Главная » Книги

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое), Страница 10

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое)


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

все сказал мне,- повторял он, когда присущий ему здравый смысл пытался возражать.- Дал бы только бог, чтобы понравиться ей было не так легко. Уж на это я жаловаться не стал бы".
   Наконец через пять дней после бала, которые показались Люсьену пятью неделями, он встретился с г-жой де Шастеле у графини де Коммерси. Г-жа де Шастеле была прелестна; ее обычная бледность исчезла, когда лакей доложил о г-не Левене, Люсьен, в свою очередь, тоже едва дышал. Туалет г-жи де Шастеле, однако, показался ему слишком блистательным, слишком нарядным, слишком хорошего вкуса. Действительно, г-жа де Шастеле была одета восхитительно, так, как нужно быть одетой, чтобы понравиться в Париже. "Столько стараний из-за простого визита к пожилой даме,- думал он,- слишком напоминают о слабости к подполковникам". Однако, несмотря на всю горечь этого осуждения, он добавил: "Ну что ж, я буду ее любить, хотя это и непоследовательно". Предаваясь этим мыслям, он находился в трех шагах от нее и дрожал, как лист, но от счастья.
   В эту самую минуту г-жа де Шастеле отвечала на какой-то учтивый вопрос Люсьена, осведомившегося о ее здоровье, отвечала вежливо и голосом, полным самой изысканной грации, но в то же время со спокойствием, тем более неизменным, что оно не было грустным и мрачным, а, наоборот, приветливым и почти веселым. Смущенный Люсьен лишь по окончании визита, задумавшись над ее тоном, отдал себе отчет в размерах несчастья, которое ему этот тон предвещал. Что же касается его самого, он держался в присутствии г-жи де Шастеле шаблонно, почти пошло. Он это почувствовал и оказался настолько жалок, что попробовал придать изящество своим движениям и голосу,- можно догадаться, с каким успехом. "Вот я снова так же неловок, как тогда, в начале нашего разговора на балу..." - решил он и был совершенно прав, нисколько не преувеличивая своей растерянности и отсутствия остроумия.
   Но он не понимал, что единственное существо, в глазах которого он не хотел оказаться глупцом, совсем иначе судило о его замешательстве. "Господин Левен,- думала г-жа де Шастеле,- ожидал от меня той же невероятной легкомысленности, что и на балу, или, по меньшей мере, имел основания рассчитывать на ласковый и почти сердечный тон, каким говорят с друзьями. Он натолкнулся на крайнюю вежливость, которая, по существу, отодвигает его в ряды людей, весьма мало знакомых".
   Люсьен, которому ничего не приходило в голову, чтобы сказать хоть что-нибудь, пустился в описание достоинств г-жи Малибран, певшей в Меце; высшее общество Нанси изъявляло намерение поехать послушать ее. Г-жа де Шастеле в восторге, что ей больше не нужно делать усилий, чтобы подыскивать вежливые и холодные слова, смотрела на него. Вскоре он совершенно запутался, и замешательство его было настолько смешно, что г-жа де Коммерси это заметила.
   - Нынешние молодые люди,- шепнула она г-же де Шастеле,- способны меняться до неузнаваемости. Это совсем не тот милый корнет, который часто бывает у меня.
   Слова эти совершенно осчастливили г-жу де Шастеле: здравомыслящая женщина, ум и хладнокровие которой признавал весь город, подтвердила то, что несколько минут тому назад говорила она самой себе - и с каким удовольствием! "Как не похож он на того человека, веселого, живого, блестяще остроумного, стесненного только толпой да резкостью собственных суждений, которого я видела на балу! Сейчас он говорит о певице и не может найти ни одной подходящей фразы. А ведь он ежедневно читает статьи, превозносящие госпожу Малибран".
   Госпожа де Шастеле чувствовала себя такой счастливой, что вдруг подумала: "Я еще что-нибудь скажу или улыбнусь слишком дружески и испорчу себе весь сегодняшний вечер. Все это очень приятно, но, чтобы потом не быть недовольной самой собою, надо уйти отсюда". Она поднялась и вышла.
   Вскоре и Люсьен расстался с г-жой де Коммерси. Он испытывал потребность поразмыслить на досуге о своей глупости и о ледяной холодности г-жи де Шастеле.
   После пяти-шести часов раздирающих сердце размышлений он пришел к нижеследующему заключению.
   Он не подполковник и потому оказался недостоин внимания г-жи де Шастеле. Ее обращение с ним на балу было прихотью, мимолетной фантазией, которым подвержены слишком чувствительные женщины. Мундир на минуту ввел ее в заблуждение. За неимением лучшего она его приняла за полковника.
   Эти утешения повергли Люсьена в полное отчаяние. "Я настоящий дурак, а эта женщина - театральная кокетка, только удивительно красивая. Черт меня побери, если я когда-либо посмотрю на ее окна!"
   Если бы Люсьена вели на виселицу, он чувствовал бы себя счастливее, чем теперь, когда он принял это великое решение. Несмотря на поздний час, он сел на лошадь. Очутившись за городом, он заметил, что не в состоянии держать повод в руке. Он поручил коня слуге, а сам пошел пешком. Несколько времени спустя, когда пробила полночь, несмотря на все оскорбления, которыми он осыпал г-жу де Шастеле, он сидел на камне против ее окна.
  

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

  
   Его появление исполнило ее радости. Возвращаясь от г-жи де Коммерси, она подумала: "Он, должно быть, так сильно недоволен и собою и мной, что постарается забыть меня, и если я его еще увижу, то не раньше чем через несколько дней".
   Время от времени г-жа де Шастеле различала в глубокой темноте огонек сигары Люсьена. Она любила его сейчас до безумия. Если бы в полнейшей тишине, царившей вокруг, у Люсьена хватило духу подойти к ее окну и сказать ей вполголоса что-нибудь изобретательное и бодрое, например: "Добрый вечер, сударыня. Соблаговолите дать мне знак, что вы меня слышите",- она, весьма возможно, ответила бы ему: "Прощайте, господин Левен",- и интонация этих трех слов удовлетворила бы самого требовательного любовника. Произносить имя Левена, разговаривая с ним самим, было высшим наслаждением для г-жи де Шастеле.
   Люсьен, в достаточной мере поваляв дурака, как он говорил самому себе, отправился в бильярдную, помещавшуюся в глубине грязного двора, где, он был уверен, уже находились несколько корнетов его полка. Он был так жалок, что встреча с ними была для него счастьем.
   Счастье это его не минуло, и он искренне ему обрадовался. Молодые люди оказались в тот вечер людьми компанейскими, хотя считали нужным наутро вновь напустить на себя холодность хорошего тона.
   Люсьену везло: он играл и выигрывал. Было решено, что выигранные наполеондоры останутся в бильярдной; появилось шампанское, и Люсьен до такой степени напился, что слуга бильярдной и сосед, которого он позвал на помощь, доставили его домой.
   Так истинная любовь отвращает от беспутства.
   На следующий день Люсьен вел себя, как настоящий безумец. Его товарищи, корнеты, снова ставшие злыми, говорили: "Этот изящный парижский денди не привык к шампанскому, он еще не пришел в себя после вчерашнего; надо будет почаще подбивать его на это. Мы будем издеваться над ним и до попвйки, и во время нее, и после. Замечательно!"
   На другой день после встречи с женщиной, против которой Люсьен считал себя хорошо защищенным, он никак не мог прийти в себя; он не понимал ни того, что с ним происходит, ни чувств, зарождавшихся в его собственном сердце, ни того, что делали окружающие.
   Ему казалось, что они намекают на его чувства к г-же де Шастеле, и, чтобы не сердиться, он должен был призывать на помощь все свое благоразумие.
   "Буду жить только настоящим днем,- решил он наконец,- и делать только то, что доставит мне больше удовольствия. Лишь бы я никому на свете не признавался и никому не писал о своем безумии! Тогда никто не будет вправе сказать мне в один прекрасный день: "Ты был безумцем". Если эта болезнь не сведет меня в могилу, я по крайней мере не буду из-за нее краснеть.
   Тщательно скрытое сумасшествие теряет половину своих дурных последствий; главное, чтобы никто не догадывался о моих подлинных чувствах".
   Через несколько дней с Люсьеном произошла полная перемена. В обществе все были поражены его веселостью и остроумием.
   "У него дурные принципы, он безнравствен, но он действительно красноречив",- говорили у г-жи де Пюи-Лоранс.
   - Мой друг, вы портитесь,- сказала ему однажды эта умная женщина.
   Он говорил, чтобы говорить, противоречил сам себе, преувеличивал и шаржировал все, о чем рассказывал, а рассказывал он много и подолгу. Словом, он говорил, как провинциальный краснобай, и потому успех его был огромен. Обыватели Нанси узнавали то, чем они привыкли восхищаться. Прежде они находили его странным, оригиналом, ломакой и часто непонятным.
   На самом же деле он мучительно боялся выдать то, что происходило в его сердце. Ему казалось, что за ним зорко наблюдает, шпионит доктор Дю Пуарье, которого он начал подозревать в сделке с г-ном N., человеком умным, министром полиции Людовика-Филиппа. Но Люсьен не мог порвать с Дю Пуарье, ему не удалось даже отдалить его от себя, перестав разговаривать с ним. Дю Пуарье глубоко пустил корни в этом обществе, он ввел в него Люсьена, и порвать с Дю Пуарье было бы нелепо и еще более затруднительно. Не порывая же с этим человеком, таким деятельным, таким вкрадчивым и обидчивым, надо было обходиться с ним, как с близким другом, как с отцом.
   "С этими людьми нечего бояться переиграть роль",- и Люсьен стал говорить, как настоящий комедиант. Он все время играл роль, и самую шутовскую, какая только приходила ему в голову; он нарочно выбирал самые смешные выражения. Он любил быть с кем-нибудь, одиночество стало для него невыносимо. Чем нелепее было то, что он говорил, тем больше отвлекался он от серьезной стороны своей жизни, которая не удовлетворяла его; ум его был шутом его души.
   Он не был донжуаном, далеко нет; неизвестно, чем ему предстояло сделаться впоследствии, но в данное время, оставшись с женщиной наедине, он еще не привык действовать наперекор своим чувствам. До сих пор он относился с глубоким презрением к этого рода талантам, но теперь начинал жалеть, что не обладает ими. По крайней мере он ничуть не заблуждался на этот счет. Ужасные слова мудрого кузена Эрнеста о неумении Люсьена обращаться с женщинами постоянно звучали в его душе, почти наравне с жестокими словами станционного смотрителя Бушара о подполковнике и г-же де Шастеле.
   Двадцать раз благоразумие твердило ему, что надо сблизиться с этим Бушаром, что, с помощью денег или как-нибудь иначе угодив ему, из него можно было бы вытянуть много полезных сведений. Но Люсьен никак не мог пересилить себя. Когда он на улице издали замечал этого человека, у него мороз пробегал по коже.
   Его рассудок твердил ему, что он имеет основания презирать г-жу де Шастеле, душа же его каждый день находила все новые причины обожать ее как существо самое чистое, самое неземное, стоящее выше всяких тщеславных и материальных соображений, этой второй религии провинциалов. Постоянная борьба между душой и разумом буквально почти сводила его с ума и делала его глубоко несчастным. Это было как раз в то время, когда его лошади, его тильбюри, его ливрейные лакеи вызывали зависть однополчан-корнетов и вообще всей молодежи Нанси и окрестностей,- видя его богатым, юным, довольно красивым, смелым, эти люди без сомнения считали его самым счастливым человеком из всех, кого они когда-либо встречали. Черная меланхолия, преследовавшая его, когда он оказывался один на улице, его рассеянность, нетерпеливые жесты, которые можно было принять за проявления злости,- все это относилось за счет возвышенной и благородной самоуверенности. Наиболее просвещенные видели в этом искусное подражание лорду Байрону, о котором в ту пору еще много говорили.
   Посещение бильярдной, нами упомянутое, было не единственным; слухи об этом распространились, и подобно тому, как четыре ливреи, присланные г-жой Левей из Парижа сыну, Нанси превратил в дюжину или даже пятнадцать, так и теперь все говорили, что в течение последнего месяца Люсьена каждый вечер доставляли домой мертвецки пьяным. Люди, относившиеся к нему безразлично, были удивлены, отставные офицеры-карлисты обрадованы, и только одно сердце было задето за живое: "Неужели я в нем ошиблась?"
   Такой способ затуманивать рассудок, чтобы позабыть горе, был далеко не хорош, но он был единственным, который мог придумать Люсьен; вернее, он был в это вовлечен: гарнизонная жизнь настойчиво предлагала ему окунуться в нее, и он согласился. Как мог он поступить иначе, если желал избежать тоскливых вечеров? Это было его первое горе: до сих пор жизнь была для него или трудом, или удовольствием.
   Уже давно его с почетом принимали во всех домах Нанси, но те самые причины, которые обеспечивали ему успех, лишали его всякого удовольствия. Люсьен был похож на старую кокотку: он постоянно играл комедию, и потому ничто не радовало его. "Если бы я был в Германии, я говорил бы по-немецки; здесь, в Нанси, я говорю, как провинциал". Ему показалось бы, что он сквернословит, если бы, говоря о прекрасном утре, он просто заметил: "Какое чудесное утро!" И он хмурил брови, чтобы, распустив морщины на лбу, воскликнуть с важным видом крупного землевладельца: "Какая великолепная погода для сена!"
   Его вечерние излишества в бильярдной Шарпантье немного поколебали его репутацию, но за несколько дней до того, как разнесся слух об его дурном поведении, он купил огромную коляску, способную вмещать в себя многочисленные семейства, которыми изобиловал Нанси; для этой-то цели и предназначал ее Люсьен. Шесть девиц Серпьер с матерью обновили, как принято выражаться, эту коляску. Другие семьи, не менее многочисленные, решились попросить ее и тотчас же получили. "Господин Левен - отличный малый,- твердили всюду,- правда, это ему не дорого стоит. Его отец играет на повышении ренты с министром внутренних дел, и бедная рента оплачивает все это". Столь же мило объяснял г-н Дю Пуарье происхождение "прелестного подарка", который сделал ему Люсьен, исцеленный им от "летучей подагры".
   Все потворствовали желаниям Люсьена, даже его отец, который ничуть не жаловался на его расходы. Люсьен был уверен, что, говоря с г-жой де Шастеле, все отзывались о нем хорошо, но, тем не менее, дом маркиза де Понлеве оставался в Нанси единственным, в котором шансы Люсьена, по-видимому, падали. Напрасно Люсьен делал попытки явиться туда с визитом. Г-жа де Шастеле, чтобы не принимать его, предпочла закрыть свои двери, сославшись не нездоровье. Она обманула даже бдительность самого доктора Дю Пуарье, который говорил Люсьену. что г-жа де Шастеле поступит благоразумно, если еще долго не будет выходить. Воспользовавшись предлогом, подсказанным ей доктором Дю Пуарье, г-жа де Шастеле ограничила свои визиты, не боясь, что дамы Нанси обвинят ее в гордости и нелюдимости.
   Когда Люсьен увидел ее вторично после бала, она держалась с ним, как с человеком почти незнакомым; ему даже показалось, что она не отвечала на те немногие слова, с которыми он обращался к ней, так, как того требовала бы самая элементарная вежливость. После этого второго свидания Люсьен принял героическое решение. Робость, которую он испытывал всякий раз, когда наступал момент действовать, еще увеличивала его презрение к самому себе.
   "Боже мой! Неужели то же случится со мной, когда моему полку придется атаковать неприятеля?" - Люсьен осыпал себя самыми горькими упреками. На следующий день, как только он пришел к г-же де Марсильи, доложили о г-же де Шастеле.
   Безразличие, с которым она к нему относилась, было настолько явным, что под конец он возмутился. Впервые он воспользовался положением, завоеванным им в свете; он предложил г-же де Шастеле руку, чтобы проводить ее до кареты, хотя было очевидно, что эта притворная учтивость очень ей неприятна.
   - Простите меня, сударыня, если я недостаточно скромен; я очень несчастен.
   - Говорят совсем другое, сударь,- ответила г-жа де Шастеле самым естественным и непринужденным тоном и ускорила шаг, чтобы поскорее добраться до кареты.
   - Я угождаю всем жителям Нанси в надежде, что, быть может, они в вашем присутствии будут хорошо отзываться обо мне; по вечерам же, чтобы забыть вас, я стараюсь заглушить свой рассудок.
   - Мне кажется, сударь, я не давала вам повода.... В эту минуту лакей захлопнул дверцу, и лошади умчали г-жу де Шастеле, почти лишившуюся сознания.
  

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

  
   "Может ли быть что-нибудь более постыдное,- воскликнул Люсьен, застыв на месте,- чем эта упорная борьба с отсутствием чина! Этот демон никогда не простит мне, что я не имею обер-офицерских эполет!"
   Ничто не могло быть безотраднее этой мысли, но во время визита, закончившегося изложенным выше коротким диалогом, Люсьен, казалось, опьянел от божественной бледности и изумительно прекрасных глаз Батильды. Это было одно из имен г-жи де Шастеле. "Нельзя упрекать ее, обычно дышащую таким ледяным холодом, за то, что взгляд ее по каким бы то ни было причинам оживился в эти полчаса, когда говорили о стольких вещах. Но в глубине ее глаз, невзирая на благоразумие, к которому она сама себя принуждает, я заметил таинственный блеск, какое-то мрачное волнение, словно эти глаза следили за иной, более интимной и более острой беседой, чем та, что воспринимается нашим слухом".
   Чтобы быть смешным до конца, даже в своих собственных глазах, бедный Люсьен, как мы видели, совершенно упавший духом, решил написать. Он сочинил прекрасное письмо, отправился в Дарне, городок, находящийся в шести лье от Нанси по дороге в Париж, и собственноручно опустил послание в почтовый ящик. На второе письмо, так же как и на первое, ответа не последовало.
   К счастью, в третьем у него проскользнуло случайно, а не преднамеренно, так как, говоря по совести, в такой хитрости мы не можем его заподозрить, слово подозрение.
   Это слово оказалось драгоценным подспорьем для любви, которую все время неустанно старалась побороть в своем сердце г-жа де Шастеле. Дело в том, что, несмотря на жестокие упреки, которыми г-жа де Шастеле без конца осыпала себя, она всей душой любила Люсьена. День приобретал для нее значение и ценность лишь когда она сидела по вечерам у жалюзи своей гостиной и прислушивалась к шагам Люсьена, который, не догадываясь об успехе своих стараний, проводил целые часы на улице Помп.
   Батильда (так как в слове "госпожа" слишком много степенности для такого ребячества) проводила вечера, укрывшись за жалюзи и дыша через маленькую трубочку из лакричной бумаги, которую она держала во рту, как Люсьен - сигару. В глубокой тишине, царившей на улице Помп, пустынной даже днем, а в особенности в одиннадцать часов вечера, она с наслаждением, довольно невинным, конечно, слушала, как шуршала в руках Люсьена лакричная бумага, когда он вырывал ее из книжечки и складывал, свертывая свою самодельную "сигарито". Виконт де Блансе имел честь и счастье преподнести г-же де Шастеле одну из тех книжечек, которые, как вам известно, доставляются из Барселоны.
   Горько упрекая себя за то, что нарушила долг всякой женщины по отношению к самой себе, г-жа де Шастеле в первые дни после бала, не столько заботясь о своей репутации, сколько из-за Люсьена, уважение которого было для нее важнее всего, обрекла себя на скуку, сказавшись больной и выезжая крайне редко. Действительно, благодаря ее благоразумному поведению приключение на балу было совершенно забыто. Все видели, как она краснела, разговаривая с Люсьеном, но так как за два месяца она ни разу не приняла его у себя, хотя ничего не могло быть проще этого, все пришли к заключению, что, разговаривая на балу с Люсьеном, она уже начинала испытывать недомогание, заставившее ее в скором времени уехать домой. После обморока, случившегося с нею на балу, она призналась по секрету двум-трем знакомым дамам: "Прежнее здоровье не вернулось ко мне, оно погибло в бокале шампанского". Испуганная видом Люсьена и тем, что он сказал ей в их последнюю встречу, она с каждым днем все строже соблюдала свой обет полного одиночества.
   Госпожа де Шастеле сделала все, чего требовало благоразумие; никто не подозревал действительной причины ее недомогания на балу, но сердце ее жестоко страдало. Ей не хватало уважения к самой себе, и внутреннее спокойствие - единственное благо, которым наслаждалась она после революции 1830 года,- теперь было ей совершенно чуждо. Такое душевное состояние и вынужденное уединение стали отражаться на ее здоровье. Эти обстоятельства и, конечно, также скука, явившаяся в результате их, придали особое значение письмам Люсьена.
   В течение месяца г-жа де Шастеле сделала многое в угоду добродетели или, во всяком случае, на каждом шагу сдерживала себя, что само по себе служит прямым доказательством такого стремления. Чего же еще мог требовать от нее суровый голос долга? Или, говоря короче, мог ли еще Люсьен считать, что ей недостает женской скромности? Что бы ни скрывалось под этим ужасным словом "подозрение", мог ли Люсьен найти в ее поведении хоть что-нибудь, способное подтвердить его догадки?
   Уже несколько дней, как она с радостью смело отвечала "нет" на этот вопрос, который без конца задавала себе.
   "Но в чем же он подозревает меня? В чем-нибудь очень серьезном... Как в один миг изменилось выражение его лица... И,- прибавляла она, краснея,- какой вопрос вырвался у меня из-за этой перемены!"
   Угрызения совести, вызванные воспоминанием о вопросе, который она осмелилась задать Люсьену, надолго прервали цепь ее мыслей. "Как плохо я владела собой... Как заметно было, что он переменился в лице! Значит, подозрение, которое остановило порыв его самой горячей... симпатии, касается чего-то очень серьезного?"
   И в этот-то благоприятный момент пришло третье письмо Люсьена. Первые два доставили большое удовольствие, но не вызвали ни малейшего желания ответить на них. Прочитав последнее, Батильда кинулась к своему письменному прибору, поставила его на стол, открыла и принялась писать, не позволяя себе даже задуматься над своим поступком. "Предосудительно отправить письмо, а не написать его",- смутно успокаивала она себя.
   Стоит ли говорить, что ответ был составлен в самых высокомерных выражениях? Три или даже четыре раза Люсьену советовали бросить всякую надежду, и даже самое слово "надежда" избегалось с бесконечной ловкостью, доставившей большое удовлетворение г-же де Шастеле. Увы! Сама того не сознавая, она была жертвой иезуитского воспитания: она обманывала самое себя, бессознательно и некстати прибегая к искусству, которому ее обучали в монастыре. Она отвечала. Все дело в этом слове, которого она не хотела замечать.
   Написав письмо в полторы страницы, г-жа де Шастеле стала прохаживаться по комнате, чуть не прыгая от радости.
   Потратив час на размышления, она потребовала карету и, поровнявшись с почтовой конторой Нанси, дернула за шнурок.
   - Кстати,- сказала она лакею,- опустите это письмо в ящик... поскорее!
   Контора была в трех шагах, г-жа де Шастеле не сводила глаз со слуги; он не прочел конверта, на котором почерком, немного отличным от ее обычного, было написано:
  

Господину Пьеру Лафону.

До востребования

Дарне.

  
   Это было имя одного из лакеев Люсьена и адрес, указанный им со всей надлежащей скромностью и безнадежностью.
   Невозможно передать удивление и почти ужас Люсьена, когда, отправившись на следующий день прогуляться для виду, он на обратном пути, в четверти мили от Дарне, заметил, что лакей достает из кармана письмо.
   Он скорее свалился, чем сошел с лошади и, не распечатывая письма и почти не сознавая того, что делает, бросился в соседний лесок. Убедившись, что группа каштановых деревьев, в середине которой он находился, совершенно скрывает его, он сел и расположился поудобнее, как человек, готовящийся получить удар топором, который ускорит его переселение в иной мир, и желающий этим насладиться.
   Как непохожи такие ощущения на чувства светского человека или того, кто случайно лишен неудобного дара, виновника стольких нелепостей, именуемого душою! Для этих рассудительных людей ухаживание за женщиной - приятный поединок. Великий философ К. добавляет: "Чувство двойственности со всей силой раскрывается в тех случаях, когда счастье, которое способна дать любовь, может быть обретено только в полной симпатии либо в абсолютном отсутствии чувства, связанного с другим существом". "А, госпожа де Шастеле отвечает!- сказал бы молодой парижанин, получивший немного более вульгарное воспитание, чем Люсьен.- Наконец-то эта высокая душа снизошла до нас. Важен первый шаг, остальное - вопрос формы! На это понадобится месяц или два - в зависимости от моего умения и от ее более или менее преувеличенного представления о том, как должна защищаться женщина самой высокой добродетели".
   Люсьену, читавшему, сидя на земле, эти ужасные строки, еще и в голову не приходила мысль, которая должна была бы быть самой существенной: г-жа де Шастеле отвечает. Он был испуган суровостью ее языка и тоном глубокой убежденности, каким она увещевала его не говорить больше о подобных чувствах, в то же время приказывая ему во имя чести и во имя того, что порядочные люди считают самым священным в их взаимных отношениях, отказаться от странных мечтаний, которыми он хотел испытать ее сердце, и не предаваться безумию, являющемуся в их обоюдном положении, и в особенности при ее образе мыслей - она смеет это утверждать,- совершенно непонятным заблуждением.
   "Это самая настоящая отставка",- сказал себе Люсьен. Прочитав ужасное письмо по меньшей мере раз пять или шесть, он подумал: "Я едва ли в состоянии как бы то ни было ответить. Однако парижская почта приходит завтра утром в Дарне, и если мое письмо не попадет сегодня вечером на почту, госпожа де Шастеле прочтет его не раньше чем через четыре дня". Этот довод убедил его.
   Так, в лесу, карандашом, который, к счастью, нашелся у него, положив на верх своего кивера третью, неисписанную страницу письма г-жи де Шастеле, он настрочил ответ и тут же с проницательностью, которой отличались за последний час все его мысли, счел его очень неудачным. Ответ не нравился ему в особенности тем, что не заключал в себе никакой надежды на возможность возобновления атаки. Сколько фатовства таится в сердце любого парижанина!
   Однако, помимо его воли и несмотря на исправления, которые он сделал, перечтя письмо, ответ ясно говорил о том, что сердце Люсьена уязвлено бесчувственностью и высокомерием г-жи де Шастеле.
   Он вернулся на дорогу, чтобы отправить своего слугу в Дарне за бумагой и другими необходимыми для письма принадлежностями. Переписав ответ и отправив слугу на почту, он два-три раза чуть не помчался вслед за ним и не отобрал у него письмо - настолько казалось оно ему нескладным и неспособным привести к успеху. Его остановила лишь мысль, что он абсолютно не в состоянии написать другое, более подходящее. "Ах, как прав был Эрнест!- подумал он.- Небо не создало меня покорителем женских сердец! Я никогда не подымусь выше оперных актрис, которые будут уважать меня за мою лошадь и за состояние моего отца. Я мог бы, пожалуй, присоединить сюда и провинциальных маркиз, если бы интимная дружба с маркизами не была так снотворна".
   Размышляя, в ожидании слуги, над своей бездарностью, Люсьен воспользовался оставшейся у него бумагой и сочинил второе письмо, которое показалось ему еще более слащавым и пошлым, чем первое.
   В тот вечер он не пошел в бильярдную Шарпантье. Его авторское самолюбие было слишком унижено тоном, которого он не мог преодолеть в обоих своих письмах. Он провел ночь, сочиняя третье, которое, будучи старательно переписано набело вполне разборчивым почерном, достигало устрашающих размеров - семи страниц.
   Он трудился над ним до трех часов. В пять, собираясь на учение, он отправил его на почту в Дарне. "Если парижская почта запоздает немного, госпожа де Шастеле получит его одновременно с пачкотней, написанной там, на дороге, и, быть может, найдет меня менее глупым".
   К счастью для него, парижская почта уже проехала, когда его второе письмо прибыло в Дарне, и г-жа де Шастеле получила только первое.
   Взволнованность и почти детская наивность этого письма, полная и простодушная преданность, искренняя и безнадежная, которой оно дышало, явились в глазах г-жи де Шастеле очаровательным контрастом мнимому самодовольству изящного корнета. Неужели это был почерк и чувства того блестящего молодого человека, сотрясающего улицы Нанси своей быстро мчащейся коляской? Г-жа де Шастеле часто раскаивалась, что написала ему. Ответ, который она могла получить от Люсьена, внушал ей почти ужас. Все ее страхи рассеялись самым приятным образом.
   У г-жи де Шастеле в тот день было много дела: ей надо было, закрыв на ключ несколько дверей, пять-шесть раз перечесть это письмо, прежде чем составить себе правильное понятие о характере Люсьена. Он казался ей полным противоречий, он вел себя в Нанси, как фат, а писал ей, как ребенок.
   Нет, это не было письмо человека высокомерного, а еще менее тщеславного. Г-жа де Шастеле была достаточно опытна и умна, чтобы отличить прелестную непосредственность этого письма от притворства и более или менее скрытого самомнения человека модного,- ибо такова должна была быть роль Люсьена в Нанси, если бы он сумел понять все преимущества своего положения и воспользоваться ими.
  

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

  
   Единственная удачная фраза, которую вставил Люсьен в свое письмо, была мольба об ответе: "Даруйте мне прощение, и я обещаю вам, сударыня, замолчать навеки".
   "Должна ли я ответить ему? - спрашивала себя г-жа де Шастеле.- Не значило бы это начать переписку?" Четверть часа спустя она думала: "Постоянно противиться выпадающему мне на долго счастью, даже самому безгрешному - что за грустная жизнь! К чему эта постоянная горделивая поза? Разве мне еще не надоело вот уже два года отказываться от Парижа?
   Что тут дурного, если я напишу ему письмо, последнее, которое он от меня получит, и если оно будет составлено так, что его без всякой опасности могут читать и обсуждать даже дамы, собирающиеся у госпожи де Коммерси?"
   Ответ, хорошо обдуманный и потребовавший немало времени, был наконец отправлен; в нем заключались благоразумные советы, преподанные дружеским тоном. Люсьена убеждали оградить себя или исцелиться от желаний, которые в лучшем случае являются бесплодной фантазией, если не притворством, пущенным в ход, чтобы разнообразить скуку и праздность гарнизонной жизни. Письмо не было трагическим, г-жа де Шастеле даже хотела прибегнуть к тону обычной переписки, уклонившись от напыщенных фраз оскорбленной добродетели. Но, помимо ее воли, глубокая серьезность - эхо переживаний, печалей и предчувствий ее взволнованной души - проскальзывала в письме. Люсьен скорее почувствовал это, нежели заметил; письмо, написанное женщиной с совершенно черствым сердцем, окончательно обескуражило бы его.
   Едва это письмо очутилось на почте, как г-жа де Шастеле получила пространное послание на семи страницах, с таким старанием составленное Люсьеном. Вне себя от гнева, она стала горько раскаиваться в своей доброте. Считая, что он поступает правильно, Люсьен без особенных колебаний последовал тем расплывчатым теориям о развязности и грубом обращении с женщинами, которые составляют самый интересный предмет бесед двадцатилетних молодых людей, когда они не говорят о политике.
   Госпожа де Шастеле тотчас же написала четыре строки, прося г-на Левена прекратить бесцельную переписку. В противном случае г-жа де Шастеле будет вынуждена прибегнуть к неприятной мере - возвращать его письма, не вскрывая. Она поторопилась отправить это письмо. Ничто не могло быть суше его.
   Уверенная в прекрасном и неизменном - ибо оно было изложено в письменной форме - решении возвращать невскрытыми письма, которые отныне мог посылать ей Люсьен, и считая, что она совершенно порвала с ним, г-жа де Шастеле почувствовала, что ей тяжело оставаться наедине с самой собой. Она приказала заложить лошадей, решив освободиться от нескольких обязательных визитов. Она начала с Серпьеров.
   Ее словно что-то ударило в грудь, около сердца, когда она увидела Люсьена, расположившегося в гостиной и игравшего с девицами в присутствии папаши и мамаши, как будто он и в самом деле был ребенком.
   - Что это? Вас смущает присутствие госпожи де Шастеле? - спросила его через минуту мадмуазель Теодолинда. (Она не имела ни малейшего намерения уколоть его и сказала лишь потому, что заметила это.) Вы уже не тот милый собеседник! Вам внушает робость госпожа де Шастеле!
   - Ну да, надо в этом сознаться,- ответил Люсьен.
   Госпожа де Шастеле не могла не принять участия в беседе; ее невольно увлек общий тон, царивший в этой семье, и она заговорила без всякой суровости. Люсьен мог ей отвечать; второй раз в жизни мысли во множестве приходили ему в голову, когда он обращался к г-же де Шастеле, и он выражал их весьма удачно.
   "С моей стороны было бы неловкостью выказать здесь господину Левену ту суровую холодность, которую я обязана соблюдать,- оправдывалась сама перед собой г-жа де Шастеле.- Господин Левен еще не мог получить мои письма... К тому же я вижу его, вероятно, в последний раз. Если мое недостойное сердце будет продолжать интересоваться им, я сумею покинуть Нанси". Перспектива, вызванная двумя этими словами, опечалила г-жу де Шастеле помимо ее воли. Она как бы сказала себе: "Я покину единственное место на земле, где могла бы быть хоть немного счастлива".
   В результате этих мыслй г-жа де Шастеле позволила себе быть любезной, веселой и беспечной, как та милая семья, в кругу которой она очутилась. Веселость так всех увлекла, и всем так приятно было быть вместе, что мадмуазель Теодолинда вспомнила о большой коляске Люсьена, которой они без стеснения пользовались, и шепнула что-то на ухо матери.
   - Поедемте к "Зеленому охотнику",- тотчас же громко предложила она.
   Предложение было встречено радостными восклицаниями. Г-же де Шастеле было так грустно дома, что у нее не хватило мужества отказаться от прогулки. Она взяла в свою карету двух девиц Серпьер, и все общество отправилось в уютное кафе, находившееся в полутора лье от города, среди первых высоких деревьев Бюрельвильерского леса.
   Посещение расположенных в лесу кафе, в которых обыкновенно по вечерам играет духовая музыка, и куда так нетрудно собраться,- немецкий обычай, к счастью, начинающий проникать во многие города восточной Франции.
   В роще "Зеленого охотника" разговор стал еще более веселым и непринужденным. Впервые после столь долгого перерыва Люсьен говорил при г-же де Шастеле и с нею самой. Она отвечала ему и после нескольких фраз не могла сдержать, глядя на него, улыбку, а вскоре подала ему руку. Он был совершенно счастлив. Г-жа де Шастеле видела, что старшая из девиц Серпьер почти влюблена в Люсьена.
   В тот вечер в помещении "Зеленого охотника" музыканты исполняли на чешских валторнах плавную, простую и немного тягучую мелодию. Ничто не могло быть нежнее и упоительнее этой музыки, ничто не могло более гармонировать с заходившим за высокие деревья солнцем. Время от времени луч его, прорвавшись сквозь чащу зелени, оживлял пленительный полумрак большого леса. Был один из тех чарующих вечеров, которые можно считать самыми опасными врагами сердечной черствости.
   Быть может, потому-то Люсьен уже не так робко, но и без малейшей дерзости, словно подчиняясь невольному порыву, сказал г-же де Шастеле:
   - Сударыня, неужели вы можете сомневаться в искренности и чистоте моих чувств? Конечно, у меня нет никаких заслуг, я ничего собой не представляю, но разве вы не видите, что я всей душой люблю вас? Со дня моего приезда, когда моя лошадь упала под вашими окнами, я не могу думать ни о чем, кроме вас; это происходит даже помимо моей воли, так как вы до сих пор не баловали меня своей благосклонностью. Уверяю вас, хотя это и покажется вам смешным ребячеством, что самые приятные минуты моей жизни - это те, которые иногда по вечерам я провожу под вашими окнами.
   Госпожа де Шастеле, которую он вел под руку, не перебивала его; она почти опиралась на его руку и смотрела на него внимательным, пожалуй, даже растроганным взором.
   Люсьен в душе почти упрекнул ее за это.
   - Когда мы вернемся в Нанси, когда тщеславие вновь завладеет вами, я стану для вас только ничтожным корнетом. Вы будете суровы и даже жестоки со мной. Вам нетрудно будет сделать меня несчастным; одного сознания, что я не угодил вам, достаточно, чтобы лишить меня всего моего спокойствия.
   В этих словах было столько трогательной правдивости и чистосердечия, что у г-жи де Шастеле сразу вырвалось:
   - Не придавайте значения письму, которое получите от меня.
   Это было сказано быстро, и Люсьен так же быстро ответил:
   - Великий боже! Я вас прогневал?
   - Да, ваше большое письмо, помеченное средой, как будто написано кем-то другим, человеком черствым и враждебно ко мне настроенным; это голос мелкого, тщеславного фата.
   - Вы сами видите, есть ли в моем отношении к вам хоть капля притворства! Вы прекрасно видите, что вы... владычица моей судьбы и, вероятно, сделаете меня очень несчастным.
   - Нет, разве только ваше счастье не будет зависеть от меня.
   Люсьен невольно остановился; он увидел ее глаза, нежные и дружеские, как тогда, во время разговора на балу, но в этот раз ее взор, казалось, был затуманен грустью. Если бы они не находились на лесной лужайке, в ста шагах от девиц Серпьер, которые могли их видеть, Люсьен поцеловал бы ее, и, говоря по правде, она позволила бы ему это. Вот как опасны искренность, музыка и старый лес!
   Госпожа де Шастеле по глазам Люсьена поняла, насколько она была неосторожна, и испугалась.
   - Подумайте о том, где мы...- И, стыдясь своих слов и того, как Люсьен мог понять их, добавила с суровой решимостью: - Ни звука больше, если не хотите рассердить меня, и идемте.
   Люсьен повиновался, но он смотрел на нее, и она видела, как трудно было ему повиноваться и хранить молчание. Вскоре она снова дружески оперлась на его руку.
   Слезы,- конечно же слезы счастья,- выступили на глазах Люсьена.
   - Ну что же, я верю в вашу искренность, мой друг,- сказала она после долгого молчания.
   - Я вполне счастлив. Но как только я расстанусь с вами, мною вновь овладеет страх. Вы внушаете мне ужас. Едва вы вернетесь в гостиные Нанси, как вновь станете для меня неумолимой и суровой богиней.
   - Я боялась самой себя. Я опасалась, что вы перестанете уважать меня за глупый вопрос, с которым я обратилась к вам на балу...
   В эту минуту, очутившись на повороте лесной тропинки, они увидели не дальше чем в двадцати шагах от себя двух девиц Серпьер, которые прогуливались, держась за руки. Люсьен испугался, что для него все кончено, как тогда на балу, после одного взгляда; опасность вдохновила его, и он быстро проговорил:
   - Позвольте мне увидеться с вами завтра, у вас.
   - Боже мой! - с ужасом воскликнула она.
   - Умоляю!
   - Хорошо, я приму вас завтра.
   Произнеся эти слова, г-жа де Шастеле была ни жива ни мертва. Девицы Серпьер увидели ее бледной, едва переводящей дыхание, с померкшим взором.
   Госпожа де Шастеле попросила их обеих взять ее под руки.
   - По-моему, мои милые, мне вредна вечерняя прохлада. Пойдем к экипажам, если вы ничего не имеете против.
   Так и сделали. Г-жа де Шастеле взяла в свою карету самых младших из девиц Серпьер, и наступающая темнота позволила ей не страшиться чужих взглядов.
   В своей жизни ветреника, видавшего виды, Люсьен никогда не сталкивался с чувством, хоть немного походившим на то, которое он сейчас испытывал. Только ради этих редких минут и стоит жить.
   - Право, у вас какой-то отсутствующий вид,- сказала ему в экипаже мадмуазель Теодолинда.
   - Но ведь это совсем невежливо, дочь моя,- заметила г-жа де Серпьер.
   - Он сегодня несносен,- возразила славная провинциалочка.
   Как не любить провинцию за то, что в ней еще возможна такая наивность! Только в провинции еще встречаешь у молодежи естественность и искренность порывов, не обязывающих к притворному раскаянию.
   Как только г-жа де Шастеле очутилась в одиночестве и погрузилась в размышления, она почувствовала ужасные угрызения совести оттого, что согласилась принять Люсьена. Находясь в таком состоянии, она решила прибегнуть к услугам особы, уже знакомой читателю. Быть может, он сохранил презрительное воспоминание об одной из тех личностей, которые часто встречаются в провинции, относящейся к ним с уважением, и которые прячутся в Париже, где их преследуют насмешками,- о некоей мадмуазель Берар, мещанке, втершейся, как мы видели, в толпу важных дам в часовне Кающихся, когда Люсьен впервые отправился туда. Это была женщина чрезвычайно малого роста, сухая, лет сорока пяти - пятидесяти, с острым носом и лживым взглядом, всегда одетая с большой тщательностью,- привычка, усвоенная ею в Англии, где в продолжение двадцати лет она служила компаньонкой у леди Битоун, богатой католички, супруги пэра. Казалось, мадмуазель Берар была рождена занимать эту отвратительную должность, которую англичане, большие мастера находить определения для всяких неприятных обязанностей, обозначают термином toad-eater - пожирательница жаб. Бесконечные унижения, которые бедная компаньонка должна безропотно переносить от богатой женщины из-за ее недовольства светом, где она на всех нагоняет скуку, породили эту милую должность. Мадмуазель Берар, от природы злая, желчная и болтливая, была слишком бедна, чтобы стать настоящей ханжой, пользующейся некоторым уважением, и нуждалась в богатом доме, который дал бы ей возможность злословить, сплетничать и сообщал бы ей кое-какой вес в церковном мире. Никакие земные сокровища, ничья воля, даже его святейшества папы, не могли бы заставить милейшую мадмуазель Берар на самое короткое время сохранить в тайне чей-либо неблаговидный поступок, как только он сделался ей известен. Вот это-то полное отсутствие сдержанности и побудило г-жу де Шастеле остановить свой выбор на ней. Она сообщила мадмуазель Берар, что согласна взять ее в качестве компаньонки. "Это злое существо будет мне порукой в моем поведении",- думала она, и суровость избранного ею самою наказания успокоила ее совесть. Г-жа де Шастеле почти простила себе свидание, на которое так легкомысленно дала согласие Люсьену.
   Репутация мадмуазель Берар установилась так прочно, что сам доктор Дю Пуарье, к посредничеству которого прибегла г-жа де Шастеле, не мог удержаться от восклицания:
   - Но, сударыня, подумайте, какую змею вы впускаете к себе в дом!
   Мадмуазель Берар явилась; крайнее любопытство, превышавшее удовольствие, доставляемое ей новым ее положением, придавало какую-то свирепость ее пронырливому взгляду, который обычно был только лживым и злым. Она явилась с целым перечнем условий, денежных и прочих; дав на них свое согласие, г-жа де Шастеле добавила:
   - Можете устроиться в гостиной, где я принимаю визиты.
   - Име

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 587 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа