бского князя, какие-то злодеи убили в Белграде! До чего, наконец, дойдут эти якобинцы и революционеры, если им не положат твердый предел!
Сипягин "позволил себе заметить", что это гнусное убийство, вероятно, совершено не якобинцами - "коих в Сербии не предполагается", - а людьми партии Карагеоргиевичей, врагами Обреновичей... Но Калломейцев ничего слышать не хотел и тем же слезливым голосом начал снова рассказывать, как покойный князь его любил и какое ему подарил ружье!.. Понемногу расходившись и придя в азарт, Калломейцев от заграничных якобинцев обратился к доморощенным нигилистам и социалистам - и разразился наконец целой филиппикой. Обхватив, по-модному, большой белый хлеб обеими руками и переламывая его пополам над тарелкой супа, как это делают завзятые парижане в "Cafe Riche", он изъявлял желание раздробить, превратить в прах всех тех, которые сопротивляются - чему бы и кому бы то ни было!! Он именно так выразился. "Пора! пора!" - твердил он, занося себе ложку в рот. "Пора! пора!" - повторял он, подставляя рюмку слуге, разливавшему херес. С благоговеньем упомянул он о великих московских публицистах - и Ladislas, notre bon et cher Ladislas, не сходил у него с языка. И при этом он то и дело устремлял взор на Нежданова, словно тыкал его им. "Вот мол тебе! Получай загвоздку! Это я на твой счет! А вот еще!" Тот не вытерпел, наконец, и начал возражать - немного, правда, трепетным (конечно, не от робости) и хриповатым голосом; начал защищать надежды, принципы, идеалы молодежи. Калломейцев немедленно запищал - негодование в нем всегда выражалось фальцетом - и стал грубить. Сипягин величественно принял сторону Нежданова; Валентина Михайловна тоже соглашалась с мужем; Анна Захаровна старалась отвлечь внимание Коли и бросала куда ни попало яростные взгляды из-под нависшего чепца; Марианна не шевелилась, словно окаменела.
Но вдруг, услышав в двадцатый раз произнесенное имя Ladislas'a, Нежданов вспыхнул весь и, ударив ладонью по столу, воскликнул:
- Вот нашли авторитет! Как будто мы не знаем, что такое этот Ladislas! Он - прирожденный клеврет, и больше ничего!
- А... а... а... во... вот как... вот ку... куда! - простонал Калломейцев, заикаясь от бешенства... - Вы вот как позволяете себе отзываться о человеке, которого уважают такие особы, как граф Блазенкрампф и князь Коврижкин!
Нежданов пожал плечами.
- Хороша рекомендация: князь Коврижкин, этот лакей-энтузиаст...
- Ladislas - мой друг! - закричал Калломейцев. - Он мой товарищ - и я...
- Тем хуже для вас, - перебил Нежданов, - значит, вы разделяете его образ мыслей и мои слова относятся также к вам.
Калломейцев помертвел от злости.
- Ка... как? Что? Как вы смеете? На... надобно вас... сейчас...
- Что вам угодно сделать со мною сейчас? - вторично, с иронической вежливостью перебил Нежданов.
Бог ведает, чем бы разрешилась эта схватка между двумя врагами, если бы Сипягин не прекратил ее в самом начале. Возвысив голос и приняв осанку, в которой неизвестно что преобладало: важность ли государственного человека или же достоинство хозяина дома - он с спокойной твердостью объявил, что не желает слышать более у себя за столом подобные неумеренные выражения; что он давно поставил себе правилом (он поправился: священным правилом) уважать всякого рода убеждения, но только с тем (тут он поднял указательный палец, украшенный гербовым кольцом), чтобы они удерживались в известных границах благопристойности и благоприличия; что если он, с одной стороны, не может не осудить в г-не Нежданове некоторую невоздержность языка, извиняемую, впрочем, молодостью его лет, то, с другой стороны, не может также одобрить в г-не Калломейцеве ожесточение его нападок на людей противного лагеря - ожесточение, объясняемое, впрочем, его рвением к общему благу.
- Под моим кровом, - так кончил он, - под кровом Сипягиных, нет ни якобинцев, ни клевретов, а есть только добросовестные люди, которые, однажды поняв друг друга, непременно кончат тем, что подадут друг другу руки!
Нежданов и Калломейцев умолкли оба - однако руки друг другу не подали; видно, час взаимного понимания не наступил для них. Напротив: они никогда еще не чувствовали такой сильной взаимной ненависти. Обед кончился в неприятном и неловком молчании; Сипягин попытался рассказать какой-то дипломатический анекдот, но так и бросил его на полпути. Марианна упорно глядела в свою тарелку. Ей не хотелось выказать сочувствия, возбужденного в ней речами Нежданова, не из трусости - о, нет! но надо было прежде всего не выдать себя Сипягиной. Она чувствовала на себе ее проницательный, пристальный взор. И действительно, Сипягина не спускала с нее глаз - с нее и с Нежданова. Его неожиданная вспышка сперва поразила умную барыню, а потом ее как будто что озарило - да так, что она невольно шепнула: - А!.. Она вдруг догадалась, что Нежданов отвернулся от нее, тот самый Нежданов, который еще недавно шел к ней в руки. "Тут что-то произошло... Уж не Марианна ли? Да, наверное, Марианна... Он ей нравится... да и он... " "Надо принять меры", - так заключила она свои рассуждения, а между тем Калломейцев задыхался от негодования. Даже играя в преферанс, часа два спустя, он произносил слова: "Пас!" или "Покупаю!" - с наболевшим сердцем, и в голосе его слышалось глухое тремоло обиды, хотя он и показывал вид, что "презирает"! Один Сипягин был, собственно, даже очень доволен всей этой сценой. Ему пришлось выказать силу своего красноречия, усмирить начинавшуюся бурю... Он знал латинский язык, и вергилиевское: Quos ego! (Я вас!) - не было ему чуждым. Сознательно он не сравнивал себя с Нептуном, но как-то сочувственно вспомнил о нем.
Как только оказалось возможным, Нежданов отправился к себе в комнату и заперся. Ему не хотелось ни с кем видеться - ни с кем, кроме Марианны. Ее комната находилась на самом конце длинного коридора, пересекавшего весь верхний этаж. Нежданов только раз - и то на несколько минут - заходил туда; но ему казалось, что она не рассердится, если он к ней постучится, что она даже желает переговорить с ним. Было уже довольно поздно, часов около десяти; хозяева, после сцены за обедом, не считали нужным его тревожить и продолжали играть в карты с Калломейцевым. Валентина Михайловна раза два наведалась о Марианне, так как она тоже исчезла скоро после стола. - Где же Марианна Викентьевна? - спросила она сперва по-русски, потом по-французски, не обращаясь ни к кому в особенности, а более к стенам, как это обыкновенно делают очень удивленные люди; впрочем, она вскоре сама занялась игрой.
Нежданов прошелся несколько раз по своей комнате, потом отправился по коридору до Марианниной двери - и тихонько постучался. Ответа не было. Он постучался еще раз - попытался отворить дверь... Она оказалась запертою. Но не успел он вернуться к себе, сесть на стул, как его собственная дверь слабо скрипнула и послышался голос Марианны:
- Алексей Дмитрич, это вы приходили ко мне?
Он тотчас вскочил и бросился в коридор; Марианна стояла перед дверью, со свечой в руке, бледная и неподвижная.
- Да... я... - шепнул он.
- Пойдемте, - отвечала она и пошла по коридору; но, не дойдя до конца, остановилась и толкнула рукою низкую дверь. Нежданов увидал небольшую, почти пустую комнату. - Войдемте лучше сюда, Алексей Дмитрич, здесь нам никто не помешает. - Нежданов повиновался. Марианна поставила свечку на подоконник и обернулась к Нежданову.
- Я понимаю, почему вам именно меня хотелось видеть, - начала она, - вам очень тяжело жить в этом доме, и мне тоже.
- Да; я хотел вас видеть, Марианна Викентьевна,- отвечал Нежданов, - но мне не тяжело здесь с тех пор, как я сблизился с вами.
Марианна улыбнулась задумчиво.
- Спасибо, Алексей Дмитрич, - но скажите, неужели вы намерены остаться здесь после всех этих безобразий?
- Я думаю, меня здесь не оставят - мне откажут! - отвечал Нежданов.
- А сами вы не откажетесь?
- Сам... Нет.
- Почему?
- Вы хотите знать правду? Потому что вы здесь.
Марианна наклонила голову и отошла немного в глубь комнаты.
- И к тому же, - продолжал Нежданов, - я обязан остаться здесь. Вы ничего не знаете, но я хочу, я чувствую, что должен вам все сказать. - Он подступил к Марианне и схватил ее за руку. Она ее не приняла - и только посмотрела ему в лицо. - Послушайте! - воскликнул он с внезапным, сильным порывом. - Послушайте меня! - И тотчас же, не садясь ни на одно из двух-трех стульев, находившихся в комнате, продолжая стоять перед Марианной и держать ее руку, Нежданов с увлечением, с жаром, с неожиданным для него самого красноречием сообщил Марианне свои планы, намерения, причину, заставившую его принять предложение Сипягина, - все свои связи, знакомства, свое прошедшее, все, что он скрывал, что никому не высказывал! Он упомянул о полученных письмах, о Василии Николаевиче, обо всем - даже о Силине! Он говорил торопливо, без запинки, без малейшего колебанья - словно он упрекал себя в том, что до сих пор не посвятил Марианны во все свои тайны, словно извинялся перед нею. Она его слушала внимательно, жадно; на первых порах она изумилась... Но это чувство тотчас исчезло. Благодарностъ, гордость, преданность, решимость - вот чем переполнялась ее душа. Ее лицо, ее глаза засияли; она положила другую свою руку на руку Нежданова - ее губы раскрылись восторженно... Она вдруг страшно похорошела!
Он остановился наконец - глянул на нее и как будто впервые увидал это лицо, которое в то же время так было и дорого ему, и так знакомо.
Он вздохнул сильно, глубоко
- Ах, как я хорошо сделал, что вам все сказал! едва могли шепнуть его губы.
- Да, хорошо... хорошо! - повторила она тоже шепотом. Она невольно подражала ему, да и голос ее угас. И значит, вы знаете, - продолжала она, - что я в вашем распоряжении, что я хочу быть тоже полезной вашему делу, что я готова сделать все, что будет нужно, пойти куда прикажут, что я всегда, всею душою, желала того же, что и вы...
Она тоже умолкла. Еще одно слово - и у ней брызнули бы слезы умиления. Все ее крепкое существо стало внезапно мягко как воск. Жажда деятельности, жертвы, жертвы немедленной - вот чем она томилась.
Чьи-то шаги послышались за дверью - осторожные, быстрые, легкие шаги.
Марианна вдруг выпрямилась, освободила свои руки - и вся тотчас переменилась и повеселела. Что-то презрительное, что-то удалое мелькнуло по ее лицу.
- Я знаю, кто нас подслушивает в эту минуту, - проговорила она так громко, что в коридоре явственным отзвучием раздавалось каждое ее слово, - госпожа Сипягина подслушивает нас... но мне это совершенно все равно.
Шорох шагов прекратился.
- Так как же? - обратилась Марианна к Нежданову, - что же мне делать? как помочь вам? Говорите... говорите скорей! Что делать?
- Что? - промолвил Нежданов. - Я еще не знаю... Я получил от Маркелова записку...
- Когда? Когда?
- Сегодня вечером. Надо мне ехать завтра с ним к Соломину на завод.
- Да... да... Вот еще славный человек - Маркелов! Вот настоящий друг!
- Такой же, как я?
Марианна глянула прямо в лицо Нежданову.
- Нет - не такой же.
- Как?.
Она вдруг отвернулась.
- Ах! да разве вы не знаете, чем вы для меня стали и что я чувствую в эту минуту...
Сердце Нежданова сильно забилось, и взор опустился невольно. Эта девушка, которая полюбила его - его, бездомного горемыку, - которая ему доверяется, которая готова идти за ним, вместе с ним, к одной и той же цели, - эта чудесная девушка - Марианна - в это мгновенье стала для Нежданова воплощением всего хорошего, правдивого на земле, воплощением не испытанной им семейной, сестриной, женской любви, - воплощением родины, счастья, борьбы, свободы!
Он поднял голову - и увидал ее глаза, снова на него обращенные...
О, как проникал их светлый, славный взгляд в самую глубь его души!
- Итак, - начал он неверным голосом, - я еду завтра... И когда я вернусь оттуда, я скажу... вам... (ему вдруг стало неловко говорить Марианне "вы"), скажу вам, что узнаю, что будет решено. Отныне все, что я буду делать, все, что я буду думать, - все, все сперва узнаешь... ты.
- О мой друг! - воскликнула Марианна и опять схватила его руку. - Я то же самое обещаю тебе!
Это "тебе" вышло у ней так легко и просто, как будто иначе и нельзя было - как будто это было товарищеское "ты".
- А письмо можно видеть?
- Вот оно, вот.
Марианна пробежала письмо и чуть не с благоговением подняла на него взор.
- На тебя возлагают такие важные поручения?
Он улыбнулся ей в ответ и спрятал письмо в карман.
- Странно, - промолвил он, - ведь мы объяснились друг другу в любви - мы любим друг друга, - а ни слова об этом между нами не было.
- К чему? - шепнула Марианна и вдруг бросилась к нему на шею, притиснула свою голову к его плечу... Но они даже не поцеловались - это было бы пошло и почему-то жутко, так, по крайней мере, чувствовали они оба, - и тотчас же разошлись, крепко-крепко стиснув друг другу руку.
Марианна вернулась за свечой, которую оставила на подоконнике пустой комнаты, - и только тут нашло на нее нечто вроде недоумения. Она погасила ее и в глубокой темноте, быстро скользнув по коридору, вернулась в свою комнату, разделась и легла в той же для нее почему-то отрадной темноте.
На другое утро, когда Нежданов проснулся, он не только не почувствовал никакого смущения при воспоминании о том, что произошло накануне, но напротив: он исполнился какой-то хорошей и трезвой радостью, точно он совершил дело, которое, по-настоящему, давно следовало совершить. Отпросившись на два дня у Сипягина, который согласился на его отлучку немедленно, но строго, Нежданов уехал к Маркелову. Перед отъездом он успел свидеться с Марианной. Она тоже нисколько не стыдилась и не смущалась, глядела спокойно и решительно, и спокойно говорила ему "ты". Волновалась она только о том, что он узнает у Маркелова, и просила сообщить ей все.
- Это само собою разумеется, - отвечал Нежданов.
"И в самом деле, - думалось ему, - чего нам тревожиться? В нашем сближении личное чувство играло роль... второстепенную - а соединились мы безвозвратно. Во имя дела? Да, во имя дела!"
Так думалось Нежданову, и он сам не подозревал, сколько было правды - и неправды - в его думах.
Он застал Маркелова в том же усталом и суровом настроении духа. Пообедавши кое-как и кое-чем, они отправились в известном уже нам тарантасе (вторую пристяжную, очень молодую и не бывавшую еще в упряжке лошадь, взяли напрокат у мужика - маркеловская еще хромала) на большую бумагопрядильную фабрику купца Фалеева, где жил Соломин. Любопытство Нежданова было возбуждено: ему очень хотелось поближе познакомиться с человеком, о котором в последнее время он слышал так много. Соломин был предупрежден; как только оба путешественника остановились у ворот фабрики и назвались их немедленно провели в невзрачный флигелек, занимаемый "механиком-управляющим". Сам он находился в главном фабричном корпусе; пока один из рабочих бегал за ним, Нежданов и Маркелов успели подойти к окну и осмотреться. Фабрика, очевидно, была в полном расцветании и завалена работой; отовсюду несся бойкий гам и гул непрестанной деятельности: машины пыхтели и стучали, скрыпели станки, колеса жужжали, хлюпали ремни, катились и исчезали тачки, бочки, нагруженные тележки; раздавались повелительные крики, звонки, свистки; торопливо пробегали мастеровые в подпоясанных рубахах, с волосами, прихваченными ремешком, рабочие девки в ситцах; двигались запряженные лошади... Людская тысячеголовая сила гудела вокруг, натянутая как струна. Все шло правильно, разумно, полным махом; но не только щегольства или аккуратности, даже опрятности не было заметно нигде и ни в чем; напротив - всюду поражала небрежность, грязь, копоть; там стекло в окне разбито, там облупилась штукатурка, доски вывалились, зевает настежь растворенная дверь; большая лужа, черная, с радужным отливом гнили, стоит посреди главного двора; дальше торчат груды разбросанных кирпичей; валяются остатки рогож, циновок, ящиков, обрывки веревок; шершавые собаки ходят с подтянутыми животами и даже не лают; в уголку под забором сидит мальчик лет четырех, с огромным животом и взъерошенной головой, весь выпачканный в саже, - сидит и безнадежно плачет, словно оставленный целым миром рядом с ним, замаранная той же сажей, свинья, окруженная пестрыми поросятами, пожирает капустные кочерыжки; дырявое белье болтается на протянутой веревке - а какой смрад, какая духота всюду! Русская фабрика - как есть; не немецкая и не французская мануфактура.
Нежданов глянул на Маркелова.
- Мне столько натолковали об отменных способностях Соломина, - начал он, - что, признаюсь, меня весь этот беспорядок удивляет; я этого не ожидал.
- Беспорядка тут нет, - отвечал угрюмо Маркелов, - а неряшливость русская. Все-таки миллионное дело!А ему приспособляться приходится: и к старым обычаям, и к делам, и к самому хозяину. Вы имеете ли понятие о Фалееве?
- Никакого.
- Первый по Москве алтынник. Буржуй - одно слово!
В эту минуту Соломин вошел в комнату. Нежданову пришлось разочароваться в нем так же, как и в фабрике. На первый взгляд Соломин производил впечатление чухонца или, скорее, шведа. Он был высокого роста, белобрыс, сухопар, плечист; лицо имел длинное, желтое, нос короткий и широкий, глаза очень небольшие, зеленоватые, взгляд спокойный, губы крупные и выдвинутые вперед; зубы белые, тоже крупные, и раздвоенный подбородок, чуть-чуть обросший пухом. Одет он был ремесленником, кочегаром: на туловище старый пиджак с отвислыми карманами, на голове клеенчатый помятый картуз, на шее шерстяной шарф, на ногах дегтярные сапоги. Его сопровождал человек лет сорока, в простой чуйке, с чрезвычайно подвижным цыганским лицом и черными как смоль, пронзительными глазами, которыми он, как только вошел, так разом и окинул Нежданова... Маркелова он уже знал. Звали его Павлом; он слыл фактотумом Соломина.
Соломин подошел не спеша к обоим посетителям, даванул молча руку каждого из них своей мозолистой, костлявой рукой, вынул из стола запечатанный пакет и передал его, тоже молча, Павлу, который тотчас и вышел вон из комнаты. Потом он потянулся, крякнул; сбросив картуз с затылка долой одним взмахом руки, присел на деревянный крашеный стульчик и, указав Маркелову и Нежданову на такой же диван, промолвил:
- Прошу!
Маркелов сперва познакомил Соломина с Неждановым; тот ему снова даванул руку. Потом Маркелов начал говорить о "деле", упомянул о письме Василия Николаевича. Нежданов подал это письмо Соломину. Пока он читал внимательно и не торопясь, переводя глаза со строки на строку, Нежданов глядел на него. Соломин сидел близ окна; уже низкое солнце ярко освещало его загорелое, слегка вспотевшее лицо, его белокурые запыленные волосы, зажигая в них множество золотистых точек. Его ноздри подрыгивали и раздувались во время чтения и губы шевелились, как бы произнося каждое слово; он держал письмо крепко и высоко обеими руками. Все это, бог ведает почему, нравилось Нежданову. Соломин возвратил письмо Нежданову, улыбнулся ему и опять принялся слушать Маркелова. Тот говорил, говорил - и умолк наконец.
- Знаете ли что, - начал Соломин, и голос его, немного сиплый, но молодой и сильный, тоже понравился Нежданову, - у меня здесь не совсем удобно; поедемте-ка к вам - до вас всего семь верст. Ведь вы в тарантасе приехали?
- Да.
- Ну... место мне будет. Через час у меня работы кончаются, и я свободен. Мы и потолкуем. Вы тоже свободны? - обратился он к Нежданову.
- До послезавтра.
- И прекрасно. Мы вот заночуем у них. Можно будет, Сергей Михайлович?
- Что за вопрос! Конечно, можно.
- Ну - я сейчас. Дайте только пообчиститься немного.
- А как у вас по фабрике? - значительно спросил Маркелов.
Соломин глянул в сторону.
- Мы потолкуем, - промолвил он вторично. - Погодите-ка... я сейчас... Я кое-что забыл.
Он вышел. Если бы не хорошее впечатление, которое он произвел на Нежданова, тот бы, пожалуй, подумал и даже, быть может, спросил бы у Маркелова: "Уж не отлынивает ли он?" Но ему ничего подобного в голову не пришло.
Час спустя, в то время, когда из всех этажей громадного здания по всем лестницам спускалась и во все двери выливалась шумная фабричная толпа, тарантас, в котором сидели Маркелов, Нежданов и Соломин, выезжал из ворот на дорогу.
- Василий Федотыч! Действовать? - закричал Соломину напоследок Павел, проводивший его до ворот.
- Попридержи... - отвечал Соломин. - Это насчет одной ночной операции, - пояснил он своим товарищам.
Приехали они в Борзенково, поужинали - больше приличия ради, - а там запылали сигары и начались разговоры, те ночные, неутомимые русские разговоры, которые в таких размерах и в таком виде едва ли свойственны другому какому народу. Впрочем, и тут Соломин не оправдал ожиданий Нежданова. Он говорил замечательно мало... так мало, что почти, можно сказать, постоянно молчал; но слушал пристально, и если произносил какое-либо суждение или замечание, то оно было и дельно, и веско, и очень коротко. Оказалось, что Соломин не верил в близость революции в России; но, не желая навязывать свое мнение другим, не мешал им попытаться и посматривал на них - не издали, а сбоку. Он хорошо знал петербургских революционеров и до некоторой степени сочувствовал им, ибо был сам из народа; но он понимал невольное отсутствие этого самого народа, без которого "ничего ты не поделаешь" и которого долго готовить надо - да и не так и не тому, как те. Вот он и держался в стороне - не как хитрец и виляка, а как малый со смыслом, который не хочет даром губить не себя ни других. А послушать... отчего не послушать - и даже поучиться, если так придется. Соломин был единственный сын дьячка: у него было пять сестер - все замужем за попами и дьяконами; но он с согласия отца, степенного и трезвого человека, бросил семинарию, стал заниматься математикой и особенно пристрастился к механике; попал на завод к англичанину, который полюбил его как сына и дал ему средства съездить в Манчестер, где он пробыл два года и выучился английскому языку. На фабрику московского купца он попал недавно и хотя с подчиненных взыскивал, - потому что в Англии на эти порядки насмотрелся, - но пользовался их расположением: свой, дескать, человек! Отец им был очень доволен, называл его "обстоятельным" и только жалел о том, что сын жениться не желает.
В течение ночного разговора у Маркелова Соломин, как мы уже сказали, почти все молчал; но когда Маркелов принялся толковать о надеждах, возлагаемых им на фабричных, Соломин, по своему обыкновению, лаконически заметил, что у нас на Руси фабричные не то, что за границей, - самый тихоня народ.
- А мужики? - спросил Маркелов.
- Мужики? Кулаков меж ними уже теперь завелось довольно и с каждым годом больше будет, а кулаки только свою выгоду знают; остальные - овцы, темнота.
- Так где же искать?
Соломин улыбнулся.
- Ищите и обрящете.
Он почти постоянно улыбался, и улыбка его была тоже какая-то бесхитростная - но не безотчетная, как и весь он. С Неждановым он обходился особенным образом: молодой студент возбуждал в нем участие, почти нежность. В течение того же ночного разговора Нежданов вдруг разгорячился и пришел в азарт; Соломин тихонько встал и, перейдя своей развалистой походкой через всю комнату, запер открывшееся за головой Нежданова окошко...
- Как бы вы не простудились, - добродушно промолвил он в ответ на изумленный взгляд оратора.
Нежданов стал расспрашивать его о том, какие социальные идеи он пытается провести во вверенной ему фабрике и намерен ли он устроить дело так, чтобы работники участвовали в барыше?
- Душа моя! - отвечал Соломин, мы школу завели и больницу маленькую - да и то патрон упирался, как медведь!
Раз только Соломин рассердился не на шутку и так ударил своим могучим кулаком по столу, что все на нем подпрыгнуло, не исключая пудовой гирьки, приютившейся возле чернильницы. Ему рассказали о какой-то несправедливости на суде, о притеснении рабочей артели... Когда же Нежданов и Маркелов принимались говорить, как "приступить", как привести план в действие, Соломин продолжал слушать с любопытством, даже с уважением - но сам уже не произносил ни слова. До четырех часов длилась эта их бсседа. И о чем, о чем они не перетолковали! Маркелов между прочим таинственно намекнул на неутомимого путешественника Кислякова, на его письма, которые становятся все интереснее да интереснее, он обещал показать Нежданову некоторые из них и даже дать их ему на дом, так как они очень пространны и писаны не совсем разборчивым почерком; да и сверх того, в них много учености и даже стихи попадаются - но не какие-нибудь легкомысленные, а с социалистическим направлением! От Кислякова Маркелов перешел к солдатам, к адъютантам, к немцам - договорился наконец до своих артиллерийских статей; Нежданов упомянул об антагонизме Гейне и Берне, о Прудоне, о реализме в искусстве, а Соломин слушал, слушал, вникал, покуривал - и, не переставая улыбаться, не сказав ни одного остроумного слова, казалось, лучше всех понимал, в чем состояла, собственно, вся суть.
Пробило четыре часа... Нежданов и Маркелов едва держались на ногах от усталости, а Соломон хоть бы в одном глазе! Приятели разошлись; но прежде было сообща положено: на следующий день отправиться в город к староверу купцу Голушкину, для пропаганды: сам Голушкин был очень ретив - да и обещал прозелитов! Соломин высказал было сомнение: стоит ли посещать Голушкина? Однако потом согласился, что стоит.
Гости Маркелова еще спали, когда к нему явился посланец с письмом от его сестры, г-жи Сипягиной. В этом письме Валентина Михайловна говорила ему о каких-то хозяйственных пустячках, просила его послать ей взятую им книгу - да кстати в постскриптуме сообщала ему "забавную" новость: его бывшая пассия, Марианна, влюбилась в учителя Нежданова, а учитель в нее; и это она, Валентина Михайловна, не сплетни передает, а видела все собственными глазами и слышала собственными ушами. Лицо Маркелова стало темнее ночи... но он и слова не промолвил: велел отдать посланцу книгу - и, увидевши сошедшего сверху Нежданова, обычным образом с ним поздоровался, даже передал ему обещанную пачку кисляковских посланий, но не остался с ним, а ушел "по-хозяйству." Нежданов вернулся к себе в комнату и пробежал отданные ему письма. Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей судорожной деятельности по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах, пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем хлеве (тут он заметил в скобках с нотабене, что блоха его не берет); лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал, наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам мнемоники; написал четырнадцать больших писем, двадцать восемь малых и восемнадцать записок (из коих четыре карандашом, одну кровью, одну сажей, разведенной на воде); и все это он успевал сделать, потому что научился систематически распределять время, принимая в руководство Квинтина Джонсона, Сверлицкого, Каррелиуса и других публицистов и статистиков. Потом он говорил опять-таки о себе, о своей звезде, о том, как и в чем именно он дополнил теорию страстей Фуриэ; уверял, что он первый отыскал наконец "почву", что он "не пройдет над миром безо всякого следа", что он сам удивляется тому, как это он, двадцатидвухлетний юноша, уже решил все вопросы жизни и науки - и что он перевернет Россию, даже "встряхнет" ее! Dixi!!- приписывал он в строку. Это слово: Dixi - попадалось часто у Кислякова и всегда с двумя восклицательными знаками. В одном из писем находилось и социалистическое стихотворение, обращенное к одной девушке и начинавшееся словами:
Люби не меня - но идею!
Нежданов внутренно подивился не столько самохвальству г-на Кислякова, сколько честному добродушию Маркелова... но тут же подумал: "Побоку эстетика! и господин Кисляков может быть полезен". К чаю все три приятеля сошлись в столовой; но вчерашнее словопрение между ними не возобновилось. Никому из них не хотелось говорить - но один Соломин молчал спокойно; и Нежданов и Маркелов казались внутренно взволнованными. После чаю они отправились в город; старый слуга Маркелова, сидя на рундучке, сопровождал своего бывшего барина обычным унылым взором. Купец Голушкин, с которым предстояло познакомиться Нежданову, был сын разбогатевшего торговца москательным товаром - из староверов-федосеевцев. Сам он не увеличил отцовского состояния, ибо был, как говорится, жуир, эпикуреец на русский лад - и никакой в торговых делах сообразительности не имел. Это был человек лет сорока, довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками; говорил он очень поспешно и как бы путаясь в словах; размахивал руками, ногами семенил, похохатывал... вообще производил впечатление парня дурковатого, избалованного и крайне самолюбивого. Сам он почитал себя человеком образованным, потому что одевался по-немецки и жил хотя грязненько, да открыто, знался с людьми богатыми - и в театр ездил, и протежировал каскадных актрис, с которыми изъяснялся на каком-то необычайном, якобы французском языке. Жажда популярности была его главною страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету! То Суворов или Потемкин - а то Капитон Голушкин! Эта же самая страсть, победившая в нем прирожденную скупость, бросила его, как он не без самодовольства выражался, в оппозицию (прежде он говорил просто "в позицию", но потом его научили) - свела его с нигилистами: он высказывал самые крайние мнения, трунил над собственным староверством, ел в пост скоромное, играл в карты, а шампанское пил, как воду. И все сходило ему с рук; потому, говорил он, у меня всякое, где следует, начальство закуплено, всякая прореха зашита, все рты заткнуты, все уши завешены. Он был вдов, бездетен; сыновья его сестры с подобострастным трепетом вились около него... но он обзывал их непросвещенными олухами, варварами и едва пускал их к себе на глаза. Жил он в большом каменном, довольно неряшливо содержанном доме; в иных комнатах мебель была заграничная, а в иных ничего не было, кроме крашеных стульев да клеенчатого дивана. Картины висели везде - и везде прескверные: рыжие ландшафты, лиловые морские виды, "Поцелуй" Моллера, толстые голые женщины с красными коленками и локтями. Хоть у Голушкина и не было семьи но много разной челяди и приживальщиков ютилось под его кровлей: не из щедрости принимал он их, а опять-таки из популярничанья - да чтоб было над кем командовать и ломаться. "Мои клиенты", - говорил он, когда желал пыль пустить в глаза; книг он не читал, а ученые выражения запоминал отлично.
Молодые люди застали Голушкина в его кабинете. Облеченный в долгополое пальто, с сигарой во рту, он притворялся, что читает газету. При виде их он тотчас вскочил, заметался, покраснел, закричал, чтобы скорей подавали закуску, что-то спросил, чему-то засмеялся - и все для него новое лицо. Услышав, что он студент, Голушкин опять засмеялся, пожал ему вторично руку и промолвил:
- Славно! славно! нашего полку прибыло... Учение свет, неучение тьма - я сам на медные гроши учен, но понимаю, потому достиг! Нежданову показалось, что г-н Голушкин робеет и конфузится... да оно действительно и было так. "Смотри, брат Капитон! не ударь лицом в грязь!" - было его первой мыслью при виде каждого нового лица. Он, однако.. скоро оправился и тем же торопливо-шепелявым, спутанным языком начал говорить о Василии Николаевиче, об его характере, о необходимости про... па... ганды (он это слово хорошо знал, но выговаривал медленно); о том, что у него, Голушкина, открылся новый молодец, пренадежный; что, кажется, время теперь уже близко, назрело для... для ланцета (при этом он глянул на Маркелова, который, однако, даже бровью не повел); потом, обратясь к Нежданову, он принялся расписывать самого себя, не хуже чем сам великий корреспондент Кисляков. Что он, мол, из самодуров вышел давно, что он хорошо знает права пролетариев (и это слово он помнил твердо), что хотя он собственно торговлю бросил и занимается банковыми операциями - для наращения капитала, - но это только для того, чтобы капитал сей в данную минуту мог послужить в пользу... в пользу общему движению, в пользу, так сказать, народу; а что он, Голушкин, в сущности презирает капитал! Тут вошел человек с закуской, и Голушкин значительно крякнул и попросил: не угодно ли пройтись по рюмочке? - и сам первый "хлопнул" внушительную чарочку перцовки. Гости принялись за закуску. Голушкин запихивал себе в рот громадные куски паюсной икры и пил исправно, приговаривая: "Пожалуйте, господа, пожалуйте, хороший макончик!" Снова обратившись к Нежданову, он спросил его, откуда он прибыл, надолго ли и где обретается; а узнав, что он живет у Сипягина, воскликнул:
- Знаю я этого барина! Пустой! - И тут же начал бранить всех землевладельцев С... ой губернии за то, что в них не только нет ничего гражданственного, но даже собственных интересов они не чувствуют... Только - чудное дело! - сам бранится, а глаза бегают и видно в них беспокойство. Нежданов не мог себе хорошенько отдать отчета, что это за человек и зачем он им нужен. Соломин, по обыкновению, помалчивал; а Маркелов принял такой сумрачный вид, что Нежданов спросил его наконец: что с ним? - На что Маркелов отвечал, что с ним - ничего, но таким тоном, каким обыкновенно отвечают люди, когда хотят дать понять, что есть, мол, что-то, да не про тебя. Голушкин опять принялся сперва бранить кого-то, а потом хвалить молодежь: какие, дескать, теперь умницы пошли! У-умницы! У! Соломин перебил его вопросом: кто, мол, тот молодец надежный, о котором он говорил, и где он его отыскал? Голушкин расхохотался, повторил раза два: а вот увидите, увидите - и начал расспрашивать его об его фабрике и об ее "плуте"-владельце, на что Соломин отвечал весьма односложно. Тогда Голушкин налил всем шампанского и, наклонясь к уху Нежданова, шепнул: - За республику! - и выпил бокал залпом. Нежданов пригубил.
Соломин заметил, что он вина утром не пьет; Маркелов злобно и решительно выпил свой бокал до дна. Казалось, нетерпенье грызло его: вот, мол, мы все прохлаждаемся, а к настоящему разговору не приступаем... Он ударил по столу, сурово промолвил: - Господа! - и собрался было говорить...
Но в это мгновенье вошел в комнату прилизанный человечек с кувшинным рыльцем и чахоточный на вид, в купеческом нанковом кафтанчике, обе руки на отлет. Поклонившись всей компании, человек доложил что-то вполголоса Голушкину.
- Сейчас, сейчас, - отвечал тот торопливо. - Господа, - прибавил он, - я должен просить извинения... Мне Вася вот, мой приказчик, одну таку "вещию" сказал (Голушкин выразился так нарочно, шутки ради), что мне беспременно предстоит на время отлучиться; но надеюсь, господа, что вы согласитесь у меня сегодня откушать - в три часа; и гораздо тогда нам будет свободнее!
Ни Соломин, ни Нежданов не знали, что ответить; но Маркелов тотчас промолвил, с той же суровостью на лице и в голосе:
- Конечно, будем; а то что же это за комедия?
- Благодарим покорно, - подхватил Голушкин и, нагнувшись к Маркелову, присовокупил: - "Тыщу" рублев во всяком случае на дело жертвую... в этом не сомневайся! И при этом он раза три двинул правой рукой с оттопыренными мизинцем и большим пальцем: "верно, значит!"
Он проводил гостей до двери и, стоя на пороге, крикнул:
- Буду ждать в три часа!
- Жди! - отвечал один Маркелов.
- Господа! - промолвил Соломин, как только все трое очутились на улице.
- Я возьму извозчика - и поеду на фабрику.Что мы будем делать до обеда? Бить баклуши? Да и купец наш... мне кажется, от него, как от козла, - ни шерсти, ни молока.
- Ну, шерсть-то будет, - заметил угрюмо Маркелов. - Он вот деньги обещает. Или вы им брезгаете? Нам во все входить нельзя. Мы - не разборчивые невесты.
- Стану я брезгать! - спокойно проговорил Соломин. - Я только себя спрашиваю, какую пользу мое присутствие может принести. А впрочем, - прибавил он, глянув на Нежданова и улыбнувшись, - извольте, останусь. На людях и смерть красна.
Маркелов поднял голову.
- Пойдем пока в городской сад; погода хорошая. На людей посмотрим.
- Пойдем.
Они пошли - Маркелов и Соломин впереди, Нежданов за ними.
Странное было состояние его души. В последние два дня сколько новых ощущений, новых лиц... Он в первый раз в жизни сошелся с девушкой, которую - по всей вероятности - полюбил; он присутствовал при начинаниях дела, которому - по всей вероятности - посвятил все свои силы... И что же? Радовался он? Нет. Колебался он? Трусил? Смущался? О, конечно нет. Так чувствовал ли он, по крайней мере, то напряжение всего существа, то стремление вперед, в первые ряды бойцов, которое вызывается близостью борьбы? тоже нет. Да верит ли он, наконец, в это дело? Верит ли он в свою любовь? - О, эстетик проклятый! Скептик! - беззвучно шептали его губы. - Отчего эта усталость, это нежелание даже говорить, как только он не кричит и не беснуется? Какой внутренний голос желает он заглушить в себе этим криком? Но Марианна, этот славный, верный товарищ, эта чистая, страстная душа, эта чудесная девушка, разве она его нелюбит? Не великое разве это счастье, что он встретился с нею, что он заслужил ее дружбу, ее любовь? И эти два существа, которые теперь идут перед ним, этот Маркелов, этот Соломин, которого он знал еще мало, но к которому чувствует такое влечение, - разве они не отличные образчики русской сути, русской жизни - и знакомство, близость с ними не есть ли также счастье? Так отчего же это неопределенное, смутное, ноющее чувство? К чему, зачем эта грусть? - Коли ты рефлектер и меланхолик, - снова шептали его губы, - какой же ты к черту революционер? Ты пиши стишки, да кисни, да возись с собственными мыслишками и ощущеньицами, да копайся в разных психологических соображеньицах и тонкостях, а главное - не принимай твоих болезненных, нервических раздражений и капризов за мужественное негодование, за честную злобу убежденного человека! О Гамлет, Гамлет, датский принц, как выйти из твоей тени? Как перестать подражать тебе во всем, даже в позорном наслаждении самобичевания?
- Алексис! Друг! Российский Гамлет! - раздался вдруг, как бы в отзвучие всем этим размышлениям, знакомый писклявый голос. - Тебя ли я вижу?!
Нежданов поднял глаза - и с изумлением увидел перед собою Паклина! Паклина в образе пастушка, облеченного в летнюю одежду бланжевого цвету, без галстука на шее, в большой соломенной шляпе, обвязанной голубой лентой и надвинутой на самый затылок, и в лаковых башмачках!
Он тотчас подковылял к Нежданову и ухватился за его руки.
- Во-первых, - начал он, - хотя мы в публичном саду, надо, по старинному обычаю, обняться... и поцеловаться... Раз! два! три! Во-вторых, ты знай, что, если бы я тебя не встретил сегодня, ты бы, наверное, завтра улицезрел меня, ибо мне известно твое местопребывание и я даже нарочно прибыл в сей город... каким манером - об этом после. В-третьих, познакомь меня с твоими товарищами. Скажи мне вкратце, кто они, а им - кто я, и будем наслаждаться жизнью!
Нежданов исполнил желание своего друга, назвал его, Маркелова, Соломина и сказал о каждом из них, кто он такой, где живет, что делает и т.п.
- Прекрасно! - воскликнул Паклин, - а теперь позвольте мне отвести вас всех вдаль от толпы, которой, впрочем, нет, на уединенную скамейку, сидя на которой я в часы мечтаний наслаждаюсь природой. Удивительный там вид: губернаторский дом, две полосатых будки, три жандарма и ни одной собаки! Не удивляйтесь, однако, слишком моим речам, которыми я столь тщетно стараюсь рассмешить вас! Я, по мнению моих друзей, представляю русское остроумие... оттого-то, вероятно, я и хромаю.
Паклин повел приятелей к "уединенной скамейке" и усадил их на ней, предварительно согнав с нее двух салопниц. Молодые люди "обменялись мыслями"... занятие большей частью довольно скучное - особенно на первых порах - и необыкновенно бесплодное.
- Стой! - воскликнул вдруг Паклин, обернувшись к Нежданову, - надо тебе объяснить, почему я здесь. Ты знаешь, я свою сестру каждое лето увожу куда-нибудь; когда я узнал, что ты отправляешься в соседство здешнего города, я и вспомнил, что в самом этом городе живут два удивительнейших субъекта: муж и жена, которые нам доводятся сродни... по матери. Мой отец был мещанин (Нежданов это знал, но Паклин сказал это для тех двух), а она - дворянка. И давным-давно они нас к себе зазывают! - Стой! - думаю я... Это мне на руку. Люди они добрейшие, сестре у них будет - лафа; чего же больше? Вот мы и прикатили. И уж точно! Так нам здесь хорошо... сказать нельзя! Но что за субъекты! Что за субъекты! Вам непременно надо с ними познакомиться!
- Что вы здесь делаете? Где вы обедаете? И зачем вы, собственно, сюда приехали?
- Мы обедаем сегодня у одного Голушкина... Здесь есть такой купец, - отвечал Нежданов.
- В котором часу?
- В три часа.
- И вы видитесь с ним насчет... насчет... - Паклин обвел взором Соломина, который улыбался, и Маркелова, который все темнел да темнел...
- Да ты им, Алеша, скажи... сделай какой-нибудь фармазонский знак, право... скажи, что со мной ведь чиниться нечего... Ведь я ваш... вашего общества...
- Голушкин тоже наш, - заметил Нежданов.
- Ну вот и чудесно! До трех часов еще времени много. Послушайтесь меня - пойдемте к моим родственникам!
- Да ты с ума сошел! Как же можно так...
- Об этом ты не бес