Главная » Книги

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое), Страница 5

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое)


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

он очутился на месте, откуда бежал, и там, к великому своему изумлению, увидал, что это крупное дело после шестичасовой перестрелки свелось к потере двух человек; оба трупа лежали на поле битвы. "Я, значит, редкий трус, если испугался такой ничтожной опасности!" - подумал он. Бродя в отчаянии по месту сражения, он наткнулся на бурдюк, наполовину наполненный вином, и несколько поодаль на совершенно целый хлеб. Из осторожности он отошел шагов на двести от поля битвы и принялся за еду; потом, все время настороженно прислушиваясь, вернулся назад.
   Один из убитых оказался молодым французом по имени Менюэль, и сумка его была набита письмами; там же лежал по всем правилам выправленный паспорт. Нашего героя осенила блестящая мысль переменить имя; он взял себе паспорт, письма, сумку, рубахи, которые были лучше его рубах, и наконец имя Менюэля; до того его звали совсем иначе.
   Переменив фамилию, он задал себе вопрос: "Почему бы мне не возвратиться во Францию? Я уже не осужден на каторжные работы, не преступник, которого всюду разыскивает жандармерия. Мне надо только держаться подальше от Байонны, где я сиял ложным блеском, да Монпелье, где родился бедняга Менюэль, и я свободно могу кочевать по всей Франции". Заря уже занималась; он нашел около сотни франков в карманах обоих убитых и продолжал свои поиски, как вдруг увидел, что к нему приближаются двое крестьян. Он решил сказаться раненым, отправился за лошадью, затем вернулся к крестьянам, но убедился, что они, сочтя его ослабевшим от раны, хотели обойтись с ним так же, как он обошелся с покойниками, он сразу почувствовал себя выздоровевшим, и крестьяне опять стали человечнее; один из них обязался за пиастр, который ему будут выплачивать утром, и за другой, который ему будут выплачивать вечером, довести Менюэля до Бидассоа - горного ручья, вдоль которого, как известно, проходит французская граница.
   Менюэль был очень счастлив, но не успел он очутиться во Франции, как уже вообразил (это был человек, наделенный чересчур пылким воображением), будто жандармы, попадавшиеся ему навстречу, всматриваются в него как-то особенно. Он доехал верхом до Безье. Там он продал своего коня и сел в дилижанс, уходивший в Лион. Проделав часть пути на пароходе, а другую часть пешком, он добрался до Дижона, а несколько дней спустя - до Кольмара. Когда он прибыл в этот красивый городок, у него в кармане оставалось только пять франков.
   Он крепко призадумался. "Я отлично владею оружием,- сказал он себе,- отлично дерусь, если только меня выведут из себя, и хорошо езжу верхом; все газеты утверждают, что войны еще долго не будет; к тому же в случае, если она разразится, я могу дезертировать. Запишемся же в егерский полк, штаб которого находится в Кольмаре. Я вручу свой паспорт коменданту, а затем постараюсь выкрасть его. Если мне удастся уничтожить этот документ, способный погубить меня, я скажу, что я уроженец Лиона, который я только что хорошенько рассмотрел, назовусь Менюэлем, и черта с два, если кто-нибудь во мне опознает приговоренного к каторге!" Сказано - сделано. Через полгода после своего поступления в полк Менюэль, образец для всех солдат, собственноручно сжег свой паспорт, который он изловчился выкрасть из стола капитана, ведавшего рекрутированием новобранцев. Менюэля все очень любили, и он приобрел репутацию отличного фехтовальщика; в полку его считали большим весельчаком. Желая позабыть преследовавшие его несчастья, он оставлял в кабачке все деньги, которые зарабатывал с помощью рапиры. Он дал себе два обещания: приобрести в полку как можно больше друзей, никогда не садясь за стол один, и ни разу не напиться до потери сознания, чтобы не выболтать чего-нибудь лишнего.
   В течение двух лет, что Менюэль опять служил в полку, его жизнь внешне сложилась вполне счастливо. Если бы он тщательно не скрывал, что он грамотен, офицеры его роты, которые были весьма довольны его опрятным видом и которым он всегда искал случая угодить, уж постарались бы добиться его производства в бригадиры. Менюэль слыл первым забавником в полку. У него произошла дуэль, закончившаяся очень счастливо для него, с одним учителем фехтования: он перед всем гарнизоном блестяще доказал свою храбрость и ловкость. Но всякий раз при виде жандарма его бросало в дрожь, и подобные встречи отравляли ему жизнь. От этой беды у него было одно лишь спасение - ближайший кабак.
   Когда ему посчастливилось завязать тесные отношения с Люсьеном, в его судьбе произошел перелом. "Такой богач,- решил он,- сумеет добиться моего помилования, если я даже буду опознан: ему надо только захотеть. Он плюет на деньги и в нужный момент, не, пожалеет тысячи экю, чтобы подкупить в мою пользу какого-нибудь начальника бюро!"
   От шевалье Билара Люсьен узнал, что в Нанси есть врач, знаменитый своим редким талантом и, кроме того, прекрасно принятый в высшем свете благодаря своему красноречию и ярым легитимистским убеждениям. Звали его г-н Дю Пуарье. По всему тому, что рассказывал шевалье Билар, Люсьен сообразил, что этот лекарь, вероятно, является местным фактотумом; и что, во всяком случае, с ним будет небезынтересно познакомиться.
   - Обязательно, дорогой доктор, завтра же приведите ко мне этого господина Дю Пуарье; скажите ему, что я в опасности...
   - Но вы вовсе не в опасности...
   - А разве так уж неуместно начать со лжи наши сношения с пресловутым интриганом? Когда он будет здесь, не противоречьте мне ни в чем; предоставьте мне полную свободу, и мы с вами наслушаемся всяких занятных вещей насчет Генриха Пятого и Людовика, Девятнадцатого; возможно, что мы с вами немного развлечемся.
   - Ваша рана - дело чисто хирургическое; я не вижу, что тут делать врачу по внутренним болезням, и т. д.
   В конце концов шевалье Билар все-таки согласился отправиться за этим лекарем, так как понял, что если он его не приведет, Люсьен может сам письменно пригласить его к себе.
   Знаменитый доктор явился на следующий день. "У него мрачный вид бесноватого",- подумал Люсьен. И пяти минут не просидел доктор у нашего героя, как уже, обращаясь к нему, он фамильярно похлопывал его по животу. Этот г-н Дю Пуарье был крайне вульгарным существом, по-видимому, гордившимся своими дурными, развязными манерами: так свинья валяется в грязи, нагло нежась на глазах у зрителя. У Люсьена почти не было времени заметить эти необыкновенные странности: было слишком очевидно, что Дю Пуарье фамильярничал с ним не из тщеславия и не из желания поставить себя на одну доску с Люсьеном или выше его. Люсьену казалось, что перед ним достойный человек; по необходимости вынужденный с живостью выражать мысли, от обилия и значительности которых его всегда распирает. Человек постарше Люсьена заметил бы, что горячность Дю Пуарье не мешала ему гордиться фамильярностью, на которую он сам дал себе право, и чувствовал все ее преимущества. Когда он не говорил с увлечением, он был так же мелочно кичлив, как и любой француз. Но шевалье Билар всего этого не увидел и нашел, что Дю Пуарье - человек дурного тона, которого следовало бы выгнать даже из кабака. "Нет,- решил Люсьен, минуту перед тем уже готовый поддаться обольщению и поверить пылкости этого одаренного человека,- это лицемер; он слишком умен, чтобы увлечься, он ничего не делает, не поразмыслив как следует. Эта выходящая за всякие пределы вульгарность и дурной тон, наряду с постоянной возвышенностью мыслей, должны преследовать какую-то цель". Люсьен внимательно слушал; доктор говорил обо всем, но главным образом о политике; он хотел уверить собеседника, что насчет всего у него есть какие-то никому не известные сведения,
   - Однако, сударь,- перебил Дю Пуарье свои собственные бесконечные рассуждения о благоденствии Франции,- вы примете меня за парижского лекаря, упражняющегося в остроумии и говорящего с больным о чем угодно, кроме его болезни.
   Доктор осмотрел руку Люсьена и предписал ему полный покой в течение недели.
   - Оставьте всякие припарки, не применяйте никаких средств и, если не появится осложнений, забудьте об этой царапине.
   Люсьен нашел, что, в то время как доктор Дю Пуарье осматривал его рану и выслушивал пульс, взор его был бесподобен. Покончив с этим, Дю Пуарье сразу же вернулся к своей основной мысли - о том, что Луи-Филипп не сможет долго управлять государством {Это говорит легитимист, подобно тому как выше говорил республиканец. (Прим. автора.)}.
   Наш герой довольно легкомысленно вообразил, что он, не прилагая никаких усилий, позабавится насчет провинциального остроумия профессионального врача; он убедился, что провинциальная логика стоит большего, чем провинциальные стишки. Он не только не разыграл Дю Пуарье, но ему пришлось затратить немало труда, чтобы самому не попасть в смешное положение. Одно было бесспорным: при виде столь необычного зверя он совершенно исцелился от скуки.
   Дю Пуарье можно было дать лет пятьдесят; у него были крупные и очень характерные черты лица. Серо-зеленые глаза, глубоко сидевшие в орбитах, двигались, вращались с удивительной быстротой и, казалось, метали искры; ради них можно было простить доктору его поразительно длинный нос, отделявший их друг от друга. В целом ряде ракурсов этот несчастный нос придавал физиономии Дю Пуарье сходство с мордой проворной лисицы - большое неудобство для апостола. К сожалению, если присмотреться поближе, сходство это довершалось густым лесом рыжеватых, весьма рискованного оттенка волос, торчавших дыбом на лбу и на висках. В общем, раз увидав это лицо, его уже нельзя было забыть; в Париже оно, быть может, отпугнуло бы дураков, в провинции же, где люди скучают, с готовностью приемлется все, что обещает хоть маленький интерес, и доктор пользовался успехом.
   У него были вульгарные манеры и наряду с этим необычайная, поражавшая воображение физиономия. Когда доктор считал, что он уже убедил своего противника (а он, обращаясь к собеседнику, всегда имел перед собой противника, которого надлежало переубедить, или сторонника, которого следовало завербовать), его брови подымались невероятно высоко, а маленькие серые глазки, широко раскрытые; как у гиены, казалось, вот-вот выскочат из орбит. "Даже в Париже,- подумал Люсьен,- эта кабанья морда, этот яростный фанатизм, эти дерзкие, но полные красноречия и энергии повадки спасли бы его от участи быть смешным. Это апостол, это иезуит". И он с крайним любопытством разглядывал его.
   Во время этих размышлений доктор перешел к вопросам самой высокой политики; он, видимо, был увлечен. Следовало отменить раздел родовых поместий после кончины главы семейства, следовало прежде всего призвать обратно иезуитов. Что касается старшей ветви, было бы отступничеством выпить во Франции стакан вина до того момента, пока эта ветвь не будет восстановлена во всех своих правах, то есть в Тюильри, и т. д. Ни единым словом г-н Дю Пуарье не счел нужным смягчить резкий свет этих великих истин, не счел нужным поступиться в пользу предрассудков своего адепта.
   - Как! - воскликнул вдруг доктор.- Вы, человек из хорошей семьи, человек утонченных нравов, состоятельный, занимающий хорошее положение в свете, получивший тонкое воспитание,- и вы бросаетесь в гнусный омут умеренных взглядов! Вы становитесь их защитником, вы будете сражаться за них не в настоящей войне, самые бедствия которой имеют столько благородства и прелести для возвышенных сердец, а в войне жандармской, в пустой перестрелке с несчастными, умирающими с голоду рабочими? Для вас экспедиция на улицу Транснонен будет сражением при Маренго...
   - Дорогой шевалье,- обратился Люсьен к доктору Билару, который был этим шокирован и считал себя обязанным выступить на защиту умеренных взглядов,- дорогой шевалье, мне пришла фантазия рассказать доктору о некоторых грешках моей юности, целиком входящих в компетенцию врача, о них я вам поведаю тоже, но когда-нибудь в другой раз: есть вещи, в которых мы предпочитаем признаваться лишь с глазу на глаз, и т. д., и т. д.
   Несмотря на столь ясно выраженное желание, Люсьену стоило большого труда заставить убраться шевалье Билара, на которого напала непреодолимая охота говорить о политике. Люсьен без всяких оснований заподозрил его в том, что он шпион.
   Красноречивый Дю Пуарье нисколько не был обескуражен изгнанием хирурга: он продолжал пылко жестикулировать и горланить без умолку.
   - Как! Вы собираетесь погрязнуть в скуке и в убожестве гарнизонного прозябания? Это ли роль, достойная вас? Расстаньтесь с нею как можно скорей. В день, когда раздастся пушечный выстрел,- не выстрел из пошлой антверпенской пушки, а из пушки национальной, при звуке которого затрепещут все французские сердца, мое так же, как и ваше, сударь,- вы раздадите несколько луидоров в министерских канцеляриях и окажетесь корнетом, как были до того, а разве для такого человека, как вы, не все равно, воевать ли в чине корнета или в чине капрала? Предоставьте мелочное "эполетное" тщеславие полудуракам; самое существенное для души вроде вашей - это благородно уплатить свой долг отечеству; самое существенное - это умно руководить двадцатью пятью крестьянами, у которых нет ничего, кроме отваги, самое существенное для вашего самолюбия - это проявить в наш скептический век единственную доблесть, которую нельзя заподозрить в лицемерии. Человека, который и бровью не поведет под огнем прусских пушек, никто не обвинит в притворной храбрости, между тем как обнажать саблю против рабочих, защищающихся охотничьими ружьями, особенно когда их сражается четыреста против десяти тысяч, доказывает лишь отсутствие всякого благородства и карьеризм. Заметьте, как реагирует на это общественное мнение: в этом гнусном единоборстве восхищение будет всегда вызывать, как это было в Лионе, мужество той стороны, у которой нет ни пушек, ни петард. Но будем рассуждать, как Барем: даже перебив множество рабочих, вам, господин корнет, придется ждать по меньшей мере лет шесть, чтобы получить чин лейтенанта, и т. д., и т. д.
   "Похоже на то, что этот тип знает меня уже полгода",- подумал Люсьен. Все эти вещи, носившие столь личный характер и, пожалуй, казавшиеся оскорбительными, теряют очень много в письменном изложении. Надо было слышать, как их говорил пылкий фанатик, умевший, однако, быть деликатным и даже почтительным, когда он видел, что может задеть естественное самолюбие молодого человека из хорошей семьи. Самым личным вещам, наиболее интимным советам, которых у него не спрашивали и которые в устах всякого другого звучали бы непростительной дерзостью, доктор умел придавать такой живой, такой занятный, такой неоскорбительный оборот, без всякой претензии на превосходство по отношению к собеседнику, что ему приходилось все прощать. К тому же повадки, сопутствовавшие этим странным речам, были до того смехотворны, жесты, сопровождавшие их, до того забавно-вычурны, что Люсьен, оставаясь вполне парижанином, все-таки не нашел в себе необходимой решимости, чтобы поставить доктора на должное место, а именно на этом Дю Пуарье и строил свои расчеты. Впрочем, я полагаю, он не пришел бы в отчаяние, если бы его и одернули сурово: эти смелые люди довольно толстокожи.
   Избавившись сразу и столь неожиданным способом благодаря старому провинциальному лекарю от чудовищной скуки, удручавшей его уже два месяца, Люсьен не имел мужества отказаться от такого занимательного зрелища. "Я был бы чудаком,- убеждал он себя, надрываясь чуть не до слез от сдержанного внутреннего смеха,- если бы дал понять этому шуту, проповедующему крестовый поход, что его манеры не вполне соответствуют поведению, подсказываемому правилами приличия при первом визите. Да и что выиграл бы я, напугав его?"
   Все, что мог сделать Люсьен, это обмануть ожидания пылкого сторонника Генриха V и иезуитов, который хотел принудить его к исповеди, а добился только того, что, не будучи прерываем своим собеседником и не встречая никаких возражений, обрушивал на него целый град непристойных фраз, но, как истый апостол, Дю Пуарье, по-видимому, привык к такому отсутствию реплик и ничуть не казался смущенным.
   Люсьену удалось провести этого ученого медика лишь в отношении своего здоровья. Он всячески старался, чтобы доктор не разгадал, что он пригласил его из-за скуки. Он притворился, будто его сильно мучит "летучая подагра", болезнь, которою страдал его отец и все симптомы которой Люсьен знал наперечет. Врач внимательно выслушал его, а затем дал ему ряд серьезных советов.
   Покончив со вторичным осмотром больного, Дю Пуарье поднялся, но не уходил, он удвоил свою грубую и резкую лесть, он хотел во что бы то ни стало заставить Люсьена высказаться. Наш герой внезапно почувствовал себя достаточно сильным, чтобы говорить без смеха. "Если я не займу определенной позиции с первого же раза, этот мерзавец не раскроет своих карт до конца и будет не так забавен".
   - Я не намерен отрицать сударь, что не считаю себя обездоленным, я вступаю в жизнь, имея кое-какие преимущества: я вижу, что во Франции есть две-три крупные коммерческие фирмы, оспаривающие друг у друга монополию на общественные блага; должен ли я поступить на службу в фирму "Генрих V и К°" или в фирму "National и К°"? В ожидании выбора, который я сделаю позднее, я принял небольшое участие в торговом доме "Людовик-Филипп", единственном, который в данное время способен предложить нечто реальное и положительное, а я, признаюсь вам, верю только положительным данным: даже когда речь идет о материальной выгоде, я всегда склонен заподозрить своего собеседника в желании обмануть меня, если только он не представит мне положительных данных. При короле, которого я выбрал себе сам, у меня есть возможность изучить мое ремесло. Как ни почетны, как ни значительны партия республиканская, или партия Генриха Пятого, или партия Людовика Девятнадцатого, ни одна из них не в состоянии предоставить мне возможность научиться командовать эскадроном в открытом поле. Когда я изучу военное дело, я, вероятно, буду, как сегодня, преисполнен уважения к преимуществам разума, а равно и к прекрасному положению, достигнутому разными лицами в обществе, но, стремясь завоевать и для себя такое же положение, я окончательно выберу ту из трех фирм, которая предложит мне наилучшие условия. Согласитесь, сударь, что слишком поспешный выбор был бы крупной ошибкой, ибо в настоящий момент мне нечего желать: мне придется столкнуться с этим в будущем, если только кто-нибудь окажет мне честь подумать обо мне.
   Эта неожиданная тирада, произнесенная с необычной горячностью,- ибо Люсьен смертельно боялся расхохотаться, как сумасшедший,- на мгновение ошарашила доктора. Наконец он ответил, с трудом выжимая из себя каждое слово, тоном деревенского священника:
   - Я с живейшей радостью вижу, что вы, сударь, уважаете все достойное уважения.
   То обстоятельство, что Дю Пуарье переменил свой непринужденный сатанинский тон, до сих пор господствовавший в разговоре, на отеческий и нравоучительный, заставило Люсьена покраснеть от удовольствия. "Я был с ним достаточно плутоват,- подумал он,- я вынудил его оставить политические рассуждения и обратиться с призывом к сердцу". Он чувствовал себя в ударе.
   - Я уважаю все и вместе с тем не уважаю ничего, дорогой доктор,- ответил легкомысленным тоном Люсьен, и, так как лицо доктора выразило удивление, он прибавил, как бы поясняя свою мысль: - Я уважаю все, что уважают мои друзья, но кто же будут мои друзья?
   Пытаясь ответить на этот прямой вопрос, доктор вдруг стал плоско разглагольствовать, вынужден был заговорить об идее, предшествующей всякому опыту в человеческом сознании, о внутреннем откровении, получаемом каждым христианином, о преданности делу божию, и т. д., и т. д.
   - Мне безразлично, верно ли все это или ложно,- продолжал самым непринужденным тоном Люсьен.- Я не изучал богословия; покуда мы еще находимся в области положительных интересов. Когда-нибудь на досуге мы, быть может, сумеем вдвоем погрузиться в глубины немецкой философии, столь любезной и столь ясной избранным умам. Один ученый приятель сказал мне, что, исчерпав все свои доводы, он прекрасно объясняет, обращаясь к вере, все, чего не мог объяснить простым рассудком. А я уже имел честь доложить вам, милостивый государь, что еще не решил, вступлю ли я со временем в деловые сношения с торговой фирмой, включающей веру в свой основной капитал.
   - Прощайте, сударь, я вижу, что вы скоро перейдете на нашу сторону,- ответил с весьма удовлетворенным видом доктор.- Мы во всем согласны друг с другом,- прибавил он, хлопнув Люсьена по груди,- а пока, надеюсь, на некоторое время мне удастся избавить вас от припадков вашей "летучей подагры".
   Он написал рецепт и ушел.
   "Он менее глуп,- решил, уходя, доктор,- чем эти ничтожные парижане, каждый год проезжающие через наш город, чтобы поглазеть на Люневильский лагерь или на Рейнскую долину. Он с толком повторяет урок, усвоенный в Париже у одного из этих безбожников, заседающих в институте. Весь этот очаровательный макиавеллизм, к счастью, сплошная болтовня, и ирония, сквозящая в его речах, еще не проникла в его душу: мы с нею справимся. Надо заставить его влюбиться в одну из наших дам: госпоже д'Окенкур следовало бы решиться бросить этого д'Антена, который никуда не годится, так как он разоряется" и т. д.
   К Люсьену снова вернулись его живость и парижская веселость: он вспомнил об этих прекрасных вещах лишь после того, как пережил в Нанси полосу чудовищной пустоты и равнодушия ко всему на свете.
   Поздно вечером к нему зашел г-н Готье.
   - Я в восторге от этого доктора,- заявил ему Люсьен,- на всем свете не сыскать более занимательного шарлатана.
   - Он почище шарлатана,- возразил республиканец Готье.- В молодости, когда у него было еще мало пациентов, он выписывал рецепт и затем бежал к аптекарю, чтобы самому приготовить лекарство. Через два часа он возвращался к больному, чтобы проверить его действие, В настоящее время в политике он тот же, кем некогда был в своей профессии; ему надлежало бы быть префектом департамента. Несмотря на его пятьдесят лет, основные черты его характера - потребность действовать и резвость ребенка. Одним словом, он до безумия любит то, что, как общее правило, причиняет людям столько неприятностей: он любит труд. Он испытывает потребность говорить, убеждать, вызывать события и в особенности преодолевать всяческие препятствия. Он бегом подымается на пятый этаж, чтобы преподать фабриканту зонтиков советы по его домашним делам. Если бы партия легитимистов имела во Франции двести таких человек и умела использовать их как следует, Правительство лучше обращалось бы с нами, республиканцами. Вы еще не знаете, что Дю Пуарье по-настоящему красноречив: если бы он не был труслив - труслив, как ребенок, труслив, как теперь уже никто не бывает,- это был бы опасный человек, даже для нас. Он шутя верховодит всем здешним дворянством; он расшатывает кредит господина Рея, иезуита, первого викария нашего епископа; только неделю назад он одержал победу над аббатом Реем в одном деле, о котором я вам еще расскажу. Я неотступно стараюсь пролить свет на его интриги, потому что это самый неистовый враг нашей газеты "Aurore". На предстоящих выборах, которыми уже занят этот неугомонный человек, он поможет пройти одному-двум кандидатам правительственной партии, если префект позволит ему погубить нашу "Aurore" и посадить меня в тюрьму, ибо он воздает мне должное, как и я ему, и мы при случае аргументируем совместно. У него предо мной два неоспоримых преимущества: он красноречив и занимателен и один из первых в своей профессии. Его с полным основанием считают самым искусным врачом на востоке Франции и нередко вызывают в Страсбург, в Майнц, в Лилль; только три дня назад он возвратился из Брюсселя.
   - Так вы вызвали бы его, если бы опасно заболели?
   - Я бы поостерегся. Хорошее лекарство, данное не вовремя, лишило бы "Aurore" единственного из ее редакторов, которому, по его выражению, никогда не сидится спокойно.
   - Все они, говорите вы, люди смелые?
   - Конечно. Притом многие из них даже умнее меня, но не для всех единственным предметом любви является счастье Франции и республики.
   Люсьену пришлось выслушать от славного Готье то, что парижская молодежь называет "тартинкой", то есть скучнейшую тираду об Америке, о демократии, о префектах, обязательно избираемых центральной властью из среды членов генеральных советов, и т. д.
   Слушая эти рассуждения, ставшие уже общим местом, он думал: "Какая разница в умственном складе между Дю Пуарье и Готье! А между тем второй, вероятно, настолько же честен, насколько первый - плут. Несмотря на мое уважение к Готье, я смертельно хочу спать. Могу ли я после этого назвать себя республиканцем? Это доказывает мне, что я не создан для того, чтобы жить при республиканском строе; это было бы для меня тиранией всяких посредственностей, а я не в состоянии хладнокровно выносить даже самую почтенную посредственность. Мне нужно, чтобы первый Министр был мошенником, и притом занятным, как Вальполь или господин де Талейран",
   В это время Готье закончил свою речь словами:
   - ...но у нас, во Франции, нет американцев.
   - Возьмите мелкого руанского или лионского торговца, скупца, лишенного воображения, - вот вам и американец.
   - Ах, как вы меня огорчаете! - воскликнул Готье, печально подымаясь и уходя, так как пробило уже час. "Гренадер, меня ты мучишь,- запел Люсьен, когда Готье ушел.- И, однако, я уважаю вас от всего сердца". Он призадумался, "Визит этого лекаря,- решил он,- комментарий к отцовскому письму... С волками жить - по-волчьи выть. Господин Дю Пуарье, очевидно, хочет обратить меня в их веру. Ну что ж, я доставлю им это удовольствие... Я только что нашел простое средство заткнуть глотку этим мошенникам: на их высокую доктрину, на их лицемерные призывы к совести я отвечу скромным вопросом: "А что вы мне дадите за это?"
  

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

  
   На следующий день рано утром доктор Дю Пуарье, эта неугомонная душа, постучался в дверь Люсьена. Он решил избежать встречи с Биларом, так как намеревался пустить в ход такие аргументы, которыми удобнее всего пользоваться с глазу на глаз, чтобы в случае надобности иметь возможность отречься от них.
   "Если я перестану рассуждать, как плут,- подумал Люсьен при виде Дю Пуарье,- то этот плут начнет меня презирать".
   Доктор хотел его соблазнить: он стал перечислять молодому человеку, лишенному общества и, по его предположению, умирающему от скуки, светские дома и имена красивых женщин Нанси. "А, мошенник, я раскусил тебя!" - подумал Люсьен.
   - Что меня больше всего интересует, мой дорогой,- сказал он с мрачным видом купца, подсчитывающего свои убытки,- что меня больше всего интересует, это ваши проекты реформы Гражданского кодекса и раздела наследства: это может отразиться и на моих имущественных интересах, ибо я тоже имею "несколько арпанов на солнышке". (Люсьен с наслаждением заимствовал у доктора его провинциальные обороты речи.) Вы, значит, хотели бы, чтобы после смерти отца семейства раздел не производился поровну между сыновьями?
   - Конечно, сударь, в противном случае нам предстоит испытать на себе все ужасы демократии. Умному человеку придется, под страхом смерти, угождать своему соседу, спичечному торговцу. Наши знатнейшие дворянские фамилии, надежда Франции, единственные, сохраняющие благородные чувства и возвышенный образ мыслей, живут в настоящее время в деревне и рожают много детей; неужели мы будем свидетелями, как состояние их будет раздроблено и поделено на мелкие части между всеми этими детьми? В таком случае у них уже не будет свободного времени на воспитание в себе тонких чувств, не будет времени предаваться высоким мыслям, им придется думать только о деньгах, они станут презренными пролетариями, вроде сына их соседа-типографщика. Но, с другой стороны, что нам делать с младшими сыновьями, как определить их сублейтенантами в армию после тех неограниченных возможностей повышения по службе, которые были предоставлены этим проклятым унтер-офицерам?
   Впрочем, это второстепенный вопрос; мы поговорим о нем позднее; вы можете вернуться к монархии, только если дадите церкви прочную организацию, если у вас будет по меньшей мере один священник для обуздания ста крестьян, из которых ваши нелепые законы сделали анархистов. Я сделал бы пастырем по крайней мере одного из сыновей каждого добропорядочного дворянина, чему пример подает нам Англия.
   Я говорю, что даже среди простонародья раздел наследства не должен быть равным. Если вы не будете бороться с этим злом, скоро все наши крестьяне станут грамотными; тогда, можете не сомневаться, объявятся писатели-баламутчики; все сделается предметом обсуждения, и вскоре не останется ни одного священного принципа. Надо, значит, внедрять в общее сознание эту мысль под тем предлогом, что в интересах самого земледелия землю нельзя будет дробить на участки меньше одного арпана...
   Возьмем для примера то, что мы знаем, это всегда наиболее верный путь. Рассмотрим поближе интересы знатных нансийских фамилий...
   "Ах, плут!" - подумал Люсьен.
   Вскоре доктор стал ему настойчиво доказывать, что г-жа де Сов д'Окенкур - самая соблазнительная женщина в городе, что невозможно быть умнее г-жи де Пюи-Лоранс, которая в прежнее время блистала в Париже в обществе г-жи де Дюрас. Затем доктор значительно более серьезно добавил, что г-жа де Шастеле представляет собой отличную партию, и принялся подробно перечислять все ее богатства.
   - Дорогой доктор, если бы у меня на уме была женитьба, мой отец подыскал бы мне кое-что получше: в Париже найдется не одна невеста, которая богаче всех этих дам, взятых вместе.
   - Но вы упускаете из виду одно маленькое обстоятельство,- возразил доктор с улыбкой превосходства,- знатность происхождения.
   - Конечно, она имеет цену,- ответил Люсьен с видом человека, взвешивающего сделанное ему предложение.- Молодая особа, носящая фамилию Монморанси или Ла Тремуйль, в моем положении, не уступает обладательнице ста или даже двухсот тысяч франков. Если бы я сам носил фамилию, которую можно было бы выдавать за дворянскую, то громкое имя моей жены, пожалуй, было бы равноценно ста тысячам экю. Но, дорогой доктор, о вашем провинциальном дворянстве никто не знает уже в тридцати лье от города, где оно живет.
   - Как, милостивый государь,- с негодованием воскликнул доктор,- и о госпоже де Коммерси, родственнице австрийского императора, которая является потомком древних властителей Лотарингии?
   - Никто решительно, дорогой доктор, так же как о господине Гонтране или о господине де Бервале, которых не существует. Потому что провинциальное дворянство известно в Париже лишь по смешным выступлениям трехсот депутатов, составлявших клику господина де Виллеля. Я совсем не думаю о женитьбе, я предпочел бы ей в данный момент заключение в тюрьме. Если бы я был настроен иначе, отец откопал бы для меня дочь какого-нибудь голландского банкира, которая была бы в восторге от перспективы блистать в качестве хозяйки в салоне моей матери и поторопилась бы выложить за это удовольствие миллион, или два, или даже три.
   У Люсьена был действительно плутовской вид, когда он, глядя на доктора, произнес последние слова.
   Это слово миллион произвело на доктора впечатление, явно отразившееся на его лице. "Он недостаточно бесстрастен, чтобы быть хорошим политиком",- сказал себе Люсьен. Никогда еще доктор не встречал молодого человека, выросшего в богатстве и совершенно не лицемерящего; он начинал удивляться Люсьену и восхищаться им.
   Доктор был очень умен, но никогда не бывал в Париже; иначе он разгадал бы притворство. Люсьен по своей природе неспособен был провести такого плута; наш корнет отнюдь не был хорошим комедиантом, он только держался непринужденно и чувствовал себя в ударе.
   Подобно всем людям, сделавшим иезуитизм своей профессией, доктор преувеличивал значение Парижа; он представлял его себе сплошь населенным безбожниками - неистовыми, вроде Дидро, или насмешливыми, вроде Вольтера, и могущественными отцами-иезуитами, которые сооружают семинарии, размерами превосходящие казармы. Точно так же он создал себе преувеличенное представление и о Люсьене: он счел его совершенно бессердечным. "Таким речам нельзя научиться",- решил доктор и начал с уважением относиться к нашему герою. "Если бы этот юноша прослужил четыре года в полку и раза два побывал в Праге или в Вене, он стоил бы больше наших д'Антенов или Роллеров. По крайней мере, находясь в своей среде, он не впадал бы в пафос".
   После трех недель вынужденного уединения, оказавшегося не таким уж скучным благодаря постоянному присутствию доктора, Люсьен в первый раз вышел из дому и направился к почтмейстерше, к добрейшей мадмуазель Пришар, знаменитой ханже. Там, присев под предлогом усталости, он с благоразумно-скромным видом завязал с нею разговор, кончившийся тем, что он подписался на "Quotidienne", на "Gazette", на "Mode" и т. д. Славная почтмейстерша с почтением взирала на чрезвычайно изящного молодого человека в мундире, подписавшегося на столько газет, и притом каких газет!
   Люсьен понял, что в полку, придерживавшемся умеренных взглядов, все роли были выгоднее роли республиканца, то есть человека, сражавшегося за правительство, которое не платит жалованья. Многие почтенные депутаты буквально не понимают такой нелепости и находят это "безнравственным" {С подлинным верно. (Прим. автора.)}.
   "Совершенно очевидно, - размышлял Люсьен, - что, если я останусь рассудительным человеком, у меня не будет и самого плохого салона, куда я мог бы пойти скоротать вечер. Если верить доктору, все здешние обитатели, кажется, слишком безрассудны и слишком глупы, чтобы внять голосу рассудка. В своих речах они пользуются только превосходной степенью. Не менее пошло быть и представителем умеренных взглядов вроде полковника Малера и ждать каждое утро, чтобы почта принесла тебе известие об очередной пошлости, которую придется проповедовать целые сутки. Будучи республиканцем, я только что дрался, чтобы доказать, что не разделяю республиканских убеждений; мне остается одно - прикинуться сторонником сословных привилегий и церкви, являющейся их опорой.
   Такова роль, предуказанная мне состоянием моего отца. Всякий богач, если только он не обладает таким же обширным, изумительным умом, как у моего отца, может быть только консерватором. Мне возразят, что я носитель простой, буржуазной фамилии. Я в ответ намекну на количество моих лошадей и на их достоинства. В самом деле, разве тем небольшим уважением, которым я здесь пользуюсь, я не обязан исключительно моей лошади? Да еще не потому, что она хороша, а потому, что за нее дорого заплачено. Полковник Малер де Сен-Мегрен преследует меня; черт возьми, я попытаюсь одержать над ним верх, опираясь на мое положение в свете!
   Этот лекарь, вероятно, будет мне очень полезен; он, по-моему, из тех людей, которые привязываются к лицам привилегированным, беря на себя заботу думать за них, как это делают в Париже господа N. и N. Такова была когда-то роль Цицерона при римских патрициях, выродившихся и впавших в ничтожество в результате целого века счастливого господства аристократии. Было бы весьма забавно, если бы этот курьезный доктор в глубине души верил в Генриха Пятого не больше, чем он верит в господа бога".
   Суровая добродетель г-на Готье, пожалуй, нашла бы серьезные доводы против этого слишком легкомысленно принятого решения; но г-н Готье напоминал собою тех добродетельных женщин, которые дурно отзываются об актрисах: он был скучен, говоря о лицах, слывших весьма занятными людьми.
   Вечером того же дня, когда Люсьен познакомился с мадмуазель Пришар, у него сидел доктор; он ораторствовал на тему о рабочих тоном взбешенного Ювенала; говорил о их несомненной нужде и о том, что они, возбужденные якобинскими памфлетами, должно быть, сбросят с престола Людовика-Филиппа. Вдруг, когда часы пробили пять, доктор, оборвав себя на половине фразы, поднялся с места.
   - Что с вами, доктор?- спросил сильно удивленный Люсьен.
   - Это время вечерней молитвы,- спокойным голосом ответил добрейший доктор, набожно опуская маленькие глазки.
   Люсьен громко расхохотался. Сам огорченный своей выходкой, он попробовал извиниться перед врачом, но им снова овладел приступ сумасшедшего смеха, слезы выступили у него на глазах, и он, уже совершенно плача, переспросил доктора:
   - Скажите, бога ради, куда вы идете? Я не расслышал ваших слов
   - К вечерней молитве, в часовню Кающихся.- И доктор с важным видом знатока объяснил ему сущность этой религиозной церемонии.
   "Это бесподобно! - подумал Люсьен, стараясь как-нибудь продлить объяснение и скрыть от врача, что он задыхается от еле сдерживаемого смеха.- Этот человек - мой благодетель; без него я впал бы в маразм. Надо, однако, что-нибудь ему сказать, иначе он обидится".
   - Что стали бы говорить обо мне, дорогой доктор, если бы я пошел с вами?
   - Ничто не сделало бы вам больше чести,- спокойно ответил лекарь, нисколько не рассердившись на безумный хохот Люсьена.- Но я должен по совести воспротивиться этой второй прогулке, как протестовал против первой; свежий вечерний воздух может снова вызвать воспаление, а если мы раздражим артерию, вам придется подумать о дальнем путешествии.
   - Других возражений у вас нет?
   - Вы станете предметом вольтерианских насмешек со стороны ваших однополчан.
   - Пустяки! Я их не боюсь: в этих людях слишком много низкопоклонства для этого. Полковник в первую же субботу по прибытии нашем в город объявил нам в строю с многозначительным видом, что он идет к мессе.
   - И, тем не менее, девять из числа ваших сослуживцев в последнее воскресенье отсутствовали в церкви. Но, право, какое вам дело до насмешек! В Нанси всем известно, как вы умеете пресекать их. К тому же ваше благоразумное поведение уже принесло свои плоды. Не далее как вчера, когда у маркиза де Понлеве кто-то высказал мнение, будто вы являетесь одним из столпов читальни этого вольнодумца Шмидта, госпожа де Шастеле изволила выступить в вашу защиту. Ее горничная, которая проводит весь день у окон, выходящих на улицу Помп, сказала ей, что полковник Малер де Сен-Мегрен совсем напрасно устроил вам сцену по этому поводу, что никогда она не замечала, чтобы вы посещали это заведение, и что когда вы, элегантный, хорошо одетый, проезжаете на прекрасном коне, стоящем тысячу экю, вы совсем не похожи... простите, это слова горничной, более справедливые, чем изысканные...- И доктор замялся.
   - Полно, полно, дорогой доктор, я обижаюсь лишь на то, что может мне повредить.
   - Ну что ж, если вы настаиваете, я доскажу: что вы совсем не похожи на республиканское мужичье.
   - Признаюсь вам, сударь,- чрезвычайно серьезно ответил Люсьен,- я никак не мог бы заставить себя заниматься чтением в какой-то лавке (слово "лавка" было выбрано очень удачно; уроженец Сен-Жерменского предместья не выразился бы лучше). Через несколько дней,- продолжал Люсьен,- я могу предложить вам несколько газет, в чтении которых порядочный человек может открыто признаться.
   - Знаю, сударь, знаю! - не без провинциального самодовольства воскликнул врач.- Почтмейстерша, вполне благомыслящая особа, сегодня утром сообщила нам, что вскоре мы будем иметь в Нанси пятый экземпляр "Quotidienne".
   "Это уж слишком,- подумал Люсьен.- Не издевается ли надо мной этот чудак?" Слова "пятый экземпляр "Quotidienne" были произнесены с оттенком горечи, рассчитанным на то, чтобы задеть тщеславие нашего героя.
   В этом отношении, как и в целом ряде других, Люсьен был еще молод, то есть несправедлив; убежденный в правоте своих взглядов, он был уверен, что познал уже все на свете, а между тем едва ли видел и четверть того, с чем следовало бы познакомиться поближе. Откуда мог он знать, что эти мелкие штрихи так же необходимы для провинциального лицемерия, как они были бы смешны в Париже? А так как доктор жил в провинции, он имел все основания изъясняться на языке провинциалов.
   "Я скоро увижу, издевается ли надо мной этот человек",- подумал Люсьен. Он кликнул слугу, чтобы тот завязал ему изящными черными лентами разрезанный правый рукав его мундира, и отправился вместе с доктором к вечерней молитве. Эта религиозная церемония происходила у Кающихся, в хорошенькой церковке, чисто выбеленной и не имевшей никакого убранства, кроме нескольких исповедален из отполированного орехового дерева. "Бедный храм, но отменного вкуса",- подумал Люсьен. Вскоре он убедился, что здесь бывает одна только знать (вся буржуазия на востоке Франции настроена патриотически).
   Люсьен заметил, как церковный сторож подал монетку неплохо одетой простолюдинке, которая, увидев отпертую церковь, собралась было войти в нее.
   - Ступайте, ступайте,- сказал сторож,- это частная часовня.
   Милостыня, очевидно, оказалась оскорблением: женщина покраснела до корней волос и выронила су; сторож оглянулся, не смотрят ли на него, и положил монету обратно себе в карман.
   "Все окружающие меня женщины и несколько мужчин,- подумал Люсьен,- производят вполне приличное впечатление; доктор смеется надо мной не больше, чем надо всем остальным на свете; это все, на что я вправе претендовать". Удостоверившись, что его тщеславию ничто не угрожает, Люсьен сразу нашел вокруг себя неисчерпаемый материал для развлечения. "Здесь то же, что в Париже,- решил он.- Знать воображает, будто при помощи религии легче всего управлять народом. А мой отец того мнения, что именно ненависть народа к священникам вызвала падение Карла Десятого. Выказав себя набожным, я тем самым приобщусь к знати".
   Он заметил, что у всех в руках были молитвенники. "Мало прийти сюда, надо держаться здесь, как все остальные". Он обратился за помощью к доктору. Дю Пуарье тотчас же покинул свое место и, подойдя к графине де Коммерси, попросил у нее один молитвенник из тех, которые ее компаньонка имела при себе в бархатном мешочке. Затем он возвратился с великолепным in-4° и принялся объяснять Люсьену значение гербов, вытисненных на роскошном переплете. Часть щита была занята изображением орла Габсбургского дома; графиня де Коммерси действительно принадлежала к Лотарингскому дому, но к старшей ветви его, несправедливо обойденной, и по каким-то довольно неясным основаниям почитала себя даже более знатного происхождения, нежели император австрийский. Слушая все эти интересные вещи, Люсьен, убежденный, что на него смотрят, и больше всего опасаясь громко расхохотаться, внимательно разглядывал безногих и бесклювых лотарингских орлят, тисненных холодным способом на переплете.
   К концу службы Люсьен, чей стул стоял почти рядом со стулом доктора, убедился, что, не проявляя ни малейшей нескромности, он мог открыто слушать беседу, которую вели с Дю Пуарье пять-шесть дам или девиц - все особы зрелого возраста. Дамы эти обращались к добрейшему, как они его называли, доктору, но было совершенно очевидно, что весь диалог имел своим единственным предметом блестящий военный мундир, присутствие которого в часовне Кающихся явилось событием этого вечера.
   - Это тот молодой офицер, миллионер, который две недели тому назад дрался на дуэли,- шепотом произнесла дама, сидевшая в трех шагах от доктора.- Он производит впечатление человека благомыслящего.
   - Но был слух, что он смертельно ранен! - ответила ее соседка.
   - Добрейший доктор спас его на самом краю могилы,- прибавила третья.
   - Разве не говорили, что он республиканец и что командир его полка искал случая погубить его посредством дуэли?
   - Вы же видите, что это неверно,- возразила с явным видом превосходства первая.- Вы же видите, что это неверно: он из наших.
   Но вторая дама колко ответила:
   - Можете говорить что угодно, моя дорогая, но меня уверяли, что он близкий родственник Робеспьера, который был уроженцем Амьена; Левен - северная фамилия.
   Люсьен сознавал себя главным предметом беседы; наш герой не устоял против такого счастья: вот уж несколько месяцев, как ничего подобного с ним не случалось. "Я слишком занимаю собой провинциалов,- подумал он,- чтобы рано или поздно доктор не представил меня этим дамам, которые оказывают мне честь, принимая меня за родственника покойного господина Робеспьера. Я буду проводить вечера в салонах, слушая то же, что слушаю здесь, и мой отец станет уважать м

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 379 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа