еня; я пойду так же далеко, как Мелине. С этими почтенными особами можно себе позволить все, что ни взбредет в голову; здесь нечего опасаться быть смешным: они никогда не станут подтрунивать над тем, что потворствует их причудам". В эту минуту зашла речь о подписке в пользу знаменитого Кошена, который два-три раза в год проявляет первоклассный талант и спасает партию от нелепого положения. Как и все гениальные люди, поглощенные одною высокою мыслью, г-н Кошен мог оказаться вынужденным продать свои земли.
- Я охотно пожертвовала бы луидор,- говорила одна из странных личностей, окружавших доктора (при выходе из церкви Люсьен узнал, что это была маркиза де Марсильи).- Этот господин Кошен все-таки не из благородных (недворянин). При мне только золото. Я просила бы добрейшего доктора прислать мне завтра свою служанку после мессы, в половине девятого утра, и я ей вручу кое-какую сумму.
- Ваша фамилия, маркиза,- ответил с весьма довольным видом доктор,- как раз откроет собою четырнадцатую страницу моего большого реестра с эластичным корешком, который я, вернее мы, получили в подарок от наших парижских друзей.
"Я здесь - как господин Жабало в Версале: я в центре внимания",- сказал себе Люсьен, разгоревшись от успеха. Действительно, все взоры были прикованы к его мундиру. Заметим в оправдание нашего героя, что со времени своего отъезда из Парижа он ни разу не был в светской гостиной; а жить без остроумной беседы - это ли счастливая жизнь?
- А я,- громко вмешался он в разговор,- осмелюсь попросить господина Дю Пуарье подписать меня на сорок франков. Но мне хотелось бы, чтобы моя фамилия стояла сразу же после фамилии маркизы: это принесет мне счастье.
- Прекрасно, отлично, молодой человек! - воскликнул слащаво-пророческим тоном Дю Пуарье.
"Если мои однополчане узнают об этом,- подумал Люсьен,- не миновать второй дуэли: упреки в ханжестве градом посыплются на меня. Но как могут они узнать? Им нет доступа в это общество. Разве только командир полка проведает через своих шпионов. Что же, тем лучше: слыть ханжой лучше, чем слыть республиканцем".
К концу богослужения Люсьену пришлось принести немалую жертву: несмотря на то, что на нем были белые рейтузы исключительной чистоты, он должен был преклонить колена, опустившись на грязный каменный пол часовни Кающихся.
Вскоре все вышли из церкви, и Люсьен, убедившись, что рейтузы у него безнадежно испачканы, направился домой. "Впрочем, может быть, эта маленькая неприятность вменится мне в заслугу",- подумал он. И нарочно пошел медленно, стараясь не обгонять праведных жен, медленно, небольшими группами двигавшихся по безлюдной, заросшей сорняком улице.
"Интересно было бы знать, что предосудительного мог бы в этом найти командир полка?" - задал себе вопрос Люсьен, когда к нему подошел врач; и так как он не был великий мастер притворяться, он позволил своему новому приятелю угадать свою мысль.
- Ваш полковник - типичный представитель пошлой умеренности, мы хорошо знаем его,- авторитетно заявил Дю Пуарье.- Это голыш, вечно трепещущий, что прочтет в "Moniteur" известие о своей отставке. Но я не вижу здесь однорукого офицера, этого либерала, награжденного орденом под Бриенном, его шпиона,
Подошли уже к концу улицы, и Люсьен, шагавший медленно и все время прислушивавшийся к разговорам, которые велись на его счет, испугался, как бы не выдать своей радости каким-нибудь неосторожным движением. Он позволил себе отвесить весьма почтительный полупоклон трем дамам, шедшим почти рядом с ним и беседовавшим очень громко.
Крепко пожав руку доктору, он удалился.
Сев на коня, он дал волю безумному смеху, душившему его уже целый час. Проезжая мимо читальни Шмидта, он подумал: "Вот оно - удовольствие быть ученым!" За зеленоватым стеклом окна он заметил однорукого либерала-офицера, державшего перед собой номер "Tribune" и скосившего глаза в его сторону, когда он поравнялся с лавкой.
На другой день в высшем обществе Нанси только и было разговора, что о появлении военного мундира в часовне Кающихся, и притом мундира с распоротым правым рукавом, затянутым лентами; этот молодой человек недавно едва не предстал перед господом. То был день торжества для Люсьена.
Он не рискнул пойти в половине девятого к мессе без пения. "Это может иметь последствия,- подумал он,- мне пришлось бы ходить в часовню всякий раз, когда я буду свободен от службы".
Часов в десять утра он торжественно отправился покупать требник или молитвослов в роскошном мюллеровском переплете. Он не пожелал, чтобы ему завернули книгу в шелковую бумагу: он нашел, что будет забавнее, если он гордо понесет ее, держа под мышкой. "Трудно было бы придумать что-нибудь лучшее даже в расцвете Реставрации; я подражаю маршалу N., нашему военному министру".
"С провинциалами можно позволить себе все,- сказал он себе со смехом.- Дело в том, что здесь нет никого, кто назвал бы смешное своим настоящим именем". С книгой под мышкой, он лично отнес свои сорок франков г-ну Дю Пуарье, и тот разрешил ему ознакомиться со списком жертвователей. Верхняя часть каждой страницы была заполнена фамилиями с частицей "де" и одно лишь имя Люсьена, по лестной для него случайности, составляло исключение, начав собою страницу, непосредственно следовавшую за той, на которой красовалось имя г-жи де Марсильи.
Провожая его, г-н Дю Пуарье глубокомысленно произнес:
- Будьте уверены, мой дорогой, отныне ваш полковник не заставит вас стоять, когда вызовет вас к себе для объяснений; он будет с вами, по крайней мере, вежлив; что же касается благожелательности, за это не поручусь.
Никогда еще, кажется, предсказание не исполнялось с такой быстротой. Несколько часов спустя командир полка, которого Люсьен издали заметил на прогулке, знаком предложил ему приблизиться и пригласил его завтра пообедать с ним. Люсьен нашел, что у него грубые манеры мещанина, желающего стать с собеседником на короткую ногу. "Несмотря на его блестящий мундир и на отвагу, этот человек смахивает на церковного старосту, приглашающего на обед соседа-попечителя".
Когда он уже собирался удалиться, полковник сказал ему:
- У вашего коня изумительные лопатки; для таких ног два лье - сущий пустяк. Разрешаю вам делать ваши прогулки до Дарне (местечко в шести лье от Нанси).
"О всемогущество шарлатанства!" - воскликнул про себя Люсьен, прыснув со смеху, и поскакал галопом в сторону Дарне.
Вторая часть дня принесла Люсьену еще большее торжество. Дю Пуарье захотел во что бы то ни стало представить его графине де Коммерси, той самой даме, которая накануне дала для него молитвенник.
Особняк Коммерси, расположенный в глубине большого двора, только частично вымощенного камнем и окруженного подстриженными липами, производил на первый взгляд довольно унылое впечатление; но за домом Люсьен заметил английский сад с очаровательно свежей зеленью, в котором он прогулялся бы с удовольствием. Его приняли в просторной гостиной, обитой красным шелком и золотым багетом. Шелк немного вылинял, но выцветшие места были прикрыты отличными фамильными портретами. Изображенные на них особы были в белых париках. Огромные кресла с сильно покоробленными деревянными частями, сверкавшими позолотой, внушили почти трепет Люсьену, когда он услыхал обращенные к лакею сакраментальные слова графини де Коммерси: "Кресло гостю". К счастью, не в обычаях дома было сдвигать с места эти почтенные махины: Люсьену придвинули современное кресло превосходной работы.
Графиня была высокого роста женщина, худая и державшаяся, несмотря на преклонный возраст, очень прямо. Люсьен обратил внимание на ее кружева, которые вовсе не пожелтели; он питал отвращение к пожелтевшим кружевам. Что касается физиономии дамы, в ней не было ничего примечательного. "Черты ее лица не отличаются благородством, но она умеет придавать им благородное выражение",- подумал Люсьен.
Беседа, как и обстановка, была благородна, однообразна, протекала медленно, без особых странностей. В общем, Люсьену могло показаться, что он находится где-нибудь в Сен-Жерменском предместье, в доме у старых людей. Г-жа де Коммерси не говорила слишком громко, не жестикулировала чрезмерно, как это делала светская молодежь, которую Люсьен встречал на улицах. "Это обломок века учтивости",- подумал Люсьен.
Госпожа де Коммерси с удовольствием подметила восхищенные взоры, которые Люсьен бросал на ее сад. Она объяснила ему, что ее сын, двенадцать лет проживший в Гартвеле (дворце Людовика XVIII в Англии), велел сделать точную копию с него, но только меньших размеров, как подобает частному лицу. Г-жа де Коммерси предложила Люсьену приходить иногда прогуляться в этом саду.
- Сюда ходят многие и не считают себя при этом обязанными навещать старуху-владелицу. У моего привратника есть список лиц, которым открыт доступ в сад.
Люсьен был тронут этим знаком внимания, и, так как он был человек душевно тонкий, в его ответе прозвучали нотки искренней признательности. После того как ему так просто оказали любезность, ему не пришло бы на ум над чем-нибудь смеяться; он чувствовал себя возрожденным. Уже несколько месяцев, как Люсьен не видел светского общества.
Когда он встал, чтобы откланяться, г-жа де Коммерси сочла возможным, не уклоняясь от господствовавшего в их беседе тона, сказать ему:
- Признаюсь вам, сударь, я впервые вижу у себя в гостиной кокарду, которая на вас, но я была бы рада, если бы вы дали мне возможность видеть ее почаще. Мне всегда доставит удовольствие принять у себя человека со столь изысканными манерами, который, несмотря на свою крайнюю молодость, отличается таким благомыслием.
"И все это только потому, что я ходил к Кающимся!" Люсьену так хотелось расхохотаться, что он с трудом удержался от безрассудного желания дать по пятифранковой монете всем лакеям, выстроившимся шпалерами в передней при его проходе.
Эта двойная шеренга лакеев молча подсказала Люсьену, что ему надлежало сделать. "Для человека, начавшего благонамеренно мыслить, иметь только одного слугу - значит вести себя крайне необдуманно". Он обратился с просьбой к г-ну Дю Пуарье подыскать ему трех надежных молодцов, но непременно благонамеренных.
Возвратившись домой, Люсьен напоминал собою брадобрея царя Мидаса: он умирал от желания рассказать о своей удаче. Он написал страниц десять матери, прося прислать ему пять-шесть великолепных ливрей для лакеев. "Выкладывая за них деньги, отец убедится, что я еще не стал сенсимонистом чистой воды".
Несколько дней спустя г-жа де Коммерси пригласила Люсьена на обед. В гостиной, куда он постарался явиться ровно в половине четвертого, он застал г-на и г-жу де Серпьер с одною из шести дочерей, г-на Дю Пуарье и двух-трех почтенного возраста дам с мужьями, большей частью кавалерами ордена Святого Людовика. Кого-то, по-видимому, поджидали; вскоре лакей доложил о приходе г-на и г-жи де Сов д'Окенкур. Люсьен был поражен. "Нет на свете женщины красивее, чем она,- решил он.- Впервые молва ничуть не солгала". В ее глазах была какая-то бархатистость, жизнерадостность и естественность, доставлявшая почти блаженство всякому, кто имел удовольствие глядеть на них. Присмотревшись получше, Люсьен, однако, нашел в этой обольстительной женщине один недостаток: у нее была некоторая наклонность к полноте, хотя ей было не больше двадцати пяти - двадцати шести лет. За нею вошел высокого роста молодой блондин с жиденькими усиками, очень бледный, надменный и молчаливый; это был ее муж. Г-н д'Антен, ее любовник, явился вместе с ними. За столом его посадили по правую руку от нее; она довольно часто заговаривала с ним шепотом, а потом смеялась. "Этот непритворно веселый смех составляет странный контраст с угрюмым и старомодным видом остального общества,- подумал Люсьен.- Вот что мы назвали бы в Париже весьма рискованной веселостью! Сколько врагов нажила бы себе эта красивая женщина! Даже умные люди осудили бы такое отсутствие застенчивости, способное подвергнуть ее всем ужасным последствиям клеветы. В провинции есть, значит, и свои хорошие стороны! Разве самое существенное не в том, что среди всех этих лиц, рожденных для скуки, молодая героиня столь привлекательна? А она, право, обворожительна. Ради такого обеда я согласен двадцать раз сходить к Кающимся".
Как человек благоразумный, Люсьен всячески старался быть учтивым с г-ном де Сов д'Окенкуром, который гордился тем, что является носителем двух прославившихся фамилий: первой - при Карле IX, второй - при Людовике XIV.
Прислушиваясь к медленным, изысканным и бесцветным речам г-на д'Окенкура, Люсьен внимательно разглядывал его жену. Г-же д'Окенкур можно было дать на вид лет двадцать пять, а то и двадцать четыре. Она была блондинка с большими голубыми, восхитительно живыми, отнюдь не томными глазами, приобретавшими томное выражение, лишь когда ей становилось скучно, но сразу вспыхивавшими от счастья при первой же веселой или просто необычной мысли. Прелестный свежий рот поражал своими тонкими, законченными очертаниями, сообщавшими всему лицу восхитительное благородство. Нос с легкой горбинкой дополнял очарование этого восхитительного лица, ежеминутно менявшего выражение, в зависимости от малейших оттенков чувств, волновавших г-жу д'Окенкур. В ней не было и тени лицемерия; при таком лице оно было бы просто невозможно.
В Париже г-жа д'Окенкур слыла бы первейшей красавицей; в Нанси же в лучшем случае ее признавали красивой. Видя, как обращается с ней г-жа де Серпьер, Люсьен постиг всю глубину ненависти, с которой здесь к ней относились. Он нашел слишком подчеркнутыми и ненависть святош и безразличие молодой женщины к светской молве. К концу обеда Люсьен относился уже с неподдельной благожелательностью к маркизу д'Антену и к его прелестной любовнице. За кофе г-н Дю Пуарье получил возможность осторожно отвечать на многочисленные вопросы, которые ему задавал Люсьен насчет г-на д'Окенкура.
- Она искренне обожает своего друга и ради него идет на самые безрассудные поступки; его несчастье - вернее, несчастье для его славы - в том, что, восхищаясь им в течение двух-трех лет, она теперь находит в нем смешные стороны. Вскоре он внушит ей смертельную скуку, которую ничем нельзя будет превозмочь. Это будет зрелище, за которое стоит заплатить деньги: мы увидим, как эта скука подвергнет жестокому испытанию ее доброту; ибо это добрейшее сердце на свете, больше всего опасающееся причинить кому-нибудь настоящее зло. Забавнее всего то (я потом расскажу вам об этом подробнее), что последний из ее любовников влюбился в нее до безумия, влюбился трагически, как раз в тот момент, когда начал ей надоедать. Она была этим горько удручена и полгода не знала, как избавиться от него наиболее человечным образом. Я видел, что она готова обратиться ко мне за советом по этому поводу; в такие моменты она бесконечно остроумна.
- Сколько же времени тянутся ее отношения с господином д'Антеном? -спросил Люсьен с наивностью, вознаградившей доктора за все его старания.
- Уже тридцать месяцев с лишним; все удивлены, но он столь же легкомысленный человек, как и она; это служит ему поддержкой.
- А как же муж? Мне кажется, здешние мужья из буржуазной среды дьявольски подозрительны.
- Разве вы не заметили,- с комическим простодушием возразил г-н Дю Пуарье,- что веселость и умение жить сохранились только в дворянской среде? Госпожа д'Окенкур влюбила в себя своего мужа до сумасшествия, и он влюблен в нее до такой степени, что не в состоянии сделаться ревнивцем. Она сама распечатывает все адресованные ему анонимные письма.
Люсьен был в восторге от этого диалога, доставлявшего ему двойное удовольствие: он узнавал интересные вещи и вместе с тем не попадался на удочку рассказчика. Беседа внезапно была прервана: его подозвала к себе г-жа де Коммерси. Она официально представила его г-же де Серпьер, длинной, сухой и набожной женщине, обладательнице весьма ограниченного состояния и матери шести дочерей, которых надо было выдать замуж. У той, что сидела с ней рядом, были белокурые волосы более чем странного оттенка; на девушке, ростом около пяти футов четырех дюймов, было длинное белое платье с зеленым поясом шириною в шесть пальцев, обрисовывавшим как нельзя лучше ее плоскую, худощавую фигуру. Этот зеленый цвет на фоне белого показался Люсьену невероятно безобразным, но он отнюдь не как политик был шокирован дурным вкусом, господствовавшим за границей.
- Остальные пять сестер так же соблазнительны как она? - спросил он, обернувшись к доктору.
Доктор вдруг напустил на себя мрачную серьезность; лицо его, точно по команде, изменило выражение, что чрезвычайно развеселило нашего корнета. Люсьен мысленно повторял придуманную им военную команду, состоявшую из двух приемов: "плут - мрачней!".
Между тем Дю Пуарье пространно разглагольствовал о высоком происхождении и о высокой добродетели этих девиц - о весьма почтенных вещах, которые Люсьен никоим образом не собирался оспаривать. После града напыщенных слов доктор наконец высказал свою подлинную мысль ловкого человека:
- К чему злословить о некрасивых женщинах?
- А, ловлю вас на слове, доктор! Это неосторожная фраза: не я, а вы назвали мадмуазель де Серпьер некрасивой, и я могу на вас ссылаться.
Затем многозначительно и серьезно прибавил:
- Если бы я хотел лгать беспрестанно и насчет всего, я ходил бы на званые обеды к министрам: они, но крайней мере, раздают теплые местечки или деньги; но деньги у меня есть, и я не стремлюсь обменять свое место на какое-либо другое. Зачем же раскрывать рот только для того, чтобы лгать, да еще в глухой провинции? И на обеде, на котором присутствует всего лишь одна красивая женщина? Это было бы слишком большим геройством для вашего покорного слуги.
После этой декларации наш герой принялся самым точным образом выполнять указания доктора. Он долгое время любезничал с г-жой де Серпьер и ее дочерью и подчеркнуто держался в стороне от блистательной г-жи д'Окенкур.
Несмотря на свои зловещие волосы, мадмуазель де Серпьер оказалась простой, рассудительной и даже не злой девушкой, что несказанно удивило Люсьена. После получасовой беседы с матерью и дочерью он с сожалением расстался с ними, чтобы последовать совету, который дала ему г-жа де Серпьер: подойдя к г-же де Коммерси, он попросил ее представить его другим пожилым дамам, находившимся в салоне. Во время этих скучных разговоров он издали смотрел на мадмуазель де Серпьер и теперь находил ее значительно менее шокирующей хороший вкус. "Тем лучше,- решил он,- моя роль благодаря этому будет менее трудна; я могу издеваться над доктором, но я должен верить ему: я могу кое-как ужиться в этом аду, лишь угождая старости, уродству и чудачеству. Часто разговаривать с госпожой д'Окенкур значило бы, увы, претендовать на слишком многое мне - недворянину, человеку в этом обществе никому не известному. Прием, оказанный мне сегодня, поразителен по своей сердечности: под ним, должно быть, что-то кроется".
Госпожа де Серпьер была до такой степени довольна учтивостью корнета, вскоре снова возвратившегося к ней и подсевшего к столу, за которым она играла в бостон, что не только не нашла его якобинцем и июльским героем (таково было ее первое слово о нем), но даже признала его манеры изысканными.
- Каково в точности его имя? - осведомилась она у г-жи де Коммерси.
Она была весьма огорчена, когда после ответа г-жи де Коммерси получила роковую уверенность в буржуазном происхождении Люсьена.
- Почему он не взял, как это делают все ему подобные, в качестве фамилии название своей родной деревни? Они должны об этом позаботиться, если хотят, чтобы их принимали в хорошем обществе.
Добрейшая Теодолинда де Серпьер, к которой были обращены последние слова, страдала с самого начала обеда за Люсьена, все время испытывавшего затруднения из-за невозможности пользоваться правой рукой.
Когда в гостиную вошла почтенного вида дама, г-жа де Серпьер посоветовала ему пойти представиться ей и, не дожидаясь ответа, принялась объяснять ему всю древность фамилии Фюроньер, которую носила вновь прибывшая дама, отлично слышавшая все, что о ней говорилось.
"Это смехотворно,- подумал Люсьен,- особенно когда с такими речами обращаются ко мне, человеку заведомо простого происхождения, человеку, которого видят в первый раз и с которым хотят быть любезными. В Париже мы сочли бы это бестактностью, но в провинции люди меньше стесняются".
Едва Люсьен успел представиться г-же де Фюроньер, как г-жа де Коммерси подозвала нашего героя, чтобы представить его еще одной только что прибывшей даме. "Всем им придется делать визиты,- думал Люсьен при каждой новой церемонии представления.- Надо будет записать все эти фамилии с некоторыми геральдическими и историческими подробностями, иначе я их перезабуду и совершу какую-нибудь чудовищную неловкость. Основным содержанием моей беседы с этими новыми знакомыми дамами будут обращенные непосредственно к каждой из них расспросы о новых для меня подробностях их знатного происхождения",
На следующий же день Люсьен, в тильбюри, в сопровождении двух лакеев, ехавших верхом, принялся развозить свои визитные карточки дамам, которым он имел честь был представленным накануне. К его великому удивлению, он был принят почти везде; его хотели видеть лично, и все эти дамы, знавшие о том, что с ним случилось, с чрезвычайным сочувствием говорили о его ране. Всюду он держался подобающим образом, но к г-же де Серпьер приехал полумертвый от скуки. Он утешался тем, что встретит опять мадмуазель Теодолинду, высокую девицу, с которой познакомился вчера и которая с первого взгляда показалась ему такой некрасивой.
Лакей в светло-зеленой, слишком долгополой ливрее ввел его в огромную гостиную, прилично обставленную, но плохо освещенную. При его появлении все семейство поднялось со своих мест. "Это результат их привычки оживленно жестикулировать",- решил он; и хотя роста Люсьен был вполне приличного, он оказался едва ли не ниже всех присутствующих. "Теперь я понимаю, почему у них такая огромная гостиная,- подумал он,- в обыкновенной комнате это семейство не могло бы поместиться".
Отец, седовласый старец, удивил Люсьена. Костюмом и манерами он в точности напоминал благородного отца из труппы провинциальных комедиантов. Он носил крест Святого Людовика на чрезмерно длинной ленте с широкой белой каймой, указывавшей, по-видимому, на принадлежность к ордену Лилии. Он говорил очень хорошо, с некоторой снисходительностью, подобающей семидесятидвухлетнему дворянину. Все шло как нельзя лучше до того момента, когда, рассказывая о прожитой жизни, он упомянул о том, что был наместником короля в Кольмаре.
При этих словах Люсьен испытал настоящий ужас, должно быть, помимо его воли, отразившийся на простом и добром его лице, ибо старик поторопился объяснить ему чистосердечно, без малейшей обиды, что его не было в Кольмаре во время дела полковника Карона.
Волнение заставило Люсьена позабыть обо всех своих планах. Он приехал с намерением посмеяться над этими рыжеволосыми сестрами,- ростом каждая с гренадера,- над этой вечно чем-то недовольной, вечно брюзжащей матерью, стремящейся при таком милом характере выдать замуж всех дочерей. Слова почтенного старика по поводу кольмарского дела наложили печать неприкосновенности на весь его дом; с этой минуты для Люсьена здесь не было уже ничего, способного вызвать насмешку.
Мы просим благосклонного читателя принять во внимание, что наш герой еще очень молод, совсем новичок, юнец, лишенный всякого опыта; все это не мешает нам испытывать некоторое затруднение, так как мы принуждены сознаться, что он по слабости приходил в негодование от некоторых политических событий. В ту пору это была наивная душа, не знавшая самое себя; это вовсе не был человек с крепкой головой на плечах или остроумец, спешащий подвергнуть все резкой критике. В салоне матери, где посмеивались надо всем решительно, он научился издеваться над лицемерием и достаточно хорошо разгадывать его; но при всем том он не знал, чем он станет в один прекрасный день.
Когда в пятнадцать лет он начал читать газеты, мистификация, завершившаяся смертью полковника Карона, была последним громким деянием тогдашнего правительства; она послужила пищей для всех оппозиционных изданий. Эта знаменитая подлость была к тому же совершенно недоступна пониманию мальчика, между тем как ему были известны все ее подробности, словно дело шло о доказательстве геометрической теоремы.
Придя в себя после сильнейшего волнения, охватившего его при слове "Кольмар", Люсьен с интересом стал присматриваться к г-ну де Серпьеру. Это был красивый старик пяти футов и восьми дюймов росту, державшийся очень прямо; прекрасные белые волосы придавали ему совсем патриархальный вид. У себя дома, в кругу семьи, он носил старинный голубой сюртук со стоячим воротником, совершенно военного покроя. "Он его, по-видимому, донашивает",- пришло в голову Люсьену. Эта мысль глубоко растрогала его: он привык к щеголеватым парижским старцам. Отсутствие всякой аффектации, умная, содержательная речь г-на де Серпьера окончательно покорили Люсьена; в особенности отсутствие аффектации показалось ему чем-то невероятным в провинции.
В продолжение значительной части своего визита Люсьен уделял гораздо больше внимания этому бравому военному, долго повествовавшему о своих походах в эмиграции и о несправедливости австрийских генералов, искавших случая уничтожить эмигрантские корпуса, чем шести рослым девицам, его окружавшим. "Надо, однако, заняться ими",- подумал он наконец. Девицы работали, сидя вокруг единственной лампы, так как в этом году гарное масло было дорого.
Разговаривали они просто. "Можно подумать,- решил Люсьен,- будто они просят прощения за то, что некрасивы".
Они говорили не слишком громко; в самый интересный момент беседы они не наклоняли головы к плечу; они не были постоянно заняты впечатлением, производимым ими на присутствующих; они не распространялись подробно насчет редких качеств или места производства тканей, из которых были сшиты их платья; они не называли картину великой страницей истории и т. п. Словом, не будь здесь сухой и злой физиономии их матери, г-жи де Серпьер, Люсьен в этот вечер был бы вполне счастлив и благодушно настроен; впрочем, он вскоре забыл об ее замечаниях и с подлинным удовольствием беседовал с мадмуазель Теодолиндой.
В продолжение этого визита, который должен был длиться двадцать минут, а затянулся на два часа, Люсьен не услышал ничего неприятного, кроме нескольких злобных слов г-жи де Серпьер. У этой дамы были крупные черты лица, поблекшие и величественные, но словно застывшие. Ее большие глаза, тусклые и бесстрастные, следили за всеми движениями Люсьена и леденили его. "Боже мой, что за создание!" - подумал он.
Из учтивости Люсьен время от времени покидал группу девиц де Серпьер, сидевших вокруг лампы, чтобы поговорить с бывшим наместником короля. Г-н де Серпьер с удовольствием объяснил, что единственное условие, при котором Франция может обрести порядок и спокойствие, заключается в том, чтобы в точности восстановить положение вещей, существовавшее в 1786 году. "Это было начало нашего упадка,- несколько раз повторил славный старик,- inde mali labes" {Отсюда все зло (лат.).}. Ничто не могло быть смешнее этого утверждения в глазах Люсьена, считавшего, что именно с 1786 года Франция стала понемногу выходить из того варварства, в которое она отчасти погружена еще и до сих пор.
Четверо или пятеро молодых людей, несомненно знатного происхождения, появились в гостиной один за другим. Люсьен заметил, что все они становились в позу и элегантно облокачивались одной рукой на камин черного мрамора или на золоченый консоль, находившийся между двумя окнами. Когда они покидали одну из этих грациозных поз, чтобы принять другую, не менее грациозную, они двигались быстро, почти стремительно, словно исполняя военную команду.
Люсьен думал: "Может быть, чтобы понравиться провинциальным девицам, необходимо так двигаться"; но он должен был оторваться от этих философских размышлений, так как заметил, что эти господа, принимавшие классические позы, старались подчеркнуть, что между ними и Люсьеном нет ничего общего. Он попытался отплатить им за этой сторицей.
- Вас это раздражает? - спросила мадмуазель Теодолинда, проходя мимо него.
В этом вопросе было столько простоты и естественности, что Люсьен ответил ей с не меньшей искренностью:
- Это так мило, что я даже собираюсь спросить у вас имена этих красавцев, которые, если не ошибаюсь, хотят вам понравиться. Возможно, что холодностью, которою они меня сейчас удостаивают, я обязан вашим прекрасным глазам.
- Молодой человек, разговаривающий с моей матерью, - господин де Ланфор.
- Он очень представителен и кажется человеком благовоспитанным. А кто этот господин, который с таким грозным видом облокотился о камин?
- Это господин Людвиг Роллер, бывший кавалерийский офицер. Те двое, рядом с ним,- его братья; они небогаты; жалованье было для них большим подспорьем. Теперь у них на троих одна лошадь и, кроме того, у них чрезвычайно оскудели темы для бесед. Они не могут больше говорить о том, что вы, господа военные, называете сбруей, амуницией, и о прочих занимательных вещах. У них уже нет надежды стать маршалами Франции, подобно маршалу Ларнаку, прапрадеду одной из их бабушек.
- После вашего описания они мне кажутся более симпатичными. А этот приземистый и неповоротливый толстяк, который время от времени поглядывает на меня с видом превосходства и отдувается, как кабан?
- Как? Вы его не знаете? Это господин маркиз де Санреаль, самый богатый дворянин в наших краях.
Люсьен разговаривал с мадмуазель Теодолиндой очень оживленно; потому-то их беседа и была прервана г-ном де Санреалем; раздосадованный счастливым видом Люсьена, он подошел к мадмуазель Теодолинде и вполголоса заговорил с нею, не обращая ни малейшего внимания на Люсьена. В провинции богатому холостяку все дозволено.
Эта полувраждебная выходка напомнила Люсьену о необходимости соблюдать приличия. Оловянный циферблат висевших на стене, на высоте восьми футов, старинных часов был настолько испещрен узорами, что невозможно было разглядеть ни цифр, ни стрелок; часы пробили, и Люсьен узнал, что он целых два часа сидит у Серпьеров. Ои ушел.
"Посмотрим,- подумал он,- разделяю ли я аристократические предрассудки, над которыми всегда так издевается отец". Он отправился к г-же Бершю; там он застал префекта, заканчивавшего партию в бостон.
Увидев входящего Люсьена, г-н Бершю-отец обратился к супруге, огромной женщине лет пятидесяти или шестидесяти:
- Крошка, предложи чашку чая господину Левену.
Так как г-жа Бершю не слышала его, он дважды повторил эту фразу, начинавшуюся словом "крошка".
"Разве я виноват в том, что мне смешны эти люди?" - подумал Люсьен. Взяв чашку чая, он пошел полюбоваться на действительно красивое платье, которое надела в тот вечер мадмуазель Сильвиана. Оно было из алжирской ткани в очень широкую, кажется, каштановую и бледно-желтую полоску; при вечернем освещении эти цвета выглядели чудесно.
В ответ на несколько слов восхищения Люсьену пришлось выслушать от прекрасной Сильвианы весьма подробное повествование об этом платье; оно было из Алжира; уже давно находилось оно в шкафу мадмуазель Сильвианы, и пр., и пр. Прекрасная Сильвиана, позабыв о своем чересчур высоком росте, не преминула склонить голову в наиболее интересных местах этой трогательной истории. "Прелестные формы,- думал Люсьен, запасаясь терпением.- Безусловно, мадмуазель Сильвиана могла бы изображать в 1793 году одну из тех богинь Разума, о которых так распространялся господин де Серпьер. Мадмуазель Сильвиана с гордостью взирала бы на мир, в то время как десяток мужчин проносил бы ее на носилках по городским улицам".
Когда повествование о полосатом платье было окончено, Люсьен почувствовал, что у него не хватает смелости продолжать разговор. Он стал слушать г-на префекта, который с тупым самодовольством повторял статью из вчерашнего номера "Débats". "Эти люди никогда не говорят, они проповедуют,- думал Люсьен.- Если я сяду, я засну; надо уходить, пока у меня еще есть силы". В передней он взглянул на свои часы: он провел у г-жи Бершю только двадцать минут.
Желая не забыть никого из своих новых знакомых, а главное, боясь перепутать их между собою, что было бы прискорбно ввиду самолюбия провинциалов, Люсьен решил составить перечень своих новоиспеченных друзей. Он расположил их согласно занимаемому ими рангу, как это делают английские журналы; описывающие публике олмекские балы. Вот этот перечень:
"Графиня де Коммерси, из Лотарингской династии.
Маркиз и маркиза де Пюи-Лоранс.
Г-н де Ланфор, цитирующий Вольтера и повторяющий разглагольствования Дю Пуарье о Гражданском кодексе и разделе наследства.
Маркиз и маркиза де Сов д'Окенкур; г-н д'Антен, друг маркизы. Маркиз, очень храбрый человек, постоянно умирающий от страха.
Маркиз де Санреаль, приземистый, толстый, невероятно самодовольный, сто тысяч ливров ежегодного дохода.
Маркиз де Понлеве и его дочь, г-жа де Шастеле, самая богатая невеста в округе, владелица миллионов и предмет вожделений гг. де Блансе, де Гоэлло и т. д. Меня предупредили, что г-жа де Шастеле никогда не захочет принять меня из-за моей кокарды; надо бы найти возможность явиться к ней в штатском платье.
Графиня де Марсильи, вдова кавалера ордена Почетного Легиона; прадед - маршал Франции.
Три графа Роллера: Людвиг, Сижисмон и Андре, храбрые офицеры, неутомимые охотники, весьма недовольные. Все три брата говорят совершенно одно и то же. У Людвига грозный вид, смотрит на меня косо.
Граф де Васиньи, бывший подполковник, человек рассудительный и умный; попытаться с ним сойтись. Обстановка хорошего вкуса, великолепные лакеи.
Граф Женевре, девятнадцатилетний юнец, толстый и затянутый во фрак, всегда слишком узкий; черные усы; каждый вечер два раза повторяет, что без легмтимизма Франция не может быть счастлива; в сущности, славный малый; прекрасные лошади.
Люди, с которыми я знаком, но с которыми следует избегать всякого особого разговора, ибо первый обязывает к двадцати другим, а говорят они, как вчерашние газеты.
Г-н и г-жа де Луваль; г-жа де Сен-Сиран; г-н де Бернгейм; г-да де Жоре, де Вопуаль, де Сердан, де Пули, де Сен-Венсен, де Пеллетье-Люзи, де Винер, де Шарлемон и т. д."
Вот общество, в котором вращался Люсьен. Редкий день он не видел доктора, и даже в обществе этот ужасный доктор часто обращался к нему со своими пылкими импровизациями.
Люсьен был так неопытен, что его не удивляли ни замечательный прием, оказанный ему высшим светом Нанси (за исключением молодых людей), ни постоянство, с которым Дю Пуарье просвещал его и покровительствовал ему.
При всем своем красноречии, страстном и наглом, Дю Пуарье был человек необычайно робкий; он никогда не бывал в Париже, и жизнь, которую там ведут, казалась ему чудовищной; тем не менее он сгорал желанием поехать туда. Его корреспонденты давно сообщили ему всякие сведения о г-не Левене-отце. "В этом доме,- думал он,- я найду превосходный даровой обед, познакомлюсь с влиятельными людьми, с которыми можно поговорить и которые помогут мне, если со мной случится беда. Благодаря Левенам я не буду одинок в этом Вавилоне. Этот юноша пишет своим родителям обо всем; несомненно, они уже знают, что я ему здесь покровительствую".
Госпожа де Марсильи и госпожа де Коммерси, обе значительно старше шестидесяти лет, довольно часто приглашали Люсьена на обед (у него хватило ума не отказываться от этих приглашений) и представили его всему городу. Люсьен в точности следовал совету, который дала ему мадмуазель Теодолинда.
Проведя меньше недели в высшем обществе, он уже успел заметить в нем жестокий раскол.
Его новые знакомые сперва стыдились этих разногласий и хотели скрыть их от постороннего человека, но вражда и страсти взяли верх; к счастью для провинции, ей еще знакомы страсти.
Господин де Васиньи и благоразумные люди считали, что живут в царствование Генриха V, тогда как Санреаль, Людвиг Роллер и наиболее пылкие люди не признавали отрешения в Рамбулье и ожидали, что после Карла X воцарится Людовик XIX.
Люсьен часто посещал так называемый особняк Пюи-Лоранс; это был большой дом, расположенный в конце предместья, заселенного дубильщиками, неподалеку от зловонной речки шириною в двенадцать футов.
Над маленькими квадратными оконцами каретных сараев и конюшни тянулся ряд больших окон с черепичными навесами; навесы имели своим назначением предохранять богемские стекла. Защищенные таким образом от дождя стекла, быть может, не мылись лет двадцать и пропускали внутрь желтоватый свет.
В самой темной из комнат, освещенных этими грязными окнами, у старинного бюро буль сидел худощавый, высокого роста человек, пудривший волосы и носивший косу единственно из политических убеждений, так как он часто с удовольствием сознавался, что коротко остриженные и ненапудренные волосы гораздо удобнее.
Этот мученик высоких принципов был уже далеко не молод; звали его маркиз де Пюи-Лоранс. Во время эмиграции он был верным спутником одной августейшей особы; когда особа эта стала всемогущей, ее укоряли за то, что она ничего не сделала для человека, которого придворные называли тридцатилетним другом. Наконец в результате многочисленных ходатайств, которые г-ну де Пюи-Лорансу нередко казались унизительными, он был назначен главным податным инспектором в ***.
После всех этих неприятных хлопот г-н де Пюи-Лоранс, обиженный теми, кому он посвятил свою жизнь, видел все в черном свете. Но принципы его остались непоколебимыми, и он, как и прежде, отдал бы за них жизнь. "Карл Десятый,- часто повторял он,- не потому наш король, что он достойный человек. Достойный он человек или нет, но он сын дофина, сына Людовика Пятнадцатого,- этого достаточно". И добавлял, если находился в кругу друзей: "Разве законная власть повинна в том, что ее представитель глуп? Разве мой арендатор будет избавлен от обязанности выплачивать мне аренду на том основании, что я дурак или слабоумный?" Г-н Пюи-Лоранс ненавидел Людовика XVIII. "Этот чудовищный эгоист,- часто повторял он,- некоторым образом узаконил революцию. Благодаря ему сторонники мятежа получили правдоподобный довод, нелепый для нас,- прибавлял он,- но способный увлечь слабых".
- Да, сударь,- говорил он Люсьену на следующий день после того, как тот был ему представлен,- поскольку корона - благо, которым пользуются пожизненно, ничто из того, что делает ее теперешний обладатель, не может обязать его преемника, даже присяга, ибо, давая эту присягу, его преемник был подданным и ни в чем не мог отказать своему королю.
Люсьен выслушивал все это и еще многое другое с видом внимательным, даже почтительным, как и подобает молодому человеку, но очень старался, чтобы его учтивость не была похожа на одобрение. "Я, плебей и либерал, могу иметь кое-какое значение среди этих тщеславных людей только при условии, что не уступлю своих позиций".
Когда при этом присутствовал Дю Пуарье, он без стеснения перебивал маркиза: "Следствием стольких прекрасных вещей будет то, что всю собственность станут делить поровну. В ожидании этой конечной цели всех либералов, Гражданский кодекс берет на себя задачу сделать всех наших детей мещанами. Какое дворянское состояние могло бы выдержать эти бесконечные разделы наследства после смерти каждого отца семейства? Это еще не все; нашим младшим сыновьям оставалась армия; но подобно тому как Гражданский кодекс, который я назвал бы адским, уравнивает состояние, рекрутский набор вносит элемент равенства в армию. Закон устанавливает пошлейший порядок повышения в чине, ничто уже не зависит от милости монарха. Зачем же в таком случае угождать королю? А с тех пор, сударь, как стали задавать себе этот вопрос, монархии более не существует. Что мы видим с другой стороны? Отсутствие крупных наследственных состояний, что тоже подрывает монархический принцип. Нам остается только религиозность крестьян, потому что без веры нет и уважения к богатым и знатным, есть только дьявольский дух анализа, вместо уважения - зависть, а при малейшей кажущейся несправедливости - мятеж".
Тут маркиз де Пюи-Лоранс подхватывал:
- Значит, нет иного средства, как вновь призвать иезуитов и законодательным актом предоставить им на сорок лет диктатуру в деле воспитания народа.
Забавнее всего было то, что, высказывая эти суждения, маркиз искренне считал себя патриотом; в этом смысле он был несравненно выше старого плута Дю Пуарье, который, выходя однажды от де Пюи-Лоранса, сказал Люсьену:
- Этот человек - герцог, миллионер, пэр Франции; не ему задаваться вопросом о том, согласуется ли его положение с добродетелью, всеобщим благом и другими прекрасными вещами. Его положение превосходно, значит, он должен всеми способами его поддерживать и улучшать; в противном случае он заслуживает всеобщего презрения как трус или дурак.
Внимательно и весьма учтиво выслушивать эти разглагольствования было обязанностью sine qua non {Непременною (лат.).} Люсьена; это была плата за ту особую милость, которую оказало ему высшее общество Нанси, приняв его в свое лоно.
"Надо сознаться,- думал он однажды вечером, возвращаясь домой и почти засыпая на ходу,- что люди во сто раз знатнее меня изволят удостаивать меня беседой в самой благородной и самой лестной для меня форме, но они мучают меня бесчеловечно. Я не в силах больше этого выдерживать. Правда, я могу, вернувшись домой, подняться наверх, к своему хозяину, господину Бонару; там я, быть может, застану его племянника Готье. Это человек чрезвычайно порядочный, который сразу же обрушит мне на голову истины неоспоримые, но относящиеся к вещам малозанимательным, и притом сделает это с простотой, которая в наиболее горячие моменты переходит в грубость. Что мне даст эта грубость? Эти истины вызывают зевоту. Неужели же мне суждено проводить жизнь среди легитимистов, учтивых себялюбцев, боготворящих прошлое, и республиканцев, великодушных, но скучных безумцев, боготворящих будущее? Теперь я понимаю отца, когда он восклицал: "Почему я не родился в 1710 году, с пятьюдесятью тысячами ливров годового дохода!"
Прекрасные рассуждения, которые каждый вечер выслушивал Люсьен и которые читателю пришлось выслушать лишь один раз, были политическим исповеданием веры всякого представителя знати Нанси и области, не желавшего слишком явно пересказывать статьи из "Quotidienne", "Gazette de France" и т. п.
Вытерпев целый месяц, Люсьен наконец нашел совершенно невыносимым общество крупных помещиков-дворян, рассуждающих всегда так, словно, кроме них, никого нет на свете, и говорящих только о высокой политике и о цене на овес.
На фоне этой скуки было лишь одно исключение Люсьен очень радовался, когда, придя в особняк Пюи-Лоранс, он бывал принят маркизой. Это была женщина высокого роста, лет тридцати пяти, может быть, больше; у нее были прекрасные глаза, великолепная кожа и, кроме того, такой вид, будто она насмехалась над всеми существующими на свете теориями. Она восхитительно рассказывала, вышучивала