свечи. Но едва только она протянула руку, как прозвучал последний аккорд и пианист встал. Тем не менее смелая инициатива, проявленная этой молодой женщиной, и последовавшее замешательство пианиста и ее собственное произвели в общем благоприятное впечатление.
   - Вы видели, принцесса, что сделала сейчас эта особа? - спросил генерал де Фробервиль, подошедший поздороваться к г-же де Лом, когда г-жа де Сент-Эверт на минутку покинула ее.- Странно, не правда ли? Это одна из исполнительниц?

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 517 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа