я пойти
и сказать: "Уходить надо назад, покуда не поздно. Чем дальше - тем
страшнее, за Перекопом - мертвые пески".
Василий Васильевич в эти часы отдыхал в шатре, сняв платье, разувшись,
лежа на коврах, читал по-латыни Плутарха. Великие тени, поднимаясь с
книжных страниц, укрепляли бодростью его угнетенную душу. Александр,
Помпеи, Сципион, Лукулла Юлий Цезарь под утомительный треск кузнечиков
потрясали римскими орлами. - К славе, к славе! Еще черпал он силы,
перечитывая письма Софьи: "Свет мой, братец Васенька! Здравствуй, батюшка
мой, на многие лета! Подай тебе, господи, враги побеждати. А мне, свет
мой, не верится, что ты к нам возвратишься... Тогда поверю, когда увижу в
объятиях своих тебя, света моего... Что ж, свет мой, пишешь, чтоб я
помолилась: будто я верно грешна перед богом и недостойна. Однако ж, хотя
и грешная, дерзаю надеяться на его благоутробие. Ей! всегда прошу, чтоб
света моего в радости видеть. По сем здравствуй, свет мой, навеки
неисчетные..."
Когда спадал зной, Василий Васильевич, надев шлем и епанчу, выходил из
шатра. Завидев его, полковники, тысяцкие, есаулы садились на коней. Играли
трубы, протяжно пели рожки. Войско двигалось теперь по ночам до
полуденного зноя.
Так было и сегодня. С высоты кургана Василий Васильевич окинул
бесчисленные дымки костров, темные пятна войск, теряющиеся во мгле линии
обозов. Мгла была особенная сегодня, пыльный вал стоял кругом окоема. В
безветрии тяжело дышалось. Закат багровым мраком разливался на полнеба.
Летели стаи птиц, будто спасаясь... Солнце, садясь, распухало, мглистое,
страшное... Едва замерцали звезды, - затянуло их пеленой. Разгораясь,
мерцало дымное зарево. Поднимался душный ветер. Яснее были видны пляшущие
языки пламени, - они опоясали кольцом все войско...
У кургана остановилась кучка всадников. Один тяжелыми прыжками
подскакал к шатру. Слез, поправляя высокую шапку. Василий Васильевич узнал
жирное лицо и седые усы гетмана Самойловича.
- Беда, князь, - сказал он негромко, - татары степь подожгли...
Под висячими усами гетмана не видна была усмешка, тень падала на
глаза...
- Кругом горит, - сказал он, показав нагайкой.
Василий Васильевич долго всматривался в зарево.
- Что ж, - посадим пеших на коней, перейдем через огонь.
- А как идти по пеплу? Ни корма, ни воды. Погибнем, князь.
- Мне отступать?
- Делай как знаешь... Казаки не пойдут через горелую степь.
- Плетями гнать через огонь!.. (Василий Васильевич несдержан был в
гневе. Забегал по кургану, вонзая в сухую землю железные каблучки. Давно
вижу, - казаки не с охотой идут с нами... Смешно глядеть - в седлах
дремлют. Крымскому хану небось бодрей служили... И ты кривишь душой,
гетман... Поберегись. На Москве и не таких за чуб на плаху волокли... А ты
- попович - давно ли свечами, рыбой торговал?
Тучный Самойлович дышал, как бык, слушая эти обиды. Но был умен и
хитер, - промолчал. Сопя, влез на коня, съехал с кургана, пропал за
телегами. Василий Васильевич крикнул трубача. Хрипло запели трубы по
дымной степи. Конница, пешие войска, обозы двинулись через огонь.
На заре стало видно, что идти дальше нельзя, - степь лежала черная,
мертвая. Только, завиваясь, бродили по ней столбы. Усиливался ветер с юга,
погнал тучами золу. Видно было, как вдали первыми повернули назад казачьи
разъезды. В полдень в обозе собрались воеводы, полковники и атаманы.
Хмурый подъехал гетман, сунул за голенище булаву, закурил люльку. Василий
Васильевич, положив руку в перстнях на латы, сказал, смиряя гордость, со
слезами:
- Кто пойдет против руки господней? Сказано: человек, смири гордыню,
ибо смертей есть. Господь послал нам великое несчастье... На сотни верст -
ни корма, ни воды. Не боюсь смерти, но боюсь сраму. Воеводы, подумайте,
приговорите - что делать?
Воеводы, полковники, атаманы, подумав, ответили:
- Отступать к Днепру, не мешкая.
Так без славы окончился крымский поход. Войска с большой поспешностью
двинулись назад, теряя людей, бросая обозы, и остановились только близ
Полтавы.
2
Полковники Солонина, Лизогуб, Забела, Гамалей, есаул Иван Мазепа и
генеральный писарь Кочубей, тайно придя в шатер Василия Васильевича,
сказали ему:
- Степь жгли казаки, жечь степь посылал гетман. И вот тебе на гетмана
донос, прочти и пошли в Москву, не медли, потому что нам не под силу
терпеть его своевольство: разбогател, шляхетство разорил, старшине
казацкой при нем нельзя в шапках стоять. Всех лает. Русским врет, с
поляками сносится и им врет, а хочет он взять Украину в свое вечное
владение и вольности наши отнять. Пусть из Москвы пришлют указ - выбирать
нам другого гетмана, а Самойловича ссадить...
- А для чего гетману не хотеть, что я побил татар? - спросил Василий
Васильевич.
- А для того ему не хотеть, - ответил есаул Иван Мазепа, - что покуда
татары сильны, - вы слабы, а побьете татар, скоро и Украина станет
московской вотчиной... Да то все враки... Мы вам, русским, младшие братья,
одной с вами веры, и все рады жить под московским царем...
- Добро сказано, - уставясь в землю, подтвердили сизоголовые, чубастые
полковники. - Лишь бы Москва наши шляхетские вольности подтвердила.
Вспомнились Василию Васильевичу черные тучи праха, бесчисленные могилы,
оставленные в степях, конские ребра на всех дорогах. С загоревшимися
щеками вспомнил сны свои о походах Александра Великого. Вспомнил узкие
переходы кремлевского дворца, где бояре, враги будут кланяться ему,
прикрывая пальцами усы, дабы скрыть усмешку...
- Так гетман зажег степи?
- Так, - подтвердили полковники.
- Хорошо. Быть по-вашему.
В тот же день в Москву поскакал о дву конь Василий Тыртов, зашив в
шапку донос на гетмана. Когда подошли под Полтаву и разбили стан, прибыла
от великих государей ответная грамота. "Буде Самойлович старшине и всему
малороссийскому войску негоден, - великих государей знамя и булаву и
всякие войсковые клейноды у него отобрав, послать его в великороссийские
города за крепкою стражей. А на его место гетманом учинить кого они,
старшина со всем войском малороссийским, излюбят..."
В ту же ночь стрельцы сдвинули вокруг гетманской ставки обоз и наутро
взяли гетмана в походной церкви, бросили на плохую телегу и отвезли к
Голицыну. Там ему учинили допрос. Голова гетмана была обвязана мокрой
тряпкой, глаза воспалены. В страхе он повторял:
- Так то же они брешут, Василий Васильевич. Ей-богу брешут... То
хитрости Мазепы, врага моего... - Увидев входящих Мазепу, Гамалея и
Солонину, он побагровел, затрясся: - Так ты их слушаешь?.. Собаки, того и
ждут они - Украину продать полякам.
Гамалей и Солонина, выхватив сабли, кинулись к нему. Но стрелецкие
сотники отбили гетмана. Ночью в цепях его увезли на север. Надо было
поторопиться выбирать нового гетмана: казачьи полки разбили в обозе бочки
с горилкой, перекололи гетманских слуг, посадили на копье ненавистного
всем гадяцкого полковника. По всему стану раздавались крики и песни,
ружейная стрельба. Начали волноваться и московские полки.
Без зова в шатер Василия Васильевича пришел Мазепа. Был он в серой
свитке, в простой бараньей шапке, только на золотой цепи висела дорогая
сабля. Иван Степанович был богат, знатного шляхетского рода, помногу живал
в Польше и Австрии. Здесь, в походе, он отпустил бородку, - как кацап, -
стригся по московскому обычаю. Достойно поклонясь, - равный равному, -
сел. Длинными сухими пальцами щипля подбородок, уставив выпуклые, умные
глаза на Василия Васильевича.
- Может, пан князь хочет говорить по-латыни?.. (Василий Васильевич
холодно кивнул. Мазепа, не понижая голоса, заговорил по-латыни.) Тебе
трудно разбираться в малороссийских делах. Малороссы хитры, скрытны.
Завтра надо кричать нового гетмана, и есть слух, что хотят крикнуть
Борковского. В таком разе лучше было бы не скидывать Самойловича: опаснее
для Москвы нет врага, чем Борковский... Говорю как друг.
- Ты сам знаешь, - мы в ваши, малороссийские, дела вмешиваться не
хотим, - ответил Василий Васильевич, - нам всякий гетман хорош, был бы
другом...
- Сладко слушать умные речи. Нам скрывать нечего, - за Москвой мы как у
Христа за пазухой... (Василий Васильевич, быстро усмехнувшись, опустил
глаза.) Земель наших, шляхетских, не отнимаете, к обычаям нашим
благосклонны. Греха нечего таить, - есть между нами такие, что тянут к
Польше... Но то, корысти своей ради, чистые разорители Украины... Разве не
знаем: поддайся мы Польше, - паны нас с земель сгонят, костелы понастроят,
всех сделают холопами. Нет, князь, мы великим государям верные слуги...
(Василий Васильевич молчал, не поднимая глаз.) Что ж, бог меня милостями
не обидел... В прошлом году закопал близ Полтавы, в тайном месте, бочонок
- десять тысяч рублев золотом, на черный день. Мы, малороссы, люди
простые, за великое дело не жаль нам и животы отдать... Что страшно?
Возьмет булаву изменник или дурак, - вот что страшно...
- Что ж, Иван Степанович, с богом в добрый час, - кричите завтра
гетмана. - Василий Васильевич, встав, поклонился гостю. Помедлил и, взяв
за плечи, троекратно облобызал его.
На другой день у походной полотняной церкви, на покрытом ризой столе
лежали булава, знамя и гетманские клейноды. Две тысячи казаков стояли
вокруг. Из церкви вышел в персидских латах, в епанче, в шлеме с малиновыми
перьями князь Голицын, за ним вся казацкая старшина. Василий Васильевич
стал на скамью, держа в руке шелковый платочек, другую руку положив на
саблю, - сказал придвинувшимся казакам:
- Всевеликое войско малороссийское, их царские величества дозволяют
вам, по старому войсковому обычаю, избрать гетмана. Скажите, кто вам люб,
так и будет... Люб ли Мазепа али кто другой - воля ваша...
Полковник Солонина крикнул: "Хотим Мазепу". Подхватили голоса, и
зашумело все поле: "Мазепу в гетманы..."
В тот же день в шатер к князю Голицыну четыре казака принесли черный от
земли бочонок с золотом.
3
Построенная года два тому назад на Яузе, пониже Преображенского дворца,
крепость этой осенью была переделана по планам генералов Франца Лефорта и
Симона Зоммера: стены расширены и укреплены сваями, снаружи выкопаны
глубокие рвы, на углах подняты крепкие башни с бойницами. Плетеные из
ивняка фашины и мешки с песком прикрывали ряды бронзовых пушек, мортир и
единорогов. Посредине крепости поставили столовую избу человек на пятьсот.
На главной башне, над воротами, играли куранты на колоколах.
Шутки шутками, крепость - потешная, но при случае в ней можно было и
отсидеться. На широком, скошенном лугу с утренней зари до ночи
производились экзерциции двух батальонов, Преображенского и Семеновского,
- Симон Зоммер не щадил ни глотки, ни кулаков. Солдаты, как заводные,
маршировали, держа мушкет перед собой. "Смиррна, хальт!" - солдаты
останавливались, отбивая правой ногой, - замирали... "Правой плечь -
вперед! Форвертс! Неверно! Лумпен! Сволошь! Слюшааай!.." - Генерал
багровел, как индюк, сидя на лошади. Даже Петр, теперь унтер-офицер,
вытягивался, со страхом выкатывал глаза, проходя мимо него.
Из слободы взяли еще двух иноземцев. Франца Тиммермана, знавшего
математику и обращение с астролябией, и старика Картена Брандта, хорошо
понимавшего морское дело. Тиммерман стал учить Петра математике и
фортификации. Картен Брандт взялся строить суда по примеру найденного в
кладовой в селе Измайлове удивительного ботика, ходившего под боковым
парусом против ветра.
Все чаще из Москвы наезжали бояре - взглянуть своими глазами, какие
такие игры играются на Яузе? Куда идет столько денег и столько оружия из
Оружейной палаты?.. Через мост они не переезжали, останавливались на том
берегу речки: впереди - боярин, в дорогой шубе, толстый, как перина, сидел
на коне, борода - веником, щеки налитые, за ним - дворяне, напялив на себя
по три, по Четыре кафтана подороже. Не шевелясь, стаивали по часу и более.
На этой стороне речки тянутся воза с песком, с фашинами; солдаты тащат
бревна; на высокой треноге, на блоках поднимается тяжелая колотушка, и -
эх! - бьет в сваи; летит земля с лопат, расхаживают иноземцы с планами, с
циркулями, стучат топоры, визжат пилы, бегают десятники с саженями. И вот,
- о господи, пресвятые угодники! - не на стульчике где-нибудь золоченом с
пригорочка взирает на забаву, нет - царь, в вязаном колпаке, в одних
немецких портках и грязной рубашке, рысью по доскам везет тачку...
Снимает боярин шапку о сорока соболей, снимают шапки дворяне, низко
кланяются с той стороны. И - глядят, разводя руками... Отцы и деды
нерушимой стеной стояли вокруг царя, оберегали, чтоб пылинка али муха не
села на его миропомазанное величие. Без малого как бога живого водили к
народу в редкие дни, блюли византийское древнее великолепие... А это что?
А этот что же вытворяет? С холопами, как холоп, как шпынь ненадобный,
бегает по доскам, бесстыдник, - трубка во рту с мерзким зелием, еже есть
табак... Основу шатает... Уж это не потеха, не баловство... Ишь, как за
рекой холопы зубы-то скалят...
Иной боярин, наберясь смелости, затрясет бородой и крикнет дрожащим
голосом:
- Казни, государь, за правду, стар я молчать, - стыдно глядеть, срамно,
небывало...
Как жердь длинный, вылезет Петр на плетеный вал, прищурится:
- А, это ты... Слышь... Что Голицын пишет, - завоевал он Крым-то али
все еще нет?
И пойдут гыкать, гоготать за валами проклятые иноземцы, а за ними и
свои, кому не глотку драть, - на колени становиться, завидя столь ближнего
царям человека. Бывало и так, что уж, - все одно голова с плеч, -
заупрямится боярин и, не отставая, увещевает и стыдит: "Отца-де твоего на
коленях держал, дневал и ночевал у гроба государя, род-де наш от Рюрика,
сами сидели на великих столах. Ты о нашей-то чести подумай, брось
баловство, одумайся, иди в баню, иди в храм божий..."
- Алексашка, - скажет Петр, - давай фитиль. - И, наведя, ахнет из
двенадцатифунтового единорога горохом по боярину. Захохочет, держась за
живот, генерал Зоммер, смеется Лефорт, добродушно ухмыляется молчаливый
Тиммерман; весь в смеющихся морщинах, как печеное яблоко, трясется
низенький, коренастый Картен Брандт. И все иноземцу и русские повыскочат
на валы глядеть, как свалилась горлатная шапка, помертвев, повалился
боярин на руки ближних дворян, шарахнулись, брыкаются лошади. На весь день
хватит смеха и рассказов.
Крепость наименовали стольный город Прешпург.
4
Алексашка Меньшиков, как попал в ту ночь к Петру в опочивальню, так и
остался. Ловок был, бес, проворен, угадывал мысли: только кудри отлетали,
- повернется, кинется и - сделано. Непонятно, когда спал, - проведет
ладонью по роже и, как вымытый, - весел, ясноглазый, смешливый. Ростом
почти с Петра, но шире в плечах, тонок в поясе. Куда Петр, туда и он. Бить
ли на барабане, стрелять из мушкета, рубить саблей хворостину, - ему
нипочем. Начнет потешать - умора; как медведь полез в дупло за медом, да
напоролся на пчел, или как поп пугает купчиху, чтоб позвала служить
обедню, или как поругались два заики... Петр от смеха плакал, глядя - ну,
прямо - влюбленно на Алексашку. Поначалу все думали, что быть ему царским
шутом. Но он метил выше: все - шуточки, прибауточки, но иной раз соберутся
генералы, инженеры, думают, как сделать то-то или то-то, уставятся в
планы, Петр от нетерпения грызет заусенцы, - Алексашка уже тянется из-за
чьего-нибудь плеча и - скороговоркой, чтобы не прогнали:
- Так это же надо вот как делать - проще простого.
- О-о-о-о-о-о! - скажут генералы.
У Петра вспыхнут глаза.
- Верно!
Раздобыть ли надо чего-нибудь, - Алексашка брал денег и верхом летел в
Москву, через плетни, огороды, и доставал нужное, как из-под земли. Потом,
подавая Никите Зотову (ведающему Потешным приказом) счетик, - степенно
вздыхал, подшмыгивая, помаргивая: "Уж что-что, а уж тут на грош обману
нет..."
- Алексашка, Алексашка, - качал головой Зотов, - да видано ли сие, чтоб
за еловые жерди плачено по три алтына? Им красная цена - алтын... Ах,
Алексашка...
- Не наспех, так и - алтын, а тут - дорого, что наспех. Быстро я с
жердями обернулся, вот что дорого, - чтобы Петра Алексеевича нам не
томить...
- Ох, повесят тебя когда-нибудь за твое воровство.
- Господи, да что вы, за что напрасно обижаете, Никита Моисеич... -
отвернув морду, нашмыгав слезы из синих глаз, Алексашка говорил такие
жалостные слова.
Зотов, бывало, махнет на него пером:
- Ну, ладно, иди... На этот раз поверю, - смотри-и...
Алексашку произвели в денщики. Лефорт похваливал его Петру: "Мальчишка
пойдет далеко, предан, как пес, умен, как бес". Алексашка постоянно бегал
к Лефорту в слободу и ни разу не возвращался без подарка. Подарки он любил
жадно, - чем бы ни одаривали. Носил Лефортовы кафтаны и шляпы. Первый из
русских заказал в слободе парик - огромный, рыжий, как огонь, - надевал
его по праздникам. Брил губу и щеки, пудрился. Кое-кто из челяди начал уже
величать его Александром Данилычем.
Однажды он привел к Петру степенного юношу, одетого в чистую рубашку,
новые лапти, холщовые портяночки:
- Мин херц [то есть: mein Herz - мое сердце] (так Алексашка часто
называл теперь Петра), прикажи показать ему барабанную ловкость... Алеша,
бери барабан...
Не спеша положил Алешка Бровкин шапку, принял со стола барабан,
посмотрел на потолок скучным взором и ударил, раскатился горохом, - выбил
сбор, зорю, походный марш, "бегом, коли, руби, ура", и чесанул плясовую, -
ух ты! Стоял, как истукан, одни кисти рук да палочки летали - даже не
видно.
Петр кинулся к нему, схватил за уши, удивясь, глядел в глаза, несколько
раз поцеловал.
- В первую роту барабанщиком!..
Так и в батальоне оказалась у Алексашки своя рука. Когда дни стали
коротки, гололедицей сковало землю, из низких туч посыпало крупой, -
начались в слободе балы и пивные вечера с музыкой. Через Алексашку
иноземцы передавали приглашения царю Петру: на красивой бумаге в рамке из
столбов и виноградных лоз, - пузатый голый мужик сидит на бочке, сверху -
голый младенец стреляет из лука, снизу - старец положил около себя косу.
Посредине золотыми чернилами вирши:
"С сердечным поклоном зовем вас на кружку пива и танцы", а если
прочесть одни заглавные буквы - выходило "герр Петер".
Только смеркалось, Алексашка подавал к крыльцу тележку об один конь
(верхом Петр ездить не любил, слишком был длинен). Вдвоем они закатывались
на Кукуй. Алексашка по дороге говорил:
- Давеча забегал в аустерию, мин херц, - заказать полпива, как вы
приказали, - видел Анну Ивановну... Обещалась сегодня быть беспременно...
Петр, шмыгнув носом, молчал. Страшная сила тянула его на эти вечера.
Кованые колеса громыхали по обледенелым колеям, в тьме не разглядеть
дороги, на плотине воют голые сучья. И вот - приветливые огоньки.
Алексашка, всматриваясь, говорил: "Левей, левей, мин херц, заворачивай в
проулок, здесь не проедем..." Теплый свет льется из низких голландских
окон. За бутылочными стеклами видны огромные парики. Голые плечи у женщин.
Музыка. Кружатся пары. Трехсвечные с зерцалом подсвечники на стенах
отбрасывают смешные тени.
Петр входил не просто, - всегда как-нибудь особенно выкатив глаза:
длинный, без румянца, сжав маленький рот, вдруг появлялся на пороге.
Дрожащими ноздрями втягивал сладкие женские духи, приятные запахи
трубочного табаку и пива.
- Петер! - громко вскрикивал хозяин. Гости вскакивали, шли с добродушно
протянутыми руками, дамы приседали перед странным юношей - царем варваров,
показывая в низком книксене пышные груди, высоко подтянутые жесткими
корсетами. Все знали, что на первый контраданс Петр пригласит Анхен Монс.
Каждый раз она вспыхивала от радостной неожиданности. Анхен хорошела с
каждым днем. Девушка была в самой поре. Петр уже много знал по-немецки и
по-голландски, и она со вниманием слушала его отрывочные, всегда
торопливые рассказы и умненько вставляла слова.
Когда, звякнув огромными шпорами, приглашал ее какой-нибудь
молодец-мушкетер, - на Петра находила туча, он сутулился на табуретке,
искоса следя, как разлетаются юбки беззаботно танцующей Анхен,
повертывается русая головка, клонится к мушкетеру шея, перехваченная
бархоткой с золотым сердечком.
У него громко болело сердце - так желанна, недоступно соблазнительна
была она.
Алексашка танцевал с почтенными дамами, кои за возрастом праздно сидели
у стен, - трудился до седьмого пота, красавец. Часам к десяти молодежь
уходила, исчезала и Анхен. Знатные гости садились ужинать кровяными
колбасами, свиными головами с фаршем, удивительными земляными яблоками,
чудной сладости и сытости, под названием - картофель... Петр много ел, пил
пиво, - стряхнув любовное оцепенение, грыз редьку, курил табак. Под утро
Алексашка подсаживал его в таратайку. Снова свистел ледяной ветер в
непроглядных полях.
- Была бы у меня мельница на слободе али кожевенное заведение, как у
Тиммермана... Вот бы... - говорил Петр, хватаясь за железо тележки.
- Тоже - чему позавидовали... Держитесь крепче - канава.
- Дурак... Видел, как живут? Лучше нашего...
- И вы бы тогда женились...
- Молчи, в зубы дам...
- Погоди-ка... опять сбились...
- Завтра маменьке отвечай... В мыльню иди, исповедуйся, причащайся, -
опоганился... Завтра в Москву ехать, - мне это хуже не знаю чего... Бармы
надевай, полдня служба, полдня сиди на троне с братцем - ниже Соньки... У
Ванечки-брата из носу воняет. Морды эти боярские, сонные, - так бы сапогом
в них и пхнул... Молчи, терпи... Царь! Они меня зарежут, я знаю...
- Да зря вы, чай, так-то думаете, - спьяну.
- Сонька - подколодная змея... Милославские - саранча алчная... Их
сабли, колья не забуду... С крыльца меня скинуть хотели, да народ страшно
закричал... Помнишь?
- Помню!
- Васька Голицын одно войско в степи погубил, ведено в другой раз идти
на Крым... Сонька, Милославские дождаться не могут, когда он с войсками
вернется... У них сто тысяч... Укажут им на меня, ударят в набат...
- В Прешпурге отсидимся...
- Они меня уж раз ядом травили... С ножом подсылали. - Петр вскочил,
озираясь. Тьма, ни огонька. Алексашка схватил его за пояс, усадил. -
Проклятые, проклятые!
- Тпру... Вот она где - плотина. - Алексашка хлестнул вожжами. Свистели
ветлы. Добрый конь вынес на крутой берег. Показались огоньки
Преображенского. - Стрельцов, мин херц, ныне по набату не поднимешь, эти
времена прошли, спроси кого хочешь, спроси Алешку Бровкина, он в слободах
бывает... Они сестрицей вашей тоже не слишком довольны...
- Брошу вас всех к черту, убегу в Голландию, лучше я часовым мастером
стану...
Алексашка свистнул.
- И не видать Анны Ивановны, как ушей.
Петр нагнулся к коленям. Вдруг кашлянул и засмеялся.
Весело загоготал Алексашка, стегнул по лошади.
- Скоро вас мамаша женит... Женатый человек, - известно, - на своих
ногах стоит... Недолго еще, потерпите... Эх, одна беда, что она - немка,
лютеранка... А то бы чего проще, лучше... А?..
Петр придвинулся к нему, с дрожащими от мороза губами силился
разглядеть в темноте Алексашкины глаза...
- А почему нельзя?
- Ну, - захотел! Анну Ивановну-то в царицы? Жди тогда набата...
5
Прельстительные юбочки Анхен кружились только по воскресеньям, - раз в
неделю бывали хмель и веселье. В понедельник кукуйцы надевали вязаные
колпаки, стеганые жилеты и трудились, как пчелы. С большим почтением
относились они к труду, - будь то купец или простой ремесленник. "Он
честно зарабатывает свой хлеб", - говорили они, уважительно поднимая
палец.
Чуть свет в понедельник Алексашка будил Петра и докладывал, что пришли
уже Картен Брандт, мастера и подмастерья. В одной из палат Преображенского
устроена была корабельная мастерская: Картен Брандт строил модели судов по
амстердамским чертежам. Немцы - мастера и ученики - подмастерья, взятые по
указу из ближних стольников и потешных солдат, кто половчее, - строгали,
точили, сколачивали, смолили небольшие модели галер и кораблей,
оснащивали, шили паруса, резали украшения. Тут же русские учились
арифметике и геометрии.
Стук, громкие, как на базаре, голоса, пение, резкий хохот Петра
разносились по сонному дворцу. Старушонки обмирали. Царица Наталья
Кирилловна, скучая по тишине, переселилась в дальний конец, в пристройку,
и там, в дымке ладана, под мерцание лампад, все думала, молилась о
Петруше.
Через верных женщин она знала все, что делается в Кремле: "Сонька-то
опять в пятницу рыбу трескала, греха не боится... Осетров ей навезли из
Астрахани - саженных. И ведь хоть бы какого плохонького осетренка прислала
тебе, матушка... Жадна она стала, слуг голодом морит..." Рассказывали,
что, тоскуя по Василии Васильевиче, Софья взяла наверх ученого чернеца,
Сильвестра Медведева, и он вроде как галант и астроном: ходит в шелковой
рясе, с алмазным крестом, шевелит перстнями, бороду подстригает, - она у
него - как у ворона и хорошо пахнет. Во всякий час входит к Соньке, и они
занимаются волшебством. Сильвестр влазит на окно, глядит в трубу на
звезды, пишет знаки и, уставя палец к носу, читает по ним, и Сонька
наваливается к нему грудью, все спрашивает: "Ну, как, да - ну, как?"...
Вчера видели, - принес в мешке человечий след вынутый, кости и корешки,
зажег три свечи, - шептал прелестные слова и на свече жег чьи-то волосы...
Соньку трясло, глаза выпучила, сидела синяя, как мертвец...
Наталья Кирилловна, хрустя пальцами, наклонялась к рассказчице,
спрашивала шепотом:
- Волосы-то чьи же он жег? Не темные ли?
- Темные, матушка царица, темные, истинный бог...
- Кудрявые?
- Именно - кудрявые... И все мы думаем: уж не нашего ли батюшки, Петра
Алексеевича, волосы жег...
Про Сильвестра Медведева рассказывали, что учит он хлебопоклонной
ереси, коя идет от покойного Симеоны Полоцкого и от иезуитов. Написал
книгу "Манна", где глаголет и мудрствует, будто не при словах "сотвори
убо" и прочая, а только при словах: "Примите, ядите" - хлеб
пресуществляется в дары. В Москве только и говорят теперь и спорят, и
бедные и богатые, в палатах и на базарах, что о хлебе: при коих словах он
пресуществляется? Головы идут кругом, - не знают - как и молиться, чтоб
вовремя угодить к пресуществлению. И многие кидаются от этой ереси в
раскол...
По Москве ходит рыжий поп Филька и, когда соберутся около него,
начинает неистовствовать: "Послан-де я от бога учить вас истинной вере,
апостолы Петр и Павел мне сородичи... Чтоб вы крестились двумя перстами, а
не тремя: в трех-де перстах сидит Кика-бес, сие есть кукиш, в нем вся
преисподняя, - кукишом креститесь..." Многие тут же в него верят и
смущаются. И никакой хитростью схватить его нельзя.
От поборов на крымский поход все обнищали. Говорят: на второй поход и
последнюю шкуру сдерут. Слободы и посады пустеют. Народ тысячами бежит к
раскольникам, - за Уральский камень, в Поморье, и в Поволжье, и на Дон. И
те, раскольники, ждут антихриста, - есть такие, которые его уже видели.
Чтоб хоть души спасти, раскольничьи проповедники ходят по селам и хуторам
и уговаривают народ жечься живыми в овинах и банях. Кричат, что царь, и
патриарх, и все духовенство посланы антихристом. Запираются в монастырях и
бьются с царским войском, посланным брать их в кандалы. В Палеостровском
монастыре раскольники побили две сотни стрельцов, а когда стало не под
силу, заперлись в церкви и зажглись живыми. Под Хвалынском в горах
тридцать раскольников загородились в овине боронами, зажглись и сгорели
живыми же. И под Нижним в лесах горят люди в срубах. На Дону, на реке
Медведице, беглый человек, Кузьма, называет себя папой, крестится на
солнце и говорит: "Бог наш на небе, а на земле бога не стало, на земле
стал антихрист" - московский царь, патриарх и бояре - его слуги..." Казаки
съезжаются к тому папе и верят... Весь Дон шатается.
От таких разговоров Наталье Кирилловне страшно бывало до смертной
тоски. Петенька веселился, забавлялся, не ведая, какой надвигается мрак на
его головушку. Народ забыл смирение и страх... Живыми в огонь кидаются,
этот ли народ не страшен!
Содрогалась Наталья Кирилловна, вспоминая кровавый бунт Стеньки
Разина... Будто вчера это было... Тогда так же ожидали антихриста,
Стенькины атаманы крестились двумя перстами. В смятении глядела Наталья
Кирилловна на огоньки цветных лампад, со стоном опускалась на колени,
надолго прижималась лбом к вытертому коврику...
Думала: "Женить надо Петрушу, - длинный стал, дергается, вино пьет, -
все с немками, с девками... Женится, успокоится... Да пойти бы с ним, с
молодой царицей по монастырям, вымолить у бога счастья, охраны от Сонькина
чародейства, крепости от ярости народной..."
Женить, женить надо было Петрушу. Бывало раньше, - приедут ближние
бояре, - он хоть часок посидит с ними на отцовском троне в обветшалой
Крестовой палате. А теперь на все: "Некогда..." В Крестовой палате
поставили чан на две тысячи ведер - пускать кораблики, паруса надувают
мехами, палят из пушечек настоящим порохом. Трон прожгли, окно разбили.
Царица плакалась младшему брату Льву Кирилловичу. Тот вздыхал уныло:
"Что ж, сестрица, жени его, хуже не будет... Вот у Лопухиных, у
окольничего Лариона, девка Евдокия на выданье, в самом соку, - шестнадцати
лет... Лопухины - горласты, род многочисленный, захудалый... Как псы будут
около тебя..."
По первопутку Наталья Кирилловна поехала будто бы на богомолье в
Новодевичий монастырь. Через верную женщину намекнули Лопухиным. Те
многочисленным родом - человек сорок - прискакали в монастырь, набились
полну церковь, - все худые, злые, низкорослые, глаза у всех так и прыгали
на царицу. В крытом возочке с большим бережением привезли Евдокию,
полумертвую от страха. Наталья Кирилловна допустила ее к руке. Осмотрела.
Повела ее в ризницу и там, оставшись с девкой вдвоем, осмотрела ее всю,
тайно. Девица ей понравилась. Ничего в этот раз не было сказано. Наталья
Кирилловна отбыла, - у Лопухиных горели глаза...
Одна радость случилась среди горя и уныния: двоюродный брат Василия
Васильевича, князь Борис Алексеевич Голицын, вернувшись из крымского
войска, из-под Полтавы, в самый день рождения правительницы, стоял обедню
в Успенском соборе - мертвецки пьяный на глазах у Софьи, а потом за столом
ругал Василия Васильевича: "Осрамил-де нас перед Европой, не полки ему
водить - сидеть в беседке, записывать в тетради счастливые мысли", ругал и
срамил ближних бояр за то, что "брюхом думаете, глаза жиром заплыли,
Россию ныне голыми руками ленивый только не возьмет..." И с той поры
зачастил в Преображенское.
Глядя на постройку Прешбурга, на экзерциции преображенцев и семеновцев,
Борис Алексеевич не качал головой с усмешкой, как другие бояре, но
любопытствовал, похвалил. Осматривая корабельную мастерскую, сказал Петру:
- При Акциуме римляне захватили корабли морских разбойников, да не
знали, что с ними делать, - отрезали им медные носы, прибили на ростры,
сиречь колонны. Но лишь научась сами рубить и оснащать корабли, завоевали
моря и - весь мир.
Он долго говорил с Картеном Брандтом, пытая его знание, и присоветовал
строить потешную верфь на Переяславском озере, что в ста двадцати верстах
от Москвы. Прислал в мастерскую воз латинских книг, чертежей, листов,
оттиснутых с меди, картин, изображающих голландские города, верфи, корабли
и морские сражения. Для перевода книг подарил Петру ученого арапского
карлу Абрама с товарищами Томосой и Секой, карлами же, ростом - один
двенадцать вершков, другой - тринадцать с четвертью, одетых в странные
кафтанцы и в чалмы с павлиньими перьями.
Борис Алексеевич был богат и силен, ума - особенной остроты, ученостью
не уступал двоюродному брату, но нравом - невоздержан к питию и более
всего любил забавы и веселую компанию. Наталья Кирилловна вначале боялась
его, - не подослан ли Софьей? С чего бы такому знатному вельможе от
сильных клониться к слабым? Но, что ни день, гремит на дворе
Преображенского раскидистая карета - четверней, с двумя страшенными
эфиопами на запятках. Борис Алексеевич первым долгом - к ручке
царицы-матушки. Румяный, с крупным носом, - под глазами дрожат припухлые
мешочки, - от закрученных усов, от подстриженной, с пролысинной, бородки
несет мускусом. Глядя на зубы его, засмеешься: до того белы, веселы...
- Как изволила почивать царица? Единорог опять не приснился ли? А я все
к вам да к вам... Надоел, прости...
- Полно, батюшка, тебе всегда рады... Что в Москве-то слышно?
- Скучно, царица, да уж так в Кремле скучно... Весь дворец паутиной
затянуло...
- Что ты говоришь? Да ну тебя...
- По всем палатам бояре на лавках дремлют. Ску-ука... Дела пло-охи,
никто не уважает... Правительница третий день личика не кажет,
заперлась... Сунулся к ручке, к царю Ивану, - лежит его царское величество
на лежаночке в лисьей шубке, в валеночках, так-то пригорюнился: "Что, -
говорит мне, - Борис, скучно у нас? Ветер воет в трубах, так-то страшно...
К чему бы?.."
Наталья Кирилловна догадалась наконец, - все шутит. Метнула взором на
него, засмеялась...
- Только и приободришься, что у вас, царица... Доброго ты сына родила,
умнее всех окажется, дай срок... Глаз у него не спящий...
Уйдет, и у Натальи Кирилловны долго еще блестят глаза. Волнуясь, ходит
по спаленке, думает. Так в беспросветный дождь вдруг проглянет сквозь тучи
летящие синева, поманит солнцем. Значит - непрочен трон под Сонькой, когда
такие орлы прочь летят...
Петр полюбил Бориса Алексеевича; встречая, целовал в губы, советовался
о многом, спрашивал денег, и князь ни в чем не отказывал. Часто сманивал
Петра с генералами, мастерами, денщиками и карлами гулять и шалить на
Кукуе, - выдумывал необыкновенные потехи. Не раз, разгоряченный вином,
вскакивал, - бровь нависала, другая задиралась, сверкали зубы, багровел
нос... И по-латыни читал из Вергилия:
"Прославим богов, щедро наполняющих вином кубки, и сердце - весельем, и
душу - сладкой пищей..."
Петр очарованно глядел на него. За окнами шумел ветер, летя через
тысячеверстные равнины, лесную да болотную глушь, лишь задерет солому на
курной избе, да повалит пьяного мужика в сугроб, да звякнет мерзлым
колоколом на покосившейся колокольне... А здесь - взлохмачены парики,
красные лица, дым валит из длинных трубок, трещат свечи. Шумство.
Веселье...
- Быть пьяному синклиту нерушимо! - Петр приказал Никите Зотову писать
указ: "От сего дня всем пьяницам и сумасбродам сходиться в воскресенье,
соборно славить греческих богов". Лефорт предложил сходиться у него. С
этого так и повелось. Зотов, самый горчайший, был пожалован званием
архипастыря и флягой с цепью - на шею. Алексашку, во всем безобразии,
сажали на бочку с пивом, и он пел такие песни, что у всех кишки лопались
от смеху.
В Москву дошел слух об этих сборищах. Бояре испуганно зашептали: "На
Кукуе немцы проклятые царя вконец споили, кощунствуют и бесовствуют". В
Преображенское приехал князь Приимков-Ростовский, истовый старик, ударил
Петру челом и с час говорил - витиевато, на древнеславянском - о том, как
беречь византийское благолепие и благочестие, на коем одном стоит Россия.
Петр молча слушал (в столовой палате играл с Алексашкой в шахматы, были
сумерки). Потом толкнул доску с фигурами и заходил, грызя заусенец. Князь
все говорил, поднимая рукава тяжелой шубы, - длиннобородый, сухой... Не
человек - тень надоевшая, ломота зубная, скука! Петр нагнулся к
Алексашкину уху, тот фыркнул, как кот, ушел, скалясь. Скоро подали
лошадей, и Петр велел князю сесть в сани, - повез его к Лефорту.
За столом на высоком стуле сидел Никита Зотов, в бумажной короне, в
руках держал трубку и гусиное яйцо. Петр без смеха поклонился ему и просил
благословить, и архипастырь с важностью благословил его на питье трубкой и
яйцом. Тогда все (человек двадцать) запели гнусавыми голосами ермосы.
Князь Приимков-Ростовский, страшась перед царем показать невежество, тайно
закрестился под полой шубы, тайно отплюнулся. А когда на бочку полез голый
человек с чашей, и царь и великий князь всея Великия и Малыя и прочая,
указав на него перстом, промолвил громогласно: "Сие есть бог наш, Бахус,
коему поклонимся", - помертвел князь Приимков-Ростовский, зашатался.
Старика без памяти отнесли в сани.
С этого дня Петр велел называть Зотова всепьянейшим папой, архижрецом
бога Бахуса, а сходбища у Лефорта - сумасброднейшим и всепьянейшим
собором.
Дошел слух о том и до Софьи. В гневе послала она говорить с Петром
ближнего боярина, Федора Юрьевича Ромодановского. Из Преображенского он
вернулся задумчивый.
Докладывал правительнице:
- Шалостей и забав там много, но и дела много... В Преображенском не
дремлют...
Ненавистью, смутным страхом зашлось сердце у Софьи. Не успели, кажется,
и оглянуться, - подрос волчонок...
6
Неожиданно из Полтавы прибыл Василий Васильевич. Еще только брезжил
рассвет, а уж в дворцовых сенях и переходах - не протолкаться. Гул, как в
улье. Софья не спала ночь. Вышитое золотом, покрытое жемчужной сетью,
платье, - более пуда весом, - бармы в лалах, изумрудах и алмазах,
ожерелья, золотая цепь - давили плечи. Сидела у окна, сжав губы, чтобы не
дрожали. Верка, ближняя женщина, дышала на замерзшее стекло:
- Матушка, голубушка, - едет!
Подхватила царевну под локоть, и Софья взглянула: по выпавшему за ночь
снегу от Никольских ворот шла крупной рысью шестерка серых в яблоках, на
головах - султаны, на бархатных шлеях - наборные кисти до земли, впереди
коней бегут в белых кафтанах скороходы, крича: "Пади, пади!", у дверей
низкого, крытого парчой возка скачут офицеры в железных латах, коротких
епанчах. Остановились у Красного крыльца. Дворяне, в тесноте ломая бока
друг другу, кинулись высаживать князя...
У правительницы закатились глаза. Верка опять подхватила ее, - "вот
соскучилась-то сердешная!". Софья прохрипела:
- Верка, подай Мономахову шапку.
Она увидела Василия Васильевича, только когда всходила на трон в
Грановитой палате. В паникадилах горели свечи. Бояре сидели по скамьям. Он
стоял, пышно одетый, но весь будто потраченный молью: борода и усы
отросли, глаза ввалились, лицо желтоватое, редкие волосы слежались на
голове...
Софья едва сдерживала слезы. Оторвала от подлокотника полную, туго
схваченную у запястья горячую руку. Став на колено, князь поцеловал,
прикоснулся к ней шершавыми губами. Она ждала не того и содрогнулась,
будто чувствуя беду...
- Рады видеть тебя, князь Василий Васильевич. Хотим знать про твое
здравие... - Она чуть кашлянула, чтобы голос не хрипел. - Милостив ли бог
к делам нашим, кои мы вверили тебе?..
Она сидела золотая, тучная, нарумяненная на отцовском троне, украшенном
рыбьим зубом. Четыре рынды, по уставу - блаженно-тихие отроки, в белом, в
горностаевых шапках, с серебряными топориками, стояли позади. Бояре с двух
сторон, как святители в раю, окружали крытый алым сукном трехступенчатый
помост трона. Происходило все благолепно, по древнему чину византийских
императоров. Василий Васильевич слушал, преклоня колено, опустив голову,
раскинув руки...
Софья отговорила. Василий Васильевич встал и благодарил за милостивые
слова. Два думных пристава степенно подставили ему раскладной стул. Дело
дошло до главного, - зачем он и приехал. Пытливо и недоверчиво Василий
Васильевич покосился на ряды знакомых лиц, - сухие, как на иконах,
медно-красные, злые, распухшие от лени, с наморщенными лбами, -
вытянулись, ожидая, что скажет князь Голицын, подбираясь к их кошелям...
Василий Васильевич повел речь околицами... "Я-де раб и холоп ваш, великих
государей, царей и великих князей и прочая, бью челом вам, великим
государям, в том, чтобы вы, великие государи, мне бы, холопу вашему Ваське
с товарищи, вашу, великих государей, милость как и раньше, так и впредь
оказали и велели бы пресвятые пречистые владычицы богородицы, милосердные
царицы и приснодевы Марии образ из Донского монастыря к войску вашему,
государеву, непобедимому и победоносному, послать, дабы пречистая
богородица сама полками вашими предводительствовала и от всяких напастей
заступала и над врагами вашими преславные победы и дивное одоление
являла..."
Долго он говорил. От духоты, от боярского потения туман стоял сиянием
над оплывающими свечами. Окончил про образ Донской богородицы. Бояре,
подумав для порядка, приговорили: послать. Вздыхали облегченно. Тогда
Василий Васильевич уже твердо заговорил о главном: войскам третий месяц не
плачено жалованья. Иноземные офицеры, - к примеру полковник Патрик Гордон,
- обижаются, медные деньги кидают наземь, просят заплатить серебром, от
крайности хоть соболями... Люди пообносились, валенок нет, все войско в
лаптях, и тех не хватает... А с февраля - выступать в поход... Как бы
опять сраму не получилось.
- Сколько же денег просишь у нас? - спросила Софья.
- Тысяч пятьсот серебром и золотом.
Бояре ахнули. У иных попадали трости и костыли. Зашумели. Вскакивая,
ударяли себя рукавами по бокам: "Ахти нам!.." Василий Васильевич глядел на
Софью, и она отвечала горящим взглядом. Он заговорил еще смелее:
- Были у меня в стану два человека из Варшавы, монахи, иезуиты. Есть у
них грамота от французского короля, чтоб им верить. Предлагают они великое
дело. Вам (привстав, поклонился Софье), пресветлым государям, от того дела
быть должна немалая польза... Говорят они так: на морях-де ныне много
разбойников, французским кораблям ходить кругом света опасно, много
товаров напрасно гибнет. А через русскую землю путь на восток прямой и
легкий - и в Персию, и в Индию, и в Китай. Вывозить, мол, вам товары все
равно не на чем, купцы ваши московские безденежны. А французские купцы
богаты. И чем вам без пользы оберегать границы, - пустите наших купцов в
Сибирь и дальше, куда им захочется. Они и дороги порубят в болотах, и
верстовые столбы поставят, и взъезжие ямы. В Сибири будут покупать меха,
платить за них золотом, а ежели найдут руды, то станут заводить и рудное
дело.
Старый князь Приимков-Ростовский, не сдержав сердца, перебил Василия
Васильевича: