Главная » Книги

Писемский Алексей Феофилактович - Тысяча душ, Страница 10

Писемский Алексей Феофилактович - Тысяча душ


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу:
  - А что, Яков Васильич, - начал он, - мне хотелось бы сделать вам один довольно, может быть, нескромный вопрос.
  Калинович покраснел, и первая его мысль была: не догадался ли князь о его чувствах к княжне.
  - Если вопрос нескромен, так лучше его совсем не делать, - отвечал он полушутливым тоном.
  - Да, - подхватил протяжно князь, - но дело в том, что меня подталкивает сделать его искреннее желание вам добра; я лучше рискую быть нескромным, чем промолчать.
  Калинович ничего на это не отвечал.
  - Именно рискую быть нескромным, - продолжал князь, - потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать... о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь!
  Калинович продолжал молчать.
  - Спросить я вас хочу, мой милейший Яков Васильич, - снова продолжал князь, - о том, действительно ли справедливы слухи, что вы женитесь на mademoiselle Годневой?
  Калинович опять невольно сконфузился.
  - Вопрос в самом деле, князь, не совсем скромный, - проговорил он.
  - И вы не хотите мне на него отвечать, не так ли? Да? - подхватил князь.
  - Я не столько не хочу, - отвечал спокойно и по возможности овладев собой, Калинович, - сколько не могу, потому что, если эти слухи и существуют, то ни я, ни mademoiselle Годнева в том не виноваты.
  Князь посмотрел пристально на Калиновича: он очень хорошо видел, что тот хочет отыгрываться словами.
  - Глас народа, говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, - начал он. - Впрочем, не в том дело. Скажите вы мне... я вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что вы этим не обидитесь.
  - Чем же я, князь, могу обидеться, когда это показывает только ваше участие ко мне! - возразил, пожав плечами, Калинович.
  - Именно участие, и самое искреннее!.. Скажите вы мне вот что: имеете вы состояние или нет?
  - У меня ничего нет.
  - Но, может быть, вам угрожает наследство от какой-нибудь бабушки, тетушки?..
  - Все мое наследство в моей голове, - отвечал Калинович.
  Князь усмехнулся.
  - Наследство, - начал он с расстановкою, - если хотите, очень хорошее, но для жизненных ресурсов совершенно уж ненадежное: головные товары, mon cher, куда как туго продаются!.. Что, казалось бы, следовало обменивать на вес брильянтов, то мы часто должны уступать за медь с примесью чугуна... Да, мой милый молодой человек, - продолжал князь, беря Калиновича за руку, - выслушайте вы, бога ради, меня, старика, который вас полюбил, признает в вас ум, образование, талант, - выслушайте несколько моих задушевных убеждений, которые я купил ценою горького собственного опыта! Все мы обыкновенно в молодости очень легко смотрим на брак, тогда как это самый важный шаг в жизни, потому что это единственный почти случай, где для человека ошибка непоправима. Пошалили вы в молодости, лениво и глупо провели пять - шесть лет; но... стоит опомниться, поработать год, два, - и все поправлено. Проигрались в пух в карты, израсходовались на какую-нибудь любовь - ничего: одинокому, холостому человеку денежные раны не смертельны. Заняли вы должность, не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, - хлопочите и можете найти еще лучше... словом, все почти ошибки, шалости, проступки - все может быть поправлено, и один только тяжелый брачный башмак с ноги уж не сбросишь...
  - Сентенция эта, князь, довольно стара, - заметил Калинович.
  - Если хотите, даже очень стара, - подхватил князь, - но, к сожалению, очень многими забывается, и, что для меня всегда было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии. У меня теперь, Яков Васильич, у самого два сына, - продолжал князь, более и более одушевляясь, - и если они не бедняки совершенные, то и не богаты. И вот им мое отцовское правило: на богатой девушке и по любви должны жениться, хоть теперь же, несмотря на то, что оба еще прапорщики, потому что это своего рода шаг в жизни; на богатой и без любви, если хотят, пускай женятся, но на бедной и по любви - никогда! Всей моей родительской властью не допущу до этого.
  Калинович улыбнулся.
  - Правило ваше, князь, уж потому несправедливо, что оно совершенно односторонне. Вы смотрите на брак решительно с одной только хозяйственной стороны.
  - А как же прикажете смотреть? - возразил князь запальчиво. - Неужели, милостивый государь, прикажете принимать в расчет эту вашу глубокую, безумную любовь? Mon cher! Mon cher! Вы человек умный: неужели вы не понимаете, что такое эта любовь всех вас, молодых людей? Ничуть не больше, как замаскированное стремление полов, возбужденная и задержанная чувственность - никак не больше. И поверьте, брак есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство - дружба, которая, честью моею заверяю, гораздо скорее может возникнуть между людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю... Любовь!.. Я не могу слышать равнодушно, когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается одними только препятствиями, берут в основание такого важного дела, как брак. Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: "Я на ней женюсь, потому что я ее люблю..." Молчу, ни слова не могу сказать против!.. Но как же вы хотите заставить меня верить в глубину и неизменность любви какого-нибудь молодого человека в двадцать пять лет и девчонки в семнадцать, которые, расчувствовавшись над романами, поклялись друг другу в вечной страсти?
  - Все это, князь, может быть, очень справедливо, - возразил Калинович, - но чрезвычайно обще и требует слишком многих исключений. По вашему правилу, очень бы немногим пришлось жениться.
  - Напротив, многим, - перебил князь, - и даже очень многим разрешаю это удовольствие. Пускай себе женятся и тешатся!.. Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, - вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям. Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это... как бы назвать... забелка человечества: если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще. Вам будет грех и стыдно каким-нибудь неблагоразумным браком спутать себя на первых порах по рукам и по ногам.
  - Я очень рад, князь, что вы договорились до значения литератора: оно-то, кажется, и дает мне право располагать своим сердцем свободнее и не подчиниться безусловно вашим экономическим правилам.
  - Mon cher! - воскликнул князь. - Звание-то литератора, повторяю еще раз, и заставляет вас быть осмотрительным; звание литератора, милостивый государь, обязывает вас, чтоб вы ради будущей вашей славы, ради пользы, которую можете принести обществу, решительно оставались холостяком или женились на богатой: последнее еще лучше.
  - Я на это смотрю совершенно иначе, потому что все-таки верю некоторым образом в себя и в свои силы, - проговорил Калинович.
  - Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
  - Вы, князь, говорите, как будто бы уж я был женат, - возразил, усмехнувшись, Калинович.
  - Ну да, - положим, что вы уж женаты, - перебил князь, - и тогда где вы будете жить? - продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам... но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два - три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша - поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя - и того вам сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана. Семейная жизнь - омут, бездонная кадка для денег. Я наследовал от отца, не так, как вы, а все-таки состояние, которое могло бы меня на службе поддержать, если б я служил до генералиссимуса. Я был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю жизнь закабалиться в деревне.
  - Вы, однако, князь, в вашей семейной жизни не обеднели, а еще разбогатели, - заметил Калинович.
  Князь покачал головой.
  - Разбогател я!.. - сказал он. - А знаете ли, мой милый друг, чего мне это стоит? Знаете ли, что я и мое образование, которое по тому времени, в котором я начинал жить, было не совсем заурядное, и мои способности, которые тоже из ряда посредственных выходили, и, наконец, самое здоровье - все это я должен был растратить в себе и сделаться прожектером, аферистом, купцом, для того чтоб поддержать и воспитать семью, как прилично моему роду. А сколько нравственных уступок! Сколько дел против совести! Сколько унижения и расточенной лести перед людьми, которых бы знать никогда не хотел! И теперь, когда все, кажется, поустроил, так чувствую, что сам уж никуда не гожусь... Не завидуйте и не берите с меня пример; потому-то я и хочу предостеречь вас, что знаю на себе все тяжелые и горькие последствия подобной ошибки.
  - Я не так избалован жизнью, князь, - возразил Калинович, - и не так требователен: для меня будет достаточно, если я, переселясь в Петербург, найду там хоть мало-мальски безбедное существование.
  - Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно... возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу... надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните - две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман?
  Калинович смешался: ему стыдно было признаться, что он не получил еще ни копейки и только еще надеялся получить.
  - Я получил пятьсот рублей серебром, - проговорил он.
  - А сколько таких романов вы можете написать в год? - продолжал князь. - Один... ну, два, никак уж не больше, - отвечал он сам себе, - и это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и я хоть не поэт и не литератор, а очень хорошо понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения души, вдохновенья, наконец, призванья!.. Это не ученый какой-нибудь труд или служебное занятие, для которого нужно только терпение, чтоб отправлять его каждодневно... Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет, а семья между тем, очень вероятно, будет увеличиваться с каждым годом - и вот вам наперед ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил не хватит, а деньги между тем все будут нужней и нужней. Вы насилуете себя, торопитесь, печатаете, мараете свое имя и потом из авторов переходите в фельетонисты, переводчики... и тогда все пропало: загублено и ваше время, и ваш талант, и даже ваше здоровье. Это, я говорю, когда вы будете женаты. Впрочем, и холостой все равно: в Петербурге у человека, в каком бы он положении ни был, развивается шестое чувство: жажда денег... Сколько соблазна! Сколько роскоши кругом! Сколько самых утонченных удовольствий! И для всего этого будет у вас единственный денежный источник - литературные труды. Mon cher, mon cher! - продолжал князь, покачав головой и ударяя себя в грудь. - Пушкин был человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и тот постоянно и беспрерывно нуждался; а Полевой, так уж я лично это знаю, когда дал ему пятьсот рублей взаймы, так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время не было в кармане. Так вот вам наша русская литература! Мы еще слишком далеки от того, чтоб чтение сделалось общим достоянием. Сколько человек вы видели вчера у меня и для кого из них необходимы книги? - ни для кого, кроме Четверикова. Даже вот этот господин, наш предводитель, человек неглупый и очень богатый, он, я думаю, на грош не купил ни одной книжонки. Читает одну "Северную пчелу", да и ту берет у меня... В такой публике литераторы не зажиреют!
  - Все это, князь, я очень хорошо сам знаю и на одну литературу никогда не рассчитывал; но если перееду в Петербург, то буду искать там места, - проговорил Калинович.
  - Пожалуй... хорошо... - отвечал князь, - место вам дадут; но какое же по вашему чину? Никак не больше канцелярского чиновника. Может быть, где-нибудь в департаменте сделают вас помощником, а много уж столоначальником; но в таком случае проститесь с литературою. После шести и семи часов департаментских сидений, возвратившись домой, вы разве годны будете только на то, чтоб отправиться в театр похохотать над глупым водевилем или пробраться к знакомому поиграть в копеечный преферанс; а вздумаете соединить то и другое, так, пожалуй, выйдет еще хуже, по пословице: за двумя зайцами погнавшись, не поймаешь ни одного... Вот, любезный мой Яков Васильич, что я хотел и почти считал своей обязанностью сказать вам, и еще раз повторю: обдумайте и оглядите внимательно ваше положение.
  - Очень вам благодарен, князь, - возразил Калинович, - но из ваших слов можно вывести странное заключение, что литература должна составить мое несчастье, а не успех в жизни.
  - Почему ж? Нет!.. - перебил князь и остановился на несколько времени. - Тут, вот видите, - начал он, - я опять должен сделать оговорку, что могу ли я с вами говорить откровенно, в такой степени, как говорил бы откровенно с своим собственным сыном?
  - Достаточно вашего участия, князь, чтоб вы имели полное право говорить мне не только откровенно, но даже самую горькую правду, - отвечал Калинович.
  - Да; но тут не то, - перебил князь. - Тут, может быть, мне придется говорить о некоторых лицах и говорить такие вещи, которые я желал бы, чтоб знали вы да я, и в случае, если мы не сойдемся в наших мнениях, чтоб этот разговор решительно остался между нами.
  Калинович посмотрел на князя, все еще не догадываясь, к чему он клонит разговор.
  - Я всегда был довольно скромен... - проговорил он.
  - Очень верю, - подхватил князь, - и потому рискую говорить с вами совершенно нараспашку о предмете довольно щекотливом. Давеча я говорил, что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше сказать, должно.
  Последние слова князь говорил протяжно и остановился, как бы ожидая, не скажет ли чего-нибудь Калинович; но тот молчал и смотрел на него пристально и сурово, так что князь принужден был потупиться, но потом вдруг взял его опять за руку и проговорил с принужденною улыбкою:
  - Вы теперь приняты в дом генеральши так радушно, с таким вниманием к вам, по крайней мере со стороны mademoiselle Полины, и потому... что бы вам похлопотать тут - и, - боже мой! - какая бы тогда для вас и для вашего таланта открылась будущность! Тысяча душ, батюшка, удивительно устроенного имения, да денег, которым покуда еще счету никто не знает. Тогда поезжайте, куда вы хотите: в Петербург, в Москву, в Одессу, за границу... Пишите свободно, не стесненные никакими другими занятиями, в каком угодно климате, где только благоприятней для вашего вдохновения...
  Калинович был озадачен: выражение лица его сделалось еще мрачнее; он никак не ожидал подобной откровенной выходки со стороны князя и несколько времени молчал, как бы сбираясь с мыслями, что ему отвечать.
  - Ваше предложение, князь, для меня даже несколько обидно, потому что оно сильно отзывается насмешкою, - проговорил он глухим голосом.
  - Насмешкой? - спросил удивленный князь.
  - Насмешкой, - повторил Калинович, - потому что, если б я желал избрать подобный путь для своей будущности, то все-таки это было бы гораздо более несбыточный замысел, чем мои надежды на литературу, которые вы старались так ловко разбить со всех сторон.
  - Будто это так? - возразил князь. - Будто вы в самом деле так думаете, как говорите, и никогда сами не замечали, что мое предположение имеет много вероятности?
  - Я никогда ничего не думал об этом и никогда ничего не замечал, - отвечал сухо Калинович.
  Князь покачал головой.
  - Полноте, молодой человек! - начал он. - Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня сделает болтуна.
  Проговоря это, князь замолчал; Калинович тоже ничего не возразил, и оба они дошли молча до усадьбы.

    VII

  Результатом предыдущего разговора было то, что князь, несмотря на все свое старание, никак не мог сохранить с Калиновичем по-прежнему ласковое и любезное обращение; какая-то холодность и полувнимательная важность начала проглядывать в каждом его слове. Тот сейчас же это заметил и на другой день за чаем просил проводить его.
  - А я думал, что вы еще у нас погостите, - проговорил князь и переглянулся с княжной.
  - Нет, мне нужно быть в городе, - отвечал Калинович.
  - Жаль; но удерживать не смеем. Когда же вы, однако, думаете выехать?
  - Я просил бы сегодня же.
  - Зачем же сегодня? - возразил князь, но таким тоном, что Калинович еще настоятельнее повторил:
  - Мне необходимо сегодня.
  Князь позвонил и приказал вошедшему лакею, чтоб приготовлен был фаэтон четверней.
  Молча прошел потом чайный завтрак, с окончанием которого Калинович церемонно раскланялся с дамами, присовокупив, что он уже прощается. Княгиня ласково и несколько раз кивнула ему головой, а княжна только слегка наклонила свою прекрасную головку и тотчас же отвернулась в другую сторону. На лице ее нельзя было прочитать в эти минуты никакого выражения.
  Мистрисс Нетльбет присела.
  - Adieu, monsieur! - произнес ле Гран, крепко сжимая ему руку.
  Фаэтон между тем стоял уж у крыльца.
  Калинович сошел в свою комнату и начал сбираться. Князь пришел его проводить. Радушие и приветливость как будто бы снова возвратились к нему на прощанье.
  - Очень, очень вам благодарен, - говорил он, целуя и обнимая гостя.
  Калинович с своей стороны благодарил за ласковый и обязательный прием.
  - И пожалуйста, - продолжал князь, сжимая и не выпуская его руку, - чтоб недавний наш разговор остался между нами.
  Калинович просил, бога ради, не беспокоиться об этом, тем более что он не будет иметь даже возможности разглашать этого разговора, потому что через месяц, вероятно, совсем уедет в Петербург.
  - А! Вы думаете в Петербург? - спросил князь совершенно простодушным тоном и потом, все еще не выпуская руки Калиновича, продолжал: - С богом... от души желаю вам всякого успеха и, если встретится какая-нибудь надобность, не забывайте нас, ваших старых друзей: черкните строчку, другую. Чем только могу быть полезен, я готов служить вам. Может быть, даже изменится и взгляд ваш на жизнь, теперь немножко еще студенческий. Петербург для этого прекрасный учитель. Напишите тогда... может быть, и придумаем что-нибудь сделать.
  Калинович очень хорошо понял, в какой огород кидал князь каменья, и отвечал, что он считает за величайшее для себя одолжение это позволение писать, а тем более право относиться с просьбою. Они расстались.
  В серьезном и мрачном настроении духа выехал герой мой. Он не мечтал уже на этот раз о благоухающей княжне и не восхищался окружавшей его природой, в которой тоже, как бы под лад ему, заварилась кутерьма; надвинули со всех сторон облака, и потемнело, как в сумерки. В воздухе сделалось душно. Нахохлившись и с разинутыми ртами сидели на кочках вороны: ласточки летали по самой земле. Хоть бы травка, хоть бы листок на дереве шелохнулся. Все, как бы в ожидании чего-то, затихло, и только изредка прорезывалась молния и глухо погремливало. Стал наконец накрапывать дождик, и вдруг, где-то уж очень близко, верескнул с раскатом удар, хлынул, как из ведра, ливень и бестолково задул, нагибая деревья и крутя пылью, ветер. Калинович опустил фордек и еще более погрузился в размышления. С самого приезда в маленький городишко он был в отношении самого себя в каком-то тумане. На самых первых порах его встретила, как мы видели, любовь Настеньки. Калинович, сам не зная как, увлекся ее порывистою и безрассудною страстью, а под минутным влиянием чувственности стал с нею в те отношения, при которых разрыв сделался бесчеловечен и бесчестен. Потом этот неожиданный литературный успех, приветствие в доме генеральши, князь, княжна, мечты о ней - все это следовало так быстро одно за другим... Но разговор с князем как бы отрезвил его: все советы, замечания и убеждения того пали на плодотворную почву. Семена практических начал были обильно заложены в душе моего героя. Все, что говорил князь, ему еще прежде представлялось смутно, в предчувствии - теперь же стало только ясней и наглядней. Впереди были две дороги: на одной невеста с тысячью душами... однако, ведь с тысячью! - повторял Калинович, как бы стараясь внушить самому себе могущественное значение этой цифры, но тут же, как бы наступив на какое-нибудь гадкое насекомое, делал гримасу. На другой дороге, продолжал он рассуждать, литература с ее заманчивым успехом, с независимой жизнью в Петербурге, где, что бы князь ни говорил, широкое поприще для искания счастия бедняку, который имеет уже некоторые права. Из всего этого уж, конечно, самое лучшее - уехать навсегда в Петербург. Но как же Настенька?.. Что делать! Не жениться же на ней теперь, когда это неминуемо должно было отравить бедностью всю будущность! Лучше разом сделать операцию, чем мучиться всю жизнь!.. - Так говорило благоразумие в молодом человеке, но совесть в то же время точно буравом вертела сердце.
  Въехав в город, он не утерпел и велел себя везти прямо к Годневым. Нужно ли говорить, как ему там обрадовались? Первая увидела его Палагея Евграфовна, мывшая, с засученными рукавами, в сенях посуду.
  - Ай, батюшка, Яков Васильич! - вскрикнула она, стыдливо обдергивая заткнутый фартук.
  - А! Солнышко наше красное! Откуда взошло и появилось? - воскликнул Петр Михайлыч. - Настенька! - кричал он. - Яков Васильич приехал.
  - Ах!.. - воскликнула та и вбежала.
  Калинович поцеловал у ней руку. Настенька, делая вид, что как будто целует его в голову, поцеловала просто в губы.
  - Ах, как я рада, что ты приехал! - обмолвилась она.
  Петр Михайлыч сделал добродушную гримасу:
  - Ой, ой! Вот как: на ты уж дело пошло!
  Настенька немножко покраснела.
  - Что ж - я могу ему говорить ты: мы с ним друзья, - сказала она и протянула Калиновичу руку.
  - Конечно, - подхватил тот и еще раз поцеловал ее руку.
  Капитана на этот раз не было налицо: он отправился с Лебедевым верст за двадцать в болото за красной дичью. Вошла Палагея Евграфовна.
  - Чаю прикажете али кушать будете?.. - обратилась она к Калиновичу.
  - Чего тут спрашивать, старая! Давай нам и того и сего! - подхватил Петр Михайлыч.
  - Нет, я попросил бы съесть чего-нибудь, - отвечал Калинович.
  - Ну, покушать, так покушать... Живей! Марш! - крикнул Петр Михайлыч. Палагея Евграфовна пошла было... - Постой! - остановил ее, очень уж довольный приездом Калиновича, старик. - Там княжеский кучер. Изволь ты у меня, сударыня, его накормить, вином, пивом напоить. Лошадкам дай овса и сена! Все это им за то, что они нам Якова Васильича привезли.
  - Накормим! Пуще всего не знают без вас! - отвечала с насмешкой экономка и скрылась, а Настенька принялась накрывать на стол. Калинович просил было ее не беспокоиться.
  - Что ж, если я хочу, если это доставляет мне удовольствие? - отвечала она, и когда кушанье было подано, села рядом с ним, наливала ему горячее и переменяла даже тарелки. Петр Михайлыч тоже не остался праздным: он собственной особой слазил в подвал и, достав оттуда самой лучшей наливки-лимоновки, которую Калинович по преимуществу любил, уселся против молодых людей и стал смотреть на них с каким-то умилением. Калиновичу, наконец, сделалось тяжело переносить их искреннее радушие.
  "Боже мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!" - мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
  - Ты плачешь? - спросила она, почувствовав, что с глаз его упала ей на щеку слеза.
  - Нет, это так, - отвечал Калинович и потом опять ее обнял и сказал ей что-то на ухо.
  - Хорошо, - отвечала Настенька.
  Во весь остальной вечер он был мрачен. Затаенные в душе страдания подняли в нем по обыкновению желчь. Петр Михайлыч спросил было, как у князя проводилось время. Калинович сделал гримасу.
  - Князь - это такой мошенник, каких когда-либо я встречал, - отвечал он.
  - Талейран, Талейран! - подтверждал Петр Михайлыч.
  - Княгиня идиотка, - продолжал Калинович.
  - Ужасная идиотка; это я тогда же заметила, - подтвердила уж Настенька. - А что княжна?.. - спросила она. - Это тоже идиотка?
  Калинович несколько замялся.
  - Нет, как это можно!.. Такая прелестная девица, нет! - отвергнул Петр Михайлыч.
  - Решительно идиотка! - повторила Настенька. - Воображает, что очень хороша собой, и не дает себе труда подумать и понять, как она глупа.
  - Она не то, что глупа... - начал Калинович, - но это идеал пустоты... Девушка, в которой, может быть, от природы и было кое-что, но все это окончательно изломано, исковеркано воспитанием папеньки.
  - Ужасно! - подхватила Настенька. - Когда ты читал у них, мне было так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки.
  - Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, - заметил Петр Михайлыч.
  - Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, - возразила Настенька, - и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича.
  - Вероятно, - подтвердил Калинович и вздохнул.
  Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо...

    VIII

  Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и - странное дело! - в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил:
  - Сейчас получил я отпуск.
  - Отпуск? - повторил Петр Михайлыч.
  - Да, думаю съездить в Петербург, - продолжал, насколько мог спокойно, Калинович.
  - В Петербург? - спросила уж Настенька и побледнела.
  - В Петербург, - отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. - Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, - прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго.
  - Пожалуй, что и надобно съездить... - произнес он, с глубокомысленным видом.
  - А надолго ли вы думаете ехать? - спросила Настенька.
  Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце.
  - Месяца на три, на четыре, - отвечал он.
  - Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. - повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. - И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! - прибавил он, обращаясь к дочери.
  - Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? - отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки.
  Калинович вздохнул свободнее.
  "Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось", - подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его. Невольно задумавшись, он взглядывал только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во все время упорно молчал. Петр Михайлыч, глядя на дочь, которая была бледна как мертвая, тоже призадумался. Ушедши после обеда в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась. Та пришла, и между ними начался шепотом разговор, в котором больше слышался голос Петра Михайлыча; экономка же отвечала только своей поговоркой: "Э... э... э... хе... хе..."
  Между тем оставшиеся в зале Настенька, Калинович и капитан сидели, погруженные в свои собственные мысли.
  - Пойдемте гулять, мне пройтись хочется, - сказала, наконец, вставая, Настенька, обращаясь к Калиновичу.
  Тот посмотрел на нее.
  - Холодно сегодня. Пожалуй, еще простудишься: что за удовольствие! - возразил он.
  - Нет ничего: я в теплом платье, - отвечала Настенька и стала надевать шляпку.
  Калинович не трогался с места.
  - А вы пойдете с нами? - отнесся он к капитану, видимо, не желая остаться на этот раз с Настенькой вдвоем.
  - Никак нет-с! - отвечал отрывисто капитан и, взяв фуражку, но позабыв трубку и кисет, пошел. Дианка тоже поднялась было за ним и, желая приласкаться, загородила ему дорогу в дверях. Капитан вдруг толкнул ее ногою в бок с такой силой, что она привскочила, завизжала и, поджав хвост, спряталась под стул.
  - Все вертишься под ногами... покричи еще у меня; удавлю каналью! - проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление.
  Все это Калинович видел, и все это показалось ему подозрительно.
  "Куда пошел этот медвежонок?" - думал он, машинально идя за Настенькой, которая была тоже в ажитации. Быстро шла она; глаза и щеки у ней горели. Скоро миновали главную улицу, прошли потом переулок и очутились, наконец, в поле.
  - Куда же мы идем? - спросил, наконец, Калинович, поднимая голову и осматривая окрестность.
  - На могилу к матушке. Я давно не была и хочу, чтоб ты сходил поклониться ей, - отвечала Настенька.
  Калиновича подернуло.
  "Час от часу не легче!" - подумал он и с чувством невольного отвращения поглядел на видневшееся невдалеке кладбище. Церковь его была деревянная, с узенькими окнами, стекла которых проржавели от времени и покрылись радужными отливами. Небольшая, приземистая колокольня покачнулась набок. Вся она обшита была узорно вырезанным тесом, и на крыше, тоже узорной, росли уже трава и мох. Погост был сплошь покрыт могилами, над которыми возвышались то белые, то черные деревянные кресты. Простоту эту нарушала одна только мраморная колонка с горевшим на солнце золотым крестом и золотой подписью, поставленная над могилой недавно умершего откупщика. Настенька подвела Калиновича к могиле матери, которую покрывала четвероугольная из дикого камня плита, с иссеченным на верхней стороне изречением: Помяни мя, господи, егда приидеши во царствии твоем. Слова эти начертать на вечном жилище своей жены придумал сам Петр Михайлыч.
  - Помолимся! - сказала Настенька, становясь на колени перед могилой. - Стань и ты, - прибавила она Калиновичу. Но тот остался неподвижен. Целый ад был у него в душе; он желал в эти минуты или себе смерти, или - чтоб умерла Настенька. Но испытание еще тем не кончилось: намолившись и наплакавшись, бедная девушка взяла его за руку и положила ее на гробницу.
  - Поклянись мне, Жак, - начала она, глотая слезы, - поклянись над гробом матушки, что ты будешь любить меня вечно, что я буду твоей женой, другом. Иначе мать меня не простит... Я третью ночь вижу ее во сне: она мучится за меня!
  - Настенька!.. К чему все эти мелодраматические сцены?.. Ей-богу, тяжело и без того! - воскликнул Калинович, не могший более владеть собой.
  - Нет, Жак, поклянись: это будет одно для меня утешение, когда ты уедешь, - отвечала настойчиво Настенька.
  - Клянусь... - проговорил он.
  И в самый этот момент с шумом выпорхнула из растущей около густой травы какая-то черная масса и понеслась по воздуху. Калинович побледнел и невольно отскочил. Настенька оставалась спокойною.
  - Чего же ты испугался? Это ворон, - проговорила она.
  - Подобные сцены хоть у кого расстроят нервы, - отвечал Калинович.
  - За что ж ты сердишься?
  - Я не сержусь.
  - Нет, ты сердишься. Нынче ты все сердишься. Прежде ты не такой был!.. - сказала со вздохом Настенька. - Дай мне руку, - прибавила она.
  Калинович подал. Войдя в город, он проговорил: "Здесь неловко так идти" и хотел было руку отнять, но Настенька не пустила.
  - Нет, ничего; пойдем так... Пускай все видят: я хочу этого! - сказала она.
  Калинович пожал только плечами и всю остальную дорогу шел погруженный в глубокую задумчивость. Его неотвязно беспокоила мысль: где теперь капитан, что он делает и что намерен делать?
  Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного - понравилось... и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку - и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца. Подвизаясь таким образом около года, он наскочил, наконец, на известного уж нам помещика Прохорова, который, кроме того, что чисто делал артикулы ружьем, еще чище их делал картами, и с ним играть было все равно, что ходить на медведя без рогатины: наверняк сломает! Он порешил Лебедева в несколько часов рублей на пятьсот серебром. Зверолов побледнел и униженно стал просить поиграть еще с ним в долг. Прохоров согласился, и к утру уж был в выигрыше тысяч пять на ассигнации.
  - Будет! - проговорил, наконец, математик, вздохнув, как паровая машина, и тотчас же сходил к маклеру и принес на себя вексель.
  Неуклонно с тех пор начал он в уплату долга отдавать из своего жалованья две трети, поселившись для того в крестьянской почти избушонке и ограничив свою пищу хлебом, картофелем и кислой капустой. Даже в гостях, когда предлагали ему чаю или трубку, он отвечал басом: "Нет-с; у меня дома этого нет, так зачем уж баловаться?" Из собственной убитой дичи зверолов тоже никогда ничего не ел, но, стараясь продать как можно подороже, копил только деньгу для кредитора.
  "Зачем вы платите? Вас ведь, наверное, обыграли", - говорили ему некоторые. - "Ничего я не знаю-с; я проиграл и должен платить", - отвечал Лебедев с стоическою твердостию.
  В тот самый день, как пришел к нему капитан, он целое утро занимался приготовлением себе для стола картофельной муки, которой намолов собственной рукой около четверика, пообедал плотно щами с забелкой и, съев при этом фунтов пять черного хлеба, заснул на своем худеньком диванишке, облаченный в узенький ситцевый халат, из-под которого выставлялись его громадные выростковые сапоги и виднелась волосатая грудь, покрытая, как у Исава, густым волосом. Застав хозяина спящим, Флегонт Михайлыч, по своей деликатности, вероятно бы, в обыкновенном случае ушел домой, но на этот раз начал будить Лебедева, и нужно было несколько сильных толчков, чтоб прервать богатырский сон зверолова; наконец, он пошевелился, приподнялся, открыл налившиеся кровью глаза, протер их и, узнав приятеля, произнес:
  - А, ваше благородие!
  - Извините, я вас разбудил, - сказал капитан.
  Несмотря на тесную дружбу, он всегда говорил Лебедеву, как и всем другим: вы, и тот отвечал ему тем же.
  - Ничего-с! Огонька, я думаю, вам в трубочку нужно, - сказал Лебедев, окончательно приходя в себя и приглаживая свои щетиноподобные волосы, растопырившиеся во всевозможные стороны.
  - Нет-с, я трубку забыл, - отвечал капитан, хватаясь за пуговицу, на которой обыкновенно висел кисет.
  - Ну, так садитесь! - произнес математик, подвигая одной рукой увесистый стул, а другой доставая с окна деревянную кружку с квасом, которую и выпил одним приемом до дна.
  Капитан сел.
  - Ну-с, - продолжал Лебедев, - а крусановские болота, батенька, мы с вами прозевали: в прошлое воскресенье все казначейство ходило, и ворон-то всех, чай, расшугали, а все вы...
  - Некогда было-с, - отвечал капитан краснея - явный знак, что он говорил неправду.
  - Некогда?.. Какого черта вы делаете? - возразил, зевая, зверолов и потянулся, напомнив собой в своей избушонке льва в клетке.
  Собственно, на это замечание капитан ничего не ответил, но, посеменив руками и ногами, вдруг проговорил:
  - Смотритель ваш в Петербург едет?
  Лебедев, кажется, не обратил на это особенного внимания.
  - Как же! Отпуск уж получил на четыре месяца, - отвечал он.
  Оба приятеля на некоторое время замолчали.
  - Теперича они едут в Петербург, а может, и совсем оттуда не приедут? - начал капитан больше вопросом.
  - Прах его побери! Пускай убирается, куда хочет! - отвечал Лебедев.
  Капитан опять посеменил руками и ногами.
  - Теперича, хоша бы в доме братца... Что ж? Надобно сказать: они были приняты заместо родного сына... - начал он, но голос у него оборвался.
  - Что говорить! Из

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 106 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа