Главная » Книги

Писемский Алексей Феофилактович - Тысяча душ, Страница 6

Писемский Алексей Феофилактович - Тысяча душ


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

пятьдесят - сколько будет?
  - Четыреста семьдесят пять, - отвечала та.
  - Недурно! Есть на что выпить, - подхватил Петр Михайлыч.
  - А я и забыл выпить, - сказал Калинович, - кого бы послать за шампанским?
  - Нет, погодите, - перебил Петр Михайлыч, - давеча я пошутил. Прежде отправимтесь-ка за ефимоны в монастырь, да отслужите вы, Яков Васильич, благодарственный молебен здешнему угоднику.
  - Ах, да, сделайте это, Яков Васильич! - подхватила Настенька. - Я большую веру имею к здешнему угоднику.
  - Я очень рад, - отвечал Калинович.
  - Непременно, непременно! - подтвердил Петр Михайлыч. - Здесь ни один купец не уедет и не приедет с ярмарки без того, чтоб не поклониться мощам. Я, признаться, как еще отправлял ваше сочинение, так сделал мысленно это обещание.
  В это время вошла Палагея Евграфовна совсем одетая в свой шелковый, опушенный котиком капор, драдедамовый салоп и очень чем-то недовольная.
  - Что это, Петр Михайлыч, приказали идти вместе, а тут сами сидите? Давным-давно благовестят, - сказала она.
  - Знаю, сударыня, знаю, - ничего: мы идем все в монастырь; ступай и ты с нами. А ты, Настенька, пойди одевайся, - говорил старик, проворно надевая бекеш и вооружаясь тростью.
  - Ну, вот, в монастырь выдумали: еще дальше!.. Не все равно молиться?.. Придем к кресту!.. - бормотала экономка и пошла.
  - Идем, идем, - говорил Петр Михайлыч, идя вслед за ней и в то же время восклицая: - Скорей, Настасья Петровна! Скорей! Вечно вас дожидайся!
  Настенька, наконец, вышла и вместе с Калиновичем нагнала отца и экономку на половине пути.
  Монастырь, куда они шли, был старинный и небогатый. Со всех сторон его окружала высокая, толстая каменная стена, с следами бойниц и с четырьмя башнями по углам. Огромные железные ворота, с изображением из жести двух архангелов, были почти всегда заперты и входили в небольшую калиточку. Два храма, один с колокольней, а другой только церковь, стоявшие посредине монастырской площадки, были тоже старинной архитектуры. К стене примыкали небольшие и довольно ветхие кельи для братии и другие прислуги.
  Когда Петр Михайлыч с своей семьей подошел к монастырю, там еще продолжался унылый и медленный великопостный звон в небольшой и несколько дребезжащий колокол. Служили в теплой церкви, о чем можно было догадаться по сидевшему около ее входа слепому старику-монаху, в круглой скуфейке и худеньком черном нанковом подряснике, подпоясанном ремнем. Старик этот, слепой от рождения, несколько уже лет служил чем-то вроде монастырского привратника. В тридцать градусов мороза и в июльские жары он всегда в одном и том же, ничем не подбитом нанковом подряснике и в худых, на босу ногу, сапогах, сидел около столика, на котором стояла небольшая икона угодника и покрытое с крестом пеленою блюдо для сбора подаяния в монастырь. Когда подошли наши богомольцы, слепой тотчас же услышал и встал.
  - Святому угоднику и чудотворцу, - проговорил он, кланяясь в пояс.
  Все помолились. Петр Михайлыч положил на блюдо гривенник. Калинович сделал то же. Церковную паперть, куда они вошли, составлял огромный коридор, по которому шаги их отдались в высоких сводах чутким эхом. Коридор этот, как и во многих старинных церквах, был почти темный, но с живописью на стенах из ветхого завета. Петр Михайлыч долго осиливал всплошь железную церковную дверь, которая, наконец, скрипя, тяжело распахнулась. Церковь была довольно большая; но величина ее казалась решительно громадною от слабого освещения: горели только лампадки да тонкие восковые свечи перед местными иконами, которые, вследствие этого, как бы выступали из иконостаса, и тем поразительнее было впечатление, что они ничего не говорили об искусстве, а напоминали мощи.
  Молящихся было немного: две-три старухи-мещанки, из которых две лежали вниз лицом; мужичок в сером кафтане, который стоял на коленях перед иконой и, устремив на нее глаза, бормотал какую-то молитву, покачивая по временам своей белокурой всклоченной головой. Несколько стариков-монахов помещалось на обычных своих местах у задней стены под хорами. Служил сам настоятель, седой, как лунь, и по крайней мере лет восьмидесяти, но еще сильный, проворный и с блестящими, проницательными глазами. По всему околотку он был известен как религиозный сподвижник, несколько суровый в обращении и строгий к братии; по всем городским церквам служба обыкновенно уж кончалась, а у него только была еще в половине. Ефимоны у него продолжались часа четыре. Проворно выходил он из алтаря, очень долго молился перед царскими вратами и потом уже начинал произносить крестопоклонные изречения: "Господи владыко живота моего!" Положив три поклона, он еще долее молился и вслед за тем, как бы в духовном восторге, громко воскликнув: "Господи владыко живота моего!", клал четвертый земной поклон и, порывисто кланяясь молящимся, уходил в алтарь. Стоявший посредине церкви молодой послушник истово и внятно начинал читать каноны. В углублении правого клироса стояло человек пять певчих монахов. В своих черных клобуках и широких рясах, освещенные сумеречным дневным светом, падавшим на них из узкого, затемненного железною решеткою окна, они были в каком-то полумраке и пели складными, тихими басами, как бы напоминая собой первобытных христиан, таинственно совершавших свое молебствие в мрачных пещерах. Все это неяркое, но полное таинственного смысла благолепие храма охватило моих богомольцев: Петр Михайлыч стал впереди всех, и в лице его отразилось какое-то тихое спокойствие. Палагея Евграфовна ушла в угол за левый клирос: она не любила молиться на людских глазах. Настенька поместилась рядом с ней и, став на колени, начала горячо молиться, взглядывая по временам на задумчиво стоявшего у правого клироса Калиновича.
  По окончании ефимонов Петр Михайлыч подошел к настоятелю.
  - Молебен, отец игумен, желаем отслужить угоднику, - сказал он.
  - Хорошо, - отвечал лаконически настоятель. Впрочем, ответ этот был еще довольно благосклонен: другим он только кивал головой; Петра Михайлыча он любил и бывал даже иногда в гостях у него.
  - Молебен! - сказал он стоявшим на клиросе монахам, и все пошли в небольшой церковный придел, где покоились мощи угодника. Началась служба. В то время как монахи, после довольно тихого пения, запели вдруг громко: "Тебе, бога, хвалим; тебе, господи, исповедуем!" - Настенька поклонилась в землю и вдруг разрыдалась почти до истерики, так что Палагея Евграфовна принуждена была подойти и поднять ее. После молебна начали подходить к кресту и благословению настоятеля. Петр Михайлыч подошел первый.
  - Здоровы ли вы? - спросил отрывисто, но благосклонно настоятель.
  - Живу, святой отец, - отвечал Петр Михайлыч, - а вы вот благословите этого молодого человека; это наш новый русский литератор, - присовокупил он, указывая на Калиновича.
  Настоятель благословил того и потом, посмотрев на него своими проницательными глазами, вдруг спросил:
  - Который вам год?
  - Двадцать восьмой, - отвечал, несколько удивленный этим вопросом, Калинович.
  - Как вы старообразны, - проговорил настоятель и обратился к Настеньке, посмотрел на нее тоже довольно пристально и спросил:
  - Вы о чем расплакались?
  - От полноты чувств, отец игумен, - отвечала Настенька.
  - На молитве плакать не о чем, кроме разве оплакивать свои грехи и проступки вольные и невольные, - проговорил настоятель, благословляя Палагею Евграфовну и снимая облачение.
  Настенька покраснела.
  - Однако прощайте; ступайте домой; нам пора запираться, - заключил он и проворно ушел, последуемый монахами.
  Когда богомольцы наши вышли из монастыря, был уже час девятый. Калинович, пользуясь тем, что скользко и темно было идти, подал Настеньке руку, и они тотчас же стали отставать от Петра Михайлыча, который таким образом ушел с Палагеею Евграфовной вперед.
  - Ты, мать-командирша, ничего не знаешь, а у нас сегодня радость, - заговорил он.
  - Какая радость? - спросила экономка.
  - А такая, что Яков Васильич наш напечатал свое сочинение, за которое заплатят ему пятьсот рублей серебром.
  На пятьсот рублей серебром Петр Михайлыч нарочно сделал особенное ударение, чтоб поразить Палагею Евграфовну; но она только вздохнула и проговорила вполголоса:
  - Свои-то дела он, знаемо, что делает, наши-то только оставляет.
  Петр Михайлыч призадумался немного.
  - Был у нас с ним, сударыня, об этом разговор, - начал он, - хоть не прямой, а косвенный; я, признаться, нарочно его и завел... брат меня все смущает... Там у них это неудовольствие с Калиновичем вышло, ну да и шуры-муры ихние замечает, так беспокоится...
  - Какой же разговор у вас был? - спросила Палагея Евграфовна.
  - А разговор наш был... - отвечал Петр Михайлыч, - рассуждали мы, что лучше молодым людям: жениться или не жениться? Он и говорит: "Жениться на расчете подло, а жениться бедняку на бедной девушке - глупо!"
  - Гм! - произнесла Палагея Евграфовна.
  - Как же, говорю, в этом случае поступать? - продолжал старик, разводя руками. - "Богатый, говорит, может поступать, как хочет, а бедный должен себя прежде обеспечить, чтоб, женившись, было чем жить..." И понимай, значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь!
  - Что тут понимать? Понимать-то тут нечего! - возразила с досадою Палагея Евграфовна.
  - А понимать, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - можно так, что он не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у него и меньше того: ну а теперь, слава богу, кроме платы за сочинения, литераторам и места дают не по-нашему: может быть, этим смотрителем поддержат года два, да вдруг и хватят в директоры: значит, и будет чем семью кормить.
  - Чтой-то кормить! - сказала Палагея Евграфовна с насмешкою. - Хоть бы и без этого, прокормиться было бы чем... Не бесприданницу какую-нибудь взял бы... Много ли, мало ли, а все больше его. Зарылся уж очень... прокормиться?.. Экому лбу хлеба не добыть!
  - Оттого, что лоб-то у него хорош, он и хочет сделать осмотрительно, и я это в нем уважаю, - проговорил Петр Михайлыч. - А что насчет опасений брата Флегонта, - продолжал он в раздумье и как бы утешая сам себя, - чтоб после худого чего не вышло - это вздор! Калинович человек честный и в Настеньку влюблен.
  - Влюблен-то влюблен, - подтвердила Палагея Евграфовна.
  Нечто вроде этого, кажется, подумал и въезжавший в это время с кляузного следствия в город толстый становой пристав, старый холостяк и давно известный своей заклятой ненавистью к женскому полу, доходившею до того, что он бранью встречал и бранью провожал даже молодых солдаток, приходивших в стан являть свои паспорты. Поравнявшись с молодыми людьми, он несколько времени смотрел на них и, как бы умилившись своим суровым сердцем, усмехнулся, потер себе нос и вообще придал своему лицу плутоватое выражение, которым как бы говорил: "Езжали-ста и мы на этом коне".
  - Ты счастлив сегодня? - проговорила Настенька, когда они уже стали подходить к дому.
  - Да, - отвечал Калинович, - и этим счастием я исключительно обязан вашему семейству.
  - Отчего же нам? Я думаю, своему таланту, - заметила Настенька.
  - Что талант?.. В вашей семье, - продолжал Калинович, - я нашел и родственный прием, и любовь, и, наконец, покровительство в самом важном для меня предприятии. Мне долго не расплатиться с вами!
  - Люби меня - вот твоя плата.
  - Разлюбить тебя я не могу и не должен, - сказал Калинович, сделав ударение на последнем слове.
  - Не должен! - повторила Настенька и задумалась. - Но если это когда-нибудь случится, я этого не перенесу, умру... - прибавила она, и слезы в три ручья потекли по ее щекам.
  - О чем же ты плачешь? Этого никогда не может случиться, или...
  - Что или?..
  - Или я должен переродиться нравственно, - отвечал Калинович.
  - Я верю тебе! - проговорила Настенька, крепко сжимая ему руку.
  На некоторое время они замолчали.
  - Дело в том, - начал Калинович, нахмурив брови, - мне кажется, что твои родные как будто начинают меня не любить и смотреть на меня какими-то подозрительными глазами.
  - Да кто же родные? Капитан? - спросила Настенька.
  - Я уж не говорю о капитане. Он ненавидит меня давно, и за что - не знаю; но даже отец твой... он скрывает, но я постоянно замечаю в лице его неудовольствие, особенно когда я остаюсь с тобой вдвоем, и, наконец, эта Палагея Евграфовна - и та на меня хмурится.
  Настенька вздохнула.
  - Они догадываются о наших отношениях, - проговорила она.
  - Из чего ж они могут догадываться? Я в отношении тебя, по наружности, только вежлив - и больше ничего.
  - Как из чего? Из всего: ты еще как-то осторожнее, но я ужасно как тоскую, когда тебя нет.
  - Зачем же ты это делаешь?
  - Ах, какой ты странный! Зачем? Что ж мне делать, если я не могу скрыть? Да и что скрывать? Все уж знают. Дядя на днях говорил отцу, чтоб не принимать тебя.
  Калинович еще более нахмурился.
  - Капитан этот такая дрянь, что ужас! - проговорил он.
  - Нет, он очень добрый: он не все еще говорит, что знает, - возразила Настенька и вздохнула. - Но что досаднее мне всего, - продолжала она, - это его предубеждение против тебя: он как будто бы уверен, что ты меня обманешь.
  - Как он хорошо меня знает! - проговорил Калинович с усмешкою.
  - Он решительно тебя не понимает; да как же можно от него этого и требовать? - отвечала Настенька.
  В такого рода разговорах все возвратились домой. Капитан уж их дожидался.
  - Вы, я слышал, братец, в монастыре изволили молиться? - спросил он Петра Михайлыча.
  - Да, сударь капитан, в монастыре были, - отвечал тот. - Яков Васильич благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у вас слава - и у нас слава!
  - Да-с... конечно... - подтвердил капитан.
  - Однако, Петр Михайлыч, я непременно желаю выпить шампанского, - сказал Калинович.
  - Шампанского-то?.. - проговорил старик. - Грех бы, сударь, разве для вашей радости и говенье нарушить?
  - Я думаю, об этом всего лучше обратиться к вам, почтеннейшая Палагея Евграфовна, - отнесся Калинович к экономке, приготовлявшей на столе чайный прибор.
  - К ней, к ней! - подтвердил Петр Михайлыч. - Добудь нам, командирша, бутылочку шампанского.
  Калинович подал Палагее Евграфовне деньги и при этом случае пожал ей с улыбкою руку. Он никогда еще не был столько любезен с старою девицею, так что она даже покраснела.
  - Да уж и об ужине кстати похлопочи, знаешь, этак кое-чего копчененького, - присовокупил Петр Михайлыч.
  - Найдем что-нибудь, - отвечала Палагея Евграфовна и пошла хлопотать.
  Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: "путыку шимпанзскова", а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или на печи, или на полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его. В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему, в чем дело.
  - Да ведь заперто, - отозвался инвалид.
  - Руки-то есть, старый хрен: стукнись. Пошел, пошел скорей! Выспишься еще; ночь-то длинна, - говорила Палагея Евграфовна.
  - Ну да, выспишься, - пробормотал Терка и долго еще обувался и напяливал свой вицмундиришко.
  - Пес этакой! Пойдешь ты али нет? - воскликнула, наконец, Палагея Евграфовна.
  - Ну! - отвечал на это Терка и, захватив крепко в руку записочку, поплелся, а Палагея Евграфовна велела кухарке разложить таган и сама принялась стряпать.
  Терка чрез полчаса возвратился с одной только запиской в руках.
  - Нет, не достучишься! - сказал он и преспокойно разделся и влез на полати.
  Палагея Евграфовна только плюнула.
  - Вот старого дармоеда держат ведь тоже! - проговорила она и, делать нечего, накинувшись своим старым салопом, побежала сама и достучалась. Часам к одиннадцати был готов ужин. Вместо кое-чего оказалось к нему приготовленными, маринованная щука, свежепросольная белужина под белым соусом, сушеный лещ, поджаренные копченые селедки, и все это было расставлено в чрезвычайном порядке на большом круглом столе.
  - Палагея Евграфовна приготовила нам решительно римский ужин, - сказал Калинович, желая еще раз сказать любезность экономке; и когда стали садиться за стол, непременно потребовал, чтоб она тоже села и не вскакивала. Вообще он был в очень хорошем расположении духа.
  Перед лещом Петр Михайлыч, налив всем бокалы и произнеся торжественным тоном: "За здоровье нашего молодого, даровитого автора!" - выпил залпом. Настенька, сидевшая рядом с Калиновичем, взяла его руку, пожала и выпила тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна только прихлебнула. Петр Михайлыч заметил это и заставил их докончить. Капитан дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна с расстановкой, говоря: "Ой будет, голова заболит", но допила.
  - Позвольте и мне предложить мой тост, - сказал Калинович, вставая и наливая снова всем шампанского. - Здоровье одного из лучших знатоков русской литературы и первого моего литературного покровителя, - продолжал он, протягивая бокал к Петру Михайлычу, и они чокнулись. - Здоровье моего маленького друга! - обратился Калинович к Настеньке и поцеловал у ней руку.
  Он в шутку часто при всех называл Настеньку своим маленьким другом.
  - Здоровье храброго капитана, - присовокупил он, кланяясь Флегонту Михайлычу, - и ваше! - отнесся он к Палагее Евграфовне.
  - Ура! - заключил Петр Михайлыч.
  Все выпили.
  - Капитан! - обратился Петр Михайлыч к брату. - Протяните вашу воинственную руку нашему литератору: Аполлон и Марс должны жить в дружелюбии. Яков Васильич, чокнитесь с ним.
  - Очень рад, - отвечал Калинович и, проворно налив себе и капитану шампанского, чокнулся с ним и потом, взяв его за руку, крепко сжал ее. Капитан, впрочем, не ответил ему тем же.
  - Да прекратятся между вами все недоразумения, да будет между вами на будущее время мир и согласие! - произнес Петр Михайлыч.
  - Надеюсь, что со временем, когда Флегонт Михайлыч узнает меня лучше, переменит свое мнение обо мне, - сказал Калинович.
  - Я сам тоже надеюсь: вы человек образованный... - проговорил капитан, взглянув вскользь на Настеньку.
  Калинович вместо ответа еще раз сжал руку капитану.
  Таким образом кончился этот маленький банкет, на котором так много и так искренно сочувствовали и радовались успеху Калиновича.
  "Родятся же на свете такие добрые и хорошие люди!" - думал он, возвращаясь в раздумье на свою квартиру.

    * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

    I

  Покуда происходили такого рода знаменательные происшествия в моем маленьком мирку, в доме генеральши следовали одна за другой неприятности. Первоначально с ней сделался, бог уж знает отчего, удар, который хотя и миновался без особенно важных последствий, но имел некоторое влияние на ее умственные способности. Исправница, успевшая окончательно втереться к ним в дом, рассказывала, что m-lle Полина была в совершенном отчаянии. Любя мать, она в душе страдала больше, нежели сама больная, тем более, что, как она ни уговаривала, как ни умоляла ее ехать в Москву или хотя бы в губернский город пользоваться - та и слышать не хотела. "После болезни скупость ее, - прибавляла исправница по секрету, - еще больше увеличилась". А между тем на второй неделе поста старушку постигла еще новая неприятность. Медиокритский, остававшийся ее поверенным, потеряв место, недели две безвыходно пил в известном трактире. Генеральша, не зная этого, доверила ему, как и прежде часто случалось, получить с почты тысячу рублей серебром. Тот получил - и с тех пор более не являлся, скрылся даже из города неизвестно куда. Можете судить, какое впечатление произвела эта дерзость и потеря такой значительной суммы на больную! С ней опять сделалось что-то вроде параличного припадка, так что никаких сил более недоставало у m-lle Полины. Она написала коротенькую, но раздушенную записочку к князю Ивану и отправила потихоньку с нарочным. Тот на другой же день приехал. Генеральша, никак не ожидавшая князя, очень ему обрадовалась. В какие-нибудь четверть часа он так ее разговорил, успокоил, что она захотела перебраться из спальни в гостиную, а князь между тем отправился повидаться кой с кем из своих знакомых.
  В дальнейшем ходе романа лицо это примет довольно серьезное участие, а потому я считаю необходимым сообщить о нем несколько подробностей. Некогда адъютант гвардейского генерала, щеголявшего своими адъютантами, а теперь прекрасно живущий помещик, он считался одним из первых тузов. Несмотря на свои пятьдесят лет, князь мог еще быть назван, по всей справедливости, мужчиною замечательной красоты: благообразный с лица и несколько уж плешивый, что, впрочем, к нему очень шло, среднего роста, умеренно полный, с маленькими, красивыми руками, одетый всегда молодо, щеголевато и со вкусом, он имел те приятные манеры, которые напоминали несколько манеры ветреных, но милых маркизов. К этой наружности князь присоединял самое обаятельное, самое светское обращение: знакомый почти со всей губернией, он обыкновенно с помещиками богатыми и чиновниками значительными был до утонченности вежлив и даже несколько почтителен; к дворянам же небогатым и чиновникам неважным относился необыкновенно ласково и обязательно и вообще, кажется, во всю свою жизнь, кроме приятного и лестного, никому ничего не говорил. Никогда никто не слыхал, чтоб он о ком-нибудь отозвался в резких выражениях, дурно или насмешливо, хоть в то же время любил и умел, особенно на французском языке, сказать остроту, но только ни к кому не относящуюся. Кто бы к нему ни обращался с какой просьбой: просила ли, обливаясь горькими слезами, вдова помещица похлопотать, когда он ехал в Петербург, о помещении детей в какое-нибудь заведение, прибегал ли к покровительству его попавшийся во взятках полупьяный чиновник - отказа никому и никогда не было; имели ли окончательный успех или нет эти просьбы - то другое дело. Большей частью они, по стечению обстоятельств, не исполнялись. Кроме того, знакомясь с новым лицом, князь имел удивительную способность с первого же раза угадывать конек каждого и направлял обыкновенно разговор на самые интересные для того предметы. Вследствие этого все новые знакомые, особенно лица, почему-либо нужные князю, всегда приходили в восторг от знакомства с ним. Семь губернаторов, сменявшиеся в последнее время один после другого, считали его самым благородным и преданным себе человеком и искали только случая сделать ему что-нибудь приятное. Прочие власти тоже, начиная с председателей палат до последнего писца в ратуше, готовы были служить для него по службе всем, что только от них зависело. В деревне своей князь жил в полном смысле барином, имел четырех детей, из которых два сына служили в кавалергардах, а у старшей дочери, с самой ее колыбели, были и немки, и француженки, и англичанки, стоившие, вероятно, тысяч. Сам он почти каждый год два - три месяца жил в Петербурге, а года два назад ездил даже, по случаю болезни жены, со всем семейством за границу, на воды и провел там все лето. При таких широких размахах жизни князь, казалось, давно бы должен был промотаться в пух, тем более, что после отца, известного мота, он получил, как все очень хорошо знали, каких-нибудь триста душ, да и те в залоге. Женат был на даме очень милой, образованной, некогда красавице и певице, но за которой тоже ничего не взял. Несмотря, однако, на все это, он не только не проматывался, но еще приобретал, и вместо трехсот душ у него уже была с лишком тысяча. К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете - и так далее... Всему этому, конечно, большая часть знакомых князя не верила; а если кто отчасти и верил или даже сам доподлинно знал, так не считал себя вправе разглашать, потому что каждый почти был если не обязан, то по крайней мере обласкан им.
  В настоящий свой проезд князь, посидев со старухой, отправился, как это всякий раз почти делал, посетить кой-кого из своих городских знакомых и сначала завернул в присутственные места, где в уездном суде, не застав членов, сказал небольшую любезность секретарю, ласково поклонился попавшемуся у дверей земского суда рассыльному, а встретив на улице исправника, выразил самую неподдельную, самую искреннюю радость и по крайней мере около пяти минут держал его за обе руки, сжимая их с чувством. Проезжая потом по главной улице, князь встретил Петра Михайлыча, и тому еще издали снял шляпу, кланялся и улыбался. Петр Михайлыч, с своей стороны, подошел к нему, расшаркался и отдал почтительный поклон. Он уважал князя и выражался о нем таким образом: "Талейран{112}, сударь, нашего времени, Талейран".
  - Здоровы ли вы? - сказал князь, дружески сжимая руку Петра Михайлыча.
  - Благодарю вас покорно, слава богу, живу еще, - отвечал тот.
  - Очень, очень рад вас видеть, - продолжал князь.
  Петр Михайлыч поклонился.
  - Давно не изволили жаловать к нам в город, ваше сиятельство, - сказал он.
  - Что делать! Что делать! - отвечал князь. - Но полагаю, что здесь идет все по-старому, значит, хорошо и благополучно, - прибавил он.
  - Конечно-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - какие здесь могут быть перемены. Впрочем, - продолжал он, устремляя на князя пристальный взгляд, - есть одна и довольно важная новость. Здешнего нового господина смотрителя училищного изволите знать?
  - Да, как же, как же, знаю, видал его: очень, кажется, порядочный молодой человек.
  - Очень хороший-с, - подтвердил Петр Михайлыч, - и теперь написал роман, которым прославился на всю Россию, - прибавил он несколько уже нетвердым голосом.
  - Скажите, пожалуйста! - воскликнул князь. - Роман написал.
  - Вы, может быть, даже читали его: "Странные отношения" называется? - проговорил Петр Михайлыч с почтением.
  - Да, читал, читал и по крайней мере с полчаса ломал голову: вижу фамилия знакомая, а вспомнить не могу. Очень, очень мило написано!
  Говоря это, князь от первого до последнего слова лгал, потому что он не только романа Калиновича, но никакой, я думаю, книги, кроме газет, лет двадцать уж не читывал.
  - Теперь критики только и дело, что расхваливают его нарасхват, - продолжал между тем Годнев гораздо уже более ободренным тоном. - И мне тем приятнее, - прибавил он, склоняя по обыкновению голову набок, - что вы, человек образованный и знакомый со многими иностранными литературами, так отзываетесь, а здешние некоторые господа не хотят и внимания обратить на это сочинение и еще смеются!
  Князь покачал головою.
  - Как это можно! - проговорил он.
  - Что делать. Не славен пророк в отечестве своем! - отвечал со вздохом Петр Михайлыч.
  - Отчего же?.. Нет! По крайней мере я сейчас же заверну к господину Калиновичу поблагодарить его за доставленное мне наслаждение. До свидания.
  Проговоря это, князь, с прежним радушием пожав руку старику, поехал.
  Надобно сказать, что Петр Михайлыч со времени получения из Петербурга радостного известия о напечатании повести Калиновича постоянно занимался распространением славы своего молодого друга, и в этом случае чувства его были до того преисполнены, что он в первое же воскресенье завел на эту тему речь со стариком купцом, церковным старостой, выходя с ним после заутрени из церкви.
  - Вот вы, некоторые из купечества, избегаете образовывать детей ваших. Это очень нехорошо! - начал было он.
  Староста, старик, старинный, закоренелый, скупой, но умный и прехитрый, полагая, что не на его ли счет будет что-нибудь говориться, повернул голову несколько набок и стал прислушиваться единственно слышавшим правым ухом, на которое, впрочем, смотря по обстоятельствам, притворялся тоже иногда глухим.
  - Теперь вот мой преемник, смотритель, - продолжал Петр Михайлыч, - сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало быть, человеком знатным и богатым.
  Купец только пожал плечами.
  - Всякому, сударь, доложить вам, человеку свое счастье! - сказал он, вздохнув, и потом, приподняв фуражку и проговоря: - Прощенья просим, ваше высокоблагородие! - поворотил в свой переулок и скрылся за тяжеловесную дубовую калитку, которую, кроме защелки, запер еще припором и спустил с цепи собаку.
  Отнеся такое невнимание не более как к невежеству русского купечества, Петр Михайлыч в тот же день, придя на почту отправить письмо, не преминул заговорить о любимом своем предмете с почтмейстером, которого он считал, по образованию, первым после себя человеком.
  - Вы знаете моего преемника? - спросил он.
  - Был, сударь, у меня, - отвечал тот и почему-то вздохнул.
  - Сочинение теперь написал, которым прославился на всю Россию.
  - Какое-с это? О господи помилуй! - проговорил почтмейстер, кидая по обыкновению короткий взгляд на образа.
  - Романическое!
  Почтмейстер поглядел несколько времени через очки на Петра Михайлыча как бы с видом некоторого сожаления.
  - Нам с вами, в наши лета, пора бы и другие книжки уж почитывать, - проговорил он.
  - Что ж, я почитываю и те и другие, - отвечал Петр Михайлыч, заметно сконфуженный этим замечанием, и потом, посеменив еще несколько времени ногами, раскланялся.
  - Умный бы старик, но очень уж односторонен, - говорил он, идя домой, и все еще, видно, мало наученный этими опытами, на той же неделе придя в казначейство получать пенсию, не утерпел и заговорил с казначеем о Калиновиче.
  - Сам ходит новый смотритель к вам в кладовую ставить шкатулку-то? - спросил он его так, будто к слову.
  - Сам, - отвечал казначей и икнул.
  - Роман он сочинил, и за какие-нибудь сто печатных страничек ему шестьсот рублей серебром отсыплют.
  Петр Михайлыч желал поразить казначея, как и Палагею Евграфовну, деньгами; но тот и на это ничего не сказал, а только опять икнул. Годнев, наконец, понял, что этот разговор нисколько не интересовал казнохранителя, а потому поднялся.
  - До свиданья, - сказал он.
  - До свиданья, - проговорил казначей и еще раз икнул.
  "Эк его!" - подумал про себя Петр Михайлыч и заметил вслух:
  - Верно, желудок испортили: все икаете?
  - Нет, так, поминает кто-нибудь, - отвечал казначей.
  Выйдя на крыльцо, Петр Михайлыч некоторое время стоял в раздумье. - Ну, попробую еще, - проговорил он и взобрался в земский суд, где застал довольно большую компанию: исправника, непременного члена и, кроме того, судью и заседателя: они пришли из своего суда посидеть в земский. Секретарь, молодой еще человек, только что начинавший свою уездную карьеру, ласкал всех добрым взглядом. Два рыжие писца, родные братья Медиокритского, тоже молодые люди, владевшие замечательно красивым почерком, стояли у стеклянных дверей присутствия и обнаруживали большое внимание к тому, что там происходило.
  Всех занимал некто, приехавший в город, помещик Прохоров, мужчина лет шестидесяти и громаднейшего роста. По случаю спора о военной службе он делал теперь кочергой, как бы ружьем, разные артикулы и маршировал. Судья ему командовал: "Раз, два! Раз, два!" - говорил он, колотя себя по ляжке. Прохоров, с крупными каплями поту на лице, маршировал самым добросовестным образом. "Стой!" - скомандовал судья. Прохоров остановился. "Дирекция налево!" - крикнул судья. Прохоров повернул несколько налево свои бычачьи глаза. "Заряжение на двенадцать темпов!" - скомандовал судья. Прохоров сначала представил, что как будто бы он вынул патрон, потом скусил его, опустил в дуло, прибил шомполом, наконец, взвел курок, прицелился. "Пли!" - крикнул судья. Прохоров выпалил ртом. "Чисто делает", - заметил непременный член заседателю. - "Еще бы!" - подтвердил тот.
  В подобном обществе странно бы, казалось, и совершенно бесполезно начинать разговор о литературе, но Петр Михайлыч не утерпел и, прежде еще высмотрев на окне именно тот нумер газеты, в котором был расхвален Калинович, взял его, проговоря скороговоркой:
  - Про здешнего одного господина тут пишут, - и прочел весь отзыв вслух.
  При этой выходке его все потупились и молчали, как будто старик сказал какую-нибудь глупость или сделал неприличный поступок.
  - Что уж, господа, ученое звание, про вас и говорить! Вам и книги в руки, - сказал Прохоров, делая кочергой на караул.
  Петру Михайлычу это показалось обидно.
  - Что ж, книги в руки? В книгах, сударь, ничего нет худого; тут не над чем, кажется, смеяться, - заметил он.
  - Что ж, плакать, что ли, нам над вашими книгами, - сострил Прохоров.
  Все засмеялись.
  Петр Михайлыч промолчал и поспешил уйти.
  С месяц потом он ни с кем не заговаривал о Калиновиче и даже в сцене с князем, как мы видели, приступил к этому довольно осторожно. Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души. Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг. Князь между тем заехал к Калиновичу на минуту и, выехав от него, завернул к старой барышне-помещице, у которой, по ее просьбе и к успокоению ее, сделал строгое внушение двум ее краснощеким горничным, чтоб они служили госпоже хорошо и не делали, что прежде делали.
  В доме генеральши между тем, по случаю приезда гостя, происходила суетня: ключница отвешивала сахар, лакеи заливали в лампы масло и приготовляли стеариновые свечи; худощавый метрдотель успел уже сбегать в ряды и захватить всю крупную рыбу, купил самого высшего сорта говядины и взял в погребке очень дорогого рейнвейна. Князь был большой гастроном и пил за столом только один рейнвейн высокой цены. Часу в первом генеральша перешла из спальни в гостиную и, обложившись подушками, села на свой любимый угловой диван. На подзеркальном столике лежала кипа книг и огромный тюрик с конфетами; первые князь привез из своей библиотеки для m-lle Полины, а конфеты предназначил для генеральши. Она была вообще до сладкого большая охотница, и, так как у князя был превосходный кондитер, так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие. М-lle Полина, решительно ожившая и вздохнувшая свободно от приезда князя, разливала кофе из серебряного кофейника в дорогие фарфоровые чашки, расставленные тоже на серебряном подносе. Князь очень удобно поместился на мягком кресле. Генеральша лениво, но ласково смотрела на него и потом начала взглядывать на разлитый по чашкам кофе.
  - Полина, как хочешь, дай мне кофею, - проговорила она.
  У старухи после болезни сделался ужасный аппетит.
  - Мамаша... - произнесла Полина полуукоризненным, полуумоляющим голосом.
  Генеральша, пожав плечами, отвернулась от дочери. М-lle Полина покачала головой и вздохнула.
  - Небольшую чашечку кофею ничего, право, ничего, - решил князь.
  - И я тоже утверждаю; но что же мне делать, если все мне нельзя и все вредно, по мнению Полины, - произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась и налила чашку.
  - Извольте, maman*, кушайте; я для вас же... - проговорила она, подавая матери чашку.
  ______________
  * мамаша (франц.).
  Генеральша медленно, но с большим удовольствием начала глотать кофе и при этом съела два куска белого хлеба.
  - Кофе хорош, - заключила она.
  - Стакан воды, ma tante*, стакан воды непременно извольте выкушать! Этим правилом никогда не манкируйте, - сказал князь, погрозя пальцем.
  ______________
  * тетушка (франц.).
  - Я согласна, - отвечала генеральша таким тоном, как будто делала в этом случае весьма большое одолжение.
  М-lle Полина позвонила; вошел лакей.
  - Холодной? - спросила она, обращаясь к князю.
  - Самой холодной, - отвечал тот.
  - Воды холодной маменьке, - сказала она человеку.
  Тот ушел и возвратился с водой. М-lle Полина наперед сама ее попробовала, приложив руку к стакану.
  - Кажется, холодна? - обратилась она к князю.
  Тот тоже приложил руку к стакану.
  - Хороша, - сказал он и подал стакан генеральше.
  Та медленно отпила половину.
  - Будет, - проговорила она.
  - Нет, ma tante, как угодно, весь, непременно весь, - возразил князь.
  - Допейте, maman; иначе кофе вам повредит! - подтвердила Полина.
  Генеральша нехотя допила.
  - Ох, вы меня совсем залечите! - сказала она и в то же время медленно обратила глаза к лежавшим на столе конфетам.
  - За то, что я тебя, дружок, послушалась, дай мне одну конфету из твоего подарка, - произнесла она кротко.
  - Можно ли до обеда, maman, - заметила Полина.
  - Ничего, ничего, это самые невинные, - разрешил князь и поднес генеральше вместо одной три конфеты.
  Та начала их с большим удовольствием зубрить, а потом постепенно склонила голову и задремала.
  - Ребенок, совершенный ребенок! - произнес князь шепотом.
  М-lle Полина вздохнула.
  - Совершенный ребенок! - повторил он и, пересев на довольно отдаленный стул, закурил сигару.
  Полина села около него. Князь некоторое время смотрел на нее с заметным участием.
  - Однако как вы, кузина, похудели! Боже мой, боже мой! - начал он тихо.
  Полина грустно улыбнулась.
  - Ты спроси, князь, - отвечала она полушепотом, - как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, - я и не знаю!.. Пять лет прожить в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще эта болезнь... ни дня, ни ночи нет покоя... вечные капризы... вечные жалобы... и, наконец, эта отвратительная скупость - ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться.
  Князь пожал плечами.
  - Терпение и терпение. Всякое зло должно же когда-нибудь кончиться, а этому, кажется, недалек конец, - сказал он, указывая глазами на генеральшу.
  - Терпение! Тебе хорошо говорить! Конечно, когда ты приезжаешь, я счастлива, но даже и наши отношения, как ты хочешь, они ужасны. Мне решительно надобно выйти замуж.
  - А что же Москва? - спросил князь.
  - Ничего. Я знала, что все пустяками кончится. Ей просто жаль мне приданого. Сначала на первое письмо она отвечала ему очень хорошо, а потом, когда тот намекнул насчет состояния, - боже мой! - вышла из себя, меня разбранила и написала ему какой только можешь ты себе вообразить дерзкий ответ.
  - О! mon Dieu, mon Dieu, - проговорил князь, поднимая кверху глаза.
  - У меня теперь гривенника на булавки нет, - продолжала Полина. - Что ж это такое? Пятьсот душ покойного отца - мои по закону. Я хотела с тобой, кузен, давно об этом посоветоваться: нельзя ли хоть по закону получить мне это состояние себе; оно

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 199 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа