ления, какое произвело тогда великодушие герцога Филиппа и ваше, любезный брат мой, на разбитое сердце бедного изгнанника!
- Ваше величество, - сказал наконец герцог Карл, принуждая себя что-нибудь ответить на любезности короля, - вы тогда же изволили отблагодарить нас за это ничтожное одолжение в таких выражениях, которые с избытком вознаградили Бургундию за все ее гостеприимство.
- Я даже помню выражения, о которых вы говорите, любезный кузен, - заметил король улыбаясь. - Кажется, я сказал тогда, что за вашу доброту и дружбу к бедному изгнаннику ему нечего предложить вам, кроме себя, своей жены и ребенка... И что же, мне кажется, я в точности сдержал свое слово.
- Не смею оспаривать того, что вашему величеству угодно утверждать, - сказал герцог, - но...
- Но вам бы хотелось знать, какими делами я подтвердил свое слово, - прервал его Людовик. - Да как же: тело моего младенца Иоахима покоится в бургундской земле; сам я нынче беззаветно отдался в ваши руки; что же касается моей жены, то, право, любезный братец, я думаю, что, взяв в расчет годы, протекшие с того дня, когда я дал свое обещание, вы и сами не станете настаивать на точном его исполнении. Жена родилась в день благовещения (тут он перекрестился и пробормотал: "Ora pro nobis"[167]) лет пятьдесят назад, если не больше; впрочем, в настоящее время она недалеко отсюда - в Реймсе. И, если вы настаиваете на исполнении моего обещания, она не замедлит явиться к вашим услугам.
Как бы ни был герцог возмущен наглым лицемерием Людовика, пытавшегося говорить с ним в самом интимном, дружеском тоне, он не мог не рассмеяться, услышав этот оригинальный ответ своего чудака-государя, и смех его был резок и дик, как и все проявления его чувств. Похохотав дольше и громче, чем это считалось в то время (да и теперь) уместным при описанных нами обстоятельствах, он поблагодарил короля в том же тоне за оказанную ему честь, но решительно отказался от общества королевы и прибавил, что охотно воспользовался бы его предложением, если бы дело шло о его старшей дочери, которая славится своей красотой.
- Я в восторге, любезный брат, - сказал король со свойственной ему загадочной улыбкой, - что ваш милостивый выбор пал не на меньшую мою дочь Жанну, так как в противном случае вам пришлось бы скрестить копье с кузеном Орлеанским. И, случись с кем-нибудь из вас несчастье, я в обоих случаях потерял бы верного друга и преданного родственника.
- Нет, нет, ваше величество, на этот счет вы можете быть спокойны, - ответил герцог Карл. - Я никогда не стану поперек дороги герцогу Орлеанскому в его любовных делах. Спорный приз, из-за которого я мог бы преломить копье с герцогом Орлеанским, должен быть без всяких изъянов.
Этот грубый намек на физическое безобразие принцессы Жанны нимало не оскорбил короля. Напротив, он был очень доволен, что герцогу пришлись по вкусу его плоские шутки, на которые Людовик был великий мастер, ибо они избавляли его от необходимости прибегать к лицемерно-сентиментальному тону. Итак, он поспешил перевести беседу на такую почву, что Карл, который никак не мог войти в роль преданного друга, примирившегося со своим государем, причинившим ему столько зла и в чьей искренности он и теперь сильно сомневался, сразу почувствовал себя легко и свободно в роли радушного хозяина, принимающего у себя веселого гостя. Таким образом, недостаток искренности с обеих сторон восполнялся товарищеским тоном двух веселых собеседников - тоном, одинаково удобным и для герцога с его откровенным грубым характером и для Людовика, которому, как ни ловко разыгрывал он всякие роли в своих сношениях с людьми, эта роль, по природной его склонности к язвительному и грубому юмору, больше всего подходила.
По счастью, все время, пока длился пир, устроенный в ратуше для высокого гостя, оба государя продолжали беседовать в том же шутливом тоне, служившем как бы нейтральной почвой, на которой (как тотчас заметил Людовик) легче всего было удерживать герцога Карла в состоянии спокойствия, необходимом для собственной безопасности Людовика.
Правда, короля немного встревожило, что при дворе герцога он встретил многих из самых знатных французских дворян, которых его собственная строгость или несправедливость обрекла на изгнание и которые здесь, в Бургундии, занимали самые почетные и доверенные места. Это-то обстоятельство и было, вероятно, причиной того, что, опасаясь их ненависти и мести, король, как мы уже упоминали, обратился к герцогу с просьбой отвести ему помещение не в городе, а в самом замке или крепости.[168] На эту просьбу Карл немедленно дал свое согласие, и лицо его осветилось одной из тех мрачных улыбок, о которых трудно было сказать, добро или зло они предвещали тому, к кому относились.
Но когда король в самых осторожных выражениях и небрежно-спокойным тоном, которым он надеялся вернее усыпить всякие подозрения, спросил, не могут ли шотландские стрелки его гвардии на время его пребывания в замке занять там посты, вместо того чтобы держать караул у городских ворот, как предложил герцог, Карл ответил со своей всегдашней резкой манерой (казавшейся еще грознее благодаря его привычке, когда он говорил, или крутить усы, или играть кинжалом, то слегка вытягивая его из ножен, то вкладывая обратно):
- Клянусь святым Мартином, нет, государь! Вы находитесь в лагере и в городе вашего вассала, как меня называют из уважения к вам, ваше величество; мой замок и мой город - ваши, точно так же как и мои войска. Так не все ли равно, мои ли солдаты или ваши стрелки будут охранять безопасность вашего величества? Нет, клянусь святым Георгием! Перонна - девственная крепость и никогда не утратит своей репутации из-за моей небрежности. За девушками нужен глаз да глаз, мой царственный кузен, если мы хотим, чтобы за ними сохранилась добрая слава.
- Конечно, любезный кузен, я вполне с вами согласен, - ответил Людовик, - тем более что я не менее вас заинтересован в доброй славе этого маленького города, ибо Перонна, как вам известно, принадлежит к числу тех городов по реке Сомме, которые были отданы моим отцом вашему блаженной памяти покойному родителю в залог взятой им взаймы суммы денег и, следовательно, могут быть выкуплены.[169] И, говоря откровенно, я, как исправный должник, желающий покончить со всякого рода обязательствами, отправляясь сюда, захватил с собой несколько мулов, нагруженных серебром. Полагаю, что этих денег будет достаточно на содержание по крайней мере в течение трех лет даже вашего поистине королевского двора.
- Я не возьму ни гроша из этих денег! - отрезал герцог, закручивая усы. - Срок выкупа давно истек, ваше величество; да, в сущности, и на право выкупа ни одна из сторон никогда не смотрела серьезно, так как уступка этих городов была единственным вознаграждением моему отцу от Франции за то, что в счастливую для вашего дома минуту он согласился не вспоминать об убийстве моего деда[170] и променять союз с Англией на союз с вашим отцом. Клянусь святым Георгием, не случись этого, ваше величество не только бы не владели городами на Сомме, но, пожалуй, не удержали бы за собой даже городов за Луарой! Нет, я не уступлю из них ни одного камня, даже если бы мог продать каждый на вес золота! Благодарение богу и храбрости моих предков, доходов Бургундии, хотя она - всего только герцогство, вполне хватает, чтобы содержать прилично мой двор, даже когда я принимаю у себя государя, и мне нет никакой надобности спускать отцовское наследство.
- Прекрасно, любезный кузен, - ответил король своим прежним мягким и невозмутимым тоном, как будто не замечая резкого голоса и гневных жестов герцога Карла. - Я вижу, вы такой друг Франции, что не хотите расстаться даже с тем, что ей принадлежит. Но, когда нам придется обсуждать дело в совете, мы возьмем посредника... Что вы скажете, например, о Сен-Поле?
- Ни Сен-Поль, ни Сен-Пьер и никто из святых во всем календаре не убедит меня расстаться с Перонной! - воскликнул герцог Бургундский.[171]
- Нет, вы не так меня поняли, - заметил с улыбкой король. - Я говорю о Людовике Люксембургском, нашем верном коннетабле, графе де Сен-Поле. Клянусь святой Марией Эмбренской, на нашем совещании недостает только его головы - умнейшей головы во всей Франции, которая скорее всего могла бы восстановить между нами полное согласие!
- Клянусь святым Георгием Бургундским! - воскликнул герцог. - Я удивляюсь, как ваше величество может так отзываться о коварном предателе, изменившем и Франции, и Бургундии, о человеке, который всегда старался раздувать наши споры с единственной целью разыграть потом роль посредника! Нет, клянусь орденом, который ношу, недолго его болота будут служить для него верным убежищем!
- Не горячитесь, любезный кузен, - сказал король улыбаясь и, понизив голос, добавил: - Когда я упомянул о голове коннетабля, говоря о том, что она могла бы уладить наши маленькие недоразумения, я вовсе не имел в виду его тело, которое с большим удобством могло бы остаться с Сен-Кантене.
- Ха-ха-ха! В таком случае я с вами вполне согласен, ваше величество, - ответил Карл с тем же резким хохотом, каким он встречал и другие грубые шутки короля, и прибавил, топнув ногой: - Да, в этом смысле голова коннетабля могла бы быть полезна в Перонне!
Конечно, подобные разговоры, где к смеху и шуткам примешивались намеки на серьезные дела, Людовик не вел беспрерывно; но в продолжение всего торжественного обеда и потом, во время свидания с герцогом в его собственных покоях, Людовик пользовался каждым случаем, чтобы незаметно закинуть удочку и коснуться какого-нибудь важного вопроса.
Вообще надо отдать справедливость Людовику: как ни опрометчив был сделанный им решительный шаг, поставивший его из-за бешеного нрава герцога и существовавшей между ними непримиримой вражды в весьма опасное положение, исход которого не только был сомнителен, но мог оказаться роковым, - никогда еще кормчий, очутившись у неведомых берегов, не вел себя с большей осмотрительностью и отвагой. С поразительным искусством и точностью он, казалось, измерял все глубины и отмели настроений и помыслов своего врага, не обнаруживая ни страха, ни колебаний, когда в результате своих исследований находил больше подводных камней и опасных мелей, чем надежных гаваней.
Наконец прошел день, столь утомительный для Людовика, который должен был все время напрягать свои умственные силы, так как его положение требовало величайшей бдительности и внимания. Не менее труден был он и для герцога, принужденного сдерживать порывы своего бешеного нрава, к чему он совсем не привык.
Но зато, как только Карл, распростившись с королем по всем правилам этикета, удалился в свои апартаменты, он дал полную волю гневу, который ему так долго пришлось подавлять, и, как сострил его шут ле Глорье, ливень самых отборных ругательств обрушился в этот вечер на голову тех, для кого он вовсе не был предназначен; приближенным герцога пришлось выдержать целую бурю, которая не могла разразиться по адресу царственного гостя даже в его отсутствие, но она бушевала в груди их господина с такой силой, что он должен был дать ей исход.
Наконец шуту удалось разогнать тучи разными прибаутками и остротами; герцог принялся хохотать во все горло и бросил шуту золотой, после чего позволил себя раздеть, осушил огромный кубок вина с пряностями, лег в постель и крепко уснул.
Гораздо более достоин внимания вечер, проведенный Людовиком, ибо грубые порывы необузданных страстей, являющиеся проявлением животной стороны человеческой природы, не могут заинтересовать нас так сильно, как деятельность глубокого и сильного ума.
Блестящая свита из придворных герцога Карла проводила Людовика вплоть до помещения, отведенного ему в Пероннском замке; у входа в крепость сильная стража из стрелков и других воинов отдала ему честь.
Когда он сошел с коня, чтобы пройти по подъемному мосту, переброшенному через необыкновенно широкий и глубокий ров, он взглянул на часовых и сказал, обращаясь к де Комину, сопровождавшему его вместе с другими бургундскими рыцарями:
- И они тоже носят андреевский крест, только не такой, как у моих стрелков.
- Но они так же готовы умереть, защищая ваше величество, - ответил де Комин, от чуткого уха которого не ускользнул оттенок беспокойства, прозвучавший в этих словах. - Они носят андреевский крест на золотой цепи ордена Золотого Руна, возглавляемого герцогом Бургундским, моим государем.
- Я знаю, - ответил Людовик, указывая на цепь этого ордена, которую он надел, чтобы оказать внимание своему хозяину. - Это - одно из звеньев цепи родства и дружбы, связывающей нас с нашим любезным кузеном. Мы братья по рыцарству и по духовному родству, кузены по рождению[172] и друзья по взаимному влечению, как и подобает быть добрым соседям... Нет, господа, дальше вы не пойдете! Я не могу вам позволить провожать себя дальше нижнего двора, вы уж и так были слишком любезны.
- Герцог велел нам проводить ваше величество до отведенных вам покоев, - сказал д'Эмберкур. - Надеюсь, ваше величество разрешит нам исполнить приказание нашего государя?
- Я думаю, что в таком пустяковом деле, как это, - сказал король, - даже вы, подданные герцога, можете позволить себе ослушаться его и исполнить мое приказание. Мне что-то не по себе, господа... я устал. Большая радость подчас утомляет не меньше тяжелого труда. Надеюсь, завтра я буду в состоянии лучше воспользоваться вашим обществом... Вашим в особенности, сеньор Филипп де Комин... Ведь вы летописец нашего времени,[173] и все мы, желающие оставить свое имя в истории, должны постараться заслужить вашу благосклонность, потому что, говорят, перо ваше бывает очень остро, когда вы захотите. Покойной ночи, господа! Покойной ночи всем вместе и каждому порознь!
Польщенные таким вниманием короля бургундские рыцари откланялись ему, в восторге от его любезного обращения, и Людовик остался один с двумя или тремя из своих приближенных под сводчатыми воротами, выходившими во внутренний двор Пероннского замка, прямо против угловой башни, служившей ему главным укреплением и вместе с тем тюрьмой. Огромное, массивное, мрачное здание было залито ярким светом месяца, светившего, как мы уже знаем, в ту самую ночь и в тот же час Дорварду, ехавшему из Шарлеруа в Перонну. Башня эта по своей архитектуре напоминала Белую башню лондонской крепости, но была еще древнее, так как постройку ее относили к эпохе Карла Великого. Ее стены были необыкновенной толщины, а окна очень малы и заделаны железными решетками; вся эта неуклюжая каменная громада отбрасывала через весь двор темную и зловещую тень.
- Меня не здесь поместили? - спросил король, содрогнувшись, точно от зловещего предчувствия.
- Нет, нет, сохрани бог! - ответил седой старик смотритель, провожавший Людовика с непокрытой головой. - Для вашего величества приготовлено помещение вон в том соседнем здании, пониже: это те самые покои, в которых король Иоанн провел две ночи перед битвой при Пуатье.
- Гм, предзнаменование не слишком приятное! - пробормотал король. - Но что это за башня, мой друг? И почему ты отозвался о ней с таким ужасом?
- Говоря откровенно, ваше величество, - ответил смотритель, - я не могу сказать о ней ничего дурного, кроме... кроме того, что часовые уверяют, будто иногда в ней виден свет и по ночам слышатся какие-то странные звуки... Да в этом нет ничего удивительного: ведь эта башня служила некогда государственной тюрьмой и о ней ходит много всяких толков.
Людовик не стал больше расспрашивать, ибо ни у кого не было столько причин уважать тюремные тайны, как у него. У дверей отведенного ему помещения - здания не столь древнего, как башня, но все-таки весьма мрачного и старинного, - стоял на страже небольшой отряд шотландских стрелков, которых герцог, несмотря на свой отказ королю, велел здесь поставить, чтобы солдаты Людовика находились поближе к особе своего государя. Во главе отряда был старый лорд Кроуфорд.
- Кроуфорд, мой добрый, верный Кроуфорд! - воскликнул король. - Где ты пропадал целый день? Неужели бургундские вельможи настолько негостеприимны, что не оказали должного внимания самому благородному, самому храброму воину, когда-либо являвшемуся к их двору? Я не видел тебя за столом.
- Я отказался от приглашения, государь, - ответил Кроуфорд. - Прошло то время, когда я мог потягаться на пирушке с любым из бургундцев; теперь какие-нибудь четыре пинты вина сваливают меня с ног, а мне кажется, что в интересах вашего величества я должен был сегодня показать пример моим молодцам.
- Ты всегда рассудителен, - заметил король, - но именно сегодня, когда у тебя под командой так мало людей, тебе должно быть меньше дела; к тому же в праздник можно быть и не таким строгим, как в опасное военное время.
- Чем меньше у меня людей, государь, - ответил Кроуфорд, - тем больше я должен заботиться, чтоб они были в состоянии исполнить свои обязанности. А чем кончится этот праздник - весельем или дракой, - это лучше известно господу богу да вашему величеству, чем старому Джону Кроуфорду.
- Но ведь у тебя нет поводов к опасению? - с живостью спросил король, понижая голос до шепота.
- Нет, государь, - ответил Кроуфорд, - но я предпочел бы, чтобы они были, ибо, как говорил старый граф Тайнмен,[174] "опасность, которую предвидишь, уже не опасность"... Какой пароль прикажете отдать на сегодняшнюю ночь, государь?
- Пусть будет "Бургундия" - в честь нашего хозяина и твоего любимого напитка, Кроуфорд.
- Я ничего не имею ни против герцога, ни против напитка, носящих это имя, - сказал Кроуфорд, - лишь бы первый был посмирнее, а второй позабористей. Покойной ночи вашему величеству!
- Покойной ночи, мой верный шотландец, - ответил король и прошел в свои покои.
У дверей его спальни на часах стоял Меченый.
- Ступай за мной, - сказал ему король, проходя.
И стрелок, словно пущенная в ход машина, зашагал вслед за своим господином; войдя в спальню, он остановился как вкопанный у дверей, ожидая приказаний.
- Не слышно ли чего об этом странствующем рыцаре, твоем племяннике? - спросил его король. - Для нас он пропал без вести с тех самых пор, как, подобно юному богатырю, пустившемуся на поиски приключений, прислал нам двух пленников в виде первого трофея своих подвигов.
- Слухом земля полнится, государь, - ответил стрелок. - Но я надеюсь, ваше величество поверите, что если он и дурно поступил, то сделал это не по моему совету или примеру; я знаю свое место и никогда бы не позволил себе сбросить с седла кого-либо из близко стоящих к дому вашего величества, так как...
- Об этом ты помалкивай, - перебил его Людовик. - Твой племянник исполнил свой долг.
- А вот уж насчет исполнения долга, ваше величество, - подхватил Меченый, - так это, прямо могу сказать, мои уроки. "Квентин, - сказал я ему, - что бы там ни случилось, ты всегда должен помнить, что ты шотландский стрелок и прежде всего обязан исполнять свой долг".
- Я так и думал, что у него был хороший наставник, - сказал Людовик. - Но ты не ответил на мой вопрос. Давно ли ты имел известия о племяннике?.. Отойдите, господа, - добавил он, обращаясь к своим приближенным, - это дело касается только меня одного.
- Не во гнев будь сказано вашему величеству, - ответил стрелок, - я нынче вечером повстречал конюха Шарло, которого племянник мой прислал из Льежа или из какого-то епископского замка поблизости от него, куда он благополучно доставил графинь де Круа.
- Слава и хвала пречистой деве! - воскликнул король. - Да так ли это? Верно ли ты это знаешь?
- Вернее верного, государь, - ответил Меченый. - Кажется, у Шарло есть даже письма к вашему величеству от самих дам де Круа.
- Ступай же, ступай, веди его сюда! - сказал король. - Отдай твой мушкетон кому-нибудь... все равно... ну, хоть Оливье. Слава и хвала пречистой деве Эмбренской! Даю обет украсить ее высокий алтарь решеткой из чистого серебра!
И Людовик, как он всегда делал в своих припадках набожности, снял шляпу, выбрал из числа украшавших ее образков свое любимое изображение богоматери, положил его перед собой на стол и, благоговейно опустившись перед ним на колени, торжественно повторил свой обет.
Вскоре явился и конюх Шарло, первый посол, отправленный Дорвардом из Шонвальда, и вручил королю письма графинь де Круа. Дамы весьма холодно благодарили Людовика за оказанный им прием и в несколько более теплых выражениях - за дозволение оставить французский двор и за оказанное содействие, давшее им возможность благополучно выехать из его владений. Людовик не только не был оскорблен этими письмами, но от души хохотал, читая их. Затем он с видимым интересом спросил у Шарло, благополучно ли они совершили свой путь и не было ли с ними в дороге каких приключений. Конюх Шарло, простоватый парень (поэтому и выбранный королем в провожатые для дам), весьма сбивчиво рассказал о стычке, в которой был убит его товарищ гасконец, а больше, по его словам, он ничего не знал. Тогда король стал подробно расспрашивать, какой дорогой они ехали в Льеж, и несколько раз переспросил глупого парня, когда тот объяснял, что, не доезжая Намюра, они выбрали прямую дорогу на Льеж по левому, а не по правому берегу Мааса, как было указано в маршруте. После этого Людовик приказал выдать Шарло небольшую денежную награду и отпустил его, объяснив свои расспросы тревогой за безопасность графинь де Круа.
Несмотря на то что известие о благополучном путешествии дам шло совершенно вразрез с одним из самых его излюбленных планов, Людовик был, видимо, так доволен, точно план этот увенчался блестящим успехом. Он вздохнул, как человек, у которого свалилась с души огромная тяжесть, и с благоговением прошептал благодарственную молитву святым, после чего задумчиво поднял глаза и принялся обдумывать новые планы, которые были бы удачнее и вернее.
Немного погодя он приказал позвать к себе астролога Мартиуса Галеотти, который явился, как всегда, полный достоинства, но с некоторой тенью сомнения на челе, как будто он не был уверен, хорошо ли его примет король. Однако прием оказался даже радушнее обыкновенного. Людовик назвал его своим другом, своим отцом в науке, зеркалом, в котором короли могут видеть отражение недалекого будущего, и кончил тем, что надел ему на палец весьма ценное кольцо. Галеотти хоть и не понимал, что именно так неожиданно возвысило его в глазах короля, однако слишком хорошо знал свое ремесло, чтобы обнаружить подобное недоумение. Он скромно и серьезно выслушал похвалы короля и только с достоинством заметил, что всецело относит эти лестные отзывы к той великой науке, которую он изучает, а никак не к себе, недостойному орудию, при помощи которого ей угодно совершать свои чудеса. На этом собеседники расстались, более чем когда-либо довольные друг другом.
Как только астролог вышел, Людовик бросился в кресло в изнеможении и отпустил всех своих слуг, кроме Оливье, который тотчас безмолвно и бесшумно принялся помогать королю в приготовлениях ко сну.
Король, против своего обыкновения, принимал его услуги молча и, видимо, находился в таком подавленном состоянии, что эта необыкновенная перемена сильно встревожила Оливье. В душе самого скверного человека теплится часто искра доброго чувства: так, разбойник бывает верен своему атаману и самый недостойный фаворит выказывает участие возвеличившему и облагодетельствовавшему его государю. Оливье Дьявол, или Оливье Негодяй (или как бы там его ни называли за все его пороки), был, однако, еще не настолько сродни сатане, чтоб не почувствовать сострадания к своему государю, видя его в этом беспомощном состоянии в такую минуту, когда ему были нужны все его силы. Несколько времени он молча прислуживал ему, но наконец не выдержал и заговорил с той фамильярностью, которую Людовик сам иногда допускал в разговорах со своим любимым слугой:
- Клянусь богом, государь, глядя на ваше величество, можно подумать, будто вы проиграли сражение, а между тем я был при вас целый день и нахожу, что никогда еще вы не оставляли поля битвы с большей честью.
- "Поля битвы"! - повторил Людовик, поднимая голову, и продолжал своим обычным язвительным тоном: - Черт возьми, друг Оливье, скажи лучше - арену для боя быков, потому что никогда еще, кажется, свет не производил такого слепого, упорного, неукротимого животного, как наш любезный кузен герцог Бургундский, с которым можно сравнить разве только мурсийского быка, выращенного специально для боев. Но все равно ты прав: я задал ему сегодня знатную гонку... А ты лучше порадуйся со мной, Оливье, что ни один из моих планов во Фландрии не удался: ни первый - относительно графинь де Круа, ни второй - относительно Льежа. Ты меня понимаешь?
- Не совсем, государь, - ответил Оливье. - Я не могу решиться поздравить ваше величество с крушением самых излюбленных ваших планов, пока вы мне не объясните причины такой перемены в ваших желаниях и целях.
- Говоря вообще, никакой перемены не произошло, - сказал король. - Но, черт возьми, милый друг, сегодня я узнал герцога лучше, чем знал до сих пор. Когда он был графом де Шаролэ, а я французским дофином-изгнанником, - словом, во времена старого герцога Филиппа, - мы с ним кутили вдвоем, охотились, буянили, и было у нас немало всяких приключений. Тогда я имел на него большое влияние, потому что более сильный ум будет всегда иметь перевес над более слабым. Но с тех пор он изменился: стал упрямым, самоуверенным и несговорчивым диктатором, и теперь, считая, что сила на его стороне, он намерен, кажется, довести дело до крайности. Некоторые вопросы я должен был совсем обходить, словно боясь прикоснуться к раскаленному железу. Когда я только намекнул ему, что эти беглые графини де Круа могли по дороге в Льеж - потому что я ему откровенно признался, что, по моему убеждению, они направились в Льеж, - что они могли попасть в руки какого-нибудь из пограничных разбойников, - боже мой, посмотрел бы ты, как он вспыхнул! Право, можно было подумать, что речь шла о каком-нибудь святотатстве. Незачем повторять все, что он мне наговорил по этому поводу; довольно, если я скажу, что положительно считал бы свою голову в опасности, если бы в эту минуту пришло известие, что твой блестящий проект поправить выгодной женитьбой дела твоего друга Гийома Бородатого увенчался успехом.
- С позволения вашего величества, не моего друга, - сказал Оливье. - И друг и проект - не мои.
- Правда, Оливье, - согласился король. - Твой план состоял не в том, чтобы женить, а в том, чтобы обрить этого жениха. Впрочем, ты пожелал графине не лучшего мужа, когда так скромно намекнул на себя. Как бы то ни было, Оливье, счастлив тот, кому она не достанется, потому что виселица, колесование, четвертование - вот самые нежные обещания, которые мой любезный братец расточает тому, кто дерзнет жениться на молодой графине, дочери его вассала, без его всемилостивейшего разрешения.
- Не менее близко к сердцу он принимает, разумеется, и беспорядки в добром городе Льеже? - осведомился Оливье.
- Никак не менее, если не более, как ты и сам, вероятно, догадываешься, - ответил король. - Но, как только я принял решение ехать сюда, я послал гонцов в Льеж с поручением сдержать на время волнения и с приказанием моим пылким и суетливым друзьям Руслеру и Павийону притаиться и сидеть, как мыши в норе, пока не кончится наше радостное свидание с братом.
- Итак, судя по словам вашего величества, лучшее, на что можно надеяться в этой затее, - это что ваше положение не ухудшится, - заметил сухо Оливье. - Точь-в-точь как в басне о журавле, который сунул голову в пасть лисе, а потом благодарил свою счастливую судьбу за то, что ее не откусили. А между тем минуту назад ваше величество не знали, как и благодарить мудрого философа, который посоветовал вам затеять эту многообещающую игру.
- Ни в какой игре не следует отчаиваться, пока она не проиграна! - сказал король резко. - А у меня нет ни малейшего основания думать, что я проиграю. Напротив, если теперь ничто не раззадорит мстительный нрав этого сумасброда, я даже уверен в победе и, конечно, должен быть очень признателен науке, которая помогла мне избрать исполнителем моего замысла этого юношу, чей гороскоп так близко сходится с моим; он спас меня от великой опасности хотя бы тем, что ослушался моих приказаний. Ведь только благодаря его ослушанию дамам де Круа удалось избегнуть засады де ла Марка.
- Ваше величество можете найти немало охотников служить вам на таких условиях, - сказал Оливье, - всякому приятнее выполнять свою волю, чем слушаться чужих приказаний.
- Ты не понимаешь меня, Оливье! - с нетерпением ответил Людовик. - Языческий поэт говорит: "Vota diis exaudita malignis"[175] - о наших желаниях, которые блаженные святые исполняют, гневаясь на нас; к подобным желаниям можно было бы отнести и мое, если бы Гийому де ла Марку удалось это похищение, пока я нахожусь во власти герцога Бургундского. Я это предвидел, и то же самое предсказал мне Галеотти; то есть я предвидел не то, что де ла Марк потерпит в этом случае неудачу, но что поездка молодого шотландца окончится вполне успешно для меня; так оно и случилось, хотя успех вышел не совсем тот, какого я ожидал. Но, видишь ли, звезды могут предсказывать только общие результаты: они умалчивают о средствах, с помощью которых их можно достигнуть, и, таким образом, часто выходит совсем не то, чего мы ожидали или даже желали... Впрочем, что толку говорить с тобой об этих высоких тайнах! В иных вещах ты хуже черта, друг Оливье, - недаром же тебя прозвали Дьяволом. Черт все-таки верит и трепещет, а ты не веришь ни в бога, ни в науку и останешься таким, пока не свершится твоя судьба, которая, если верить твоему гороскопу да и лицу, должна привести тебя к виселице.
- И если это случится, - смиренно проговорил Оливье, - то только потому, что я был слишком преданным слугой и усердным исполнителем повелений моего царственного господина.
Король разразился своим всегдашним язвительным смехом.
- Твое копье нанесло мне меткий удар, Оливье, и, клянусь пречистою девой, ты прав, потому что я сам тебя вызвал на это. Но теперь будь со мной откровенен и скажи: замечаешь ли ты в обращении с нами этих людей что-нибудь такое, что могло бы возбудить подозрение?
- Государь, - ответил Оливье, - ваше величество и тот великий ученый ищете указаний в движении звезд и сочетании небесных светил; я же не более как червь, пресмыкающийся по земле, и вижу только то, что доступно моему кругозору. Но все-таки я знаю, как должно принимать гостей столь высокого сана, как ваш; я вижу, как принимают здесь ваше величество, и не могу не замечать кое-каких недочетов. Сегодня вечером, например, герцог, сославшись на усталость, довел ваше величество только до дверей, предоставив своим придворным проводить вас в отведенные вам покои. Ваши комнаты, видимо, убраны наспех и небрежно: ковры повешены криво - на одном, как вы можете убедиться сами, люди ходят на головах, а деревья растут вверх корнями.
- Пустяки! Простая случайность, недосмотр, допущенный второпях, - возразил Людовик. - Когда ты видел, чтобы я обращал внимание на подобные мелочи?
- Да, в сущности, мелочи, не стоящие внимания, государь, - ответил Оливье, - но они показывают ту степень уважения к вашей особе, которую слуги заметили у своего господина. Поверьте, ваше величество, что, если бы герцог хотел принять вас как желанного гостя, усердие его слуг успело бы в несколько минут сделать то, на что нужны недели... А когда это было, - добавил он, указывая на рукомойник и таз для мытья, - чтоб вашему величеству подавали умываться иначе, как на серебре?
- Ну, это последнее замечание слишком близко касается твоего ремесла, друг Оливье, чтобы стоило на него возражать, - ответил король с принужденной улыбкой. - Правда, когда я был только дофином, и притом изгнанником, мне подавали на золоте по приказанию того же самого Карла, который считал серебро слишком низким металлом для наследника французского престола. Ну что ж, видно, теперь он считает его слишком дорогим для французского короля!.. Пора, однако, и спать, Оливье... Решение было принято и приведено в исполнение; остается только мужественно продолжать начатую игру. Я знаю моего бургундского родича: как и все дикие быки, он зажмуривает глаза, кидаясь на врага; мне надо только выждать момент, как тому тореадору, которого мы с тобой видели в Бургосе, и слепая ярость Карла отдаст его в мои руки.
Когда внезапно яркое сиянье
Сквозь тучу прорывается вдали.
Целью предыдущей главы, как отчасти видно из ее эпиграфа, было бросить взгляд назад и познакомить читателя с теми отношениями, которые сложились между французским королем и герцогом Бургундским в ту пору, когда Людовик, побуждаемый отчасти своей верой в астрологию, сулившую блестящий успех задуманному им плану, а отчасти, и даже главным образом, сознанием своего умственного превосходства над герцогом Карлом, принял ни на чем не основанное, необъяснимое решение отдать себя в руки своего заклятого врага; решение это было тем более опасно и рискованно, что события того бурного времени представляли немало примеров, когда самые торжественные клятвы и обещания ничуть не обеспечивали безопасности тому, кому они были даны. Взять хоть убийство деда герцога Карла на мосту Монтеро, совершенное в присутствии отца Людовика во время торжественного свидания, назначенного для установления мира и дружбы; уже одно это убийство могло бы послужить для Карла страшным образцом, если бы только он захотел ему последовать.
Но в характере Карла, вспыльчивом, заносчивом, необузданном и жестоком, не было коварства и низости - пороков, присущих в большинстве случаев людям с холодным темпераментом. Если герцог не желал оказывать королю больше радушия, чем того требовали законы гостеприимства, зато он не проявил и намерения нарушить их священные границы.
На другое утро по прибытии короля был назначен смотр всем бургундским войскам, которые были так многочисленны и хорошо вооружены, что Карл был не прочь щегольнуть ими перед своим могущественным соперником. И хотя на смотру он как верный вассал любезно уверял своего высокого гостя, что король может считать все это войско своим, однако его высокомерная усмешка и гордый блеск глаз говорили об уверенности, что все это лишь пустые фразы и что эта образцовая армия покорна только одной его воле и с такой же готовностью двинется на Париж, как и в любом другом направлении. Но больше всего уязвило Людовика то, что он узнал в рядах этого блестящего воинства много знамен французского дворянства, не только из Нормандии и Бретани, но и из других, более близких, подчиненных его власти провинций. Все это были его собственные недовольные подданные, которые откололись от Франции и вступили в ряды войска герцога Бургунд-ского.
Однако, верный своему характеру, Людовик сделал вид, что не заметил этих недовольных, хотя в то же время он перебирал в уме различные способы снова переманить их к себе. Он тут же решил приказать Оливье и прочим своим агентам тайно выведать, каковы настроения тех из перебежчиков, которыми он особенно дорожил.
Тем временем сам он деятельно, хотя и весьма осторожно, старался заручиться расположением главнейших советников и приближенных герцога, пуская в ход свои обычные средства - искусную лесть и щедрые подарки, не с тем, чтобы подкупить верных слуг своего благородного хозяина, как он уверял, но чтобы склонить их поддержать его попытки сохранить мир между Францией и Бургундией - цель, прекрасная сама по себе и, несомненно, ведущая к благополучию обеих держав и их государей.
Внимание столь мудрого и великого короля было уже само по себе сильной приманкой; лесть также сыграла свою роль, но могущественнее всего оказались подарки, которые, по обычаям того времени, бургундская знать могла принимать без всякого ущерба для своего достоинства. Во время охоты на вепря, когда герцог, всегда поддававшийся увлечениям минуты, было ли то дело или забава, весь отдался преследованию зверя, Людовик, не стесняемый его присутствием, выискивал и находил случаи переговорить наедине с теми из его приближенных, которые считались наиболее влиятельными при бургундском дворе. Между прочим, не были забыты ни д'Эмберкур, ни де Комин, и, беседуя с этими двумя замечательными в свое время людьми, Людовик не преминул искусно ввернуть похвалу храбрости и военным заслугам первого и глубокой проницательности и литературному таланту второго - будущего историка той эпохи.
Такая возможность заручиться поддержкой (или, если читателю больше нравится, - подкупить) приближенных герцога Карла была, может быть, главной целью, которую король ставил себе, отправляясь в эту поездку, и достижением которой он удовлетворился бы даже в том случае, если бы ему не удалось договориться с самим Карлом. В то время между Францией и Бургундией существовала такая тесная связь, что большинство бургундских дворян имело во Франции или рассчитывало получить там земельные владения, и, следовательно, благосклонность или неприязнь короля имела для них огромное значение. Таким образом, Людовику, искусному во всякого рода интригах, щедрому до расточительности, когда это было необходимо для проведения его планов, и умевшему придавать своим предложениям и подаркам какое угодно значение, удалось смирить гордость одних, подчинив ее корыстным расчетам, а других, действительных или мнимых патриотов, уверить, что он заботится лишь о благе Франции и Бургундии; в то же время личные интересы всех этих людей действовали тайно, как скрытый механизм машины, и оказывали на них сильное, хотя и незаметное для посторонних влияние. Для каждого у Людовика была наготове особая приманка; каждому он знал, как ее преподнести; он опускал взятку в рукав тому, кто был слишком горд, чтобы протянуть за ней руку, и делал это с полной уверенностью, что его щедрость, подобно благодатной росе, незаметно увлажняющей землю, не замедлит принести сеятелю богатый урожай - если не добрых услуг, то хотя бы доброжелательства. Одним словом, несмотря на то что Людовик давно уже через своих агентов прокладывал себе путь ко двору герцога Бургундского, стараясь в интересах Франции заручиться расположением приближенных Карла, теперь, за несколько часов и, разумеется, при помощи заранее собранных сведений, ему удалось сделать больше, чем его агентам за несколько лет постоянных сношений с Бургундией.
При бургундском дворе был один человек, расположением которого Людовик особенно дорожил, но который в то время находился в отлучке, - это был граф де Кревкер. Его твердость и независимость во время последнего приезда в Плесси в качестве посла не только не рассердили Людовика, но были главной причиной желания короля переманить этого человека на свою сторону. Правда, он не был особенно обрадован известием, что граф во главе сотни копейщиков послан на границу Брабанта, чтобы в случае необходимости оказать помощь епископу против Гийома де ла Марка или его собственных непокорных подданных; однако он утешал себя тем, что появление такой силы, в соединении с посланными им через верных людей распоряжениями, должно предотвратить преждевременные беспорядки в Льеже, которые, как он предвидел, грозили бы ему в его теперешнем положении величайшей опасностью.
Около полудня весь двор по случаю охоты обедал в лесу, по обычаю того времени, что было особенно приятно в ту минуту для герцога, который был рад всякой возможности обойти торжественный церемониал, неизбежный при официальном приеме короля. Дело в том, что знание человеческой натуры, которым так славился Людовик XI, на этот раз изменило ему. Он думал, что герцог будет несказанно польщен таким доказательством доверия и расположения со стороны своего сюзерена, как приезд его в Перонну; но он упустил из виду, что именно эта зависимость Бургундского герцогства от французской короны должна была быть самым больным местом такого богатого, могущественного и гордого государя, как Карл, который прежде всего стремился обратить свое герцогство в независимое государство. Присутствие короля при бургундском дворе налагало на него тяжелые обязанности, ставило его в положение подчиненного королю вассала и принуждало исполнять некоторые феодальные церемонии и обычаи, казавшиеся ему, с его гордостью и высокомерием, унизительными для его достоинства владетельного князя, которое он всеми силами старался поддержать.
Но если этот неприхотливый обед на зеленой траве под звуки охотничьих рогов и хлопанье откупориваемых бочонков не требовал соблюдения этикета и допускал непринужденность обращения, зато тем большей торжественностью должна была быть обставлена вечерняя трапеза.
Для этого были заранее сделаны необходимые распоряжения, и, когда король вернулся в Перонну, его уже ждал там накрытый стол, блиставший великолепием, вполне достойным его могущественного и богатого вассала, который владел почти всеми Нидерландами, богатейшей в то время страной в Европе. Во главе длинного стола, ломившегося под тяжестью золотых и серебряных блюд с самыми изысканными яствами, сидел герцог, а по правую его руку, на возвышении, - его царственный гость. За креслом хозяина стояли по одну его сторону сын герцога Гельдернского, исполнявший обязанности главного кравчего, по другую - его шут ле Глорье, с которым он почти никогда не расставался, ибо, как и большинство людей с грубым и пылким характером, он доводил до крайности общее в то время пристрастие к придворным дуракам и шутам. Он находил истинное наслаждение в слабоумии и нелепых выходках этих людей, тогда как его менее добродушный соперник, далеко превосходивший его умом, предпочитал наблюдения над несовершенствами человеческой природы в самых лучших из ее представителей, находя повод для веселья в "трусости храбрых и безумии мудрых". Впрочем, если только верен рассказ Брантома,[176] будто придворный шут, подслушав однажды, как Людовик во время одного из своих припадков страстной набожности каялся в отравлении своего брата Генриха,[177] графа Гиеннского, разболтал это на другой день за столом в присутствии всего двора, то всякий поймет, что после этого случая у короля отшибло вкус к выходкам профессиональных шутов на весь остаток его жизни.
Но на этот раз Людовик не преминул обратить внимание на любимого шута герцога Карла, беспрестанно к нему обращаясь и поощряя его выходки; он делал это тем охотнее, что под кажущейся глупостью ле Глорье, выражавшейся подчас в весьма грубой форме, он подметил необыкновенно тонкую наблюдательность, значительно превосходившую ту, какой отличались люди его ремесла.
Дело в том, что Тиль Ветцвейлер, по прозванию ле Глорье, был совсем непохож на обыкновенного шута. Это был человек высокого роста, красивый, очень ловкий во многих физических упражнениях, что уже само по себе не вязалось с умственным убожеством, ибо известный навык в каком бы то ни было деле требует терпения и внимания. Ле Глорье обыкновенно сопровождал герцога на охоту и на войну; в битве при Монлери, когда Карл, раненный в горло, подвергался страшной опасности и чуть не стал пленником одного французского рыцаря, уже схватившего за узду его коня, Тиль Ветцвейлер с такой яростью набросился на врага, что сбил его с лошади и освободил своего господина. Быть может, он испугался, что этот подвиг сочтут слишком серьезным для человека его ремесла и это создаст ему врагов среди бургундских рыцарей и дворян, бросивших своего государя на попечение придворного дурака, но только, вместо того чтобы ждать благодарности за свою услугу, он предпочел обратить ее в шутку и принялся так нахально хвастаться своими подвигами в этой битве, что большинство придворных решило, будто спасение Карла было такой же выдумкой, как и остальные россказни шута. По этому-то случаю ему и было дано прозвище ле Глорье (то есть хвастун), так навсегда и оставшееся за ним.
Ле Глорье одевался очень богато, причем в его костюме было мало отличительных признаков его звания, да и те, что были, скорее носили символический характер. Он не брил головы; напротив, из-под его шапочки выбивались длинные, густые кудри, соединяясь с такой же вьющейся, красивой, выхоленной бородой, и, если бы не странный, дикий блеск в глазах, его правильное лицо можно было бы назвать красивым. Полоска алого бархата на верхушке его шапки только слегка напоминала петушиный гребешок - неотъемлемую принадлежность шутовского головного убора. Погремушка черного дерева, увенчанная, как полагалось, шутовской головой с серебряными ослиными ушами, отличалась такой тонкой работой и была так мала, что рассмотреть ее можно было только вблизи; издали же она напоминала официальный жезл любого из высоких должностных лиц п