сль? - спросила
Елисавета.
- Да, - сказал Триродов. - Когда люди поймут это, человеческое знание
сделает такие быстрые успехи, каких еще не видано. Но мы так боимся.
И уже за их спинами близкое таилось злое вторжение грубой жизни. Вдруг
Елисавета слабо вскрикнула от неожиданности безобразного появления. Тихо
переступая по мшистой земле, к ним подошел грубый, грязный, оборванный
человек, - тихо, как лесная фея. Он протянул грязную, корявую руку, и
сказал вовсе не просительным голосом.
- Дайте, господа, бедному человеку на хлеб.
Триродов досадливо нахмурился и, не глядя на попрошайку, вынул из
маленького кармана своей тужурки серебряную монету. В его карманах всегда
запасена была мелочь, - на случай неожиданных встреч. Оборванец усмехнулся,
повертел монету, подбросил ее, ловко спрятал в карман, и сказал:
- Покорнейше благодарю ваше сиятельное благородие. Дай вам Бог доброго
здоровья, богатую жену и в делах верного успеха. Только я вам вот что
скажу.
Он замолчал, и смотрел с миною важною и значительною. Триродов
нахмурился еще сильнее, и спросил угрюмо:
- Что же вы хотите мне сказать?
Оборванец сказал явно издевающимся голосом:
- А вот что. Книжку вы читали, милые господа, да не ту.
Он засмеялся жалким, наглым смехом. Точно трусливая собака залаяла
хрипло, нагло и боязливо.
Триродов переспросил с удивлением:
- Не ту? Почему это?
Оборванец говорил, делая нелепые жесты, и казалось, что он может
говорить хорошо и красиво, но притворяется нарочно неотесанным и глупым:
- Слушал я вас долго. Тут за кустиком. Спал, признаться, - да вы
пришли, залопотали, разбудили. Хорошо читала барышня. Внятно и жалостно.
Сразу видно, что от души. А только не нравится мне содержание, а также все
прочее в этой книжке.
- Почему не нравится? - спокойно спросила Елисавета.
- По-моему, - говорил оборванец, - не тот фасон, какой вам требуется.
Не к лицу вам все это.
- Какую же нам надо книгу читать? - спросила Елисавета.
Она слегка улыбалась, словно нехотя. Оборванец присел на один из
ближних пней, и отвечал неторопливо:
- Да не вам одним только, почтенные господа, а всем вообще, которые в
щиблетах лакированных да в атласных платьях щеголяют, да на нашу братью
поплевывают.
- Какую же книгу? - опять спросила Елисавета.
- Вы Евангелие почитайте, - сказал оборванец.
Он внимательно и строго посмотрел на Елисавету, - всю ее фигуру обвел
внимательным взором, от зарумянившегося лица до ног.
- Зачем Евангелие? - спросил Триродов.
Он вдруг стал очень угрюм. Казалось, соображал что-то, и не решался, и
томительна была нерешимость. Оборванец отвечал неторопливо:
- А вот затем, что знаете все очень верно. Мы в раю будем посиживать,
а из вас черти в аду жилы тянуть станут. А мы будем на это прохладно
смотреть да в ладошки весело хлопать. Занятно будет.
Оборванец захохотал хрипло и громко, но не радостно, точно притворно.
Хохот его казался гнусным, ползучим. Елисавета вздрогнула. Она сказала
укоризненно:
- Какой вы злой! Зачем вы это?
Оборванец сердито глянул на нее, всмотрелся в ее синие, глубокие
глаза, потом опять широко улыбнулся, и сказал:
- Что там злой! Вы, небось, добрые? Злой не злой, - надо быть
справедливым. Только я тебя, барин, люблю, - обратился он вдруг к
Триродову.
Триродов усмехнулся легонько, и сказал:
- Спасибо на добром слове, а только за что вам любить меня?
Он смотрел внимательно на оборванца. Вдруг ему стало страшно и
тоскливо, и он опустил глаза. Оборванец не спеша закурил вонючую трубку,
затянулся, помолчал, и заговорил опять:
- У других господ хари все больше веселые, точно он тебе сейчас только
блин со сметаною стрескали, или дядюшкино завещание благополучно подделали.
А у тебя, барин, завсегда рожа постная. Уже это я за тобою давно приметил.
Видно, что-нибудь есть у тебя на душе. Не без того, что уголовщина.
Триродов молчал. Он приподнялся на локте, и смотрел прямо в глаза
оборванца, пристально, со странным выражением немигающих, повелевающих,
упорных глаз.
Оборванец замолчал, точно застыл на минуту. Потом он вдруг
заторопился, точно испугался чего-то. Ежась и горбясь, он снял свою
шапчонку, обнажая нечесаную, лохматую голову, забормотал что-то, шмыгнул в
кусты, и скрылся тихо, - как лесная фея.
Триродов мрачно смотрел вслед за ним, - взором, завораживающим лесные
тихие тайны. Он молчал. Казалось Елисавете, что он намеренно не смотрит на
нее. Елисавета была страшно смущена. Но, делая над собою быстрое усилие,
она засмеялась, и сказала притворно весело:
- Какой странный!
Триродов перевел на нее печальные взоры. Он тихо сказал:
- Говорит, точно знает. Говорит, точно видит. Но никто не может знать
того, что было.
Ах, если бы знать! Если бы можно было изменить то, что было!
Опять припоминалась Триродову в эти дни темная история с отцом Петра
Матова. В эту историю Триродов неосторожно впутался, и она теперь
заставляла его считаться с шантажистом Островым.
Отец Петра, Дмитрий Матов, попался в сети, которые он сам расставлял
для других. Дмитрий Матов втерся в тайный революционный кружок. Там скоро
узнали как-то о его сношениях с полицией, и решили его уличить и убить.
Один из членов кружка, молодой врач Луницын, взял на себя роль
изменника. Он обещал Дмитрию Матову, что вручит ему важные документы,
уличающие многих. Сторговались за не очень крупную сумму. Место свидания
для обмена этих документов на деньги назначили в небольшом местечке вблизи
того города, где жил тогда Триродов.
В назначенный час Дмитрий Матов вышел из вагона железной дороги на той
станции, где условлена была встреча. Был поздний вечер. Дмитрий Матов был в
синих очках, с привязанною бородою, - так условились. Луницын ждал его за
несколько шагов от станции, и провел в дом, нарочно для этого нанятый в
очень уединенной местности.
Там уже был приготовлен ужин. Дмитрий Матов ел с удовольствием, и пил
много вина. Его собеседник фантазировал что-то о будто бы готовящихся
покушениях. Матов мало-помалу разоткровенничался, и принялся хвастливо
рассказывать о своих связях с полицией, и о том, как уже многих и как ловко
он выдал.
Дверь в соседнюю комнату была задрапирована обоями. В этой комнате
таились трое. Триродов, Остров и молодой рабочий Кровлин. Они подслушивали.
Кровлин был сильно взволнован и возмущен. Он вполголоса повторял с
негодованием.
- Ах, негодяй! Какой мерзавец!
Остров и Триродов кое-как унимали его. Говорили:
- Молчите. Пусть он все выболтает.
Наконец наглость Дмитрия Матова вывела Кровлина из терпения. Он
выбежал из своей засады, и закричал:
- Так вот как! Ты выдаешь наших полиции! Сам сознаешься!
Дмитрий Матов позеленел от испуга. Он закричал своему собеседнику.
- Убейте его. Он нас подслушивал. Стреляйте скорее. Его нельзя
оставить. Он нас обоих выдаст.
В это время вышли еще двое. Луницын, направив револьвер прямо в лоб
Дмитрию Матову, спросил:
- Кого же убивать, предатель?
Понял тогда Дмитрий Матов, что он попался. Но он еще попытался
вывернуться, призвав на помощь всю свою ловкость, и все свое нахальство.
Дмитрия Матова уличали в предательстве. Он сначала оправдывался. Говорил,
что он только обманывал полицию, что он вошел с полицейскими в сношения,
чтобы узнавать полезные для товарищей сведения. Но лживые слова его
тускнели быстро. Тогда он стал умолять о пощаде. Говорил что-то о жене
своей, о детях.
Мольбы Дмитрия Матова никого здесь не тронули. Судившие его были
непреклонны. Участь Дмитрия Матова была решена. Приговор вынесен был
единогласно - повесить.
Дмитрия Матова связали. Уже на шею его накинута была веревка. Тогда
Триродов спросил:
- Куда же вы денете его? Вывезти трудно, а оставить опасно.
Луницын сказал:
- Кто сюда придет! Разве случайно. Пусть висит, пока не найдут.
Кровлин сказал угрюмо:
- Зароем тут же в саду, как собаку.
- Отдайте его мне, - сказал Триродов. - Я уберу его тело так, что
никто его не найдет.
Остальные охотно согласились. Остров сказал, улыбаясь нахально.
- Химию свою в ход пустите, Георгий Сергеевич? Ну, да нам все равно.
Только бы казнить вредного человечка, а вы из него хоть скелета себе
сделайте.
Триродов достал из своего кармана флакон с бесцветной жидкостью.
- Вот, - сказал он, - этим снадобьем мы его усыпим.
Он впустил тонким шприцем несколько капель жидкости под кожу Дмитрию
Матову. Матов слабо вскрикнул, и тяжело свалился на пол. Через минуту перед
ним лежало бездыханное посиневшее тело. Луницын осмотрел Дмитрия Матова, и
решил:
- Готов.
Один за другим ушли трое. Только Триродов остался с телом Дмитрия
Матова. Триродов снял одежду с Матова, и сжег ее в печке. Сделал Матову еще
несколько впрыскиваний тою же бесцветной жидкостью.
Медленно влеклись долгие ночные часы. Триродов лежал, не раздеваясь,
на диване. Плохо спал, томимый тяжелыми снами. Часто просыпался.
В соседней комнате на полу лежал Дмитрий Матов. Жидкость, введенная в
его кровь, производила странное действие. Тело, равномерно сжималось и
высыхало очень быстро. Через несколько часов уже оно потеряло больше
половины веса, приняло очень небольшие размеры, и сделалось очень мягким и
гибким. Но все его пропорции были совершенно сохранены.
Триродов запаковал это тело в большой пакет, завернул пледом, и
перетянул ремнями. Похоже было на то, что это завернутые в плед подушки. С
утренним поездом Триродов уехал домой, увозя с собой тело Дмитрия Матова.
Дома Триродов положил тело Матова в сосуд с зеленоватою жидкостью.
Состав этой жидкости был изобретен им самим. В этой жидкости тело Дмитрия
Матова еще больше сжалось. Оно уже стало длиною не больше четверти аршина.
Но по-прежнему все отношения его тела остались ненарушенными.
Потом Триродов изготовил особое пластическое вещество. Облек этим
веществом тело Дмитрия Матова. Плотно спрессовал его в форме куба. Поставил
этот куб на своем письменном столе. И стоял так бывший человеком в ставший
вещью, стоял вещью среди других вещей.
Но все-таки Триродов был прав, когда говорил Острову, что Матов не
убит. Да, несмотря на свою странную для человека форму и на свою тягостную
неподвижность, Дмитрий Матов не был мертв. Потенция жизни дремала в этой
коричневой массе. Триродов не раз уже думал о том, не настала ли пора
восстановить Дмитрия Матова, и вернуть его в мир живых.
До сих пор он еще не решался сделать это. Не был уверен, что удастся
сделать это без помехи. Для процесса восстановления необходимо было
помещение, совершенно изолированное и спокойное, и время немного больше
года.
В начале этого лета Триродов решился начать процесс восстановления. Он
приготовил большой чан, длиною в три аршина. Наполнил его бесцветною
жидкостью. Опустил в эту жидкость куб со сжатым телом Дмитрия Матова.
Медленный процесс восстановления начался. Незаметно для глаза стал
таять и разбухать куб. Не раньше, как через полгода, истает он настолько,
что будет просвечивать тело.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Соня Светилович была потрясена жестокими, грубыми событиями той
ужасной ночи. Она заболела. Недели две пролежала она в беспамятстве.
Боялись, что она умрет. Но она была девочка сильная, и одолела свою
болезнь.
В тяжелом горячечном бреду носились перед бедною девочкою картины
кошмарной ночи. Приходили к ней серые, лютые демоны, с тусклыми оловянными
глазами, свирепо издевались над нею, и безумствовали. Некуда было спастись
от их гнусного неистовства.
В семье у Светиловичей царило подавленное настроение. Сонина мать
плакала, сморкалась и негодовала. Сонин отец много, горячо и красноречиво
говорил у себя дома, красиво жестикулировал в своем кабинете при своих
друзьях, и возмущался. Сонины маленькие братья строили планы мщения. Бонна
Сониной младшей сестры, фрейлейн Берта, порицала варварскую Россию.
Возмущались и все знакомые Светиловичей. Но возмущение их принимало
только платонические формы. Иных, может быть, оно и не могло принять.
Конечно, все более и менее независимые в городе люди сделали Светиловичам
визиты соболезнования. Пришел даже либеральный податной инспектор. Он
лечился у доктора Светиловича, и посетил его в приемный час, - выразил свое
участие, кстати, посоветовался относительно своих недомоганий, но гонорара
не заплатил, - ведь это же был визит соболезнования.
Сонин отец, доктор медицины Сергей Львович Светилович, принадлежал к
конституционно-демократической партии. Среди своих он считался самым левым.
Так же, как и друг его Рамеев, - кадет более умеренных взглядов, - он был
членом местного комитета партии.
Доктор Светилович, конечно, не мог спустить полиции ее неправильных
действий. Он пожаловался на полицию губернатору и прокурору, написал тому и
другому обстоятельные прошения. При этом он более всего заботился о том,
чтобы в его прошение не вкралось как-нибудь оскорбительных для кого-нибудь
выражений.
Доктор Светилович был человек в высшей степени корректный и лояльный.
Пусть все другие люди вокруг него в чрезвычайных обстоятельствах
растеряются и забывают свои принципы: пусть все вокруг, свои и чужие,
друзья и враги, поступают неправильно и незаконно, - доктор Светилович
всегда оставался верен себе. Никакие обстоятельства, никакие силы земные и
небесные не могли бы отвратить его от того пути, который он признавал, в
соответствии
с
разделяемыми им конституционно-демократическими
основоположениями, единственно правильным. Вопрос о целесообразности
поведения занимал доктора Светиловича весьма слабо. Было бы только
принципиально правильно. А что из этого выйдет, это он возлагал на
ответственность тех, кто хотел вести иную линию. Поэтому доктор Светилович
пользовался чрезвычайным уважением в среде своей партии. Мнениям его
придавался большой вес, и в вопросах тактики отзывы его были непререкаемы.
Через несколько дней после подачи прошения доктором Светиловичем в его
квартиру явился полицейский пристав. Он вручил доктору Светиловичу под
расписку серый шершавый листок с оттиснутым в левом верхнем углу штемпелем
Скородожского губернского правления и пакет от прокурора. В пакете был
вложен согнутый вчетверо белый плотный лист с красиво напечатанным бланком
прокурора. И на шершавом сером листке, и на плотном белом бланке
излагались, приблизительно в одинаковых выражениях ответы на жалобы доктора
Светиловича. В этих ответах уведомляли доктора Светиловича, что по предмету
его жалоб произведено обстоятельное расследование; далее говорилось, что
основательность указаний доктора Светиловича на якобы незакономерные
действия чинов полиции и на то, что задержанные в лесу девицы были
подвергнуты побоям, не подтвердилась.
Наконец Соня поправилась. Домашние и знакомые старались не упоминать
при Соне о прискорбных событиях той ночи. Разговор при ней заводили о
другом, о чем-нибудь безразличном и приятном, чтобы развлечь бедную
девушку. С этою же целью позвали однажды вечером гостей. Кому послали
письма, к кому зашел сам доктор Светилович. Проехался он в своей пролетке
на паре сытых лошадок и к Рамеевым, и к Триродову.
Приглашая Триродова, доктор Светилович просил его прочесть из своих
сочинений что-нибудь такое, что не навело бы Соню на неприятные
воспоминания. Триродов на этот раз охотно согласился, хотя избегал читать
где-нибудь свои сочинения.
Когда Триродов, собираясь вечером уходить из дому, выбирал цветной
галстук, Кирша сказал ему со своею обычною серьезностью:
- Ты бы не ездил сегодня к Светиловичам. Остался бы лучше дома.
Триродов нисколько не удивленный этим неожиданным советом, улыбнулся и
спросил:-
- Почему же не ездить?
Кирша держал его за руку, и говорил тоскливо:
- Тут нынче вокруг нашей усадьбы все сыщики шныряют. Чего им здесь
надо! А к Светиловичу сегодня, наверное, с обыском придут, - уж я это
чувствую.
Триродов усмехнулся, и сказал:
- Не беда. Мы ко всему этому привыкли. А ты, милый Кирша, уже слишком
любопытен, - всегда заглядываешь, куда не надобно.
Кирша говорил невесело:
- Глаза мои видят, и уши мои слышат, - разве я в этом виноват!
В приятной, нарядной гостиной Светиловичей, в неживом свете трех
матовых шариков электрических ламп бронзовой люстры казалась мечтательно
красивою зеленовато-голубая обивка мебели ампирь. Блестели черные изгибы
звучного рояля. Лежали альбомы на столике под длинными листами латаний.
Портрет старика с длинными белыми усами улыбался молодо и весело со стены
над диваном. В этой милой и как будто бы ничем не омраченной обстановке
собрались гости. Говорили много, горячо и красиво.
Собрались преимущественно местные кадеты. Были здесь три врача,
молодой инженер, два присяжных поверенных, редактор местного прогрессивного
листка, мировой судья, нотариус, три учителя гимназии, священник. Почти все
пришли с дамами и с девицами. Было еще несколько студентов, курсисток и
подростков из старших классов гимназии.
Молодой священник, Николай Матвеевич Закрасин, сочувствовавший
кадетам, давал уроки в школе Триродова. Среди своих собратьев, священников,
он слыл большим вольнодумцем. Городское духовенство смотрело на него косо.
Да и епархиальный архиерей к нему не благоволил.
Отец Закрасин кончил духовную академию. Он недурно говорил, писал
что-то, сотрудничал не только в духовных, но даже и в светских журналах. У
него были вьющиеся, густые, недлинные волосы. Серые глаза его улыбались
ласково и весело. Его священническая одежда всегда казалась новою и
нарядною. Его манеры были сдержанны и мягки. Совсем не похожий на
обыкновенного русского попа, отец Закрасин был светел, наряден и весел. По
стенам висели гравюры, изображавшие события из священной истории. В
кабинете в нескольких шкапах было много книг. По выбору их было видно, что
круг интересов отца Закрасина весьма обширен. Вообще же во всем любил он
несомненное, убедительное и рациональное.
Его жена Сусанна Кирилловна, очень благообразная, полная, спокойная и
совершенно уверенная в правоте кадет дама, сидела теперь неподвижно на.
диване в гостиной Светиловичей, и изрекала истины. Она, несмотря на свои
конституционно-демократические убеждения, была настоящая попадья,
хозяйственная, говорливая и боязливая.
Сестра священника Закрасина, Ирина Матвеевна, или, как все ее
называли, Иринушка, распропагандированная попадьею епархиалка, молоденькая,
розовенькая и тоненькая, была очень похожа на брата. Она кипятилась так
часто и так сильно, что старшие постоянно унимали ее, ласково посмеиваясь
над ее молодым задором.
Был Рамеев с обеими дочерьми, братья Матовы и мисс Гаррисон. Был и
Триродов.
Было почти весело. Разговаривали, кто о политике, кто о литературе,
кто о местных новостях, кто о чем. Сонина мать сидела в гостиной, и
говорила о женском равноправии и о сочинениях Кнута Гамсуна. Сонина мать
очень любила этого писателя, и любила рассказывать о своей встрече с ним за
границею. На ее столе стоял портрет Кнута Гамсуна с его подписью, предмет
большой гордости всей семьи Светиловичей.
У чайного стола в соседней с гостиною маленькой комнате, которую
называли буфетною, Соня, окруженная веселою молодежью, разливала чай. В
кабинете Сонина отца говорили о том, что возле в деревнях вокруг города
стало неспокойно. Были поджоги помещичьих усадеб и экономий. Было несколько
случаев разгрома хлебных амбаров у деревенских кулаков, скупающих хлеб.
Сонину мать попросили сыграть что-нибудь. Она поотказывалась не долго,
но потом с видимым удовольствием подошла к роялю, и сыграла пьесу Грига.
Потом за рояль сел нотариус. Под его аккомпанемент распропагандированная
попадьею епархиалка Иринушка, смущенно краснея, но с большим выражением,
спела новую народную песенку:
Полюбила я студента
Из далекого Ташкента,
Вышла замуж за него, -
Пировало все село.
Сладку водочку все пили,
Дружно речи говорили,
Как бы барам досадить,
Землю нам переделить.
Зыкнул, рыкнул, и ввалился
Вдруг урядник к нам в избу.
- Я на остров Соколиный
- Тебя, с мужем упеку.
- Ну, милашка, собирайся,
Поскорее одевайся.
За хорошие дела
Ждет милашечку тюрьма.
Я ничуть не испугалась,
Даже с мужем не прощалась.
Заступились мужики.
Выгнали его в толчки.
Эта песня была, как иллюстрация к разговорам о деревенских
настроениях. Она имела большой успех. Иринушку за нее хвалили и
благодарили. Иринушка краснела и жалела, что не знает еще другой
какой-нибудь песни в том же роде.
Потом Триродов читал свою новеллу о прекрасной и свободной
влюбленности. Читал просто и спокойно, не так, как читают актеры. Прочел, -
и в холодной принужденности похвал почувствовал, как он чужд всем этим
людям. Опять, как часто, шевельнулась в душе та же мысль, - зачем иду к
этим людям.
"Так мало общего между ними и мною", - думал Триродов. И только
утешили улыбка и слово Елисаветы.
Потом танцевали. Играли в карты. Как всегда, как везде.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Уже не ждали больше никого. В столовой накрывали к ужину. Вдруг
раздался резкий, настойчивый звонок. В переднюю торопливо пробежала
горничная. Кто-то в гостиной сказал с удивлением:
- Поздний гость.
Всем стало почему-то жутко. Ждали каких-то страхов, - что вот вдруг
вломятся разбойники, что принесут телеграмму с мрачным содержанием, что
придет кто-нибудь запыхавшийся и усталый, и скажет ужасную весть. Но вслух
говорили совсем о другом. Дамы соображали:
- Кто же бы это мог быть так поздно?
- Да кто же другой может быть, как не Петр Иваныч!
- Да, он таки любит опоздать.
- Помните, у Тарановых?
Петр Иванович откликнулся, подходя:
- Что вы, Марья Николаевна! Я давно уже здесь.
Марья Николаевна сконфуженно говорила:
- Ах, извините. Так кто же это?
- А вот сейчас узнаем. Будем посмотреть.
Любопытный инженер выглянул, было, в переднюю, и наткнулся на кого-то
в серой шинели, стремительно идущего в гостиную. В тихом ужасе сказал
кто-то:
- Полиция.
Когда горничная открыла на звонок дверь, в переднюю, теснясь и неловко
толкаясь, ввалилась толпа чужих людей, - городовые, дворники, жандармы,
сыщики, полицейский пристав, жандармский офицер, двое околоточных.
Горничная обомлела от страха. Пристав прикрикнул на нее:
- Пошла в кухню!
На дворе оставался отряд городовых и дворников под командою
околоточного надзирателя. Они наблюдали, чтобы никто не мог войти или выйти
из квартиры Светиловичей.
В квартиру вошло городовых десятка два. Все они были вооружены
зачем-то винтовками с примкнутыми штыками. За городовыми жались три
человека гнусной наружности, в штатском. Это были сыщики. У входной двери
стали двое городовых. Другие двое подбежали к телефону, - он висел тут же,
в передней. Видно было, что роли распределены заранее опытным в таких делах
режиссером. Остальные толпою ввалились в гостиную. Полицейский пристав
вытянул шею и, краснея напряженным лицом с вытаращенными глазами,
закричал очень громко:
- Ни с места!
И самодовольно оглянулся на жандармского офицера.
Женщины и мужчины остолбенели на своих местах, словно изображая живую
картину. Молчали, и смотрели на вошедших.
Городовые, неловко держа ружья на перевес, топоча по паркету
неуклюжими сапожищами, ринулись по комнатам. Они установились у всех
дверей, смотрели на господ испуганно и сердито, неловко сжимали стволы
винтовок, и старались казаться похожими на настоящих солдат. Видно было,
что эти усердные люди готовы стрелять в кого попало при первом же
подозрительном движении: думали, что здесь собрались бунтовщики.
Все комнаты наводнились чужими людьми. Запахло махоркою, потом и
водкою. Идя на обыск, многие выпили для храбрости: боялись вооруженного
сопротивления.
Жандарм положил на рояль в гостиной объемистый портфель своего
полковника. Жандармский полковник, выдвинувшись на середину комнаты, так
что свет люстры почти прямо сверху падал на его крутой лысеющий лоб и на
его русые пушистые усы, официальным тоном произнес:
- Где хозяин этой квартиры?
Он напряженно притворялся, что не узнает ни доктора Светиловича, ни
других. А сам почти со всеми здесь был знаком. Доктор Светилович подошел к
нему.
- Я - хозяин этой квартиры, доктор Светилович, - сказал он таким же
официальным тоном.
Полковник в голубом мундире холодно сказал:
- Объявляю вам, господин Светилович, что я должен произвести обыск в
вашей квартире.
Доктор Светилович спросил:
- Кто же вас на это уполномочил? И где у вас ордер на производство
обыска?
Жандармский полковник повернулся к роялю, порылся в своем портфеле, но
ничего оттуда не вынул, и сказал:
- Предписание у меня, конечно, есть, не извольте беспокоиться. В
случае сомнения, можете спросить по телефону.
Повернувшись к полицейскому приставу, полковник сказал:
- Потрудитесь собрать всех остальных в одну комнату.
Всех, кроме самого доктора Светиловича, заставили перейти в столовую.
В столовой было теперь тесно и неловко. У обеих дверей, - из передней и из
гостиной, - и в каждом углу стояли вооруженные городовые. Их лица были
тупы, и вооружение их было не нужно в нелепо в этой мирной обстановке, - но
от этого положение гостей было еще неприятнее.
Сыщик время от времени выглядывал из двери в гостиную. Он всматривался
в лица. На его гнусном, белобрысом лице было такое выражение, точно он
нюхает воздух.
В гостиной жандармский полковник говорил доктору Светиловичу:
- А теперь потрудитесь сказать мне, господин Светилович, с какою целью
вы устроили у себя это собрание.
Доктор Светилович с ироническою улыбкою отвечал:
- С целью потанцевать и поужинать, больше ничего. Кажется, вы сами
видите, что здесь все мирный народ.
Полковник говорил отрывистым, грубоватым тоном:
- Хорошо-с. Известны вам имена и фамилии всех собравшихся здесь с
указанною вами целью?
Доктор Светилович с удивлением пожал плечами, и сказал:
- Конечно, известны! Как же мне не знать моих гостей! Я думаю, и вы
многих из них знаете. Полковник попросил:
- Будьте любезны назвать мне всех ваших гостей.
Он вынул из портфеля лист бумаги, и положил его на рояль. Доктор
Светилович называл имена гостей, полковник их записывал. Когда доктор
Светилович замолчал, полковник спросил лаконично:
- Все?
Доктор Светилович так же коротко ответил:
- Все.
- Покажите ваш кабинет, - сказал полковник.
Вошли в кабинет, и все там перерыли. Перерыли библиотеку, письменный
стол. Интересовались письмами. Полковник требовал:
- Откройте шкапы. Ящики.
Доктор Светилович отвечал:
- Ключи, как вы видите, на месте, в замках.
Он заложил руки в карман, и стоял у окна.
- Потрудитесь сами открыть, - сказал полковник.
Доктор Светилович возразил:
- Не могу. Я не считаю себя обязанным помогать вам в производстве
обысков.
Гордость наполняла его кадетскую душу. Он чувствовал, что ведет себя
корректно и доблестно. Ну что ж! - непрошеные гости и сами все открыли, и
везде шарили. Околоточный отбирал книги, которые казались подозрительными.
Отобрали несколько книг, которые были напечатаны в России открыто, и так же
открыто продавались. Брали книги совершенно невинного содержания только
потому, что в их названиях чудилось что-то крамольное.
Жандармский полковник объявил:
- Переписку и рукописи возьмем.
Доктор Светилович сказал досадливо:
- Уверяю вас, здесь нет ничего преступного. А рукописи мне очень нужны
для работ. .
- Рассмотрим, - сухо сказал полковник. - Не беспокойтесь, все будет в
сохранности.
Потом перерыли все другие комнаты. Рылись даже в постелях, - нет ли
оружия.
Вернувшись в кабинет, жандармский полковник сказал доктору
Светиловичу:
- Ну-с, теперь потрудитесь показать нам бумаги стачечного комитета.
- Таких бумаг у меня нет, - возразил доктор Светилович.
Полковник сказал очень значительно:
- Так-с! Ну-с, господин Светилович, скажите нам прямо, где у вас
спрятано оружие.
- Какое оружие? - с удивлением спросил доктор Светилович.
Полковник отвечал с ироническою усмешкою:
- Всякое, какое у вас есть, - револьверы, бомбы, пулеметы.
Доктор Светилович засмеялся и сказал:
- Никакого оружия у меня нет. Я даже с ружьем не охочусь, - какое у
меня может быть оружие.
- Поищем, - многозначительно сказал полковник.
Перерыли весь дом. Конечно, не нашли никакого оружия.
В это время в столовой Триродов, читал стихи, свои и чужие. Городовые
тупо слушали. Они ничего не понимали, ждали, не раздадутся ли крамольные
слова, но таких слов не дождались.
Полицейский пристав вышел в столовую. Все опасливо смотрели на него.
Он сказал торжественно, словно возвещая начало полезного и важного дела:
- Господа, теперь мы должны подвергнуть всех присутствующих личному
обыску. Пожалуйста, по одному. Вот вы пожалуйте, - обратился он к инженеру.
На лице полицейского пристава изображалось сознание собственного
достоинства. Движения его были уверенны и значительны. Было очевидно, что
он не только не стыдится того, что говорит и делает, но даже не понимает,
что этого следует стыдиться. Инженер, молодой и красивый, пожал плечами,
усмехнулся презрительно, и пошел в кабинет, куда показывал нескладным
движением громадной ручищи с красною ладонью становой пристав.
Попадья и в столовой нашла себе кресло. Но от этого ей не было лучше.
Ужасаясь в своем кресле, она дрожала, как слабый студень. Побледневшими
губами шептала она распропагандированной епархиалке:
- Иринушка, голубушка, нас ведь обыскивать будут.
Епархиалка Иринушка, тоненькая, свеженькая и красная, как только что
вымытая морковка, от испуга двигала ушами, - способность, которой до слез и
до ссор завидовали ее подруги, - и что-то шептала попадье.
Околоточный свирепо взглянул на попадью и на епархиалку, и прокричал
резким, слегка простуженным, похожим на петуший крик голосом.
- Покорнейше прошу вас не шептаться здесь.
Городовые с ружьями насторожились. Они мигом вспотели от усердия.
Попадья и епархиалка помертвели от страха. Но епархиалка сейчас же и забыла
свой страх, и начала кипятиться. Может быть, даже тем сильнее закипятилась,
чем больше была только что испугана. Слезинки блеснули на ее глазах. На лбу
и на щеках выступили маленькие капельки пота. Так покраснело лицо, что уже
не на морковку, а на мокрую свеклу стала похожа рассерженная девушка. Одна
в этой комнате свежо и молодо негодующая, вся занявшаяся темным пламенем
гнева, воистину прекрасная в своем простодушном раздражении, она закричала:
- Вот новости! Шептаться нельзя! Что ж, вы боитесь, что мы на вас
нашепчем, испортим вас?
Но в это время все кадеты, их женщины и девушки, сидевшие вокруг стола
и около стен, в ужасе повернули головы к епархиалке, и все вместе зашипели
на нее. Они бы замахали на нее руками, кто-нибудь из них зажал бы ей рот, -
но никто из них не смел пошевелиться. Они сидели неподвижно, смотрели на
епархиалку круглыми от страха глазами, и шипели.
Испугалась епархиалочка, и замолчала. Только шип был слышен в
столовой. Даже городовые заулыбались дружному шипению кадет и кадеток.
Когда отшипeли кадеты и кадетки, Иринушка сказала почти спокойно:
- Мы же ничего преступного не шептали. Я только сказала про вас,
господин околоточный, что вы - очаровательный брюнет.
Увидев, что сестры Рамеевы смеются, Иринушка обратилась к Елисавете.
- Правда, Веточка, - спросила она, - господин околоточный -
очаровательный брюнет?
Околоточный покраснел. Он не мог понять, смеется над ним эта
раскрасневшаяся девушка, или говорит правду. На всякий случай он
нахмурился, молодцевато закрутил свои черные усики, и воскликнул:
- Покорнейше прошу не выражаться!
Потом, дома, Иринушку много упрекали и бранили за ее нетактичный, по
определению священника Закрасина, поступок. Особенно сильно сердилась
попадья. Даже поплакала не раз бедная Иринушка.
Но это было потом. А теперь полицейский пристав и жандармский
полковник уселись в кабинете доктора Светиловича, приглашали туда гостей по
одному, выворачивали у них карманы, и забирали для чего-то письма, записки,
записные книжки.
Рамеев был добродушно спокоен. Посмеивался. Триродов пытался быть
спокойным, и был резок более, чем это ему хотелось.
Женщин обыскивали в спальне. Для обыскивания женщин привели бабу
городовиxу. Она была грязная, хитрая и льстивая. Прикосновение ее шарящих
рук было противно. Елисавета при обыске чувствовала себя словно запачканною
городовихиными лапами. Елена холодела от страха и отвращения.
Обысканных уже не пускали в столовую. Их выпроваживали в гостиную.
Почти все обысканные были очень горды этим. У них был вид именинников.
Никого не арестовали. Принялись составлять протокол. Триродов тихо
заговорил с жандармом. Жандарм шопотом ответил ему:
- Нам нельзя разговаривать. За нами подлецы шпионы следят, чтобы с кем
вольным не говорил. Сейчас донесут.
- Плохо ваше дело! - сказал Триродов.
Полицейский пристав прочитал вслух протокол. Подписал его доктор
Светилович, пристав и понятые.
Потом непрошеные гости ушли. А хозяева и гости званые сели ужинать.
Оказалось, что все заготовленное пиво выпито. У кого-то из гостей
пропала шапка. Он очень волновался. И все много говорили об этой шапке.
На другой день в городе было много разговоров об обыске у
Светиловичей, о выпитом пиве, и особенно много о пропавшей шапке.
О пиве и о шапке немало говорилось и в газетах. Одна столичная газета
посвятила украденной шапке очень горячую статью. Автор статьи делал очень
широкие обобщения. Спрашивал:
"Не одна ли это из тех шапок, которыми собирались мы закидать внешнего
врага? И не вся ли Россия ищет теперь пропавшую свою шапку, и не может
утешиться?"
О выпитом пиве писали и говорили меньше. Это почему-то казалось не
столь обидным. Ставя, по нашей общей привычке, существо выше формы,
находили, что похищение шапки заслуживает больше протеста, ибо без шапки
обойтись труднее, чем без пива.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Один, как прежде! Вспоминал, милые вызывал в памяти черты.
Альбом, - портрет за портретом, - нагая, прекрасная, зовущая к любви,
к страстным наслаждениям. Эта ли белая грудь задыхаясь замрет? Эти ли ясные
очи померкнут?
- Умерла.
Триродов закрыл альбом. Долго он сидел один. Вдруг возникли, и все
усиливались тревожные шорохи за стеною, - словно весь дом был наполнен
тревогою тихих детей. Тихо стукнул кто-то в дверь, - и вошел Кирша, очень
испуганный. Он сказал:
- Поедем в лес, скорее, миленький.
Триродов молча смотрел на него. Кирша говорил:
- Там что-то страшное. Там, у оврага за родником.
Елисаветины синие очи тихим вспыхнули огнем, а где же она? что же с
нею? И в темную область страха упало сердце.
Кирша торопил. Он чуть не плакал от волнения. Поехали верхом. Спешили.
Жутко боялись опоздать.
Опять был лес, тихий, темный, внимательно слушающий что-то. Елисавета
шла одна, спокойная, синеокая, простая в своей простой одежде, такая
сложная в стройной сложности глубоких переживаний. Она задумалась, - то
вспоминала, то мечтала. Мерцали синие очи мечтами. Мечты o счастье и о
любви, о тесноте объятий, с иною сплетались любовью, великою любовью, и
раскалялись обе одна другою в сладкой жажде подвига и жертвы.
И о чем ни вспоминалось! О чем ни мечталось!
Острые куются клинки. Кому-то выпадет жребий.
Веет высокое знамя пустынной свободы.
Юноши, девы!
Его дом, в тайных переходах которого куются гордые планы.
Такое прекрасное окружение обнаженной красоты!
Дети в лесу, счастливые и прекрасные.
Тихие дети в его дому, светлые и милые, и такою овеянные грустью.
Кирша, странный.
Портреты первой жены. Нагая, прекрасная.
Мечтательно мерцали Елисаветины синие очи.
Отчетливо вспомнила она вчерашний вечер. - Далекая комната в доме
Триродова. Собрание немногих. Долгие споры. Потом работа. Мерный стук
типографской машины. Сырые листы вложены в папки. Щемилов. Елисавета.
Воронок, еще кто-то, в городе разошлись по разным улицам.
Не останавливаясь, смазал лист клеем. Осмотрелся, - нет никого.
Приостановиться. Быстро наложить лист смазанною поверхностью к забору,
папкою наружу. Итти дальше... Сошло благополучно.
Елисавета не думала, куда шла, забыла дорогу, и зашла далеко, где еще
никогда не бывала. Она мечтала, что тихие дети оберегают ее. Так доверчиво
отдавалась она лесной тишине, лобзаниям влажных лесных трав, предавая
обнаженные стопы, и слушала, не слушала, дремотно заслушалась.
Что-то шуршало за кустами, чьи-то легкие ноги бежали где-то за легкою
зарослью.
Вдруг громкий хохот раздался над ее ухом, - таким внезапным прозвучал
ярким вторжением в сладкую мечту, - как труба архангела в судный день, из
милых воззывающих могил. Елисавета почувствовала на своей шее чье-то