Главная » Книги

Тургенев Иван Сергеевич - Новь, Страница 2

Тургенев Иван Сергеевич - Новь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

ду поляки уходили "до лясу" - в лес; и мы уходим теперь в тот же лес, сиречь в народ, который для нас глух и темен не хуже любого леса!
   - Так что ж, по-твоему, делать?
   - Индийцы бросаются под колесницу Джаггернаута, - продолжал Паклин мрачно, - она их давит, и они умирают - в блаженстве. У нас есть тоже свой Джаггернаут... Давить-то он нас давит, но блаженства не доставляет.
   - Так что ж, по-твоему, делать? - повторил чуть не с криком Нежданов. - Повести с "направлением" писать, что ли?
   Паклин расставил руки и наклонил головку к левому плечу.
   - Повести - во всяком случае - писать ты бы мог, так как в тебе есть литературная жилка... Ну, не сердись, не буду! Я знаю, ты не любишь, чтобы на это намекали; но я с тобою согласен: сочинять этакие штучки с "начинкой", да еще с новомодными оборотами: "Ах! я вас люблю! - подскочила она... ", "Мне все равно! - почесался он" - дело куда невеселое! Оттого-то я и повторяю: сближайтесь со всеми сословиями, начиная с высшего! Не все же полагаться на одних Остродумовых! Честные они, хорошие люди - зато глупы! глупы!! Ты посмотри на нашего приятеля. Самые подошвы от сапогов - и те не такие, какие бывают у умных людей! Ведь отчего он сейчас ушел отсюда? Он не хотел остаться в одной комнате, дышать одним воздухом с аристократом!
   - Прошу тебя не отзываться так об Остродумове при мне, - с запальчивостью подхватил Нежданов. - Сапоги он носит толстые, потому что они дешевле.
   - Я не в том смысле, - начал было Паклин...
   - Если он не хочет остаться в одной комнате с аристократом, - продолжал, возвысив тон, Нежданов, - то я его хвалю за это; а главное: он собой пожертвовать сумеет, - и, если нужно, на смерть пойдет, чего мы с тобой никогда не сделаем!
   Паклин скорчил жалкую рожицу и указал на хроменькие, тоненькие свои ножки.
   - Где же мне сражаться, друг мой, Алексей Дмитрич! Помилуй! Но в сторону все это... Повторяю: я душевно рад твоему сближению с господином Сипягиным и даже предвижу большую пользу от этого сближения - для нашего дела. Ты попадешь в высший круг! Увидишь этих львиц, этих женщин с бархатным телом на стальных пружинах, как сказано в "Письмах об Испании"; изучай их, брат, изучай! Если б ты был эпикурейцем, я бы даже боялся за тебя... право! Но ведь ты не с этой целью едешь на кондицию!
   - Я еду на кондицию, - подхватил Нежданов, - чтобы зубов не положить на полку... "И чтоб от вас всех на время удалиться", - прибавил он про себя.
   - Ну, конечно! конечно! Потому я и говорю тебе: изучай! Какой, однако, запах за собою этот барин оставил! - Паклин потянул воздух носом. - Вот оно, настоящее-то "амбре", о котором мечтала городничиха в "Ревизоре"!
   - Он обо мне князя Г. расспрашивал, - глухо заговорил Нежданов, снова уткнувшись в окно,- ему, должно быть, теперь вся моя история известна.
   - Не должно быть, а наверное! Что ж такое? Пари держу, что ему именно от этого и пришла в голову мысль взять тебя в учители. Что там ни толкуй, а ведь ты сам аристократ - по крови. Ну и значит свой человек! Однако я у тебя засиделся; мне пора в мою контору, к эксплуататорам! До свидания, брат! Паклин подошел было к двери, но остановился и вернулся. - Послушай,Алеша,- сказал он вкрадчивым тоном, - ты мне вот сейчас отказал - у тебя теперь деньги будут, я знаю, но все-таки позволь мне пожертвовать, хотя малость на общее дело! Ничем другим не могу, так хоть карманом! Смотри: я кладу на стол десятирублевую бумажку! Принимается?
   Нежданов ничего не отвечал и не пошевельнулся.
   - Молчание - знак согласия! Спасибо! - весело воскликнул Паклин и исчез.
   Нежданов остался один... Он продолжал глядеть через стекло окна на сумрачный узкий двор, куда не западали лучи даже летнего солнца, и сумрачно было и его лицо.
   Нежданов родился, как мы уже знаем, от князя Г., богача, генерал-адъютанта, и от гувернантки его дочерей, хорошенькой институтки, умершей в самый день родов. Первоначальное воспитание Нежданов получил в пансионе одного швейцарца, дельного и строгого педагога, - а потом поступил в университет. Сам он желал сделаться юристом; но генерал, отец его, ненавидевший нигилистов, пустил его "по эстетике", как с горькой усмешкой выражался Нежданов, то есть по историко-филологическому факультету. Отец Нежданова виделся с ним всего три-четыре раза в год, но интересовался его судьбою и, умирая, завещал ему - "в память Настеньки" (его матери) - капитал в 6000 рублей серебром, проценты с которого, под именем "пенсии", выдавались ему его братьями, князьями Г. Паклин недаром обзывал его аристократом; все в нем изобличало породу: маленькие уши, руки, ноги, несколько мелкие, но тонкие черты лица, нежная кожа, пушистые волосы, самый голос, слегка картавый, но приятный. Он был ужасно нервен, ужасно самолюбив, впечатлителен и даже капризен; фальшивое положение, в которое он был поставлен с самого детства, развило в нем обидчивость и раздражительность; но прирожденное великодушие не давало ему сделаться подозрительным и недоверчивым. Тем же самым фальшивым положением Нежданова объяснялись и противоречия, которые сталкивались в его существе. Опрятный до щепетильности, брезгливый до гадливости, он силился быть циничным и грубым на словах; идеалист по натуре, страстный и целомудренный, смелый и робкий в одно и то же время, он, как позорного порока, стыдился и этой робости своей, и своего целомудрия и считал долгом смеяться над идеалами. Сердце он имел нежное и чуждался людей; легко озлоблялся - и никогда не помнил зла. Он негодовал на своего отца за то, что тот пустил его "по эстетике"; он явно, на виду у всех, занимался одними политическими и социальными вопросами, исповедовал самые крайние мнения (в нем они не были фразой!) - и втайне наслаждался художеством, поэзией, красотой во всех ее проявлениях... даже сам писал стихи. Он тщательно прятал тетрадку, в которую он заносил их, и из петербургских друзей только Паклин, и то по свойственному ему чутью, подозревал ее существование. Ничто так не обижало, не оскорбляло Нежданова, как малейший намек на его стихотворство, на эту его, как он полагал, непростительную слабость. По милости воспитателя-швейцарца, он знал довольно много фактов и не боялся труда; он даже охотно работал - несколько, правда, лихорадочно и непоследовательно. Товарищи его любили... их привлекала его внутренняя правдивость, и доброта, и чистота; но не под счастливой звездою родился Нежданов; нелегко ему жилось. Он сам глубоко это чувствовал - и сознавал себя одиноким, несмотря на привязанность друзей.
   Он продолжал стоять перед окном - и думал, грустно и тяжко думал о предстоявшей ему поездке, об этом новом, неожиданном повороте его судьбы... Он не жалел о Петербурге; он не оставлял в нем ничего особенно ему дорогого; притом же он знал, что вернется к осени. А все-таки раздумье его брало: он ощущал невольную унылость.
   "Какой я учитель! - приходило ему в голову, - какой педагог?!" Он готов был упрекнуть себя в том, что принял обязанность преподавателя. А между тем подобный упрек был бы несправедлив. Нежданов обладал достаточными сведениями - и, несмотря на его неровный нрав, дети шли к нему без принужденья и он сам легко привязывался к ним. Грусть, овладевшая Неждановым, была то чувство, присущее всякой перемене местопребывания, чувство, которое испытывают все меланхолики, все задумчивые люди; людям характера бойкого, сангвинического, оно незнакомо: они скорей готовы радоваться, когда нарушается повседневный ход жизни, когда меняется ее обычная обстановка. Нежданов до того углубился в свои думы, что понемногу, почти бессознательно, начал их передавать словами; бродившие в нем ощущения уже складывались в мерные созвучия... - Фу ты, черт! - воскликнул он громко, - я, кажется, собираюсь стихи сочинять! - Он встрепенулся, отошел от окна; увидав лежащую на столе десятирублевую бумажку Паклина, сунул ее в карман и принялся расхаживать по комнате.
   - Надо будет взять задаток, - размышлял он сам с собою, - благо этот барин предлагает. Сто рублей... да у братьев - у их сиятельств - сто рублей... Пятьдесят на долги, пятьдесят или семьдесят на дорогу... а остальные Остродумову. Да вот, что Паклин дал, - тоже ему... Да еще с Меркулова надо будет что-нибудь получить...
   Пока он вел в голове эти расчеты - прежние созвучия опять зашевелились в нем. Он остановился, задумался... и, устремив глаза в сторону, замер на месте... Потом руки его, как бы ощупью, отыскали и открыли ящик стола, достали из самой его глубины исписанную тетрадку...
   Он опустился на стул, все не меняя направления взгляда, взял перо и, мурлыча себе под нос, изредка взмахивая волосами, перечеркивая, марая, принялся выводить строку за строкою...
   Дверь в переднюю отворилась наполовину - и показалась голова Машуриной. Нежданов не заметил ее и продолжал свою работу. Машурина долго, пристально посмотрела на него - и, направо и налево покачав головою, подалась назад... Но Нежданов вдруг выпрямился, оглянулся и, промолвив с досадой:
   - А! Вы! - швырнул тетрадку в ящик стола.
   Тогда Машурина твердой поступью вошла в комнату.
   - Остродумов прислал меня к вам, - проговорила она с расстановкой, - за тем, чтобы узнать, когда можно будет получить деньги. - Если вы сегодня достанете, так мы сегодня же вечером уедем.
   - Сегодня нельзя, - возразил Нежданов и нахмурил брови, - приходите завтра.
   - В котором часу?
   - В два часа.
   - Хорошо.
   Машурина помолчала немного и вдруг протянула руку Нежданову...
   - Я, кажется, вам помешала; извините меня. Да притом... я вот уезжаю. Кто знает, увидимся ли мы? Я хотела проститься с вами.
   Нежданов пожал ее красные холодные пальцы.
   - Вы видели у меня этого господина? - начал он. - Мы с ним условились. Я еду к нему на кондицию. Его имение в С... ой губернии, возле самого С.
   По лицу Машуриной мелькнула радостная улыбка.
   - Возле С! Так мы, может быть, еще увидимся. Может быть, нас туда пошлют. - Машурина вздохнула. - Ах, Алексей Дмитрич...
   - Что? - спросил Нежданов.
   Машурина приняла сосредоточенный вид.
   - Ничего. Прощайте! Ничего.
   Она еще раз стиснула Нежданову руку и удалилась.
   "А во всем Петербурге никто ко мне так не привязан, как эта... чудачка!
   - подумалось Нежданову. - Но нужно ж ей было мне помешать... Впрочем, все к лучшему!"
   Утром следующего дня Нежданов отправился на городскую квартиру Сипягина, и там, в великолепном кабинете, наполненном мебелью строгого стиля, вполне сообразной с достоинством либерального государственного мужа и джентльмена, сидя перед громадным бюро, на котором в стройном порядке лежали никому и ни на что не нужные бумаги, рядом с исполинскими ножами из слоновой кости, никогда ничего не разрезывавшими, - он в течение целого часа выслушивал свободомыслящего хозяина, обдавался елеем его мудрых, благосклонных, снисходительных речей, получил наконец сто рублей задатка, а десять дней спустя тот же Нежданов, полулежа на бархатном диване в особом отделении первоклассного вагона, о бок с тем же мудрым, либеральным государственным мужем и джентльменом, мчался в Москву по тряским рельсам Николаевской дороги.
  

V

  
   В гостиной большого каменного дома с колоннами и греческим фронтоном, построенного в двадцатых годах нынешнего столетия известным агрономом и "дантистом" - отцом Сипягина, жена его, Валентина Михайловна, очень красивая дама, ждала с часу на час прибытия мужа, возвещенного телеграммой. Убранство гостиной носило отпечаток новейшего, деликатного вкуса: все в ней было мило и приветно, все, от приятной пестроты кретонных обоев и драпри до разнообразных очертаний фарфоровых, бронзовых, хрустальных безделушек, рассыпанных по этажеркам и столам, все мягко и стройно выдавалось - и сливалось - в веселых лучах майского дня, свободно струившихся сквозь высокие, настежь раскрытые окна. Воздух гостиной, напоенный запахом ландышей (большие букеты этих чудесных весенних цветов белели там и сям), по временам едва колыхался, возмущенный приливом легкого ветра, тихо кружившего над пышно раскинутым садом.
   Прелестная картина! И сама хозяйка дома, Валентина Михайловна Сипягина, довершала эту картину, придавала ей смысл и жизнь. Это была высокого росту женщина, лет тридцати, с темно-русыми волосами, смуглым, но свежим, одноцветным лицом, напоминавшим облик Сикстинской Мадонны, с удивительными, глубокими, бархатными глазами. Ее губы были немножко широки и бледны, плечи немного высоки, руки немного велики... Но за всем тем всякий, кто бы увидал, как она свободно и грациозно двигалась по гостиной, то наклоняя к цветам свой тонкий, едва перетянутый стан и с улыбкой нюхая их, то переставляя какую-нибудь китайскую вазочку, то быстро поправляя перед зеркалом свои лоснистые волосы и чуть-чуть прищуривая свои дивные глаза, - всякий, говорим мы, наверное, воскликнул бы про себя или даже громко, что он не встречал более пленительного создания!
   Хорошенький кудрявый мальчик лет девяти, в шотландском костюме, с голыми ножками, сильно напомаженный и завитой, вбежал стремительно в гостиную и внезапно остановился при виде Валентины Михайловны.
   - Что тебе, Коля? - спросила она. Голос у ней был такой же мягкий и бархатный, как и глаза.
   - Вот что, мама, - начал с замешательством мальчик, - меня тетушка прислала сюда... велела принести ландышей... для ее комнаты... у нее нету...
   Валентина Михайловна взяла своего сынишку за подбородок и приподняла его напомаженную головку.
   - Скажи тетушке, чтобы она послала за ландышами к садовнику; а эти ландыши - мои... Я не хочу, чтобы их трогали. Скажи ей, что я не люблю, чтобы нарушались мои порядки. Сумеешь ли ты повторить мои слова?
   - Сумею... - прошептал мальчик.
   - Ну-ка скажи.
   - Я скажу... я скажу... что ты не хочешь.
   Валентина Михайловна засмеялась. И смех у нее был мягкий.
   - Я вижу, тебе еще нельзя давать никаких поручений. Ну, все равно, скажи, что вздумается.
   Мальчик быстро поцеловал руку матери, всю украшенную кольцами, и стремглав бросился вон.
   Валентина Михайловна проводила его глазами, вздохнула, подошла к золоченой проволочной клетке, по стенкам которой, осторожно цепляясь клювом и лапками, пробирался зеленый попугайчик, подразнила его концом пальца; потом, опустилась на низкий диванчик и, взявши с круглого резного столика последний N "Revue des Deux Mondes", принялась его перелистывать.
   Почтительный кашель заставил ее оглянуться. На пороге двери стоял благообразный слуга в ливрейном фраке и белом галстуке.
   - Чего тебе, Агафон? - спросила Валентина Михайловна все тем же мягким голосом.
   - Семен Петрович Калломейцев приехали-с. Прикажете принять?
   - Проси; разумеется, проси. Да вели сказать Марианне Викентьевне, чтобы она пожаловала в гостиную.
   Валентина Михайловна бросила на столик N "Revue des Deux Mondes" и, прислонившись к спинке дивана, подняла глаза кверху и задумалась, что очень к ней шло.
   Уже по тому, как Семен Петрович Калломейцев, молодой мужчина лет тридцати двух, вошел в комнату - развязно, небрежно и томно; как он вдруг приятно просветлел, как поклонился немного вбок и как эластически выпрямился потом; как заговорил не то в нос, не то слащаво; как почтительно взял, как внушительно поцеловал руку Валентины Михайловны - уже по всему этому можно было догадаться, что новоприбывший гость не был житель провинции, не деревенский, случайный, хоть и богатый сосед, а настоящий петербургский "гранжанр" высшего полета. К тому же и одет он был на самый лучший английский манер: цветной кончик белого батистового платка торчал маленьким треугольником из плоского бокового кармана пестренькой жакетки; на довольно широкой черной ленточке болталась одноглазая лорнетка; бледно-матовый тон шведских перчаток соответствовал бледно-серому колеру клетчатых панталон. Острижен был г-н Калломейцев коротко, выбрит гладко; лицо его, несколько женоподобное, с небольшими,близко друг к другу поставленными глазками, с тонким вогнутым носом, с пухлыми красными губками, выражало приятную вольность высокообразованного дворянина. Оно дышало приветом... и весьма легко становилось злым, даже грубым: стоило кому-нибудь, чем-нибудь задеть Семена Петровича, задеть его консерваторские, патриотические и религиозные принципы - о! тогда он делался безжалостным! Все его изящество испарялось мгновенно; нежные глазки зажигались недобрым огоньком; красивый ротик выпускал некрасивые слова - и взывал, с писком взывал к начальству!
   Фамилия Семена Петровича происходила от простых огородников. Прадед его назывался по месту происхождения: Коломенцов... Но уже дед его переименовал себя в Коломейцева; отец писал: Калломейцев, наконец Семен Петрович поставил букву на место е - и, не шутя, считал себя чистокровным аристократом; даже намекал на то, что их фамилия происходит, собственно, от баронов фон Галленмейер, из коих один был австрийским фельдмаршалом в Тридцатилетнюю войну. Семен Петрович служил в министерстве двора, имел звание камер-юнкера; патриотизм помешал ему пойти по дипломатической части, куда, казалось, все его призывало: и воспитание, и привычка к свету, и успехи у женщин, и самая наружность... mais quitter? - la Russie? - jamais! У Калломейцева было хорошее состояние, были связи; он слыл за человека надежного и преданного - "un peu trop... feodal dans ses opinions", - как выражался о нем известный князь Б., одно из светил петербургского чиновничьего мира. В С... ю губернию Калломейцев приехал на двухмесячный отпуск, чтобы хозяйством позаняться, то есть "кого пугнуть, кого поприжать". Ведь без этого невозможно!
   - Я полагал, что найду уже здесь Бориса Андреича, - начал он, любезно покачиваясь с ноги на ногу и внезапно глядя вбок, в подражание одному очень важному лицу.
   Валентина Михайловна слегка прищурилась.
   - А то бы вы не приехали?
   Калломейцев даже назад запрокинулся, до того вопрос г-жи Сипягиной показался ему несправедливым и ни с чем не сообразным!
   - Валентина Михайловна! - воскликнул он, - помилуйте, возможно ли предполагать...
   - Ну, хорошо, хорошо, садитесь, Борис Андреич сейчас здесь будет. Я за ним послала коляску на станцию. Подождите немного... Вы увидите его. Который теперь час?
   - Половина третьего, - промолвил Калломейцев, вынув из кармана жилета большие золотые часы, украшенные эмалью. Он показал их Сипягиной. - Вы видели мои часы? Мне их подарил Михаил, знаете... сербский князь... Обренович. Вот его шифр - посмотрите. Мы с ним большие приятели. Вместе охотились. Прекрасный малый! И рука железная, как следует правителю. О, он шутить не любит! Не... хе... хет!
   Калломейцев опустился на кресло, скрестил ноги и начал медленно стаскивать свою левую перчатку.
   - Вот нам бы здесь, в нашей губернии, такого Михаила!
   - А что? Вы разве чем недовольны?
   Калломейцев наморщил нос.
   - Да все это земство! Это земство! К чему оно? Только ослабляет администрацию и возбуждает... лишние мысли (Калломейцев поболтал в воздухе обнаженной левой рукой, освобожденной от давления перчатки)... и несбыточные надежды (Калломейцев подул себе на руку). Я говорил об этом в Петербурге... mais, bah! Ветер не туда тянет. Даже супруг ваш... представьте! Впрочем, он известный либерал!
   Сипягина выпрямилась на диванчике.
   - Как? И вы, мсье Калломейцев, вы делаете оппозицию правительству?
   - Я? Оппозицию? Никогда! Ни за что! Mais j'ai mon franc parler. Я иногда критикую, но покоряюсь всегда!
   - А я так напротив: не критикую - и не покоряюсь.
   - Ah!, mais c'est un mot! Я, если позволите, сообщу ваше замечание моему другу - Ladislas, vous savez, он собирается написать роман из большого света и уже прочел мне несколько глав. Это будет прелесть! Nous aurons enfin le grand monde russe peint par lui-meme.
   - Где это появится?
   - Конечно, в "Русском вестнике". Это наша "Revue des Deux Mondes". Я вот вижу, вы ее читаете.
   - Да; но, знаете ли, она очень скучна становится.
   - Может быть... может быть... И "Русский вестник", пожалуй, тоже, - с некоторых пор, говоря современным языком, - крошечку подгулял.
   Калломейцев засмеялся во весь рот; ему показалось, что это очень забавно сказать "подгулял" да еще "крошечку".
   - Mais c'est un journal qui se respecte - продолжал он. - А это главное. Я, доложу вам, я... русской литературой интересуюсь мало; в ней теперь все какие-то разночинцы фигюрируют. Дошли наконец до того, что героиня романа - кухарка, простая кухарка, parole d'honneur! Но роман Ладисласа я прочту непременно. Il y aura le petit mot pour rire... и направление! направление! Нигилисты будут посрамлены - в этом мне порукой образ мыслей Ладисласа, qui est tres correct.
   - Но не его прошедшее, - заметила Сипягина.
   - Ah! jetons un voile sur les erreurs de sa jeunesse! - воскликнул Калломейцев и стащил правую перчатку.
   Госпожа Сипягина опять слегка прищурилась. Она немного кокетничала своими удивительными глазами.
   - Семен Петрович, - промолвила она, - позвольте вас спросить, зачем вы это, говоря по-русски, употребляете так много французских слов? Мне кажется, что... извините меня... это устарелая манера.
   - Зачем? зачем? Не все же так отлично владеют родным наречьем, как, например, вы. Что касается до меня, то я признаю язык российский, язык указов и постановлений правительственных; я дорожу его чистотою! Перед Карамзиным я склоняюсь!.. Но русский, так сказать, ежедневный язык... разве он существует? Ну, например, как бы вы перевели мое восклицание de tout a l"heure: ""C"est un mot?!"" - Это слово?! Помилуйте!
   - Я бы сказала: это - удачное слово.
   Калломейцев засмеялся.
   - "Удачное слово"! Валентина Михайловна! Да разве вы не чувствуете, что тут... семинарией сейчас запахло... Всякая соль исчезла...
   - Ну, вы меня не переубедите. Да что же это Марианна?! - Она позвонила в колокольчик; вошел казачок.
   - Я велела попросить Марианну Викентьевну сойти в гостиную. Разве ей не доложили?
   Казачок не успел ответить, как за его спиной на пороге двери появилась молодая девушка, в широкой темной блузе, остриженная в кружок, Марианна Викентьевна Синецкая, племянница Сипягина по матери.
  

VI

  
   - Извините меня, Валентина Михайловна, - сказала она, приблизившись к Сипягиной, - я была занята и замешкалась.
   Потом она поклонилась Калломейцеву и, отойдя немного в сторону, села на маленькое патэ, в соседстве попугайчика, который, как только увидел ее, захлопал крыльями и потянулся к ней.
   - Зачем же это ты так далеко села, Марианна, - заметила Сипягина, проводив ее глазами до самого патэ. - Тебе хочется быть поближе к твоему маленькому другу? Представьте, Семен Петрович,- обратилась она к Калломейцеву, - попугайчик этот просто влюблен в нашу Марианну...
   - Это меня не удивляет!
   - А меня терпеть не может.
   - Вот это удивительно! Вы его, должно быть, дразните?
   - Никогда; напротив. Я его сахаром кормлю. Только он из рук моих ничего не берет. Нет... это симпатия... и антипатия...
   Марианна исподлобья глянула на Сипягину... и Сипягина глянула на нее.
   Эти две женщины не любили друг друга.
   В сравнении с теткой Марианна могла казаться почти "дурнушкой". Лицо она имела круглое, нос большой, орлиный, серые, тоже большие и очень светлые глаза, тонкие брови, тонкие губы. Она стригла свои русые густые волосы и смотрела букой. Но от всего ее существа веяло чем-то сильным и смелым, чем-то стремительным и страстным. Ноги и руки у ней были крошечные; ее крепко и гибко сложенное маленькое тело напоминало флорентийские статуэтки ХVI века; двигалась она стройно и легко.
   Положение Синецкой в доме Сипягиных было довольно тяжелое. Ее отец, очень умный и бойкий человек полупольского происхождения, дослужился генеральского чина, но сорвался вдруг, уличенный в громадной казенной краже; его судили... осудили, лишили чинов, дворянства, сослали в Сибирь. Потом простили... вернули; но он не успел выкарабкаться вновь и умер в крайней бедности. Его жена, родная сестра Сипягина, мать Марианны (кроме ее, у нее не было детей), не перенесла удара, разгромившего все ее благосостояние, и умерла вскоре после мужа. Дядя Сипягин приютил Марианну у себя в доме. Но жить в зависимости было ей тошно; она рвалась на волю всеми силами неподатливой души - и между ее теткою и ею кипела постоянная, хотя скрытая борьба. Сипягина считала ее нигилисткой и безбожницей; с своей стороны, Марианна ненавидела в Сипягиной свою невольную притеснительницу. Дяди она чуждалась, как и всех других людей. Она именно чуждалась их, а не боялась; нрав у нее был не робкий.
   - Антипатия, - повторил Калломейцев, - да, это странная вещь. Всем, например, известно, что я глубоко религиозный человек, православный в полном смысле слова; а поповскую косичку, пучок - видеть не могу равнодушно: так и закипает во мне что-то, так и закипает!
   Калломейцев при этом даже представил, поднявши раза два сжатую руку, как у него в груди закипает.
   - Вас вообще волосы беспокоят, Семен Петрович, - заметила Марианна, - я уверена, что вы тоже не можете видеть равнодушно, если у кого они острижены, как у меня.
   Сипягина медленно приподняла брови и преклонила голову, как бы удивляясь той развязности, с которой нынешние молодые девушки вступают в разговор, а Калломейцев снисходительно осклабился.
   - Конечно, - промолвил он, - я не могу не сожалеть о тех прекрасных кудрях, подобных вашим, Марианна Викентьевна, которые падают под безжалостным лезвием ножниц; но антипатии во мне нет; и во всяком случае... ваш пример мог бы меня... меня... конвертировать!
   Калломейцев не нашел русского слова, а по-французски не хотел говорить после замечания хозяйки.
   - Слава богу, Марианна у меня еще очков не носит, - вмешалась Сипягина, - и с воротничками и с рукавчиками пока еще не рассталась; зато естественными науками, к искреннему моему сожалению, занимается; и женским вопросом интересуется тоже... Не правда ли, Марианна?
   Все это было сказано с целью смутить Марианну; но она не смутилась.
   - Да, тетушка, - отвечала она, - я читаю все, что об этом написано; я стараюсь понять, в чем состоит этот вопрос.
   - Что значит молодость! - обратилась Сипягина к Калломейцеву,- вот мы с вами уже этим не занимаемся, а?
   Калломейцев сочувственно улыбнулся: надо ж было поддержать веселую шутку любезной дамы.
   - Марианна Викентьевна, - начал он, - исполнена еще тем идеализмом... тем романтизмом юности... который... со временем...
   - Впрочем, я клевещу на себя, - перебила его Сипягина, - вопросы эти меня интересуют тоже. Я ведь не совсем еще состарилась.
   - И я всем этим интересуюсь, - поспешно воскликнул Калломейцев, - только я запретил бы об этом говорить!
   - Запретили бы об этом говорить? - переспросила Марианна.
   - Да! Я бы сказал публике: интересоваться не мешаю... но говорить... тссс! - Он поднес палец к губам. - Во всяком случае, печаьтно говорить запретил бы! безусловно!
   Сипягина засмеялась.
   - Что ж? по-вашему, не комиссию ли назначить при министерстве для разрешения этого вопроса?
   - А хоть бы и комиссию. Вы думаете, мы бы разрешили этот вопрос хуже, чем все эти голодные щелкоперы, которые дальше своего носа ничего не видят и воображают, что они... первые гении? Мы бы назначили Бориса Андреевича председателем.
   Сипягина еще пуще засмеялась.
   - Смотрите, берегитесь; Борис Андреич иногда таким бывает якобинцем...
   - Жако, жако, жако, - затрещал попугай.
   Валентина Михайловна махнула на него платком.
   - Не мешай умным людям разговаривать!.. Марианна, уйми его.
   Марианна обернулась к клетке и принялась чесать ногтем попугайчика по шее, которую тот ей тотчас подставил.
   - Да, - продолжала Сипягина, - Борис Андреич иногда меня самое удивляет. В нем есть жилка... жилка... трибуна.
   - C'est parce qu'il est orateur! - сгоряча подхватил по-французски Калломейцев. - Ваш муж обладает даром слова, как никто, ну и блестеть привык... ses propres paroles le grisent, а к тому же и желание популярности... Впрочем, он теперь несколько рассержен, не правда ли? Il boude? Eh? Сипягина повела глазами на Марианну.
   - Я ничего не заметила, - промолвила она после небольшого молчания.
   - Да, - продолжал задумчивым тоном Калломейцев, - его немножко обошли на Святой.
   Сипягина опять указала ему глазами на Марианну.
   Калломейцев улыбнулся и прищурился: "Я, мол, понял".
   - Марианна Викентьевна! - воскликнул он вдруг, без нужды громко, - вы в нынешнем году опять намерены давать уроки в школе?
   Марианна отвернулась от клетки.
   - И это вас интересует, Семен Петрович?
   - Конечно; очень даже интересует.
   - Вы бы этого не запретили?
   - Нигилистам запретил бы даже думать о школах; а под руководством духовенства - и с надзором за духовенством - сам бы заводил!
   - Вот как! А я не знаю, что буду делать в нынешнем году. В прошлом все так дурно шло. Да и какая школа летом!
   Когда Марианна говорила, она постепенно краснела, как будто ее речь ей стоила усилия, как будто она заставляла себя ее продолжать. Много еще в ней было самолюбия.
   - Ты не довольно подготовлена? - спросила Сипягина с ироническим трепетанием в голосе.
   - Может быть.
   - Как! - снова воскликнул Калломейцев. - Что я слышу!! О боги! Для того, чтобы учить крестьянских девочек азбуке, - нужна подготовка?
   Но в эту минуту в гостиную с кликом: "Мама, мама! папа едет!" - вбежал Коля, а вслед за ним, переваливаясь на толстых ножках, появилась седовласая дама в чепце и желтой шали и тоже объявила, что Боренька сейчас будет!
   Эта дама была тетка Сипягина, Анна Захаровна по имени. Все находившиеся в гостиной лица повскакали с своих мест и устремились в переднюю, а оттуда спустились по лестнице на главное крыльцо. Длинная аллея стриженых елок вела от большой дороги прямо к этому крыльцу; по ней уже скакала коляска, запряженная четверней. Валентина Михайловна, стоявшая впереди всех, замахала платком, Коля запищал пронзительно; кучер лихо осадил разгоряченных лошадей, лакей слетел кубарем с козел да чуть не вырвал дверец коляски вместе с петлями и замком - и вот, с снисходительной улыбкой на устах, в глазах, на всем лице, одним ловким движением плеч сбросив с себя шинель, Борис Андреевич спустился на землю. Валентина Михайловна красиво и быстро вскинула ему обе руки вокруг шеи - и трижды с ним поцеловалась. Коля топотал ногами и дергал отца сзади за полы сюртука... но тот сперва облобызался с Анной Захаровной, предварительно сняв с головы пренеудобный и безобразный шотландский дорожный картуз, потом поздоровался с Марианной и Калломейцевым, которые тоже вышли на крыльцо (Калломейцеву он лал сильный английский shakehands, "в раскачку" - словно в колокол позвонил) - и только тогда обратился к сыну; взял его под мышки, поднял и приблизил к своему лицу.
   Пока все это происходило, из коляски, тихонько, словно виноватый, вылез Нежданов и остановился близ переднего колеса, не снимая шапки и посматривая исподлобья... Валентина Михайловна, обнимаясь с мужем, зорко глянула через его плечо на эту новую фигуру; Сипягин предупредил ее, что привезет с собою учителя.
   Все общество, продолжая меняться приветами и рукопожатиями с прибывшим хозяином, двинулось вверх по лестнице, уставленной с обеих сторон главными слугами и служанками. К ручке они не подходили - эта "азиатщина" была давно отменена - и только кланялись почтительно, а Сипягин отвечал их поклонам - больше бровями и носом, чем головою.
   Нежданов тоже поплелся вверх по широким ступеням. Как только он вошел в переднюю, Сипягин, который уже искал его глазами, представил его жене, Анне Захаровне, Марианне; а Коле сказал: "Это твой учитель. Прошу его слушаться! Подай ему руку!" Коля робко протянул руку Нежданову, потом уставился на него; но, видно, не найдя в нем ничего особенного или приятного, снова ухватился за своего "папу". Нежданов чувствовал себя неловко, так же, как тогда в театре. На нем было старое, довольно невзрачное пальто; дорожная пыль насела ему на все лицо и на руки. Валентина Михайловна сказала ему что-то любезное, но он хорошенько не расслышал ее слов и не отвечал, а только заметил, что она особенно светло и ласково взирала на своего мужа и жалась к нему. В Коле ему не понравился его завитой, напомаженный хохол; при виде Калломейцева он подумал: "Экая облизанная мордочка!" - а на другие лица он вовсе не обратил внимания. Сипягин раза два с достоинством повертел головою, как бы осматривая свои пенаты, причем удивительно отчеканивались его длинные висячие бакенбарды и несколько крутой, маленький затылок. Потом он сильным, вкусным, от дороги нисколько не охрипшим голосом крикнул одному из лакеев: "Иван! проводи господина учителя в зеленую комнату да чемодан их туда снеси", - и объявил Нежданову, что он может теперь отдохнуть, и разобраться, и почиститься - а обед у них в доме подают ровно в пять часов. Нежданов поклонился и отправился вслед за Иваном в "зеленую" комнату, находившуюся во втором этаже.
   Все общество перешло в гостиную. Там еще раз повторились приветствия; полуслепая старушка-нянька явилась с поклоном. Этой, из уважения к ее летам, Сипягин дал поцеловать свою руку и, извинившись перед Калломейцевым, удалился в спальню, сопровождаемый своей супругой.
  

VII

  
   Обширная и опрятная комната, в которую слуга ввел Нежданова, выходила окнами в сад. Они были раскрыты, и легкий ветер слабо надувал белые шторы: они округлялись, как паруса, приподнимались и падали снова. По потолку тихо скользили золотистые отблески; во всей комнате стоял весенний, свежий, немного сырой запах. Нежданов начал с того, что услал слугу, выложил вещи из чемодана, умылся и переоделся. Путешествие его уморило; двухдневное постоянное присутствие человека незнакомого, с которым он говорил много, разнообразно - и бесплодно, раздражило его нервы; что-то горькое, не то скука, не то злость, тайно забралось в самую глубь его существа; он негодовал на свое малодушие - а сердце все ныло! Он подошел к окну и стал глядеть на сад. То был прадедовский черноземный сад, какого не увидишь по сю сторону Москвы. Расположенный по длинному скату пологого холма, он состоял из четырех ясно обозначенных отделений. Перед домом, шагов на двести, расстилался цветник, с песчаными прямыми дорожками, группами акаций и сиреней и круглыми "клумбами"; налево, минуя конный двор, до самого гумна тянулся фруктовый сад, густо насаженный яблонями, грушами, сливами, смородиной и малиной; прямо напротив дома возвышались большим сплошным четырехугольником липовые скрещенные аллеи. Направо вид преграждался дорогой, заслоненной двойным рядом серебристых тополей; из-за купы плакучих берез виднелась крутая крыша оранжереи. Весь сад нежно зеленел первой красою весеннего расцветания; не было еще слышно летнего, сильного гуденья насекомых; молодые листья лепетали, да зяблики кое-где пели, да две горлинки ворковали все на одном и том же дереве, да куковала одна кукушка, перемещаясь всякий раз, да издалека, из-за мельничного пруда, приносился дружный грачиный гам, подобный скрипу множества тележных колес. И надо всей этой молодою, уединенной, тихой жизнью, округляя свои груди, как большие, ленивые птицы, тихо плыли светлые облака. Нежданов глядел, слушал, втягивал воздух сквозь раскрытые, похолодевшие губы...
   И ему словно легче становилось; тишина находила и на него.
   А между тем внизу, в спальне, речь шла тоже о нем. Сипягин рассказывал жене, как он с ним познакомился, и что ему сказал князь Г., и какие разговоры они вели во время путешествия.
   - Умная голова! - повторял он, - и с сведениями; правда, он красный, да ведь у меня, ты знаешь, это ничего не значит; по крайней мере, у этих людей есть амбиция. Да и Коля слишком молод; никаких глупостей он от него не переймет.
   Валентина Михайловна слушала своего мужа с ласковой и в то же время насмешливой улыбкой, точно он каялся ей в немного странной, но забавной выходке; ей даже как будто приятно было, что ее "seigneur et maitre", такой солидный человек и важный чиновник, все еще в состоянии вдруг взять да выкинуть шалость, не хуже двадцатилетнего. Стоя перед зеркалом в белой как снег рубашке, в голубых шелковых помочах, Сипягин принялся причесывать свою голову на английский фасон, в две щетки; а Валентина Михайловна, взобравшись с ботинками на турецкую низкую кушетку, начала сообщать ему разные сведения о хозяйстве, о бумажной фабрике, которая - увы! - не шла так хорошо, как бы следовало, о поваре, которого надо будет переменить, о церкви, с которой свалилась штукатурка, о Марианне, о Калломейцеве...
   Между обоими супругами существовало нелицемерное доверие и согласие; они действительно жили в "любви и совете", как говаривалось в старину; и когда Сипягин, окончив свой туалет, рыцарски попросил у Валентины Михайловны "ручку", когда она подала ему обе и с нежной гордостью глядела, как он попеременно целовал их, - то чувство, которое выразилось на лицах у обоих, было чувство хорошее и правдивое, хотя у ней оно светилось в очах, достойных Рафаэля, а у него в простых генеральских "гляделках".
   Ровно в пять часов Нежданов сошел вниз к обеду, возвещенному даже не звуком колокола, а протяжным завываньем китайского "гонга". Все общество уже собралось в столовой. Сипягин снова его приветствовал с высоты своего галстука и указал ему место за столом между Анной Захаровной и Колей. Анна Захаровна была перезрелая дева, сестра покойного старика Сипягина; от нее попахивало камфарой, как от залежалого платья, и вид она имела беспокойный и унылый. Она исполняла в доме роль Колиного дядьки или гувернера; ее сморщенное лицо выказало неудовольствие, когда Нежданова посадили между ею и ее питомцем. Коля сбоку поглядывал на своего нового соседа; умный мальчик скоро догадался, что учителю неловко, что он конфузится: он же не поднимал глаз и почти ничего не ел. Коле это понравилось: он до тех пор боялся, как бы учитель не оказался строгим и сердитым. Валентина Михайловна тоже поглядывала на Нежданова.
   "Он смотрит студентом, - думалось ей, - и в свете он не живал, но лицо у него интересное, и оригинальный цвет волос, как у того апостола, которого старые итальянские мастера всегда писали рыжим, и руки чистые". Впрочем, все за столом поглядывали на Нежданова и как бы щадили его, оставляя его в покое на первых порах; он это чувствовал, и был этим доволен, и в то же время почему-то злился. Разговор за столом вели Калломейцев и Сипягин. Речь шла о земстве, о губернаторе, о дорожной повинности, о выкупных сделках, об общих петербургских и московских знакомых, о только что входившем в силу лицее г-на Каткова, о трудности достать рабочих, о штрафах и потравах, а также о Бисмарке, о войне 66-го года и о Наполеоне III, которого Калломейцев величал молодцом. Юный камер-юнкер высказывал мнения весьма ретроградные; он договорился наконец до того, что привел, правда в виде шутки, тост одного знакомого ему барина за некоторым именинным банкетом: "Пью за единственные принципы, которые признаю, - воскликнул этот разгоряченный помещик, - за кнут и за Редерер!"
   Валентина Михайловна наморщила брови и заметила, что эта цитата - de tres mauvais gout.. Сипягин выражал, напротив, мнения весьма либеральные; вежливо и несколько небрежно опровергал Калломейцева; даже подтрунивал над ним.
   - Ваши страхи насчет эмансипации, любезный Семен Петрович, - сказал он ему между прочим, - напоминают мне записку, которую наш почтеннейший и добрейший Алексей Иваныч Тверитинов подал в тысяча восемьсот шестидесятом году и которую он всюду читал по петербургским салонам. Особенно хороша была там одна фраза о том, как наш освобожденный мужик непременно пойдет, с факелом в руке, по лицу всего отечества. Надо было видеть, как наш милый Алексей Иванович, надувая щечки и тараща глазенки, произносил своим младенческим ротиком: "Ффакел! ффакел! пойдет с ффакелом!" Ну, вот совершилась эмансипация... Где же мужик с факелом?
   - Тверитинов, - возразил сумрачным тоном Калломейцев, - ошибся только в том, что не мужики пойдут с факелами, а другие.
   При этих словах Нежданов, который до того мгновения почти не замечал Марианны - она сидела от него наискось, - вдруг переглянулся с нею и тотчас почувствовал, что они оба, эта угрюмая девушка и он, - одних убеждений и одного пошиба. Она не произвела никакого впечатления на него, когда Сипягин представил его ей; почему же он теперь переглянулся именно с нею? Он тут же поставил себе вопрос: не стыдно ли, не позорно ли сидеть и слушать подобные мнения, и не протестовать и давать своим молчаньем повод думать, что сам их разделяешь? Нежданов вторично глянул на Марианну, и ему показалось, что он в ее глазах прочел ответ на свой вопрос: "Погоди, мол; теперь еще не время... не стоит... после; всегда успеешь... "
   Ему приятно было думать, что она его понимает. Он опять прислушался к разговору.

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 429 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа