Главная » Книги

Мордовцев Даниил Лукич - Державный плотник, Страница 5

Мордовцев Даниил Лукич - Державный плотник


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Пойди за предателем Мазепою и за Карлом весь малороссийский народ, и последствия для России были бы неисчислимы, в смысле ее ослабления и унижения: вся Малороссия отошла бы от нее, как и порешили Карл и Мазепа, и от России отхвачена была бы целая ее европейская половина; Новороссия и Крым с Черным морем не принадлежали бы России; Балтийское море по-прежнему осталось бы "чужим морем", Нева - "чужою рекою"... Не было бы и Петербурга.
  Следовательно, Малороссия в то время являлась для своей младшей сестры, России, не только духовным светочем, но и спасительницею, хранительницею ее целости...
  Светочем для России явилась в свое время типография, вывезенная в Москву из Малороссии. Светочами для России явились такие малороссы, как Галятовский, Радивиловский, Лазарь Баранович, Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий, Стефан Яворский, Дмитрий Туптало-Ростовский, Феофан Прокопович...
  Гениальный Петр понимал это и потому даже сибирским митрополитом поставил "хохла" - Филофея Лещинского.
  Оттого даже такой обскурант и изувер, как книгописец Григорий Талицкий, изобретший "антихриста", видел в Малороссии "окно в Европу", там он думал напечатать свои сумасбродные сочинения, потому что в Москве вместо типографского станка и шрифта он мог найти только "две доски грушевые", на которых он "вырезал" и напечатал свои раскольничьи бредни, как печатают на вяземских пряниках вяземские Гутенберги: "француски букеброт"...
  О таком же московском Гутенберге мы узнаем на пятнадцатом "подъеме" (пятнадцать пыток на дыбе - это ужасно! И все это Талицкий вытерпел...) Григория Талицкого. "Гутенберг" этот был "с Пресни церкви Иоанна Богослова распопа Гришка Иванов"...
  С этого пятнадцатого "подъему" Талицкий вещал:
  - Как я те свои воровские письма о исчислении лет и о последнем веце и о антихристе составил и, написав, купил себе две доски грушевые, чтоб на них вырезать - на одной о исчислении лет, на другой о антихристе и, вырезав, о исчислении лет хотел печатать листы и продавать. А сказали мне на площади, что тот распопа режет кресты, и я пришел к тому распопе с неназнамененною доскою и говорил ему, чтоб он на той доске о исчислении лет вырезал слова, и тот распопа мне сказал: без знамени-де резать невозможно, чтоб я ту доску принес назнамененную.
  "Знамя" на грушевой доске - это было тогда то, что ныне "печать" и разрешение духовной цензуры. "Назнамененная" доска - значит: дозволенная цензурой...
  Такова была тогда, когда нас разбили под Нарвой, московская пресса - "грушевые доски", продаваемые в щепном ряду вместе с лопатами и корытами.
  Итак, ловкий "распопа" не принял нецензурную доску.
  Далее, на этой же пятнадцатой пытке, Талицкий показывал:
  - И распопа Гришка мне говорил, чтоб я те тетрати к нему принес почесть, однако-де у меня будет человек тех тетратей послушать. И после того к тому распопе я пришел хлебенного дворца с подключником с Пашкою Филиповым, а с собою принес для резьбы доску назнамененную, да лист, да тетрати, и те тетрати я им чел, и приводом (т. е. с учеными цитатами!) называл государя антихристом: в Апокалипсисе Иоанна Богослова, в 17 главе, написано: антихрист будет осьмой царь, а по нашему-де счету осьмой царь он, государь, да и лета-де сошлись...
  После этого очередь дошла и до московского Гутенберга, до распопа Гришки.
  - Я, - показывал он, - Гришке о том, чтоб он те тетрати ко мне принес почесть, и что будет у меня человек тех тетратей послушать, не говаривал, а после того Гришка пришел ко мне сам-друг и принес доску назнамененную да лист, а сказал, что на том листу написано из пророчества и из бытей. Да принес он с собою тетрати и те тетрати при мне чел, и про антихриста говорил, и приводом (доказательно) антихристом называл государя, и именем его не выговаривал... А в те числа у меня посадской человек в доме кто был ли и тех тетратей слушал ли, того я не помню... И те тетрати Гришка оставил у меня.
  А когда "Гутенберга с Пресни" спросили вообще о "воровстве" Талицкого и о его дальнейших намерениях, то он стал, видимо, увертываться и настойчиво повторял:
  - Про воровство Гришкино и про состав писем его, и для чего было ему те доски резать, и что на них печатать, и куда те печатные листы ему было девать, того я не ведал, и до тех мест у меня с Гришкою случая никакого не бывало. А как Гришку стали сыскивать, то я, убоясь страху, что у меня те тетрати остались, спрятал оные у себя в избе, под печью, под полом.
  Ромодановский покачал головою.
  - Быть тебе второй раз на дыбе. Ты показал с первого подъему на дыбу, будто в воровских письмах Талицкого о великом государе имянно не написано, а там же в первой тетрате, во 2 главе, на седьмом листу написано: третье сложение Римской монархии царей греко-российских осьмый царь Петр Алексеевич щнейший брат Иоанна Алексеевича, по первее избран на царство... Как же так?
  Допрашиваемый так смешался, что ничего не мог ответить.
  - Ну, ин быть тебе вторично в подвесе... Увести его до завтра! - закончил князь Ромодановский, вставая.
  Дьяк дописывал свои столбцы.
  - Допишешь, - сказал ему князь-кесарь, - приходи ко мне обедать.
  - Благодарствуй на твоей милости, - поклонился дьяк.
  - А успеем завтра же и царю отписать?
  - Надо бы успеть... Отпишем.
  - Ладно... Да и послезавтра можно.
  - Как прикажешь, батюшка-князь.
  - Ну, над нами не каплет.
  - А дубинка?..
  
  
  
  
   20
  Князь-кесарь Ромодановский исполнил свою угрозу.
  На другой день "распопа" Григорий, вися на дыбе, упрямо отрицал показание Талицкого о том, что антихристом он называл именно царя Петра Алексеевича и распопа это слышал.
  - Как Гришка Талицкой... - почти кричал с дыбы упрямый распоп, - о последнем веце и про государя хульные слова с поношением прикрытно, осьмый-де царь - антихрист говорил...
  - Прикрытно? - переспросил Ромодановский.
  - Прикрытно, - отвечал упрямец, - а именем государя не выговаривал, и я Гришке молвил: почему ты о последнем веце ведаешь? Писано-де, что ни Сын, ни ангели о последнем дне не ведают, и в том я ему запрещал. А в тех тетратех государь осьмым царем написан ли, того не ведаю, потому что я после Гришки тех тетратей не читал... А что я от Гришки такие воровские слова слыша, не известил (не донес) и Гришки не поймал и не привел, и письма его у себя держал, то учинил сие с простоты, и в том пред государем виноват.
  Распоп не без причины отрицал, что слышал от Талицкого имя государя, и твердил, что Талицкий говорил об имени государя будто бы "прикрытно", анонимно. Он знал, что в противном случае наказание его усугубилось бы.
  Его снимают с дыбы, и опять очная ставка с Талицким.
  - Сему распопу, - говорит последний, - я про последнее время и про государя хульные слова с поношением на словах  п р и к р ы т н о, осьмый-де царь будет антихрист, говорил, а именем государя выговаривал ли, про то не упомню...
  Он вдруг остановился... "Прикрытно"... Его, вероятно, в ужас привела мысль шестнадцатый раз висеть на дыбе и испытывать терзания от палачей, и он спохватился.
  - Я, - поправился он, - при распопе приводом (с доказательствами, "приводил" доказательства) называл государя антихристом - и м я н н о...
  Распопа в третий раз поднимают на дыбу. Но он с прежним упрямством продолжает стонать.
  - Как Гришка государя антихристом и осьмым царем называл, то я сие слышал, только он, Гришка, государя именем не называл. И в тетратех, которые были у меня, где государево имя написано, я не дочел...
  Поставил-таки на своем - и от четвертой пытки, по закону, вывернулся.
  Его и Талицкого увели из застенка, а туда ввели следующую жертву, хлебенного дворца подключника Пашку Иванова, который во всем запирался, пока дыба не развязала ему язык.
  - От Гришки Талицкого, - сознавался он теперь, - про то - "в последнее-де время осьмой царь будет антихрист" и считал московских царей, и про государя сказал, что он осьмый царь, и антихристом его называл, то я слышал. А те слова Гришка говорил со мною один на один. А что в тех словах я на Гришку не известил, чая то, что он те слова говорил, с ума сошед, и, боясь розыску, если Гришка в тех словах запрется, и меня запытают, да и для того не известил, что я человек простой.
  Слова его были подтверждены Талицким, сказавшим, что у него "с Пашкой в его воровстве совету не было", и Пашку уже вторично не пытали.
  На смену им введен был "с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов". В расспросе и с пытки говорил:
  - Гришка мне чел тетрать о исчислении лет и о последнем веце, и о антихристе, и в разговоре говорил мне на словах: ныне-де последнее время пришло и антихрист народился; по их счету, антихрист осьмой царь Петр Алексеевич. И я Гришку от тех слов унижал: что-де ты такое великое дело затеваешь? И Гришка дал мне тетратку в четверть и говорил: посмотри-де, у меня о том имянно написано. И я, взяв у него ту тетратку, поехал в Углич и, приехав в монастырь, чел тое тетратку у себя в келье один, а силы в ней не познал, и иным никому той тетрати не показывал и списывать с нее не давал. А что я, слыша от того Гришки про государя такие непристойные слова, по взятье его в Преображенский приказ, той тетратки нигде не объявил и о тех его словах не известил и сам не явился, и то я учинил простотою своею, и в том я пред великим государем виноват.
  И это показание Талицкий не опровергал. Пятнадцать пыток, по-видимому, разбили всю его непреклонную волю.
  Теперь ввели к допросу печатного дела батырщика Митьку Кирилова.
  - К Гришке в дом я хаживал, - показывал этот, - и Гришка в доме у себя читал мне книги Библию да толковое Евангелие и всякие печатные и письменные книги о последнем веце, а о пришествии антихристове разговоров у меня с Гришкою и совету не было.
  Тут Талицкий, увы! на зло себе, стал оспаривать показание батырщика.
  - Митька приходил ко мне сам-друг, - утверждал он, - и я о последнем веце и о антихристе, и о исчислении лет тетрати ему читал, и осьмым царем и антихристом государя называл при них имянно, без Митькина спроса, собою. А в моем воровстве Митька мне советником не был, и про воровство мое не ведал.
  Снова запахло застенком и кровью... Передопрос!
  - В дом к Гришке я приходил с нищим Федькою, - признался батырщик, - я словес не упомню, приходил я для покупки хором его.
  Талицкий опять в застенке, шестнадцатый раз!
  - Батырщику Митьке, - говорил он "с пытки", - о последнем веце и о исчислении лет я говорил и антихристом государя называл, и то Митька слышал!
  - Как Гришка об оном толковал и государя антихристом называл, - признавался батырщик уже с дыбы, - то я слышал, а что не извещал, в том виноват.
  Ввели, наконец, последнюю жертву дела об антихристе, ученика Талицкого, Ивашку Савельева... Снова пытка!
  - В том письме, - показывал Ивашка с дыбы, - что писал Гришка тамбовскому епископу, я силы не знал, а писал тетрати по Гришкину велению. Да Гришка ж мне сказывал, да и тамбовский-де епископ тех писем не хуливал. А после того приходил я к Гришке на двор и сказал: патриарша-де разряду площадного подьячего Федькина жена Дунаева Феколка сказывала теще моей: пишет-де Гришка неведомо какие книги про государя, и она-де сказала брату своему, певчему Федору Казанцу, а он, Федор, хотел по Гришку из Преображенского приказу прийти с подьячими. И я, пришед к Гришке, про то ему сказал, и Гришка с того с Москвы ушел, и я проводил его за Москву-реку, до Кадашева, и спросил: куды-де ты идешь? И он мне сказал: пойду-де я в монастырь, куда Бог благоволит.
  Талицкий подтвердил это показание, и на том страшное дело кончилось.
  Но долго еще пришлось сидеть по казематам Талицкому и его жертвам, пока им не прочитали приговора.
  1701 году, ноября в 5-й день, по указу великого государя и по боярскому приговору велено Гришку Талицкого и единомышленников его, Ивашку Савина и пономаря Артемошку, за их воровство и за бунт, а бывших попов Луку и Андрюшку и Гришку за то, что они про то его, Гришкино, воровство и бунт слышав от него, не известили, казнить смертию; а жен их, Гришкину и Ивашкину, и Артемошкину, и Лучкину, и с Пресни Гришкину ж, сослать в ссылку в Сибирь, в дальние городы, а животы их взять на великого государя; а Андрюшкину жену освободить, потому что он, Андрюшка, сыскан и в том деле винился по ее улике; кадашевца Феклиста Константинова, батырщика Митьку Кирилова, садовника Федотку Милякова, хлебенного дворца подключника Пашку Филипова, распопа Мишку Миронова, с Углича Покровского монастыря дьячка Мишку Денисова, Иванова человека Стрешнева Андрюшку Семенова, за то, что они, от того Гришки слыша бунтовые слова, не извещали; племяннику его, Гришкину, Мишке, за то, что он у тетки своей выманил воровские письма, не известил же, Гришкину ученику Ивашке Савельеву, что он тому Гришке сказал про извет на него и он с Москвы бежал, - вместо смертной казни учинить жестокое наказание - бить кнутом и, запятнав, сослать в Сибирь.
  "Да по имянному великого государя указу, бывшего тамбовского епископа Игнатия, что потом расстрига Ивашка, вместо смертные казни велено послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему в той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных".
  Талицкого и Савина велено было казнить копчением; но во время казни они покаялись и были сняты с копчения. По преданиям раскольников, Талицкого сожгли на костре.
  Одна попадья Степанида не пострадала.
  
  
  
   Ч а с т ь II
  
  
  
  
   1
  Прошло около двух лет после погрома русского войска под Нарвою.
  И отплатили же русские за этот погром! Вот уже второй год Шереметев мстит за свой нарвский позор...
  - Усердствует Борька, - улыбнулся государь, прочитав донесение Шереметева и обращаясь к князю-кесарю, докладывавшему ему по своей "кнутобойной" специальности, - пишет, что при Гумельсгофе Шлиппенбах мало штаны не потерял.
  - За Нарву это, государь... - рассеянно пробормотал Ромодановский.
  - За Нарву, точно! Это мои колокола так громко звонят там, - сказал государь и пристально посмотрел на Ромодановского...
  - Что с тобой, князь? - спросил он. - Попритчилось тебе что?
  - Уж и не ведаю, государь, как быть, - смущенно отвечал князь-кесарь.
  - Что такое? Не ладно у тебя в кнутобойне что?
  - Нету, государь, твоим государевым счастьем у меня все обстоит благополучно.
  - Так что ж! Кажи.
  - И ума не приложу, государь.
  - Ну, так я, може, приложу.
  Князь-кесарь нерешительно полез в карман и вытащил из него кожаную калиту. Потом вынул из калиты несколько монет одного образца и положил перед царем.
  - Что это? Монеты совсем незнакомые, таких я не видывал, - говорил Петр, рассматривая одну монету.
  Ромодановский внимательно наблюдал за выражением лица царя.
  - Город вычеканен довольно искусно.
  - Точно, государь, искусно.
  - Да это в Нарву палят.
  - В Нарву и есть, государь.
  - Да это и я тут вычеканен... моя персона и стать...
  - Твоя, государь.
  - Я на огонь протягиваю руки.
  - Точно... греешься, государь.
  Царь вгляделся в подпись на монете и прочел:
  - "Бе же Петр стоя и греяся"...
  Государь весело рассмеялся.
  - Искусно, зело искусно! Это я руки грею у Нарвы... искусно!
  Он перевернул монету и стал вглядываться.
  Ромодановский побледнел.
  - А! - протянул государь уже другим голосом. - "И исшед вон, плакася горько", - прочел он, не отрывая глаз от монеты.
  На этой ее стороне было изображено: русские бегут из-под Нарвы, а впереди всех - сам царь: он потерял шпагу, и шляпа с него свалилась.
  - Откуда это? - сурово спросил Петр.
  - Не наше, государь... от твоих супостатов, чаю... издевка, - несмело отвечал Ромодановский. - Не наша чекань.
  - А как к тебе они попали?
  - Подметом, государь... подметные они... Воры неведомые и ко мне подмет учинили, и к тебе, в твой государев двор.
  - А кто поднял?
  - Мои, государь, ребята, сыщики.
  - Но кто дерзнул подметывать? - спросил царь.
  - Какой ни есть неведомый вор, а може, и не один... Я вот и ищу их, государь, - говорил смущенно Ромодановский.
  Он не мог себе простить, что до сих пор не напал на след дерзких подметчиков. Это была первая его неудача в сыскном деле. Срам какой! Всевидящий и всеслышащий князь-кесарь нагло одурачен! Под самые его ворота подкинули! И как же он драл подворотного караульного!
  - Под землей сыщу и розыск учиню, - бормотал он.
  - Это Карлово действо, его, его, - говорил царь.
  - Больше некому, государь, - подтверждал князь-кесарь.
  - За действо - действо; за Борькино Шереметево действо - Карлово действо... Это мне за Ливонию медаль, - говорил царь, все еще рассматривая монеты, - заслуженная медаль.
  В это время Павлуша Ягужинский, исполнив одно личное поручение царя, вошел в комнату, где находился Петр с Ромодановским.
  - Справил дело, Павел? - спросил царь.
  - Справил, государь.
  Ягужинский держал что-то зажатое в кулаке. Увидав на столе подметные медали, он с изумлением воскликнул:
  - И у меня, государь, такая ж... Вот, - и он положил медаль на стол.
  - Где взял? - спросил царь.
  - Нашел, государь.
  - Где?
  - Под Фроловскими (ныне Спасскими) воротами.
  - Давно поднял? - подступил к нему Ромодановский.
  - Вот сейчас, когда возвращался в Кремль.
  Князь-кесарь побагровел от гнева.
  - Так воры здесь, - почти крикнул он, - все время были на Москве... Я боле недели их ищу... Того ради долго и не докладывал тебе, государь, про сию издевку.
  Царь посмотрел на Ягужинского.
  - Ты разглядел все тут? - спросил он, взяв одну медаль.
  - Разглядел, государь, - смущенно отвечал молоденький денщик.
  - И уразумел силу сего измышления?
  - Уразумел, государь, - с вспыхнувшими щеками отвечал юноша. - Сила, значит, не берет, так хоть комаром в ухо льву жужжат.
  Царь встал и подошел к висевшей на стене большой карте Швеции и Балтийских побережий.
  - Изрядно, изрядно, Борька, хвалю, - проговорил он, проводя рукой от устья Невы до Рогервика, видимо, возбужденный донесением Шереметева, - это теперь наше, и Петр "погреет еще руки" на ливонском костре, а токмо про кого потом скажут: "И исшед вон, плакася горько"?
  
  
  
  
   2
  Перенесемся же теперь на Балтийское побережье и познакомимся с молоденькой девушкой, которой суждено было связать свое скромное имя с грядущими судьбами России.
  Под разоренным Везенбергом, который усердием "Борьки" Шереметева недавно был обращен в развалины, лагерем расположился, после взятия Мариенбурга, полк русского корпуса под командою полковника Балка.
  Август 1702 года. Время стоит, сверх чаяния, жаркое. Полковые "портомои", или прачки, между которыми были и ливонские женщины, выстирав офицерское и солдатское белье, развешивают его на протянутых между кольями веревках для просушки. Одна из прачек, молодая бабенка с подоткнутым подолом и засученными рукавами, визгливым голосом тянет монотонную песню:
  
  Ох-и-мой сердечный друг меня не любит,
  
  Он поить-кормить меня, младешеньку, не хочет...
  - Да и кому охота любить-та сороку бесхвостую, - ядовито подмигнул другим портомоям проходивший мимо солдатик.
  - Ах ты, охальник! Шадровитая твоя рожа! - огрызнулась певунья.
  Солдатик был сильно рябой, "шадровитый". Однако его ядовитое замечание лишило бабу охоты тянуть свою песню.
  - Как же ты, Марта, говоришь про себя, я и в толк не возьму? - обратилась она к развешивавшей рядом с нею белье другой портомое, миловидной девушке лет семнадцати, с нежным румянцем на пухленьких щечках. - Ты и не девка и не молодуха, и замужня-то ты и не замужня.
  - Да так, как я сказала, - улыбнулась девушка, - ни жена, ни девка.
  В произношении ее был заметен нерусский акцент.
  - Вот заганула загадку! - развела баба руками. - Хоть убей меня, не разганю... Да ты, може, тово, без венца?
  - Нет, милая, я венчана в церкви, в кирке, по-нашему.
  - Стало быть, ты замужня жена.
  - Нет, милая, дело было так, - серьезно молвила та, которую баба назвала Мартой, - был у меня жених, из наших же, и был он ратный, капрал. Когда настал день нашей свадьбы, мы поехали в церковь, как водится, и пастор обвенчал нас, по нашему закону. А едва мы вышли из кирки, как тут же, около кирки, выстроилась рота моего жениха.
  - Мужа! - поправила ее баба. - Коли под венцом с тобой стоял, так уж, стало быть, муж.
  - Добро... В те поры, как нас венчали, ваши ратные люди осадили наш город, громили из пушек... Наши спешили отбивать ваших, и мой муж прямо из кирки попал в свою роту, и в ту же ночь его убило ядром.
  - Ах, матиньки! И ноченьки с ним не проспала, сердешная! - всплеснула баба руками. - Уж и подлинно ни жена, ни вдова, ни девка.
  - Вдовая девка, милая, вот кто я, - вздохнула Марта.
  - Ну, у нас, Бог даст, выйдешь замуж за хорошего человека: вишь какая ты смазливая, - успокаивала ее баба. - Да у меня есть на примете женишок про тебя: мой кум, полковой коновал.
  - А что это такое, коновал? - спросила Марта.
  - Лошадиный рудомет, руду лошадям пущает и холостит, - объяснила портомоя.
  Но Марта все-таки ничего не поняла.
  В это время в лагерь полковника Балка вступил небольшой отряд преображенцев, прибывших из Вольмара.
  Проходя мимо прачек, некоторые из преображенцев заговаривали и заигрывали с бабами. Портомои отшучивались.
  - Эх, сколько тут баб и девок, вот лафа! - заметил веселый Гурин, запевала преображенцев. - Есть из кого выбирать невест. Тут мы и Тереньку женим.
  Эти слова относились к тому богатырю Лобарю, который своей чугунной башкой опрокинул под Нарвой силача Гинтерсфельда вместе с конем на глазах у короля. Лобарю удалось на пути бежать из полона.
  - Э! Да вот и Теренькина невеста, - указал Гурин на Марту, - писаная красавица! Кабы я не был женат, сам бы женился на ней.
  Марта, кончив развешивать белье, молча удалилась с двумя полонянками, взятыми вместе с ней в Мариенбурге.
  Никто, конечно, не знал, какая судьба ожидает эту девушку, с которой так смело разговаривали и заигрывали солдаты. Не знала и сама она, что по мановению ее руки, теперь стирающей белье, целые полки с их генералами будут идти на смерть во славу бывшей портомои. Да, удивительна судьба этой девушки, поистине нечто сказочное, поразительное и почти невероятное...
  Произошло это совершенно случайно, как и многое очень важное совершается случайно не только в жизни отдельных людей, но и в жизни целых государств.
  Царь, желая проверить донесения своих полководцев, Шереметева и Апраксина, об успехах русского оружия в Ливонии и Ингрии, отправил туда Меншикова, которому он доверял больше всех своих приближенных и практический ум которого давно оценил. По пути из Ингрии в Ливонию Меншиков не мог миновать Везенберга. Там он на некоторое время остановился у полковника Балка.
  Балк предложил обед Александру Даниловичу. Оказалось, что за обедом прислуживала Марта, которую старый Балк взял к себе за ее скромность, немецкую чистоплотность и за то, что она умела хорошо готовить, научившись этому в семействе пастора Глюка.
  Меншиков внимательно вглядывался в девушку, когда она подавала на стол и ловко, умело прислуживала.
  - Те-те-те! - покачал он головою, когда Марта вышла. - Ну, господин полковник, вон он как! Ай-ай!
  - Что так, Александр Данилыч? - изумился старик.
  - Скажу, непременно скажу твоей полковнице, как только ворочусь на Москву.
  - Да о чем скажешь-то?
  - Ах, старый греховодник! Он же и притворяется.
  - Не пойму я тебя, Александр Данилыч, - пожимал плечами Балк, - в толк не возьму твоих слов.
  - То-то, - смеялся Меншиков, - завел себе такую девчонку, да как сыр в масле и катается.
  - А, это ты про Марту?
  - А ее Мартой звать?
  - Мартой. Она полонянка из Ливонии, полонена при взятии Борисом Петровичем Шереметевым Мариенбурга и отдана мне.
  - При чем же она у тебя?
  - Она состоит в портомоях, а у меня за кухарку: и чистоплотна и скромна, и варит и жарит, как сам изволишь видеть, зело вкусно.
  - И точно: рябчика так нажарила, что и на царской поварне так не сумеют. Она, кажись, и по-русски говорит.
  - Зело изрядно для немки.
  - Где ж она научилась этому?
  - У одного пастора там али у пасторши в Мариенбурге.
  - Скажу, скажу твоей полковнице, - смеялся Меншиков, запивая рябчика хорошим красным вином, добытым в погребам Мариенбурга, - вишь, Соломон какой: добыл себе Царицу Савскую, да и в ус себе не дует.
  В это время Марта внесла сладкое и стала убирать тарелки.
  - Погоди, милая, не уходи, - ласково сказал ей Меншиков, - мне бы хотелось порасспросить тебя кое о чем.
  
  
  
  
   3
  Меншиков залюбовался глядевшими на него детски-наивными прелестными глазами и ясным полненьким личиком.
  - Мне сказали, что тебя зовут Мартой? - сказал Меншиков.
  Девушка молчала, переводя вопрошающий взор с Меншикова на Балка.
  - Откуда ты родом, милая Марта? - спросил первый.
  - Из Вышкиозера, господин, из Ливонии, - тихо сказала девушка, и на длинных ее ресницах задрожали слезы.
  Мысль ее мгновенно перенеслась в родное местечко, к картинам и воспоминаниям не далекого, но ей казалось, далекого детства... И вот она здесь, среди чужих, в неволе, полонянка...
  - Кто твой отец, милая? - еще ласковее спросил царский любимец.
  - Самуил Скавронский, - был ответ.
  - Ливонец родом?
  - Ливонец, господин.
  - Сколько тебе лет, милая?
  - Восемнадцать весной минуло.
  - Ты девушка или замужняя?
  Марта молчала, она взглянула на Балка, как бы ища его поддержки.
  - Странная судьба сей девицы, - сказал полковник, - она замужняя, а остается девкой.
  - Как так? - удивился Меншиков.
  - Дело в том, - продолжал Балк, - что едва ее обвенчал пастор с ее суженым, как она тут же, около кирки, стала вдовой: ни жена она, ни девка.
  - Да ты что загадками-то меня кормишь? - нетерпеливо перебил полковника царский посланец.
  - Какие загадки, сударь!.. Как раз в те поры, что ее венчали, мы почали добывать их город. А ее жених был ратный человек, и заместо того, чтобы вести молодую женку к себе в опочивальню, он попал на городскую стену, где ему нашим ядром и снесло голову... Такова моя сказка, - закончил Балк, - такова ее горемычная доля.
  Марта плакала, закрывшись передником... Невольница, горькая сирота, на чужой стороне - ныло у нее на сердце.
  Горькая судьба бедной девушки тронула Меншикова. Он подошел к ней и нежно положил ей руку на голову.
  - Не горюй, бедная девочка, не убивайся, - ласково говорил он.
  От ласковых слов девушка пуще расплакалась:
  - Перестань, голубка... Что делать! Не воротить уж, стало, твоего суженого, на то Божья воля. Ты молода, еще найдешь свою долю. А у нас тебе хорошо поживется. И семья твоя, отец и мать, к тебе приедут, будете жить вы у нас в довольствии, я за это ручаюсь. Наш государь милостив, и особливо он добр к иноземцам, жалует их, всем наделяет, и тебя, по моему челобитью, всем пожалует... Не убивайся же, - говорил Александр Данилович, продолжая гладить наклоненную головку девушки.
  Марта несколько успокоилась и открыла заплаканное личико.
  - О, господин! - прошептала она и поцеловала у Меншикова руку.
  Кто мог думать, что у той, которая теперь робко поцеловала руку у царского посланца, высшие сановники государства будут считать за честь и милость поцеловать царственную, самодержавную ручку!..
  Портомоя! Солдатская прачка и кухарка!..
  А разве мог думать и Меншиков, что та скромная девочка-полонянка, которая теперь робко целует его руку, сама впоследствии вознесет его на такую государственную высоту, с которой до престола один шаг!..
  Судьба предназначала этой бедной девочке быть не только царицей, супругой царя, но и самодержавной императрицей и дать России новых царей... Это ли не непостижимо!
  - Будь же благонадежна, милое дитя, я все для тебя сделаю, что в моих силах, - сказал, наконец, Меншиков.
  Потом он обратился к Балку.
  - Отселе я поеду дальше, - сказал он, - повидаюсь с Шереметевым и скажу ему, чтобы он распорядился отыскать семью этой девицы.
  - И пастора, добрый господин, - робко проговорила Марта.
  - Какого пастора, милая? - спросил Меншиков.
  - Глюка, господин.
  - Это того самого, у коего она проживала и который научил ее по-русски, - объяснил Балк. - Марта привязана к нему как к отцу родному. Он человек зело достойный, много ученый, сведущ в языках восточных, изучил языки и русский, и латышский, и славянский, с коего и переводит Священное писание на простой российский язык.
  - О, да это клад для нас, - обрадовался Меншиков. - Государь будет рад иметь при своей особе такого нарочито полезного человека.
  Марта, видимо, повеселела.
  - О, господин! - могла она только сказать.
  - Так вот что, - снова заговорил Меншиков к Балку, - мне недосуг здесь мешкать, мне спешка великая. Я поеду теперь дале, а ты оставь, до времени, сию девицу при себе, и уж не наряжай ее порты стирать.
  - И то не пошлю, - сказал Балк, - у меня работных людей и баб и без нее довольно. Марта же и швея изрядная.
  - Добро. Так я на возвратном пути заеду сюда, - сказал Меншиков, - и возьму девицу с собой на Москву. Поедешь со мной, Марта?
  - Воля ваша, господин, - отвечала девушка.
  - Я не то говорю, милая, - перебил ее Меншиков. - А своею ли волею поедешь на Москву, на глаза к великому государю?
  Последние слова, казалось, испугали девушку.
  - Я простая девушка... я не достойна быть на глазах великого государя, - смущенно проговорила она.
  - Твоя скромность похвальна, милая; а мне ближе знать, чего достойна ты, - успокаивал ее Меншиков.
  Марта снова поцеловала его руку.
  Меншиков отпустил ее. Судьба девушки была решена.
  - Да! Запамятовал было, - спохватился Меншиков, вынимая из кармана своего камзола бумагу. - Ведомо мне, что в прибывшей сюда первой роте Преображенского полка состоит некий ратный, именем Терентий Лобарь.
  - Есть таковой, - отвечал Балк, - я его лично знаю.
  - Так прикажи выстроиться неподалеку этой роте, и мы выйдем к ней.
  Балк распорядился, и они с Меншиковым вышли. Рота стояла под ружьем.
  Поздоровавшись с нею, Меншиков громко сказал:
  - Великий государь изволил приказать мне: первой роте Преображенского полка за молодецкую стойку под Нарвой объявить царское спасибо!
  - Ура великому государю! - загремели преображенцы.
  - А который из вас Терентий Лобарь? - спросил Меншиков. - Выступи вперед!
  Товарищи выдвинули вперед богатыря.
  - Ты, Лобарь, под Нарвой, на глазах шведского короля, сбил вместе с конем его ординарца, великана Гинтерсфельда? - спросил Меншиков.
  - Я малость толкнул его, - смущенно отвечал богатырь.
  - За сие великий государь тебя милостиво похваляет и жалует чином капрала, - провозгласил Меншиков.
  Богатырь только хлопал глазами.
  - Говори, дурак: "Рад стараться пролить кровь свою за великого государя", - шептали ему товарищи, - говори же, остолоп.
  - Рад стараться пролить за великого государя... - пробормотал атлет-младенец и остановился.
  - Что пролить? - улыбнулся Меншиков.
  - Все! - был ответ, покрытый общим хохотом.
  
  
  
  
   4
  Не один Север и дельта Невы поглощали внимание "Державного Плотника". Упорная борьба велась со всем обветшалым, косным строем внутренней жизни государства. Многое давно отжившее приходилось хоронить, и хоронить при глухом ропоте подданных старого закала, но еще больше - создавать, создавать неустанно, не покладая рук.
  От Севера, от невской дельты, приходилось переносить взоры на далекий юг, на поэтическую, заманчивую Малороссию, на беспокойный Крым и на все могучее наследие Магомета, волосатые бунчуки которого и зеленое знамя пугали еще всю Европу.
  А сколько работы с этим повальным взяточничеством, с насилиями, с открытыми грабежами населения своими подданными!
  Вот в кабинет к царю входит старый граф Головин Федор Алексеевич, первый андреевский кавалер в обновленной России, он же ближний боярин, посольской канцелярии начальный президент и наместник сибирский.
  - Что, граф Федор Алексеевич, от Мазепы докука? - спрашивает царь входящего с бумагами старика.
  - От Мазепы, государь.
  - Что, опять запорожцы шалят, ограбили кого, задирают татар и поляков?
  - Нету, государь, гетман жалуется на твоих государевых ратных людей.
  - Все это старая закваска, перегной старины, которая аки квашня бродит! - с досадой говорит Петр. - Садись, Федор Алексеевич. Выкладывай все, что у тебя накопилось.
  - Да вот, государь, гетман Иван Степанович доносит Малороссийских дел приказу, что твой государев полуполковник Левашов, идучи с твоими государевыми ратными людьми близ Кишенки, через посланца своего приказывал оным кишенцам, дабы его встретили с хлебом-солью и с дары аки победителя, и за то обещал никакого дурна жителям не чинить.
  - Каков гусь! - заметил государь.
  - Кишенцы и повиновались незаконному приказу, - продолжал Головин, - вышли к Левашову с хлебом-солью, вывезли навстречь твоим государевым ратным людям целый обоз с хлебом, со всякою живностью, куры, гуси, да со всякими напитками, да еще в особую почесть поднесли твоему государеву полуполковнику пятнадцать талеров деньгами.
  - А! Каков слуга России! - вспылил государь. - Я его, злодея!.. Ну? А он?
  - А он, государь, не токмо обещания не исполнил, а, напротив, ввел ратных людей в Кишенку, где оные всевозможные дурна чинили, жителей объедали, подворки и овины их наглостно обожгли, огороды разорили. Мало того, государь, давши кишенцам руку, что впредь никакого дурна им чинить не будет, однако, дойдя до Переволочны, послал к кишенцам забрать у них плуги и волов, кои кишенцы и должны были выкупать за чистые денежки. И когда один кишенец сказал полуполковнику, что великий государь так чинить не велит, то Левашов мало не проколол его копьем и кричал: "Полно вам, б...ы дети, хохлы свои вверх подымать! Уж вы у нас в мешке".
  - Да это почище татарских баскаков, - гневно заметил государь. - Все это я выбью из них... Погодите!
  Царь встал и начал ходить по кабинету, бросая иногда взгляд на стенную карту Швеции и на дельту Невы.
  - О чем еще Мазепа доносит? - спросил он, несколько успокоясь и опять садясь к столу.
  - Гетман доносит еще, государь, что Скотин шел с твоими государевыми ратными людьми чрез порубежные днепровские города и его ратные люди неведомо за что наглостно черкас и по городам, и в поле наглостно били, на них с ножами бросались, иных, словно татары, в неволю брали, "в вязеню держали", как пишет гетман, а когда начальные казацкие люди пришли к Скотину с поклоном, то он велел бить барабаны, дабы слов не было слышно, а опосля того велел гнать их бердышами.
  Царь глянул на сидевшего в стороне Ягужинского, по-видимому, внимательно вслушивавшегося в доклад.
  - Павел! Ты слушаешь? - спросил Петр.
  - Слушаю, государь, - отвечал молодой денщик царя.
  - Во все вникаешь?
  - Вникаю, государь.
  - Добро, - и, обратясь к Головину, царь сказал: - Изготовь, Федор Алексеевич, указ к гетману и о строжайшем дознании по сим его донесениям. С сим указом я отправлю к Мазепе, кого бы понадежнее?
  - Если изволит государь, то я бы указал на стольника Протасьева, - отвечал Головин после небольшого размышления.
  - Быть по-твоему, - согласился царь, - Протасьева так Протасьева. Но в помощь ему я дам мои глаза и мои уши, пошлю их к Мазепе.
  Докладчик смотрел недоумевающе, ожидая объяснения непонятных слов государя.
  - Я пошлю Павла, - указал царь на Ягужинского. - Это мои глаза и мои уши. Что Павел видит, то увижу и я, что услышит Павел, то и я услышу: правда мимо меня не пролетит.
  У Ягужинского и боязнью, и радостью дрогнуло сердце: он, восемнадцатилетний юноша, уже любил... Он опять увидит Малороссию, которая казалась ему земным раем... Эти вербы, любовно склоняющиеся над прозрачными, тихими ставками (прудами), эти стройные тополя, беленькие хатки, утопающие в зелени вишневых садочков... Он услышит эти песни, мелодии которых, и плачущие и подмывающие, доселе звучат в его душе... Он увидит ее, ту, образ которой запечатлелся навеки в его сердце и не отходит от него, как видение... Он увидит Мотрю, Мотреньку, эту прелестную девочку, дочь генерального судьи и стольника Кочубея. После того, как Павлуша видел ее в Диканьке, в саду, и разговаривал с нею, и разговор этот был прерван приходом Мазепы, личико Мотреньки, ее черненькая головка, украшенная цветами, и вся она, как только чт

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 500 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа