Главная » Книги

Пруст Марсель - Германт, Страница 13

Пруст Марсель - Германт


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

м частном деле, как выставление своей кандидатуры в Институт, князь пользовался той же системой индукции, которую он выработал в течение своей дипломатической карьеры, тем же методом чтения сквозь наложенные друг на друга символы.
   Разумеется, нельзя утверждать, что моя бабушка и немногие ей подобные были единственными людьми, ничего не знавшими о подобного рода расчетах. Добрая половина человечества, занимаясь профессиями, в которых все предначертано заранее, отличается, вследствие недостатка интуиции, тем же невежеством, которым бабушка обязана была своему высочайшему бескорыстию. Часто нужно бывает низойти до существ, живущих на содержании, мужчин или женщин, чтобы обнаружить, что мотивом с виду самых невинных поступков или слов являются материальные интересы, жизненные потребности. Какой мужчина не знает, что если женщина, которой он собирается заплатить, говорит ему: "Не будем говорить о деньгах", то на слова эти надо смотреть, как в музыке на "такт, который не идет в счет", и что если она ему впоследствии объявляет: "Ты меня очень огорчил, ты часто скрывал от меня правду, я дошла до крайности", то он должен это истолковать: "Другой покровитель ей предлагает больше". И заметьте, что так говорят только кокотки, мало отличающиеся от светских женщин. Апаши дают еще более поразительные примеры. Но если апаши были неизвестны г-ну де Норпуа и немецкому князю, то дипломаты привыкли жить в той же плоскости, что и народы, которые тоже, несмотря на свою величину, существа эгоистические и хитрые, которых укрощают только силой, только соблюдением их интересов, чем можно довести их до убийства, убийства часто тоже символического, поскольку простая нерешительность или отказ сражаться может означать для народа: "погибнуть". Но так как ни о чем этом не говорится в желтых и других цветных книгах, то народ охотно бывает пацифистом; если он бывает воинственным, то инстинктивно, воодушевляемый ненавистью или злобой, а не по тем причинам, которые определяли решения глав государства, осведомляемых людьми вроде Норпуа.
   В следующую зиму князь сильно хворал; он выздоровел, но сердце его осталось неизлечимо пораженным.
   "Чорт возьми! - подумал он, - не следовало бы терять времени с Институтом: ведь если я буду слишком тянуть, то рискую умереть раньше, чем меня выберут. Это было бы крайне неприятно".
   Он написал для "Revue des Deux Mondes" статью о политике последних двадцати лет и несколько раз упомянул в ней в самых лестных выражениях о г-не де Норпуа. Последний сделал визит князю и поблагодарил его. Он прибавил, что не знает, как выразить ему свою благодарность. Князь сказал себе, как человек, попробовавший отпереть замок другим ключом: "Нет, и этот не годится", - и, почувствовав некоторую одышку, когда провожал г-на де Норпуа, подумал: "Тьфу, пропасть, эти пройдохи вгонят меня в гроб раньше, чем выберут. Надо поторопиться".
   В тот же вечер он встретил г-на де Норпуа в опере.
   - Дорогой посол, - сказал он, - вы мне говорили сегодня утром, что не знаете, как доказать мне вашу признательность; это чересчур сильно сказано, потому что вы мне ничем не обязаны, но я буду неделикатным и ловлю вас на слове.
   Г. де Норпуа ценил такт князя не меньше, чем князь ценил его собственный такт. Он мгновенно понял, что князь фон Фаффенгейм собирается обратиться к нему не с просьбой, а с предложением, и счел своим долгом с любезной предупредительностью его выслушать.
   - Да, сейчас вы убедитесь, насколько я нескромен. Есть две особы, к которым я очень привязан, но совсем по-разному, как это сейчас станет вам ясно; обе эти особы недавно переселились в Париж и собираются здесь жить, это - жена моя и великая герцогиня Иоанна. Они намерены дать несколько обедов в честь английских короля и королевы, и заветная их мечта - представить своим гостям особу, к которой обе они, не будучи с нею знакомыми, питают самое глубокое уважение. Признаюсь, я недоумевал, каким образом удовлетворить их желание, как вдруг совершенно случайно узнаю сейчас, что вы знакомы с этой особой; я знаю, что она живет очень уединенно, соглашается принимать очень немногих, любит домашний очаг; но если вы с вашей обычной благожелательностью окажете мне поддержку, то я уверен, что она разрешит вам ввести меня к ней, разрешит мне передать ей желание великой герцогини и княгини. Может быть, она согласится даже выйти из дому и пообедать с английской королевой, и, кто знает, может быть, это не так уж ее побеспокоит, если она проведет с нами пасхальные вакации в Болье, у великой герцогини Иоанны. Особа эта называется маркизой де Вильпаризи. Признаюсь, что надежда стать одним из завсегдатаев подобного общества умных людей меня бы утешила, позволила бы перенести без огорчения неудачу на выборах в Институт. Ведь и у нее вы входите в общение с выдающимися умами и можете слышать самые остроумные разговоры.
   С чувством невыразимого удовольствия князь увидел, что замок уступает и что этот ключ, наконец, подошел.
   - Производить такой выбор вовсе не нужно, дорогой князь, - отвечал г. де Норпуа: - ничто лучше не сочетается с Институтом, чем салон, о котором вы говорите и который является настоящим питомником академиков. Я передам вашу просьбу госпоже маркизе де Вильпаризи: она наверное будет польщена. Что же касается обеда, на который вы хотите ее пригласить, то она очень мало выходит, и это, пожалуй, труднее будет устроить. Но я вас представлю, и вы уж сами будете ее убеждать. Главное, не надо отказываться от Академии; ровно через две недели я завтракаю у Леруа-Болье, без которого не могут состояться ни одни выборы, а после завтрака иду с ним на одно важное заседание; я уже упомянул в разговоре с ним ваше имя, которое он, понятно, превосходно знает. Он привел некоторые возражения. Но, оказывается, он нуждается в поддержке моей группы для ближайших выборов, и я намерен возобновить попытку; я самым откровенным образом скажу ему о сердечных узах, нас соединяющих, я не скрою от него, что если вы выставите вашу кандидатуру, то я буду просить всех моих друзей голосовать за вас, - (князь испустил глубокий вздох облегчения), - а он знает, что у меня есть друзья. Я полагаю, что если мне удастся обеспечить его содействие, то шансы ваши станут весьма серьезными. Приходите в тот день вечером, в шесть часов, к г-же де Вильпаризи, я вас введу к ней и дам отчет о моем утреннем разговоре.
   Вот каким образом князь фон Фаффенгейм вынужден был сделать визит г-же де Вильпаризи. Я испытал глубокое разочарование, когда он заговорил. Я никогда не думал, что если известная эпоха бывает выражена некоторыми специфическими и общими чертами сильнее, чем национальность, так что в иллюстрированном словаре, где можно найти даже достоверный портрет Минервы, Лейбниц в своем парике и брыжжах мало отличается от Мариво или Самюэля Бернара, то национальность, в свою очередь, обладает более резкими особенностями, чем каста. И вот, эти особенности сказались теперь не в виде речи, в которой я ожидал услышать порханье эльфов и танец кобольдов, но в транспонировке, которая не менее явственно выдавала поэтическое происхождение вошедшего в том, как, отвешивая г-же де Вильпаризи поклон, маленький, красный и пузатый рейнграф сказал ей: "Поншур, матам", с акцентом какого-нибудь эльзасского консьержа.
   - Не желаете ли, я вам дам чашку чаю или кусочек торта, он очень хороший, - обратилась ко мне герцогиня Германтская, желая быть как можно более любезной. - Я потчую гостей в этом доме, как в моем собственном, - прибавила она ироническим тоном, придававшим ее голосу несколько гортанный тембр, как если бы ее душил хриплый смех.
   - Мосье, - обратилась г-жа де Вильпаризи к г-ну де Норпуа, - помните, вы хотели что-то сказать князю по поводу Академии?
   Герцогиня Германтская опустила глаза, повернула на четверть оборота руку и взглянула на часы.
   - Ах, боже мой, пора прощаться с тетушкой, ведь я должна еще зайти к г-же де Сен-Фереоль и кроме того я обедаю у г-жи Леруа.
   И она встала, не попрощавшись со мной. Она только что заметила г-жу Сван, как будто смущенную встречей со мной. Должно быть она помнила, что раньше высказывала мне свое убеждение в невиновности Дрейфуса.
   - Я не хочу, чтобы моя мать представляла меня г-же Сван, - сказал мне Сен-Лу. - Это бывшая потаскуха. Муж ее еврей, а она выдает его нам за националиста. О, да вот и мой дядя Паламед.
   Присутствие г-жи Сван представляло для меня особенный интерес благодаря одному происшествию, случившемуся несколько дней тому назад; о нем необходимо рассказать, потому что много времени спустя происшествие это имело последствия, которые будут подробно изложены, когда до них дойдет речь. Итак, за несколько дней до моего визита к г-же де Вильпаризи я сам удостоился неожиданного визита - визита Шарля Мореля, незнакомого мне сына бывшего камердинера моего двоюродного дяди. Дядя этот (тот самый, у которого я встретил даму в розовом) умер в прошлом году. Его камердинер несколько раз объявлял о своем намерении зайти ко мне; цель его визита была мне неизвестна, но я с удовольствием повидал бы старика, так как узнал от Франсуазы, что он хранит настоящий культ памяти моего дяди и по каждому случаю совершает паломничество на кладбище. Но теперь он принужден был поехать на родину лечиться и, не рассчитывая скоро вернуться в Париж, делегировал ко мне своего сына. Я был поражен, увидя вошедшего ко мне красивого восемнадцатилетнего юношу, одетого скорее богато, чем со вкусом, но все же имевшего вид кого угодно, только не камердинера. Впрочем, он с самого начала заботливо подчеркнул свой разрыв с лакейской средой, из которой он вышел, сообщив мне с самодовольной улыбкой, что он удостоен первой премии в консерватории. Цель его визита была такова: отец его отложил некоторые из вещей, оставшихся после покойного дяди Адольфа, считая неудобным посылать их моим родителям, хотя, по его мнению, они могли бы представить интерес для молодого человека моего возраста. То были фотографии знаменитых актрис и видных кокоток, которых знал дядя, - последние образы той жизни старого вивера, которую он отделял непроницаемой перегородкой от своей семейной жизни. Когда Морель мне их показывал, я понял, что он непременно хочет разговаривать со мной, как с равным. Говоря мне "вы" и старательно избегая слова "мосье", он испытывал удовольствие человека, отец которого никогда не обращался к моим родителям иначе, как в третьем лице. На всех почти фотографиях были надписи, вроде: "Моему лучшему другу". Одна более неблагодарная и более смышленая актриса написала: "Лучшему из друзей"; это позволяло ей, как меня уверяли, говорить, что дядя вовсе не был, далеко не был ее лучшим другом, а только другом, который оказывал ей множество мелких услуг, другом, которым она пользовалась, превосходным человеком, чуть ли не старым дураком. Но тщетно юный Морель пытался увильнуть от своего происхождения, чувствовалось, что тень дяди Адольфа, почтенная и огромная в глазах старого камердинера, непрестанно парила, как нечто священное, над детством и отрочеством его сына. Пока я рассматривал фотографии, Шарль Морель оглядывал мою комнату. Я раздумывал, куда бы мне их спрятать. "Но как это вышло, - сказал он мне (тоном, в который не было надобности вкладывать упрек, настолько явственно выражали его самые слова), - что я не вижу у вас в комнате ни одного портрета вашего дяди?" Я почувствовал, что лицо мое заливает краска, и пробормотал: "Кажется, его у меня нет". - "Как, у вас нет ни одного портрета вашего дяди Адольфа, который вас так любил! Я вам пришлю из запаса моего родителя и надеюсь, что вы его повесите на почетном месте, вот над этим комодом, который ведь тоже перешел к вам от вашего дяди". Правда, так как у меня в комнате не было даже портретов моих отца и матери, то отсутствие портрета дяди Адольфа не заключало в себе ничего зазорного. Но не трудно было угадать, что для старика Мореля, который привил этот взгляд на вещи своему сыну, дядя был самым важным лицом в семье и блеск его только в ослабленной степени падал на моих родителей. Я был у него в большей милости, ибо дядя ежедневно твердил, что из меня выйдет другой Расин или Волабель, и Морель смотрел на меня почти как на приемного сына, как на любимца дяди. Я очень быстро заметил, что сын Мореля большой карьерист. Так, уже в тот день он спросил меня, - он был немного композитором и умел перекладывать на музыку стихи, - не знаю ли я поэта с влиятельным положением в "аристократическом" мире. Я назвал ему одного. Морель не знал произведений этого поэта и никогда не слышал его имени, которое он записал. И вот я узнал, что через некоторое время он обратился к этому поэту с посланием, в котором говорил, что, будучи восторженным почитателем его произведений, он написал музыку на один его сонет и был бы счастлив, если бы автор сонета похлопотал о публичном исполнении его музыки у графини ***. Шаг Мореля был немного поспешен и чересчур явно разоблачал его план. Оскорбленный поэт ничего не ответил.
   Впрочем, наряду с честолюбием, Шарль Морель имея, по-видимому, живое влечение к реальностям более конкретным. Он заметил во дворе племянницу Жюпьена, занятую шитьем жилета, и, хотя он сказал мне только, что ему нужен жилет "фантази", я почувствовал, что молодая девушка произвела на него сильное впечатление. Он не постеснялся попросить меня спуститься и представить его: "Не упоминайте только о моем отношении к вашей семье, - вы понимаете, - я рассчитываю на вашу скромность в отношении моего отца, скажите только: ваш друг знаменитый артист, - вы понимаете, надо произвести хорошее впечатление на этих коммерсантов". Хотя Морель дал понять, что, правда, он не ожидает от меня обращения "дорогой друг", - я с ним недостаточно знаком для этого, - однако я мог бы говорить ему при молодой девушке что-нибудь вроде "ну, не: дорогой мэтр, понятно, хотя... а, скажем: дорогой артист", - все нее в лавочке жилетника я избегал "величать" его, как говорит Сен-Симон, и в ответ на его "вы" ограничивался таким же "вы". Перебрав несколько бархатных жилетов, он остановился на одном ярко-красном, настолько кричащем, что, несмотря на свой дурной вкус, он ни разу не решился надеть его. Молодая девушка продолжала работать с двумя своими мастерицами, но мне показалось, что впечатление было обоюдным и что Шарль Морель, которого она считала человеком "своего общества" (более элегантного, правда, и более богатого), ей чрезвычайно понравился. Так как я был очень удивлен, найдя среди фотографий, присланных мне его отцом, портрет мисс Сакрипант (то есть Одетты) работы Эльстира, то сказал Шарлю Морелю, провожая его до ворот: "Боюсь, что вы не сможете удовлетворить мое любопытство. Дядя, мой был близко знаком с этой дамой? Я затрудняюсь, к какому периоду жизни моего дяди можно отнести это знакомство; меня интересует это в связи с г-ном Сваном..." - "Ах, я совсем забыл вам сказать, что отец поручил мне обратить ваше внимание на эту даму. Да, эта демимонденка завтракала у вашего дяди, когда вы в последний раз были у него. Мой отец не знал, можно ли вас впустить. Кажется, вы очень понравились этой легкомысленной женщине, и она надеялась снова встретиться с вами. Но как раз в это время в семье у вас произошла ссора, как говорил мой отец, и вы после этого уже ни разу не видели вашего дядю". Тут он улыбнулся племяннице Жюпьена, издали посылая ей приветствие. Она, должно быть, с восхищением смотрела на его худое, правильное лицо, на его пушистые волосы и веселые глаза. А я, пожимая ему руку, думал о г-же Сван и с удивлением говорил себе - настолько они были обособлены и различны в моем воспоминании, - что впредь мне придется отожествлять ее с "дамой в розовом".
   Г. де Шарлюс вскоре уселся возле г-жи Сван. Во всех собраниях, где он бывал, человек этот, высокомерный с мужчинами и окруженный поклонением дам, быстро подсаживался к самой элегантной из них, как бы драпируясь в ее туалет. Сюртук или фрак барона делали его похожим на портреты мужчины в черном, возле которого, по прихоти художника-колориста, лежит на стуле чрезвычайно яркий плащ для какого-нибудь костюмированного бала. Это tЙte-Ю-tЙte, обыкновенно с каким-нибудь высочеством, давало г-ну де Шарлюсу преимущества, которые он так любил. Следствием его бывало, например, то, что на больших приемах хозяйки дома оставляли одному только барону стул в переднем ряду среди дам, между тем как другие мужчины толкались в глубине. Больше того: весь поглощенный, по-видимому, забавными историями, которые он очень громко рассказывал восхищенной даме, г. де Шарлюс бывал таким образом избавлен от обязанности здороваться с другими и, значит, свидетельствовать свое почтение. За надушенным барьером, которым ему служила избранная красавица, он был обособлен посреди салона, как зритель, сидящий в ложе, бывает обособлен от театрального зала, и когда подходили к нему здороваться, так сказать, через голову его красавицы-соседки, ему было простительно давать самый отрывистый ответ, не прерывая разговора со своей дамой. Правда, г-жа Сван не принадлежала к числу женщин, с которыми барон любил таким образом красоваться. Но из дружбы к Свану он всячески подчеркивал свое преклонение перед ней, зная, что она будет польщена его услужливостью, да и самому ему льстило быть скомпрометированным самой хорошенькой женщиной из находившихся в салоне. Впрочем, г-жа де Вильпаризи была не слишком довольна визитом г-на де Шарлюса. Последний, находя в своей тетке большие недостатки, очень любил ее. Но по временам, в порыве гнева, под влиянием воображаемых обид, он отправлял ей, не сопротивляясь прихотям своего нрава, чрезвычайно резкие письма, в которых рассчитывался за разные мелочи, до тех пор как будто им даже не замеченные. В качестве примера могу привести следующую историю, о которой я узнал во время моего пребывания в Бальбеке. Г-жа де Вильпаризи, боясь, что ей нехватит взятых с собой денег на жизнь в Бальбеке, и не желая, вследствие скупости и страха перед лишними расходами, требовать денег из Парижа, взяла в долг у г-на де Шарлюса три тысячи франков. Через месяц последний, рассердившись на тетку за какой-то пустяк, потребовал телеграммой возвращения долга. Он получил две тысячи девятьсот девяносто с чем-то франков. Увидевшись с теткой через несколько дней в Париже, он в дружеском разговоре очень деликатно обратил ее внимание на ошибку, допущенную банком, через который был сделан перевод. "Никакой ошибки не было, - отвечала г-жа де Вильпаризи, - телеграфный перевод стоит шесть франков семьдесят пять сантимов". - "Так это было сделано умышленно? Превосходно! - воскликнул г. де Шарлюс. - Я сказал вам это, думая, что вы ничего не знаете, потому что в таком случае, если бы банк поступил подобным же образом с людьми менее вам близкими, чем я, это, может быть, было бы вам неприятно". - "Нет, нет, никакой ошибки не произошло". - "По существу вы совершенно правы", - со смехом заключил г. де Шарлюс, нежно целуя руку тетки. Он в самом деле нисколько на нее не рассердился и только потешался над этой мелкой скаредностью. Но спустя некоторое время, вообразив, что в одном семейном деле тетка хотела провести его и "создать против него целый заговор", так как г-жа де Вильпаризи довольно глупо укрылась за деловыми людьми, в сговоре с которыми против него он как раз ее подозревал, барон написал ей крайне дерзкое письмо, вылив в него все свое бешенство. "Я не ограничусь местью, - прибавлял он в постскриптуме, - я подниму вас насмех. Завтра же я пойду рассказывать всем и каждому историю с телеграфным переводом, как вы удержали из взятых у меня в долг трех тысяч франков шесть франков семьдесят пять сантимов, я вас обесчещу". Вместо этого он пошел на другой день извиняться перед теткой Вильпаризи, раскаиваясь, что написал письмо, в котором содержались совершенно недопустимые фразы. Впрочем, кому бы он мог рассказать историю с телеграфным переводом? Желая не мести, а искреннего примирения, он теперь охотно замолчал бы эту историю. Но он повсюду рассказывал ее, когда был в отличных отношениях с теткой, рассказывал без всякой злобы, чтобы посмеяться и потому что был живым воплощением болтливости. Он рассказывал эту историю, но г-жа де Вильпаризи ничего об этом не знала. Таким образом, узнав из письма племянника, что он собирается ее обесчестить, предав огласке случай, в котором, по его собственному заявлению, она поступила правильно, маркиза подумала, что он обманул ее тогда и лжет, притворяясь, будто ее любит. Все это уладилось, но ни тетка ни племянник не знали теперь в точности, что они друг о друге думают. Правда, мы имеем здесь довольно особенный случай периодически повторявшихся ссор. Иного рода были ссоры Блока со своими приятелями. И еще иного, как читатель увидит, ссоры г-на де Шарлюса с другими людьми, непохожими на г-жу де Вильпаризи. Несмотря на это, надо помнить, что наше мнение друг о друге, дружественные и родственные отношения только с виду кажутся устойчивыми, а в действительности они так же вечно изменчивы, как море. Отсюда столько шума по случаю развода супругов, которые казались такими согласными между собой и которые вскоре после развода с нежностью говорят друг о друге; столько гнусностей, распространяемых одним приятелем о другом, с которым мы считали его неразлучным и с которым найдем его помирившимся, прежде чем мы успели опомниться от нашего изумления; столько расстраивающихся в короткое время союзов между народами.
   - Боже мой, у дядюшки с г-жой Сван дело горячее, - сказал мне Сен-Лу. - А мама, по простоте душевной, им мешает. Для чистых все чисто.
   Я смотрел на г-на де Шарлюса. Шапка его седых волос, улыбающийся глаз с приподнятой моноклем бровью и бутоньерка из розовых цветов образовывали как бы три подвижные вершины странного дергавшегося треугольника. Я не решился поклониться ему, потому что он не подал мне никакого знака. Между тем, хотя он не оборачивался в мою сторону, я убежден был, что он меня видел; пока он рассказывал какую-то историю г-же Сван, великолепное манто которой темно-фиолетового цвета, распахнувшись, покрыло одно колено барона, блуждающие глаза г-на де Шарлюса, подобно глазам уличного торговца, который боится появления "фараона", наверное исследовали каждый уголок салона и обнаружили всех, кто в нем находился. Г. де Шательро подошел к нему поздороваться, но ни одна черточка на лице г-на де Шарлюса не выдала, что он заметил юного герцога до того, как последний оказался перед ним. Держась таким образом на всех сколько-нибудь многолюдных собраниях, вроде нынешнего, г. де Шарлюс почти неизменно хранил на лице неопределенную и ни для кого специально не предназначенную улыбку, которая, предваряя поклоны приближавшихся к нему людей, не содержала, когда они входили в ее зону, никакой любезности, обращенной лично к ним. Тем не менее мне непременно надо было подойти поздороваться с г-жой Сван. Но так как она не знала, знаком ли я с г-жой де Марсант и г-ном де Шарлюсом, то была довольно холодна, боясь, должно быть, что я попрошу ее представить меня. Тогда я повернулся к г-ну де Шарлюсу и сейчас же раскаялся, потому что, хотя он не мог меня не видеть, однако ничем этого не показывал. Но когда я ему кланялся, то обнаружил перед собой отставленный от его тела, к которому он не допускал меня подойти, на всю длину вытянутой руки, палец, лишившийся, так сказать, епископского перстня, священное место которого г. де Шарлюс как бы подставлял для поцелуя; казалось, будто без ведома барона и точно посредством взлома, ответственность за который он возлагал на меня до конца дней моих, я проник в незанятую сферу анонимного излучения его улыбки. Холодность эта была плохим поощрением для г-жи Сван к тому, чтобы сбросить собственную холодность.
   - Какой у тебя усталый и возбужденный вид, - сказала г-жа де Марсант сыну, подошедшему поздороваться с г-ном де Шарлюсом.
   Действительно, взгляды Робера временами как будто достигали глубины, которую тотчас покидали, как пловец, коснувшийся дна. Дно это, причинявшее Роберу, когда он к нему прикасался, такую боль, что он сейчас же покидал его, чтобы через мгновение снова к нему вернуться, было мыслью, что он порвал со своей любовницей.
   - Это пустяки, - прибавила его мать, лаская ему щеку, - это пустяки, мне так приятно видеть моего мальчика.
   Но ее нежность по-видимому раздражала Робера, и г-жа де Марсант увлекла сына в глубину салона, где в "фонаре", обтянутом желтым шелком, несколько кресел Бове выделялись светло-лиловой обивкой, как красноватые ирисы посреди поля лютиков. Г-жа Сван, оставшись одна и поняв, что я нахожусь в близких отношениях с Сен-Лу, знаком пригласила меня подойти. Я так давно с ней не виделся, что не знал, о чем мне говорить. Я не терял из поля зрения моего цилиндра, стоявшего на ковре посреди других цилиндров, но с любопытством спрашивал себя, кому мог принадлежать цилиндр, на подкладке которого буква Г была увенчана герцогской короной, хотя это не был цилиндр герцога Германтского. Я знал всех гостей, находившихся в салоне, но ни один из них, по-моему, не мог быть владельцем этого цилиндра.
   - Какой симпатичный человек г. де Норпуа, - сказал я г-же Сван, показывая на посла. - Правда, Робер де Сен-Лу называл мне его язвой, но...
   - Господин де Сен-Лу совершенно прав, - отвечала г-жа Сван. Видя, что взгляд ее сосредоточен на какой-то мысли, которую она
   от меня скрывала, я пристал к ней с расспросами. Довольная создавшимся впечатлением, что ею кто-то очень интересуется в этом салоне, где она почти никого не знала, г-жа Сван увела меня в уголок.
   - Вот что, вероятно, хотел сказать вам г. де Сен-Лу, - отвечала она, - только вы ему не передавайте, потому что он сочтет меня нескромной, а я очень дорожу его мнением, ведь, вы знаете, я очень "порядочный человек". Недавно Шарлюс обедал у принцессы Германтской; не знаю почему, разговор зашел о вас. Г. де Норпуа сказал тогда, - это, конечно, вздор, вы не расстраивайтесь, никто не придал этому никакого значения, кому же не известно, что за язычок у этого господина, - что вы полуистерический льстец.
   Я уже рассказывал в свое время, как глубоко меня поразило, что г. де Норпуа, приятель моего отца, мог допустить такое выражение, говоря обо мне. Я был поражен еще больше, узнав, что мое глубокое волнение, которым я был охвачен когда-то, заговорив о г-же Сван и о Жильберте, стало известно принцессе Германтской, в то время как я был уверен, что она ничего обо мне не знает. Все наши поступки, все наши слова, все наши позы отделены от "света", от людей, прямо их не воспринимавших, средой, проницаемость которой меняется до бесконечности и остается нам неизвестной; узнав из опыта, что важные наши заявления, которые нам очень хотелось бы сделать достоянием как можно более широкой гласности (вроде восторженных суждений о г-же Сван, которые я когда-то по всякому поводу высказывал всем и каждому, полагая, что из такого количества брошенных семян хоть одно да даст росток), сразу же "кладутся под спуд", часто по причине именно нашего горячего желания передать их дальше, мы тем более далеки бываем от мысли, что какое-нибудь ничтожное наше словечко, давно нами забытое, и даже никогда не сказанное, а только внушенное несовершенным преломлением в мозгу собеседника другого нашего слова, окажется перенесенным, нигде не задерживаясь по пути, на огромные расстояния - дойдет, например, до ушей принцессы Германтской - и послужит потехой на пире богов. То, что мы помним из наших поступков, остается неизвестным самым близким нам людям; зато забытые и даже никогда нами не сказанные слова вызывают безудержное веселье чуть ли не на другой планете, и образ, составляемый другими о наших поступках и повадках так же мало похож на то, как мы их сами себе представляем, как какой-нибудь рисунок на неудачный его оттиск, где черному штриху соответствует пустое пространство, а белым местам - совершенно необъяснимые линии. Впрочем, то, что не получилось на оттиске, является, может статься, несуществующей чертой, которую мы видим в себе только из снисходительности, а то, что нам кажется прибавленным, напротив, нам принадлежит, но составляет такую глубинную часть нашего существа, что мы ее не замечаем. Таким образом этот странный оттиск, который кажется нам так мало похожим, отличается иногда той верностью, правда, мало для нас лестной, но глубокой и полезной, которая свойственна рентгеновским снимкам. Но это не основание для того, чтобы мы себя на нем узнали. Иной человек, привыкший улыбаться в зеркало своему красивому лицу и статной фигуре, если показать ему рентгеновский снимок, где виднеются какие-то четки из костей, выдаваемые ему за изображение его самого, заподозрит такую же ошибку, как посетитель картинной выставки, читающий в каталоге под номером портрета молодой женщины: "Лежащий верблюд". В этом расхождении между нашим образом, нарисованным нами самими, и тем, что нарисовали другие, мне впоследствии пришлось убедиться на людях, спокойно живших среди коллекции сделанных ими с себя снимков, тогда как кругом кривлялись безобразные рожи, обыкновенно остававшиеся для них невидимыми, но повергавшие их в изумление, если случай показывал им этих уродов, говоря: "Это вы".
   Несколько лет тому назад я с большим удовольствием сказал бы г-же Сван, "по какому поводу" я проявил такую нежность к г-ну де Норпуа, ибо "поводом" этим было желание с нею познакомиться. Но я уже не ощущал этого желания, я больше не любил Жильберту. С другой стороны, мне не удавалось отожествить г-жу Сван с "дамой в розовом" моего детства. Вот почему я заговорил о женщине, которая меня интересовала в настоящую минуту.
   - Вы видели сейчас герцогиню Германтскую? - спросил я г-жу Сван.
   Но так как герцогиня не кланялась г-же Сван, то Одетта желала сделать вид, что смотрит на нее, как на особу неинтересную, присутствие которой даже не замечается.
   - Не знаю, я не реализовала, - отвечала она с неприятным выражением, употребив слово, заимствованное с английского.
   Мне хотелось, однако, иметь сведения не только о герцогине Германтской, но и о всех соприкасавшихся с ней людях, и, совсем как Блок, проявив отсутствие такта, свойственное людям, которые стараются в разговоре не о том, чтобы понравиться другим, а о том, чтобы эгоистически выяснить интересующие их вопросы, я начал расспрашивать г-жу де Вильпаризи о г-же Леруа, желая в точности представить себе жизнь герцогини Германтской.
   - Да, знаю, - отвечала маркиза с деланным пренебрежением, - дочь крупных лесоторговцев. Я знаю, что теперь она бывает в свете, но я, видите ли, слишком стара, чтобы заводить новые знакомства. Я знала таких интересных и таких любезных людей, что, право, г-жа Леруа ничего мне не прибавит. - Г-жа де Марсант, исполнявшая обязанности статс-дамы маркизы, представила меня князю фон Фаффенгейму, и не успела она это сделать, как г. де Норпуа тоже представил меня в самых прочувствованных выражениях. Может быть, он находил удобным сделать мне любезность, которая ни к чему его не обязывала, так как я только что уже был представлен; может быть он сделал ее, полагая, что иностранец, даже знатный, плохо знаком с французскими салонами и мог подумать, что ему представили молодого человека из высшего общества, - а может быть, г. де Норпуа вздумал проявить одну из своих прерогатив, подкрепив случившееся авторитетом посла, или пожелал, из пристрастия к архаизмам, оживить в честь князя лестный для его сиятельства обычай, требовавший при представлении таким важным особам по крайней мере двух поручителей.
   Испытывая потребность в том, чтобы и посол подтвердил мне, как мало должна она жалеть о незнакомстве с г-жой Леруа, г-жа де Вильпаризи обратилась к г-ну де Норпуа:
   - Не правда ли, господин посол, г-жа Леруа - особа неинтересная, стоящая гораздо ниже всех, кто здесь находится, и я была права, не пригласив ее?
   Из желания ли сохранить независимость, или потому что он устал, г. де Норпуа вместо ответа ограничился поклоном - глубоким и почтительным, но бессодержательным.
   - Мосье, - со смехом сказала ему г-жа де Вильпаризи, - какие уморительные бывают люди. Представьте, сегодня был у меня с визитом господин, который уверял, что мою руку ему приятнее целовать, чем руку молодой женщины.
   Я сейчас же догадался, что маркиза говорит о Леграндене. Г. де Норпуа улыбнулся, чуть-чуть подмигнув, как если бы речь шла о вожделении столь естественном, что нельзя сердиться на того, кто его испытывает, почти что о завязке романа, который он готов был простить и даже поощрить с извращенной снисходительностью Вуазенона или Кребильона Младшего.
   - Немногие руки молодых женщин способны были бы сделать то, что я вижу перед собой, - сказал князь, показывая на начатые акварели г-жи де Вильпаризи.
   И он спросил, видела ли маркиза цветы Фантен-Латура, только что появившиеся на выставке.
   - Первоклассные цветы, это работа, как говорят сейчас, дивного художника, одного из мастеров кисти, - заявил г. де Норпуа, - однако я нахожу, что они не могут выдержать сравнения с цветами г-жи де Вильпаризи, в которых я лучше узнаю окраску цветка.
   Даже если предположить, что слова эти были продиктованы бывшему послу пристрастием старого любовника, привычкой к лести и общепринятыми в его кругу взглядами, все же они показывали, на каком отсутствии подлинного вкуса покоится художественная оценка светских людей, настолько произвольная, что самое ничтожное обстоятельство может довести ее до крайних нелепостей, на пути к которым она не встречает ни одного подлинно испытанного впечатления, способного ей помешать.
   - Я не вижу никакой заслуги в том, что я знаю цветы, ведь я всегда жила среди полей, - скромно отвечала г-жа де Вильпаризи. - Но, - прибавила она с изысканной вежливостью, обращаясь к князю, - если я еще совсем молоденькой получила о них немного более серьезные познания, чем другие деревенские дети, то этим я обязана одному из благороднейших ваших соотечественников, г-ну фон Шлегелю. Я его встретила у Бройлей, к которым привела меня тетка Корделия (жена маршала де Кастеллана). Очень хорошо помню, как гг. Лебрен, де Сальванди и Дудан навели его на разговор о цветах. Я была совсем маленькая и не могла хорошо понимать того, что он говорил. Но он с удовольствием играл со мной и, вернувшись к себе на родину, прислал мне прекрасный гербарий на память об одной нашей совместной прогулке в фаэтоне, во время которой я заснула у него на коленях. Я постоянно хранила этот гербарий, и он научил меня замечать такие особенности цветов, на которые без него я бы не обратила внимания. Когда г-жа де Барант опубликовала несколько писем г-жи де Бройль, красивых и манерных, как сама она, то я надеялась найти в них некоторые из разговоров г-на фон Шлегеля. Но эта женщина искала в природе только доводов в защиту религии.
   Робер подозвал меня в глубину салона, где он был с матерью.
   - Какой ты милый, - сказал я ему, - как тебя отблагодарить? Может быть завтра мы вместе пообедаем?
   - Завтра, изволь, но в таком случае с Блоком; я его встретил возле дверей; после минутной холодности, - ведь я неумышленно оставил без ответа два его письма (он не сказал мне, что это его задело, но я и без того понял), - он был со мной так ласков, что я не мог проявить неблагодарность к столь преданному другу. Я ясно чувствую, что между нами, по крайней мере с его стороны, это навеки. - Не думаю, чтобы Робер совершенно заблуждался. Яростное поношение часто бывало у Блока следствием живой симпатии, когда он почему-либо считал, что ему не отплачивают той же монетой. И так как он плохо представлял себе жизнь других и совсем не думал о том, что можно быть больным, путешествовать и т. д., то восьмидневное молчание тотчас же представлялось ему результатом преднамеренной холодности. Вот почему я никогда не верил, что все его неистовства в качестве друга, а впоследствии, в качестве писателя, коренятся в нем сколько-нибудь глубоко. Они достигали крайних пределов, если ответом на них был вид, исполненный ледяного достоинства, или какая-нибудь пошлость, еще пуще его раззадоривавшая, но часто смягчались, когда мой приятель встречал теплую симпатию. - Не говори, что я милый, - продолжал Сен-Лу, - это твоя фантазия, с моей стороны тут нет никакой заслуги, тетушка сказала, что это ты от нее бегаешь, не говоришь с ней ни слова. Она думает, что ты имеешь что-нибудь против нее.
   К счастью для меня, если бы я был одурачен этими словами, то близкий наш отъезд в Бальбек помешал бы всякой попытке вновь увидеться с герцогиней Германтской, уверить ее, что я ничего против нее не имею, и заставить ее таким образом показать, что это она за что-то недовольна мной. Но мне стоило только вспомнить, что она даже не предложила мне пойти посмотреть на картины Эльстира. Впрочем, тут не было разочарования; я вовсе и не ожидал, что она со мной заговорит об этом; я знал, что я ей не нравлюсь, что мне нечего надеяться на то, чтобы она полюбила меня; самое большее, я мог желать, чтобы благодаря доброте герцогини во мне осталось от нее, - ведь я виделся с ней последний раз перед отъездом из Парижа, - милое во всех своих подробностях впечатление, которое я увез бы с собой в Бальбек продолженным до бесконечности, нетронутым, вместо воспоминания, составленного из тоски и грусти.
   Г-жа де Марсант то и дело прерывала беседу с Робером, чтобы сказать мне, как часто он говорил ей обо мне и как он меня любит; ее обходительность была мне почти тягостна, ибо я чувствовал, что она продиктована боязнью прогневить своего сына, которого эта любящая мать еще не видела сегодня и с которым жаждала остаться наедине; очевидно, в глазах виконтессы, ее власть над сыном уступала моей, и это заставляло ее так внимательно относиться ко мне. Слыша, как я однажды спрашивал Блока о г-не Ниссим Бернаре, его дяде, г-жа де Марсант осведомилась, не тот ли это, который жил в Ницце.
   - В таком случае он знал г-на де Марсанта еще до его женитьбы на мне, - отвечала г-жа де Марсант. - Муж часто превосходно отзывался о нем, считал его человеком очень чутким и благородным.
   "Единственный раз в жизни он не солгал, это невероятно", - подумал бы Блок.
   Все время мне хотелось сказать г-же де Марсант, что Робер питает к ней бесконечно большую привязанность, чем ко мне, и что если бы даже она относилась ко мне враждебно, все равно я не стал бы настраивать Робера против нее, не пытался бы оторвать его от нее. Но после ухода герцогини Германтской я мог более спокойно наблюдать Робера, и только тогда я заметил, что к окаменелому и мрачному лицу моего друга как будто снова подступает закипевший в нем гнев. Я боялся, не подействовало ли на него воспоминание о сегодняшней сцене в ресторане и не почувствовал ли он себя униженным тем, что безропотно позволил своей любовнице так грубо обращаться с собой в моем присутствии.
   Вдруг он высвободился от г-жи де Марсант, которая обняла его за шею, подошел ко мне, увлек меня за конторку с цветами, у которой снова уселась г-жа де Вильпаризи, и пригласил следовать за собой в маленький салон. Я направился туда довольно быстрым шагом, как вдруг г. де Шарлюс, может быть подумавший, что я собираюсь уходить, оставил г-на фон Фаффенгейма, с которым он разговаривал, и сделал крутой поворот, очутившись прямо передо мной. Я с беспокойством увидел, что он берет шляпу с вензелем "Г" и герцогской короной. У двери в маленький салон он сказал, не глядя на меня:
   - Так как я вижу, что вы теперь бываете в свете, то доставьте мне удовольствие: зайдите навестить меня. Но это довольно сложно, - прибавил он с невнимательным и озабоченным видом, как если бы речь шла об удовольствии, которое он боялся потерять навсегда, если упустит случай сговориться со мной, как его осуществить. - Я редко бываю дома, вам надо будет мне написать. Но я предпочел бы объяснить вам это в более спокойной обстановке. Сейчас я ухожу. Хотите сделать несколько шагов со мной? Я задержу вас только на одну минуту.
   - Вам бы следовало быть более внимательным, мосье, - сказал я. - Вы захватили по ошибке чужую шляпу.
   - Вы хотите помешать мне взять мою шляпу? - Я вообразил, так как подобный случай произошел недавно со мной, что кто-нибудь унес шляпу барона и он завладел первой попавшейся, чтобы не выйти на улицу с непокрытой головой, и что теперь, разоблачив его хитрость, я поставил его в неловкое положение. Я сказал, что сначала мне надо обменяться несколькими словами с Сен-Лу. "Сейчас он разговаривает с этим идиотом герцогом Германтским", - прибавил я. "Ах, это прелестно, я передам моему брату!" - "Вот как, вы думаете, что это может быть интересно г-ну де Шарлюсу?" (Я воображал, что если у него есть брат, то брат этот должен называться тоже Шарлюсом. Правда, Сен-Лу давал мне какие-то объяснения на этот счет, но я их забыл.) "Кто вам говорит о г-не де Шарлюсе? - прикрикнул на меня барон. - Ступайте к Роберу!.. Я знаю, что сегодня утром вы принимали участие в одном из завтраков-оргий, которые он устраивает с позорящей его женщиной. Вам бы следовало употребить все ваше влияние, чтобы растолковать ему, как он огорчает свою бедную мать и всех нас, таская в грязи наше имя".
   Я хотел было ответить, что на этом скандальном завтраке говорилось только об Эмерсоне, Ибсене, Толстом, и что молодая женщина уговаривала Робера пить только воду; желая пролить немного бальзама на уязвленную, казалось мне, гордость Робера, я попробовал оправдать его любовницу. Я не знал, что в эту минуту, несмотря на весь свой гнев на нее, Сен-Лу упрекал только себя. Даже в ссорах добряка со злюкой, когда вся правота на одной стороне, всегда найдется мелочь, которая может дать злюке видимость правоты в одном каком-нибудь пункте. И так как всеми прочими пунктами злюка пренебрегает, то стоит только добряку почувствовать потребность в ней, быть угнетенным разлукой, как упадок сил сделает его щепетильным, он припомнит сделанные ему нелепые упреки и начнет думать, что они, пожалуй, не лишены некоторого основания.
   - Я считаю, что я был не прав в этой истории с колье, - сказал мне Робер. - Разумеется, у меня не было никакого дурного намерения, но я прекрасно знаю, что у других своя точка зрения и они плохо нас понимают. У бедняжки было суровое детство. Для нее я все-таки богач, который считает, что он все может получить за деньги, и с которым бедняк не в состоянии бороться, идет ли речь о том, чтобы повлиять на Бушерона, или же о том, чтобы выиграть в суде какое-нибудь дело. Конечно, она была жестока со мной - человеком, который всегда заботился только о ее благе. Но я отлично понимаю: она думает, будто я хотел дать ей почувствовать, что ее можно удержать деньгами, хотя это неправда. Она так меня любит, могу себе представить, что она сейчас говорит! Бедняжечка, - если бы ты знал, какая она деликатная, я не в силах этого тебе передать, она часто делала для меня очаровательные вещи. Как она, должно быть, несчастна в эту минуту! Во всяком случае, что бы там ни произошло, я не хочу, чтобы она принимала меня за хама, я сейчас же бегу к Бушерону и беру колье. Кто знает, может быть, увидев этот мой поступок, она согласится, что была неправа. Видишь ли, для меня совершенно невыносима мысль, что она страдает в эту минуту. Собственные страдания мы знаем, это пустяки. Но она, - думать, что она страдает, и быть бессильным представить себе это, я с ума сойду, я предпочел бы навсегда лишиться ее, только бы не покидать ее страдающей. Пусть она будет счастлива без меня, если так надо, - это все, чего я прошу. Послушай, ты знаешь, все, что ее касается, для меня огромно, принимает космические размеры, я сейчас же бегу к ювелиру и потом буду просить у нее прощения. Пока я не буду у нее, чего только она обо мне не подумает! Ах, если бы она знала, что я сейчас к ней приду! На всякий случай ты, может быть, сходил бы к ней? Кто знает, все, может быть, устроится. Может быть, - сказал он с улыбкой, как бы не смея верить в такое счастье, - мы поедем втроем обедать за город. Но сейчас еще ничего неизвестно, я так плохо умею к ней подойти; бедняжка, мой шаг, может быть, оскорбит ее. Кроме того ее решение, может быть, бесповоротно.
   Робер вдруг потащил меня к своей матери.
   - Прощайте, - сказал он ей. - мне непременно надо уезжать. Не знаю, когда получу отпуск, должно быть, не раньше, чем через месяц. Как только я узнаю, я вам напишу.
   Конечно, Робер не принадлежал к числу тех сыновей, которые, бывая в свете с матерью, считают, что раздражительное отношение к ней должно служить противовесом улыбкам и поклонам, которые они расточают другим. Нет ничего распространеннее этой гнусной мстительности людей, по-видимому думающих, что грубое обращение с родными является естественным дополнением к фрачной паре. Что бы ни сказала бедная мать, сын ее, точно его взяли в гости насильно и он желает заставить дорого заплатить за свое присутствие, немедленно обрывает все ее робкие фразы ироническими, резкими и жестокими возражениями; мать мигом присоединяется (хотя этим она его не обезоруживает) к мнению этого высшего существа, которое она по-прежнему будет каждому расхваливать в его отсутствие, как восхитительный характер, но которое не пощадит ее все же ни от одного из своих колких словечек. Сен-Лу был совсем другой, но его огорчение разрывом с Рахилью приводило к тому же результату, и он был не менее резок с матерью, чем только что описанные сыновья. И когда он произнес свои слова, я снова увидел, что то же движение, подобное взмаху крыла, от которого г-жа де Марсант не в силах была удержаться при появлении сына, еще раз всю ее всколыхнуло; но теперь она приковала к нему свое встревоженное лицо и опечаленные глаза.
   - Как, Робер, ты уходишь, ты серьезно говоришь? Бедный мальчик! Единственный день, когда я могла с тобой побыть!
   И совсем тихо, самым натуральным тоном, в котором она старательно истребила всякую печальную нотку, чтобы не внушить сыну жалости, которая, может быть, была бы жестокой для него или бесполезной, способной только привести его в раздражение, прибавила, точно довод простого здравого смысла:
   - Ты знаешь, что это не любезно - то, что ты делаешь.
   Но в эту простоту она вкладывала столько робости, желая показать сыну, что она не покушается на его свободу, столько нежности, чтобы не создать впечатления, будто она мешает его удовольствиям, что Сен-Лу не мог не подметить в себе как бы возможности расчувствоваться, то есть препятствия провести вечер со своей приятельницей. Поэтому он рассердился:
   - Очень жаль, но любезно ли это, или нет, я ничего не могу поделать.
   И он осыпал мать упреками, которых, как ему, вероятно, ясно было, он заслуживал сам; так за эгоистами всегда остается последнее слово; когда они принимают непреклонные решения, то чем трогательнее чувство, к которому обращаются в них, чтобы они образумились, тем более заслуживают в их глазах осуждения - не сами они, упорствующие, а те, кто вын

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 500 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа