идает гильотина", Люсьен убедил его вернуться к геометрии, которая к тому же может пригодиться военному. Господин д'Окенкур накупил книг и через две недели случайно обнаружил, что Люсьен - именно тот человек, который может руководить им. Он вспомнил и о г-не Готье, но Готье был республиканцем,- уж лучше было отказаться от интегрального исчисления! Под рукой был г-н Левен, очаровательный человек, каждый вечер посещавший их особняк, ибо установился такой порядок.
В десять часов, самое позднее в половине одиннадцатого, приличия и страх перед мадмуазель Берар вынуждали Люсьена расставаться с г-жой де Шастеле. Люсьен не привык ложиться так рано. Он отправлялся к г-же д'Окенкур.
Это повлекло за собою два последствия. Господин д'Антен, человек умный, не привыкший цепляться во что бы то ни стало за одну женщину, увидев, какую роль готовит ему г-жа д'Окенкур, получил из Парижа письмо, вынуждавшее его предпринять небольшое путешествие. В день отъезда г-жа д'Окенкур нашла его очень любезным, но как раз с этого времени Люсьен стал значительно менее любезен.
Напрасно вспоминал он советы Эрнеста Девельруа: "Раз уж госпожа де Шастеле так добродетельна, то почему бы не завести себе любовницу "в двух томах": госпожу де Шастеле - для духовных наслаждений, а госпожу д'Окенкур - для отношений менее метафизических?" Ему казалось, что он вполне заслужит измену г-жи де Шастеле, если сам изменит ей. Истинная же причина героического целомудрия нашего героя заключалась в том, что только г-жа де Шастеле одна во всем мире была в его глазах женщиной. Госпожа д'Окенкур лишь докучала ему, и он смертельно боялся свиданий с глазу на глаз с этой молодой женщиной, самой красивой в городе. Он никогда не испытывал подобного безумия и отдавался ему, стыдясь самого себя.
Внезапная холодность речей Люсьена после отъезда г-на д'Антена превратила в страсть прихоть г-жи д'Окенкур. Она даже при гостях расточала ему самые нежные слова. Люсьен выслушивал их с видом ледяной серьезности, которую ничто не могло рассеять.
Увлечение г-жи д'Окенкур, быть может, более всего вызвало ненависть к Люсьену у людей, слывших в Нанси рассудительными. Сам г-н де Васиньи, личность весьма достойная, г-н де Пюи-Лоранс, человек совсем иного склада ума, чем гг. де Понлеве, де Санреаль, Роллер, к тому же, совершенно нечувствительный к слухам, ловко распространяемым г-ном Реем,- все находили очень неудобным чужака, из-за которого г-жа д'Окенкур не слушала больше ни слова из того, что ей говорили. Эти господа любили каждый вечер поболтать четверть часа с молодой женщиной, такой привлекательной, такой нарядной. Ни при г-не д'Антене, ни при одном из его предшественников не было у г-жи д'Окенкур такого холодного и рассеянного выражения лица, с каким она теперь выслушивала их любезности.
- Он отнимает у нас эту красивую женщину, наше единственное утешение,- говорил степенный г-н де Пюи-Лоранс.- Ни с какой другой невозможно предпринять сносную загородную прогулку. И вот теперь, когда ей предлагают поездку, госпожа д'Окенкур, вместо того чтобы с радостью ухватиться за возможность проехаться на лошадях, отказывается наотрез.
Она великолепно знала, что до половины одиннадцатого Люсьен не был свободен.
К тому же г-н д'Антен умел все оживить; в тех местах, где он появлялся, веселье удваивалось, а Люсьен, несомненно из гордости, говорил очень мало и не вносил никакого оживления. Напротив, он гасил всякое веселье.
Таким становилось его положение даже в гостиной г-жи д'Окенкур; у него оставалась лишь дружба г-на де Ланфора да репутация остроумца, которую поддерживала столь требовательная к всяким остротам г-жа де Пюи-Лоранс. Когда стало известно, что мадмуазель Малибран, отправляясь в Германию собирать талеры, проедет в двух лье от Нанси, г-н де Санреаль решил устроить концерт. Это была большая, дорого стоившая ему затея; концерт состоялся; г-жа де Шастеле на него не пришла, г-жа д'Окенкур явилась, окруженная всеми своими друзьями. Заговорили о друге сердца; все сочли нужным высказаться на эту тему.
- Жить без друга сердца,- утверждал де Санреаль, почти опьяневший от славы и пунша,- было бы самой большой глупостью, если бы это было возможно.
- Нужно торопиться с выбором,- сказал г-н де Васиньи.
Г-жа д'Окенкур наклонилась к Люсьену.
- А если у того, кого выбрали,- шепнула она ему,- каменное сердце, что тогда делать?
Люсьен, смеясь, повернулся к ней и был очень удивлен, увидев слезы на глазах, неотрывно смотревших на него; это чудо лишило его возможности сострить: он задумался, вместо того, чтобы ответить. Она, в свою очередь, ограничилась банальной улыбкой.
Возвращались с концерта пешком, и г-жа д'Окенкур взяла его под руку. Она почти не разговаривала. Когда все распрощались с нею во дворе ее особняка, она сжала руку Люсьена: он расстался с нею одновременно со всеми.
Она поднялась к себе и залилась слезами; но она отнюдь не ненавидела его, и на следующий день, во время утреннего визита, когда г-жа де Серпьер стала с крайней едкостью осуждать поведение г-жи де Шастеле, г-жа д'Окенкур хранила молчание и ни словом не отозвалась дурно о своей сопернице.
Вечером Люсьен, чтобы что-нибудь сказать, похвалил ее туалет:
- Какой восхитительный букет! Какие красивые краски, какая свежесть! Он эмблема вашей красоты.
- Вы находите? Ну что же, хорошо; если он изображает мое сердце, я дарю его вам.
Взгляд, сопровождавший последние слова, был далек от той веселости, которая до сих пор царила в разговоре. В нем была глубина и страстность, и для человека чуткого не оставалось никакого сомнения в том, что означал подарок.
Люсьен взял этот букет, сказал о красивых цветах несколько фраз, более или менее достойных Дора, но глаза его были веселы и легкомысленны. Он великолепно понимал и вместе с тем не хотел понимать.
Он испытывал сильный соблазн, но устоял; на следующий день вечером ему захотелось рассказать об этом приключении г-же де Шастеле с таким видом, под которым подразумевалось бы: "Отдайте мне то, чего вы мне стоите",- но он не решился.
Это была одна из его больших ошибок: в любви надо быть решительным, иначе подвергаешь себя самым странным превратностям. Г-же де Шастеле, которая с прискорбием узнала об отъезде г-на д'Антена, на следующий день после концерта стало известно из прозрачных шуток ее кузена Блансе, что накануне г-жа д'Окенкур обнаружила перед всеми свои чувства; склонность, которую она начинала испытывать к Люсьену, была необузданной страстью, как говорил кузен.
Вечером Люсьен застал ее мрачной; она сухо обошлась с ним. Ее дурное настроение еще ухудшилось в следующие дни; иногда между ними минут на пятнадцать воцарялось молчание. Но это не было прежнее чудесное молчание, заставлявшее г-жу де Шастеле прибегать к шахматам.
Неужели это были те самые люди, которым неделю назад не хватало двух долгих часов, чтобы высказать все, что они имели сообщить друг другу?
Через два дня после этого г-жа де Шастеле испытывала жестокое волнение. Ее терзали ужасные угрызения совести, она считала, что репутация ее погибла, но для нее все это было несущественно: она сомневалась в сердце Люсьена.
Ее женское достоинство пугала новизна переживаемого ею чувства, в особенности сила, с которой оно проявлялось. Чувство это было тем более остро, что она не страшилась больше за свою добродетель. В случае крайней угрозы поездка в Париж, куда Люсьен не мог за ней последовать, защитила бы ее от всех опасностей, отдалив ее от единственного места на земле, где счастье казалось ей возможным. Уже несколько дней сознание, что это средство в ее власти, пролило мир в ее душу, и жизнь ее стала до некоторой степени спокойнее. На письмо, отправленное с нарочным, без ведома маркиза, г-же де Константен, ее близкой подруге, в котором она спрашивала ее совета, был получен благоприятный ответ, одобрявший в крайнем случае поездку в Париж. Когда угрызения совести ослабели, г-жа де Шастеле почувствовала себя счастливой.
Теперь же, выслушивая рассказы и грубые, хотя по форме и благопристойные, шутки, которыми на следующий день после концерта г-жи де Малибран так и сыпал г-н де Блансе в своем рассказе о том, что произошло накануне, она испытала жестокую боль: ее чистой душе стало стыдно. "Блансе бестактен,- подумала она,- он из числа тех, кто с трудом переносит превосходство господина Левена; быть может, он все преувеличил. Разве может господин Левен, который так искренен со мной, который однажды признался мне, что разлюбил меня, разве может он теперь меня обмануть?.."
"Это легко объяснить,- с горечью возразил голос осторожности.- Очень приятно и считается признаком хорошего тона, если молодой человек имеет одновременно двух любовниц, в особенности когда одна из них печальна, сурова, вечно сдерживает себя из-за страхов скучной добродетели, а другая весела, любезна, красива и не приводит возлюбленного в отчаяние своей суровостью. Господин Левен может мне сказать: "Либо не будьте со мной так высокодобродетельны и не устраивайте мне сцен, когда я пытаюсь взять вас за руку..." (Действительно, я из-за пустяка так плохо обошлась с ним!) Немного погодя она продолжала со вздохом: "Не будьте так чрезмерно добродетельны или же разрешите мне воспользоваться мимолетной благосклонностью, которую госпожа д'Окенкур готова проявить к моей скромной особе".
"Как ни мало деликатны подобные доводы,- яростно возразил голос любви,- ему следовало объявить мне об этом. Так поступают порядочные люди. Но может быть, господин де Блансе преувеличивает... Надо все это выяснить".
Она приказала заложить лошадей и поспешно отправилась к г-же де Серпьер и к г-же де Марсильи. Обе все подтвердили; г-жа де Серпьер зашла даже значительно дальше г-на де Блансе.
Вернувшись домой, г-жа де Шастеле почти уже не думала о Люсьене; ее воображение, воспламененное отчаянием, целиком было занято прелестями и обольстительной приветливостью г-жи д'Окенкур. Она сравнивала их со своей нелюдимостью, мрачностью и суровостью. Эта разница, эти сравнения преследовали ее всю ночь: она пережила все чувства, составляющие ужас самой черной ревности.
В страсти, жертвой которой она стала, все удивляло, все пугало ее женскую скромность. К генералу де Шастеле она питала лишь дружбу и признательность за его доброе отношение к ней. У нее не было даже книжного опыта: в монастыре ей внушали, что все романы непристойны. Со времени своего замужества она почти не читала романов. Подобные книги не следовало даже брать в руки тем, кому разрешалось беседовать с августейшей принцессой; к тому же романы казались ей грубыми.
"Но могу ли я сказать, что я верна своему долгу по отношению к самой себе? - спросила она себя под утро этой ужасной ночи.- Если бы господин Левен сидел здесь, напротив меня, и молча глядел на меня, как он это делает, когда не смеет сказать мне все, что он думает, удрученный безумной требовательностью, которую предписывает моя добродетель, то есть моя личная выгода, сумела ли бы я вынести его немые упреки? Нет, я уступила бы... Я не добродетельна, и я делаю несчастным того, кого люблю!.." Все эти огорчения оказались слишком сильны для ее здоровья: у нее начался жар.
Ее воображению, возбужденному жаром, с первого же дня доходившим почти до горячки, без конца представлялась г-жа д'Окенкур, веселая, любезная, счастливая, убранная очаровательными цветами, на концерте г-жи Малибран (ей рассказали о пресловутом букете), обладающая множеством соблазнительных прелестей, и Люсьен у ее ног. Сейчас же вновь являлась мысль. "Несчастная, разве я позволила господину Левену что-нибудь такое, что могло бы связать его со мной? На каком основании могу я помешать ему отвечать на предупредительность очаровательной женщины, которая красивее меня и в особенности любезнее, которая любезна так, как надо быть, чтобы понравиться молодому человеку, привыкшему к парижскому обществу, любезна своей веселостью, вечно новой и никогда не злой?"
Поглощенная этими печальными мыслями, г-жа де Шастеле не могла удержаться, чтобы не потребовать маленькое овальное зеркало. Она стала смотреться в него. Каждый раз она казалась себе все хуже и хуже. Наконец она заключила, что она решительно дурна собою, и одобрила вкус Люсьена, заставивший его предпочесть г-жу д'Окенкур.
На другой день жар был ужасный, и мысли, терзавшие сердце г-жи де Шастеле, еще более мрачны. От одного вида мадмуазель Берар у нее делались судороги. Она не захотела принять г-на де Блансе: он внушал ей отвращение, ей без конца мерещилось, что он рассказывает о роковом концерте. Г-н де Понлеве каждый день два раза навещал ее из приличия. Доктор Дю Пуарье лечил ее с энергией и последовательностью, которые он вкладывал во все свои действия: он три раза в день посещал особняк Понлеве. Больше всего в его предписаниях поразило г-жу де Шастеле то, что он совершенно запретил ей вставать; отныне она не могла уже надеяться видеть Люсьена. Она не смела произнести его имя и спросить горничную, заезжал ли он справиться о ней. Жар у нее усиливался из-за непрерывного внимания и нетерпения, с которым она напрягала свой слух, чтобы услышать столь знакомый ей шум колес его тильбюри.
Люсьен разрешал себе заезжать каждое утро. На третий день болезни он вышел из особняка Понлеве весьма встревоженный двусмысленными ответами доктора Дю Пуарье. Сев в тильбюри, он пустил лошадь вскачь и на площади, обсаженной зонтообразно подстриженными липами, которая была местом общественных прогулок, проехал совсем близко от г-на Санреаля.
Тот только что позавтракал и в ожидании обеда праздно прогуливался по улицам Нанси, опираясь на руку графа Людвига Роллера.
Пара эта представляла собою смехотворный контраст. Санреаль, несмотря на свою молодость, был непомерно толст, будучи ростом ниже пяти футов; у него был багровый цвет лица и огромные рыжеватые бакенбарды. У долговязого Людвига Роллера, бледного и жалкого, был вид нищего монаха, прогневившего своего настоятеля. На длинном туловище, по меньшей мере в пять футов и десять дюймов, сидела маленькая головка с бледным лицом и черными волосами, подстриженными в кружок, как у монаха, и ниспадавшими на уши. Мелкие неподвижные черты дополнялись угасшим и невыразительным взором. Черный, слишком туго затянутый и потертый мундир еще больше подчеркивал контраст между бывшим кирасирским корнетом, для которого жалованье было состоянием, и счастливым Санреалем, который уже много лет не мог застегнуть свой сюртук на все пуговицы и имел по меньшей мере сорок тысяч ливров годового дохода. Благодаря богатству он слыл храбрецом, так как носил трехдюймовые железные шпоры, не мог произнести четырех слов, не выругавшись при этом, и говорил более или менее пространно, лишь когда хотел затеять какую-нибудь громкую дуэльную историю. Он был очень храбр, хотя никогда не дрался, очевидно, потому, что все его боялись. Кроме того, он обладал искусством науськивать братьев Роллеров на тех, кто ему не нравился. Выйдя в отставку после июльских дней, эти господа скучали значительно больше, чем раньше; они втроем имели одну лошадь и с удовольствием выходили из своей апатии лишь для того, чтобы драться на дуэли; справлялись они с этим прекрасно, и талант этот внушал к ним уважение.
Был полдень, когда тильбюри Люсьена сотрясло плиты мостовой под громоздким Санреалем. Санреаль еще не успел побывать ни в одном кафе и был не совсем пьян. Поддерживаемый Людвигом Роллером, он забавлялся тем, что хватал за подбородок попадавшихся им навстречу молодых крестьянок. Он ударял хлыстом по тенту перед кафе и по стульям, расставленным под тентом; таким же образом он сбивал листву с низко свисавших ветвей липовых деревьев.
Проехавшее тильбюри отвлекло его от этого милого занятия.
- Не кажется ли тебе, что он хотел нас оскорбить? - спросил он Людвига Роллера, гляда иа него с серьезностью головореза.
- Послушай,- ответил граф Людвиг, бледнея,- этот фат очень вежлив, и я не считал, что он хотел нас обидеть, но я еще больше ненавижу его за его вежливость. Он едет из особняка Понлеве; он собирается, очень деликатно и не вызвав нашего гнева, похитить самую красивую женщину в Нанси и самую богатую наследницу, по крайней мере в том кругу, из которого ты и я можем выбрать себе жену... А этого,- прибавил Роллер непоколебимым тоном,- я не потерплю.
- Ты правду говоришь? - спросил восхищенный Санреаль.
- Ты должен знать, мой милый,- сухо заметил уязвленный Роллер,- что в подобных случаях я никогда не лгу.
- Ты что, собираешься хорохориться передо мной?- задорно ответил Санреаль.- Мы знаем друг друга. Верно то, что он от нас не ускользнет; он хитрое животное и удачно вывернулся из двух дуэлей, которые были у него в полку...
- Дуэли на шпагах! Великая важность! К ране, которую он нанес капитану Бобе, приложили двух пиявок. Но со мной, черт возьми, у него будет настоящая дуэль на пистолетах, в десяти шагах, и, если он не убьет меня, ручаюсь тебе, ему понадобится больше двух пиявок.
- Пойдем ко мне, не следует говорить о подобных вещах при шпионах, которыми кишит площадь. Я получил вчера ящик киршвассера из Фрейбурга в Бризгау. Пошлем предупредить твоих братьев и Ланфора.
- Зачем мне нужно столько людей? Пол-листка бумаги решит дело!
И граф Людвиг быстро зашагал к кафе.
- Если ты собираешься грубить мне, я уйду... Надо помешать этому проклятому парижанину доказать при помощи какого-нибудь фокуса нашу вину и потом посмеяться над нами. Что мешает ему распустить в полку слух, что среди нас, молодых лотарингских аристократов, организовалось общество страхования от похищения вдовушек с хорошим приданым?
Трое Роллеров, Мюрсе и Гоэлло, которых слуга кафе нашел в десяти шагах, в бильярдной, вскоре собрались в прекрасном особняке г-на де Санреаля, счастливые возможностью о чем-то поговорить, поэтому они говорили все вместе. Совет происходил вокруг роскошного стола из массивного красного дерева. В подражание английским денди скатерти на столе не было, но по красному дереву путешествовали, переходя из рук в руки, великолепные хрустальные графины соседней фабрики баккара. Киршвассер, прозрачный, как ключевая вода, и водка, пламенно-желтая, как мадера, сверкали в этих графинах. Вскоре оказалось, что все три брата Роллеры хотят драться с Люсьеном. Г-н де Гоэлло, тридцатишестилетний фат, сухой и сморщеный; который в своей жизни претендовал на все, даже на руку г-жи де Шастеле, веско и с чувством меры излагал свою обиду и хотел первым драться с Люсьеном, так как считал себя оскорбленным более других.
- Разве до его приезда я не давал ей читать английские романы Бодри?
- Сам ты Бодри!- сказал г-н де Ланфор, который тоже пришел.- Этот молодчик всех нас оскорбил, а больше всех бедного д'Антена, моего друга, который поехал утешаться.
- Грызть свои рога!- с громким смехом прервал его Санреаль.
- Д'Антен - мой близкий друг! - продолжал Ланфор, задетый этим грубым тоном.- Будь он здесь, он дрался бы со всеми вами, если бы вы не дали ему первому посчитаться с этим любезным сердцеедом. А поэтому я тоже хочу драться.
Храбрый Санреаль уже двадцать минут находился в мучительном состоянии. Он видел, что все хотят драться, только он один не высказывал этого желания. Слова Ланфора, человека мягкого, любезного, в высшей степени изысканного, заставили его решиться.
- Во всяком случае, господа,- напряженным и крикливым голосом заявил он,- я считаю себя вторым в списке, так как мысль эта пришла в голову Роллеру и мне на площади под молодыми липами.
- Он прав,- сказал г-н Гоэлло,- бросим жребий, кому избавить город от этого общественного бедствия.- И он выпятил грудь, гордясь своей красивой фразой.
- В добрый час,- сказал Ланфор,- но, господа, драться нужно только один раз. Если у господина Левена будут дуэли с пятью или четырьмя из нас, то, предупреждаю вас, "Aurore" займется этой историей, и вы прочтете свои фамилии в парижских газетах.
- А если он убьет одного из наших друзей,- сказал Санреаль,- неужели мы не отомстим за эту смерть?
Спор продолжался до обеда, тонкого и обильного, о чем позаботился Санреаль. В шесть часов, расставаясь, все дали друг другу слово никому не говорить об этой затее, но не было еще и восьми часов, как господин Дю Пуарье знал все.
Дело в том, что из Праги было получено недвусмысленное распоряжение избегать всяких трений между аристократией и полками люневильского лагеря, а также соседних городов.
Вечером г-н Дю Пуарье подошел к Санреалю с грацией разъяренного бульдога; его маленькие глазки сверкали, как глаза рассерженной кошки.
- Завтра, в десять часов, я у вас завтракаю. Пригласите господ Роллеров, де Ланфора, де Гоэлло и всех остальных участников затеи. Они должны меня выслушать.
Санреаль охотно рассердился бы, но побоялся колкого словечка Дю Пуарье, которое потом повторял бы весь Нанси, и согласился кивком головы, почти таким же приветливым, как физиономия доктора.
На следующий день все приглашенные к завтраку остались очень недовольны, узнав, с кем им придется иметь дело. Дю Пуарье вошел с озабоченным видом.
- Господа,- сразу же начал он, ни с кем не раскланиваясь,- у религии и аристократии много врагов; к их числу относятся и газеты, которые осведомляют Францию обо всех наших поступках, притом извращая их смысл. Если бы дело шло только о рыцарской храбрости, я восхищался бы и не раскрыл бы рта, я, бедный плебей, сын скромного торговца, который имеет честь обращаться к представителям самых благородных фамилий Лотарингии. Но, господа, мне кажется, вы увлечены гневом. Несомненно, только гнев помешал вам сделать вывод, который приходится делать мне. Вы не хотите, чтобы какой-то офицеришка отнял у вас госпожу де Шастеле?
Но какая сила на свете может помешать госпоже де Шастеле уехать из Нанси и поселиться в Париже? Там, окруженная своими друзьями, которые поддержат ее, она будет писать господину де Понлеве трогательнейшие письма. "Я могу быть счастлива только с господином Левеном",- скажет она, а она это, несомненно, скажет, так как вы сами заметили, что она это думает. Если господин де Понлеве откажет,- что сомнительно, так как дочь его заявит это серьезно и он не захочет ссориться с особой, у которой четыреста тысяч франков в государственных процентных бумагах,- если господин де Понлеве откажет, то госпожа де Шастеле, укрепившись в своем решении благодаря советам парижских подруг, среди которых мы можем найти самых высокопоставленных особ, прекрасно обойдется без согласия отца-провинциала.
Уверены ли вы, что убьете господина Левена? В таком случае мне нечего возразить; госпожа де Шастеле не выйдет за него, но поверьте мне, она не выйдет и ни за кого из вас. По-моему, у этой женщины характер серьезный, нежный и настойчивый. Через час после смерти господина Левена она велит заложить лошадей, переменит их на следующей станции, и бог знает, где она остановится. В Брюсселе, быть может, в Вене, если у ее отца такие неопровержимые возражения против Парижа. Как бы то ни было, примиритесь с мыслью, что если Левен умрет, вы потеряете ее навеки; если он будет ранен, весь департамент узнает причину дуэли, она же со своей застенчивостью сочтет себя обесчещенной, и в день, когда Левен окажется вне опасности, она поспешит в Париж, куда через месяц приедет и он. Одним словом, госпожу де Шастеле в Нанси удерживает только робость; дайте ей повод - и она уедет.
Убив Левена, вы удовлетворите вспышку вашего гнева, а вас семеро, и вы, конечно, его убьете, но с прекрасными глазами и с приданым госпожи де Шастеле вам придется распрощаться навсегда.
Поднялся ропот, но дерзость Дю Пуарье только удвоилась от этого.
- Если двое или трое из вас,- энергично продолжал он, возвышая голос,- один за другим будут драться с Левеном, вас назовут убийцами, и весь полк будет против вас.
- Вот этого-то мы и хотим!-воскликнул Людвкг Роллер со всем пылом долго сдерживаемого гнева.
- Да, да! - подтвердили братья.- Посмотрим, каковы "синие" в деле.
- Вот это именно я вам и запрещаю, господа, запрещаю именем королевского комиссара в Эльзасе, Франш-Конте и Лотарингии!
Все сразу вскочили. Они были возмущены дерзостью этого мещанина, позволившего себе разговаривать таким тоном с цветом местной аристократии. В таких-то случаях и торжествовало тщеславие Дю Пуарье, его деятельный ум любил подобного рода сражения. Он не был нечувствителен к выказываемому ему презрению и при случае любил ущемить гордость дворян.
После потоков бессмысленных фраз, продиктованных ребяческим тщеславием, которое называется родовой гордостью, сражение окончательно повернулось в пользу Дю Пуарье.
- Вы хотите ослушаться, ослушаться не меня, жалкого червя, но нашего законного короля Карла Десятого? - сказал он после того, как каждый доставил себе удовольствие поговорить о своих предках, о своей храбрости и месте, которое он занимал в армии до роковых дней 1830 года.- ...Король не хочет ссориться с армией. Ничего не может быть менее политичного, чем ссора между его дворянством и одним из полков.
Дю Пуарье повторял эту истину так много раз и в таких различных выражениях, что в конце концов она проникла в эти головы, не привыкшие усваивать что-либо новое. Их самолюбие сдалось в результате болтовни, которая, по вычислению Дю Пуарье, длилась три четверти часа, если не час.
Стараясь потерять поменьше времени, Дю Пуарье, алчное тщеславие которого начинала успокаивать скука, решил сказать каждому что-нибудь приятное. Он покорил Санреаля, подсказывавшего Роллеру всевозможные доводы, попросив у него глинтвейна. Санреаль изобрел новый способ приготовления этого восхитительного напитка и поспешил в буфетную лично заняться этим.
Когда все признали диктатуру Дю Пуарье, он обратился к ним с вопросом:
- Господа, вы в самом деле хотите удалить господина Левена из Нанси и не потерять госпожу де Шастеле?
- Ну, конечно! - с досадой ответили они.
- Что ж, я знаю один верный способ... Если вы подумаете, вы, вероятно, угадаете его.
Насмешливый его взор наслаждался их внимательным видом.
- Завтра в это время я скажу вам, что это за средство; оно очень просто, но у него есть одна отрицательная сторона: оно требует полной тайны в течение месяца. Я могу сообщить его, господа, только двум уполномоченным, выбранным вами.
Сразу же после этого он ушел, и едва за ним закрылась дверь, как Людвиг Роллер стал осыпать его ужасной бранью. Все последовали его примеру, за исключением де Ланфора.
- У него омерзительная наружность,- сказал де Ланфор,- он урод, неряха, его шляпе не менее полутора лет, он фамильярен. Большинство его недостатков объясняется его происхождением. Отец его, как он нам сказал, был торговцем пенькой. Но самые великие монархи пользовались гнусными советниками. Дю Пуарье хитрее меня, так как черт меня побери, если я догадываюсь, в чем состоит его верное средство. А ты, Людвиг, ты столько говоришь, а отгадал ли, в чем секрет?
Все рассмеялись, за исключением Людвига, и Санреаль, восхищенный оборотом, который принимало дело, пригласил всех на следующий день к себе на завтрак. Однако прежде чем разойтись, как ни были все задеты Дю Пуарье, они выбрали двух уполномоченных, которые должны были повидаться и переговорить с ним, причем, конечно, выбор пал на тех, кто больше всех был бы возмущен, если бы их не выбрали,- на гг. де Санреаля и Людвига Роллера.
Расставшись с этими пылкими дворянами, Дю Пуарье торопливыми шагами направился в самый конец узкой улочки к священнику, которого супрефект считал своим шпионом в кругу знати и которому поэтому перепадал изрядный кус из секретных фондов.
- Мой дорогой Олив, вы скажете господину Флерону, что мы получили из Праги депешу, которую обсуждали у Санреаля в течение пяти часов, но депеша эта такой важности, что завтра в десять часов мы снова соберемся там же.
Аббат Олив имел от г-на епископа разрешение носить очень потертую голубую сутану и чулки серо-стального цвета. В этом костюме он и отправился предавать г-на Дю Пуарье и сообщить аббату Рею, старшему викарию, о поручении, которое он получил от доктора. Потом он прокрался к супрефекту, и тот, узнав великую новость, всю ночь не сомкнул глаз.
На следующий день рано утром г-н Флерон велел передать аббату Оливу, что он заплатит пятьдесят экю за точную копию пражской депеши, и решил написать непосредственно министру внутренних дел, рискуя прогневить префекта, г-на Дюмораля, бывшего либерала, ренегата, человека, находившегося в вечном беспокойстве. Г-н Флерон написал также и ему, но письмо было опущено в ящик с опозданием на целый час, с таким расчетом, чтобы важное донесение простого супрефекта попало в руки министра на сутки раньше, чем донесение префекта.
"Как! - возмутился Дю Пуарье, узнав, кого выбрали уполномоченными.- Эти скоты не сумели даже назначить уполномоченных! Черта с два открою я им свой план!"
На следующий день на собрании Дю Пуарье, более важный и более красный, чем обычно, взял под руку Людвига Роллера и де Санреаля, прошел с ними в дальний кабинет и запер дверь на ключ. Дю Пуарье прежде всего соблюдал внешние формы, он знал, что Санреаль во всем деле только это и поймет.
Когда все уселись в кресла, Дю Пуарье начал после небольшой паузы:
- Господа, мы здесь собрались в интересах его величества Карла Десятого, нашего законного короля. Вы обещаете мне хранить абсолютную тайну даже относительно того немногого, что мне позволено сегодня открыть вам.
- Даю честное слово! - воскликнул Санреаль, оторопевший от избытка уважения и любопытства.
- Гм! Черт! - нетерпеливо воскликнул Роллер.
- Господа, ваши слуги подкуплены республиканцами, эта секта проникает всюду, и без абсолютной тайны, даже от наших лучших друзей, правому делу не восторжествовать; вы, господа, так же, как и я, бедный плебей, все мы увидим себя смешанными с грязью в "Aurore".
(Снисходя к читателю, я сильно сокращаю речь, с которой Дю Пуарье счел необходимым обратиться к богачу и к храбрецу. А так как он ничего не хотел им сказать, то растянул ее более, чем это было необходимо.)
- Тайна, которую я надеялся вам доверить,- сказал он наконец,- уже не принадлежит мне. Сейчас мне поручено лишь просить вас,- говорил он, обращаясь к Санреалю,- немного попридержать вашу храбрость, хотя вам это и нелегко.
- Еще бы,- согласился Санреаль.
- Но, господа, когда вы состоите членами великой партии, надо уметь приносить жертвы высшей воле, даже если она и несправедлива, иначе грош вам цена, и вы ничего не достигнете. Вы окажетесь блудными сынами, и только.
Господа, в течение целых двух недель никто из вас не должен вызывать на дуэль господина Левена.
- Не должен, не должен...- с горечью повторил Людвиг Роллер.
- К этому времени господин Левен уедет из Нанси или, по крайней мере, перестанет посещать госпожу де Шастеле. Мне кажется, это как раз то, чего вы желаете, и, как я уже доказал вам, дуэлью вам этого не достичь.
Это пришлось твердить битый час на все лады. Оба уполномоченных настаивали на том, что они и вправе и даже обязаны узнать тайну.
- В каком мы окажемся положении,- запротестовал Санреаль,- когда тем господам, которые ждут нас в моей гостиной, станет известно, что мы просидели здесь целый час и ничего не узнали?
- Ну что ж, убедите их, что вы знаете,- холодно заявил Дю Пуарье,- я вас поддержу.
Понадобился еще добрый час, чтобы примирить тщеславие обоих молодцов с таким mezzo termine {Уклончивое решение (итал.).}.
Терпение доктора Дю Пуарье выдержало этот искус, так как гордость его была польщена. Он больше всего любил говорить и убеждать людей, настроенных враждебно. У этого человека была отталкивающая наружность, но сильный, живой и предприимчивый ум. С тех пор как он вмешался в политические интриги, искусство врачевания, в котором он достиг большой высоты, наскучило ему. Служба Карлу X, или то, что он называл политикой, давала пищу его жажде действовать, работать, быть на виду. Льстецы говорили ему:
- Если прусские или русские войска восстановят у нас Карла Десятого, вы будете депутатом, министром и т. д. Вы сделаетесь новым Виллелем.
- Там будет видно,- отвечал Дю Пуарье.
Покуда же он наслаждался всеми радостями удовлетворенного честолюбия. Вот каким образом это произошло. Господа де Пюи-Лоранс и де Понлеве получили от тех, кому этим ведать надлежит, полномочия на руководство действиями роялистов в области, центром которой был Нанси. Дю Пуарье должен был быть только скромным секретарем этой комиссии или, вернее, этой тайной власти, у которой была лишь одна разумная сторона: она была неделима. Власть эта была поручена г-ну де Пюи-Лорансу, в случае его отсутствия - г-ну де Понлеве, в случае же отсутствия этого последнего - г-ну Дю Пуарье. Однако вот уже год, как Дю Пуарье заправлял всем. Он отдавал очень поверхностный отчет двум облеченным званием лицам, и те не очень были этим недовольны, так как он обладал искусством внушать им, что в результате их интриг их ожидает гильотина или по меньшей мере Гамский замок; и господа эти, не обладавшие ни рвением, ни фанатизмом, ни преданностью, охотно предоставляли дерзкому и грубому мещанину компрометировать себя, с тем чтобы порвать с ним и сбросить его вниз в случае, если третья реставрация будет иметь какой-нибудь успех.
Дю Пуарье ничего не имел против Люсьена, но так как он со своей всегдашней жаждой действия обязался удалить его, он хотел, и хотел непреклонно, достичь этой цели.
В первый день, когда на собрании у Санреаля он просил выбрать двух уполномоченных, и на следующий день, когда он избавился от назойливого любопытства этих двух уполномоченных, у него еще не было окончательного плана. Тот, который он избрал, определился лишь частично и стал уясняться ему только по мере того, как он убеждал себя, что допустить эту дуэль, запрещенную им именем короля, было бы явным поражением, крахом его репутации и его влияния в Лотарингии на молодых членов партии.
Он стал нашептывать по секрету г-жам де Серпьер, де Марсильи и де Пюи-Лоранс, что г-жа де Шастеле больна серьезнее, чем полагают, и что болезнь ее, во всяком случае, будет продолжительной.
Он прописал ей нарывной пластырь на ногу и этим на целый месяц лишил ее возможности двигаться.
Несколько дней спустя он вошел к ней с очень серьезным видом, который стал еще мрачнее после того, как он пощупал пульс, и предложил ей подвергнуться всем религиозным церемониям, которые в провинции охватываются понятием "обращения к духовнику".
Весь Нанси говорил об этом событии, и можно судить, какое впечатление произвело оно на Люсьена. Неужели г-же де Шастеле угрожала смертельная опасность?
"Значит, умереть так легко! - думала г-жа де Шастеле, которая даже не догадывалась о том, что у нее самая обыкновенная лихорадка.- Мне совсем не трудно было бы умирать, если бы господин Левен был здесь, около меня. Он придал бы мне мужества, если бы мне его не хватало. В самом деле, жизнь без него имела бы для меня мало прелести. Все вызывает у меня возмущение в этой провинциальной глуши, где мне жилось так печально до его приезда. Но он не аристократ, он служит умеренным или, что еще хуже, республике".
В конце концов г-жа де Шастеле стала желать смерти.
Она готова была ненавидеть г-жу д'Окенкур и чувствовала к себе презрение, когда ловила себя на том, что в сердце ее зарождается ненависть. В течение двух долгих недель она не видела Люсьена, и чувство, которое она испытывала к нему, причиняло ей только горе. Люсьен в отчаянии отправил из Дарне три письма, к счастью, очень осторожных, которые перехватила мадмуазель Берар, теперь совершенно стакнувшаяся с доктором Дю Пуарье.
Люсьен не отходил больше от доктора. С его стороны это было ложным шагом. Люсьен был слишком неопытен в лицемерии, чтобы позволять себе близкое общение с безнравственным интриганом. Сам того не подозревая, он его смертельно оскорбил. Доктор, которого раздражало наивное презрение Люсьена к мошенникам, ренегатам и лицемерам, возненавидел его. Удивленный его пылкостью и здравым смыслом, когда однажды между ними зашла речь о малой вероятности возвращения Бурбонов, доктор, выведенный из себя, воскликнул:
- Но в таком случае выходит, что я дурак!
И мысленно закончил: "Посмотрим, юный сумасброд, что будет с тем, что тебе всего дороже. Рассуждай о будущем, повторяй свои мыслишки, которые ты вычитал в своем Карреле, хозяин твоего настоящего - я, и я дам тебе это почувствовать! Я, старый, сморщенный, скверно одетый человек с дурными, по твоему мнению, манерами, я причиню тебе самое жестокое горе - тебе, красивому, молодому, богатому, одаренному от природы такими благородными манерами и во всем так не похожему на меня, Дю Пуарье. Я провел первые тридцать лет своей жизни, умирая от холода на пятом этаже, с глазу на глаз со скелетом, а ты, ты только дал себе труд родиться, и ты втайне полагаешь, что, когда установится твое разумное правительство, таких сильных людей, как я, будут карать лишь презрением. Это было бы глупостью со стороны твоей партии, и пока глупо с твоей стороны не догадываться, что я собираюсь причинить тебе зло, и немалое. Страдай, мальчишка!"
И доктор в самых тревожных выражениях принялся говорить Люсьену о болезни г-жи де Шастеле. Если он видел на губах Люсьена улыбку, он говорил ему:
- А знаете, ведь в этой церкви находится семейный склеп Понлеве. Боюсь,- добавлял он со вздохом,- как бы его скоро не открыли снова.
В течение нескольких дней он ожидал, что Люсьен, безрассудный, как все влюбленные, попытается тайком повидать г-жу де Шастеле.
После совещания у Санреаля с молодыми членами партии Дю Пуарье, презиравший пошлую и бесцельную злобу мадмуазель Берар, сблизился с нею. Он хотел заставить ее сыграть некую роль в семье и не г-ну де Понлеве, не г-ну де Блансе и никому другому из родственников, а преимущественно ей признался в мнимой опасности, угрожающей г-же де Шастеле.
В плане, который мало-помалу вырисовывался в голове г-на Дю Пуарье, была одна большая трудность - постоянное присутствие мадмуазель Болье, горничной г-жи де Шастеле, которая обожала свою госпожу.
Доктор подкупил ее, выказывая ей полное доверие, и заставил мадмуазель Берар примириться с тем, что часто в ее присутствии предпочитал объяснять мадмуазель Болье, как надо ухаживать за больной до следующего его визита.
И добрая горничная и весьма недобрая мадмуазель Берар - обе одинаково считали г-жу де Шастеле опасно больной.
Доктор признался горничной в своих подозрениях насчет того, что какое-то сердечное горе еще усиливает болезнь ее госпожи. Он намекнул, что, по его мнению, будет вполне естественно, если г-н Левен захочет еще раз повидать г-жу де Шастеле.
- Увы, господин доктор! Вот уже две недели, как господин Левен мучит меня просьбами разрешить ему прийти сюда на пять минут. Но что скажут люди? Я отказала наотрез.
Доктор пространно ответил фразами, построенными таким образом, что горничная никогда не была бы в состоянии их повторить, но, в сущности, в словах его заключался косвенный совет славной девушке допустить это свидание.
Наконец однажды вечером г-н де Понлеве, повинуясь доктору, отправился к г-же де Марсильи сыграть партию в вист, партию, два-три раза прерывавшуюся слезами. Как раз в это время был перелет бекасов, и г-н де Блансе не мог устоять, чтобы не поехать на охоту. Люсьен увидал в окне мадмуазель Болье сигнал, надежда на который еще придавала какой-то интерес его жизни. Люсьен полетел к себе, вернулся переодетый в штатское, и наконец, после того как добрая горничная, не отходившая от постели, с бесконечными предосторожностями доложила о его приходе, ему удалось провести десять минут с г-жой де Шастеле.
На следующий день доктор нашел г-жу де Шастеле, у которой упала температура, в таком хорошем состоянии, что испугался, как бы не пропали напрасно его трехнедельные старания.
Он притворился перед мадмуазель Болье крайне встревоженным. Он ушел, как человек, который очень торопится, и вернулся час спустя, в необычное время.
- Болье,- сказал он ей,- ваша госпожа впадает в маразм.
- Ах, боже мой, сударь!
И доктор долго объяснял, что такое маразм.
- Ваша госпожа нуждается в женском молоке: если что-нибудь может спасти ей жизнь, то только молоко молодой, свежей крестьянки. Я только что обегал весь Нанси и нашел лишь жен рабочих, молоко которых может принести г-же де Шастеле больше вреда, чем пользы. Нужна молодая крестьянка.
Доктор заметил, что Болье внимательно смотрит на часы.
- Моя деревня, Шефмон, находится лишь в пяти лье отсюда; я приду ночью, но это неважно.
- Хорошо, отлично, моя славная Болье. Но если вы найдете молодую кормилицу, не заставляйте ее идти пять лье без остановки; возвращайтесь только послезавтра утром; перегорелое молоко было бы ядом для вашей бедной госпожи.
- Вы считаете, господин доктор, что еще одно свидание с господином Левеном причинило бы вред госпоже? Она почти приказала мне привести его к ней сегодня вечером, если он придет. Она так к нему привязана...
Доктор едва верил собственному счастью.
- Вполне естественно, Болье. (Он всегда напирал на слово "естественно".) Кто вас сегодня заменит?
- Анна-Мари, славная, богобоязненная девушка.
- Ну что ж, передайте Анне-Мари все, что нужно сделать. Где обычно ожидает господин Левен, пока вы о нем доложите?
- В антресолях, где прежде помещался Жозеф, в прихожей госпожи де Шастеле.
- В том состоянии, в каком находится ваша бедная госпожа, ей лучше избегать нескольких волнений сразу. Если хотите меня послушать, не допускайте к ней никого решительно, даже господина де Блансе.
&nb