Главная » Книги

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи, Страница 28

Мережковский Дмитрий Сергеевич - Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30

исали. Да вот беда: древних-то много: и Новгородские, и Корсунские, и Московские - всяк на свой лад. Да и подлинники разные. В одних одно, в других другое. Ин старое кажется новым, ин новое старым. Вот и поди тут, разбери, где старина, где новизна. Нет, Потапыч, воля твоя, а без своего умышления, без разума, мастеру доброму быть нельзя!
   Старик, озадаченный неожиданностью обхода, на минуту опешил.
   - Опять же и то, - продолжал Федька, пользуясь его смущением, с еще большею смелостью, - где таковое указание нашли, будто бы единым обличием, смугло и темновидно святых иконы писать подобает? Весь ли род человеческий в однообличие создан? Все ли святые скорбны и тощи бывали? Кто не посмеется такому юродству, будто бы темноту более света чтить достоит? Мрак и очадение на единого дьявола возложил Господь, а сынам Своим, не только праведным, но и грешным, обещал светоподание: "яко снег, убелю вас и яко ярину, очищу". И в другой раз: "Аз семь свет истинный, ходяй по Мне не имать ходити во тьме". И у пророка сказано: "Господь воцарился, в лепоту облекся".
   Федька говорил, хотя не без книжного витийства, но искренно.
   Евтихий молчал; по горящим глазам его видно было, что он слушает с жадностью.
   По преданию святых отцов, - начал было снова Илья Потапыч с важностью, - что у Бога свято, то и лепо... А что лепо, то и свято, - подхватил Федька, - О, дядюшка, все едино.
   - Нет, не едино, - рассердился, наконец, старик. - есть лепота и от дьявола!
   Он обернулся к племяннику и посмотрел ему прямо в глаза, как бы соображая, не прибегнуть ли к обычному доводу, к суковатой палке. Но Федька выдержал взор его, не потупившись.
   Тогда Копыла поднял правую руку и, как будто произнося заклятие на самого духа нечистого, - воскликнул торжественно:
   - Сгинь, пропади, окаянный, со своими ухищрениями! Христос мне спаситель и свет, и веселие, и стена нерушимая!
   Всадники были на опушке Амбуазского леса. Оставив слева ограду замка Дю Клу, въехали в городские ворота.
   Русскому посольству отвели помещение в доме королевского нотариуса, мэтра Гильома Боро, недалеко от башни Орлож - единственном доме, оставшемся свободным в Огороде, переполненном приезжими. Евтихию с товарищами пришлось поселиться в маленькой комнате, похожей на чердак, под самою крышею. Здесь, в углублении слухового окна, устроил он крошечную мастерскую: прибил к стене полки, разместил на них гладкие дубовые и липовые дощечки для икон, муравленные горшочки с олифой, с прозрачным стерляжьим и севрюжьим клеем, глиняные черепки и раковины с твореным золотом, с яичными валами; поставил деревянный ящик, постланный войлоком, служивший ему постелью, и повесил над ним икону Углицкой Божьей Матери, подарок инока Данилы Черного. В углу было тесно, но тихо, светло и уютно. Из окна, между крышами и трубами, открывался вид на зеленую Луару, на дальние луга и синие верхушки леса. Порой снизу, из небольшого садика, в открытое окно-дни стояли Жаркие-подымался дух черемухи, напоминавший Евтихию родину - знакомый огород на окраине Углича, с грядками укропа, хмеля, смородины, с полуразвалившимся тыном перед старым домиком благовещенского пономаря. Однажды вечером, несколько дней спустя по приезде в Амбуаз, сидел он один в своей мастерской. Товарищи ушли в замок на турнир в честь герцога Урбинского.
   Было тихо; только под окном слышалось воркование голубей, шелковый шелест их крыльев да порой мерный бой часов на соседней башне.
   Он читал любимую книгу свою "Иконописный Подлинник", свод кратких указаний, расположенных по дням и месяцам, - как изображать святых. Всякий раз Евтихий, хотя знал эту книгу почти наизусть, перечитывал ее с новым любопытством, находил в ней новую отраду.
   Но в последние дни слышанньй в лесу по дороге в Амбуаз спор Ильи Потапыча с Федькой Жареным пробудил давно уже таившиеся в нем, навеянные всем, что видел он в чужих краях, тревожные мысли. И он искал им разрешения в "Подлиннике", единственно верном источнике "изящного познания истинных образов".
   "Какова была телесные образом Богородица? - читал он одно из своих любимых в книге мест. - Росту среднего, вид лица ее, как вид зерна пшеничного; волоса желтого; острых очей, в них же зрачки, подобные плоду маслины; брови наклоненные, изрядночерные; нос не краток; уста, как цвет розы, - сладковесия исполнены; лицо ни кругло, ни остро, но мало продолжено; персты же богоприимных рук ее тонкостью источены были; весьма проста, никакой мягкости не имела, но смирение совершенное являла; одежду носила темную".
   Читал также о великомученице Екатерине, за красоту и светлость лица своего получившей название от эллинов "тезоименитая луне"; о Филарете Милостивом, который "преставился, имея девяносто лет; но и в такой старости не изменилося лицо его, благолепно же и прекрасно было, как яблоко румяное".
   И казалось Евтихию, что Федя прав: ликам святых должно быть светлыми и радостными, ибо Сам Господь в "лепоту облекся", и все, что прекрасно - от Бога.
   Но, перевернув несколько страниц, прочел он в той же книге:
  
   "9 Ноембрия, память преподобной Феоктистии Лезвиянини. Видел ее некий ловец в пустыне и дал ей с себя поняву прикрыть наготу телесную; и стояла она перед ним, страшная, только подобие человеческое имевшая; и не видно в ней было плоти живой: от поста - одни кости да суставы, кожею прикрытые; волосы белые, как овечья волна, а лицо черно - мало нечто бледновато; очи глубоко западшие; и весь образ ее таков, как образ мертвеца, давно во гробе лежавшего. Едва дышала и тихо говорить могла. И не было на ней отнюдь лепоты человеческой".
  
   "Значит, - подумал Евтихий, - не все, что свято - лепо: есть и в поругании всей лепоты человеческой у великих подвижников, в зверином образе - образ ангельский".
   И вспомнился ему св. Христофор, часто изображавшийся на русских иконах, о котором сказано в "Подлиннике", под числом девятым месяца мая: "о сем прекрасном мученике некое чудное глаголется - яко песию главу имел".
   Лик псоглавого святого наполнил сердце иконописца еще большим смятением. Все более смутные, жуткие мысли стали приходить ему в голову.
   Отложил в сторону "Подлинник" и взял другую книгу, старую Псалтырь, писанную в Угличе в 1485 году. По ней учился он грамоте и тогда уже любовался простодушными заставными картинками, объяснявшими псалмы.
   Случилось так, что, с самого отъезда из Москвы, книга эта не попадалась ему на глаза. Теперь, после множества виденных им во дворцах и музеях Венеции, Рима, Флоренции, древних изваяний, эти с младенчества знакомые образы получили для него внезапный новый смысл: он понял, что голубой человек с наклоненной чашей, из которой льется вода - к стиху Псалтыри: "как желает олень на источники водные, так желает душа моя к тебе, Боже", - есть бог речной; женщина, лежащая на земле среди злаков, - Церера, богиня земли; юноша в царском венце на колеснице, запряженной красными конями, - Аполлон; бородатый старик на зеленом чудовище с голою женщиною - к псалму: "благословите источники моря и реки", - Нептун с Нереидою.
   Каким чудом, после каких скитаний и превращений, изгнанные боги Олимпа, через древнего русского мастера, из еще более древнего византийского подлинника, дошли до города Углича?
   Обезображенные рукою художника-варвара, казались они неуклюжими, робкими, словно стыдящимися наготы своей, среди суровых пророков и схимников - полузамерзшими, как будто голые тела их окоченели от холода гиперборейской ночи. А между тем, кое-где, в изгибе локтя, в повороте шеи, в округлости бедра, мерцал последний отблеск вечной прелести. И страх, и удивление чувствовал Евтихий, узнавая в этих с детства привычных и любезных, казавшихся ему святыми, картинках Углицкой Псалтыри соблазнительную эллинскую нечисть.
   В памяти его возникали и другие греховные образы, предания старых русских сборников - бледные тени языческой древности: "девица Горгонея, имеющая лицо, перси и руки человечьи, ноги же и хвост лошадиные, а на голове ее змеи, вместо волос"; гиганты одноокие, живущие в земле Сицилийской, под горою Этню; царь Китоврас или Кентаврос, который "от главы человек, а от ног осел"; Исатары или Сатиры, обитающие в лесах со зверями, "хождением скорые - никто их не догонит - а ходят нагие, шерстью обросли, как еловою корою, не говорят, только блеют по-козлиному".
   Евтихий вздрогнул, очнулся, набожно перекрестился и прошептал успокоительное изречение русских книжников, которые слышал от Ильи Потапыча:
   "Все лгано: не бывало Китовраса, ни девицы Горгонеи, ни людей в шерсти, но эллинские философы ввели. Прелести же сии правилами апостолов и святых отцов отречены суть и прокляты". И тотчас подумал.
   "Так ли, полно? Все ли лгано, все ли проклято? Как же в старых русских церквах, рядом со святыми угодниками, изображены языческие мудрецы, поэты и сибиллы, которые отчасти пророчествовали о Рождестве Христовом и, хотя неверные, сказано в "Подлиннике", но чистого ради жития, коснулися Духа Святого". Великая отрада чуялась Евтихию в этом слове о почти христианской святости языческих пророков.
   Он встал и взял с полки дощечку с начатым рисунком, небольшую икону собственной работы - "Всякое дыхание да хвалит Господа" - многоличную, мелкописную, подробности которой можно было рассмотреть только в увеличительное стекло.
   В небесах на престоле - Вседержитель; у ног Его, в семи небесных сферах - солнце, луна, звезды, с надписью: "хвалите Господа, небеса небес, хвалите, солнце и луна, хвалите, все звезды и свет"; ниже-летящие птицы; "дух бурен", град, снег, деревья, горы, огонь, выходящий из земли; различные звери, гады; бездна в виде пещеры, - с надписью: "хвалите, все деревья плодоносные и все кедры, все звери и все холмы, хвалите Господа". По обеим сторонам - лики ангелов, преподобные, цари, судьи, толпы человеческие: "хвалите Его, все ангелы, хвалите, сыны Израилевы, все племена и народы земные". Принявшись за работу и не умея иначе выразить чувство, которое переполняло душу его, Евтихий прибавил уже от себя к этим обычным ликам - псоглавого мученика Христофора и бога-зверя Кентавра. Он знал, что нарушает предание "Подлинника"; но сомнения и соблазна не было в душе его: ему казалось, это рука невидимая водит рукой его. Вместе с небом и преисподнею, огнем и духом дурным, холмами и деревьями, зверями и гадами, людьми и силами бесплотными, псоглавым Христофором и во христа обращенным Кентавром, душа его пела единую песнь: "Всякое дыхание да хвалит Господа".
   Франциск был великим женолюбцем. Во всех походах, вместе с главными сановниками, шутами, карликами, астрологами, поварами, неграми, миньонами, псарями и священниками, следовали за королем "веселые девочки" под покровительством "почтенной дамы" Иоайны Линьер. во всех торжествах и празднествах, даже в церковных шествиях, принимали они участие. Двор сливался с этим походным домом терпимости, так что трудно было решить, где кончается один, где начинается другой: "веселые девочки" были наполовину придворным. дамами; придворные дамы распутством заслуживали мужьям своим золотое ожерелье св. Архангела Михаила. Расточительность короля на женщин была беспредельной. Подати и налоги с каждым днем увеличивались, но все-таки денег не хватало. Когда с народа уже нечего было взять, Франциск стал отнимать у вельмож своих Драгоценную столовую посуду и однажды перечеканил на монету серебряную решетку с гроба великого святителя Франции, Мартина Турского, не из вольнодумства, впрочем, а из нужды, ибо считал себя верным сыном Римской Церкви и всякую ересь и безбожие преследовал как оскорбление своего собственного величества. Со времени Людовика Святого сохранялось в народе Предание о врачующей силе, исходившей, будто бы, от королей дома Валуа: прикосновением руки исцеляли они шелудивых и золотушных; к Пасхе, Рождеству, Троице и другим праздникам чаявшие исцеления стекались не только со всех концов Франции, но также из Испании, Италии, Савойи.
   Во время торжеств по случаю бракосочетания Лоренцо Медичи и крестин дофина собралось в Амбуазе множество больных. В назначенный день впустили их во двор королевского замка. Прежде, когда вера была сильнее, его величество, обходя больных, творя по очереди над каждым из них крестное знамение и прикасаясь к ним пальцем, произносил: "Король прикоснулся - Бог исцелит". Вера оскудела, исцеления становились реже, и теперь обрядные слова произносились в виде пожелания: "Да исцелит тебя Бог - король прикоснулся".
   По окончании обряда подали умывальник с тремя полотенцами, намоченными уксусом, чистою водой и апельсинными духами. Король умылся и вытер руки, лицо, шею.
   После зрелища человеческой бедности, уродства и болезни захотелось ему отвести душу и дать отдых глазам на чем-нибудь прекрасном. Вспомнил, что давно собирался в мастерскую Леонардо и с немногими приближенными отправился в замок Дю Клу.
   Весь день, несмотря на слабость и недомогание, художник усердно работал над Иоанном Предтечею.
   Косые лучи заходящего солнца проникали в полустрельчатые окна мастерской - большой холодной комнаты с кирпичным полом и потолком из дубовых брусьев. Пользуясь последним светом дня, торопился он кончить поднятую правую руку Предтечи, которая указывала на крест. Под окнами послышались шаги и голоса. - Никого, - обернувшись к Франческо Мельци, проговорил учитель, - слышишь, никого не принимай. Скажи: болен или дома нет.
   Ученик вышел в сени, чтобы остановить непрошенных гостей, но, увидев короля, почтительно склонился и открыл перед ним двери.
   Леонардо едва успел завесить портрет Джоконды, стоявший рядом с Иоанном: он делал это всегда, потому что не любил, чтобы видели ее чужие. Король вошел в мастерскую.
   Он одет был с роскошью не совсем безупречного вкуса, с чрезмерною пестротою и яркостью тканей, обилием золота, вышивок, драгоценных каменьев: черные атласные штаны в обтяжку, короткий камзол с продольными, перемежающимися полосами черного бархата и золотой парчи, с огромными дутыми рукавами, с бесчисленными прорезами - "окнами"; черный плоский берет с белым страусовым пером; четырехугольный вырез на груди обнажал стройную, белую, словно из слоновой кости точеную, шею; он душился не в меру.
   Ему было двадцать четыре года. Поклонники его уверяли, будто бы в наружности Франциска такое величие, что довольно взглянуть на него, даже не зная в лицо, чтобы сразу почувствовать: это король. И, в самом деле, он был строен, высок, ловок, необыкновенно силен; умел быть обаятельно любезным; но в лице его, узком и длинном, чрезвычайно белом, обрамленном черною, как смоль, Курчавою бородкою, с низким лбом, с непомерно длинным, тонким и острым, как шило, словно книзу оттянутым, носом, с хитрыми, холодными и блестящими, как только что надрезанное олово, глазками, с тонкими, очень красными и влажными губами, было выражение неприятное, чересчур откровенно, почти зверски похотливое - не то обезьянье, не то козлиное, напоминавшее фавна. Леонардо, по придворному обычаю, хотел склонить колена перед Франциском. Но тот удержал его, сам склонился и почтительно обнял.
   - Давно мы с тобой не виделись, мэтр Леонар, - молвил он ласково. - Как здоровье? Много ли пишешь? Нет ли новых картин?
   - Все хвораю, ваше величество, - ответил художник и взял портрет Джоконды, чтобы отставить его в сторону.
   - Что это? - спросил король, указывая на картину. - Старый портрет, сир. Изволили видеть... - Все равно, покажи. Картины вои таковы, что, чем больше смотришь, тем больше нравятся. Видя, что художник медлит, один из придворных подошел и, отдернув полотно, открыл Джоконду. Леонардо нахмурился. Король опустился в кресло и долго смотрел на нее молча.
   - Удивительно! - проговорил, наконец, как бы выходя из задумчивости. - Вот прекраснейшая женщина, которую я видел когда-либо! Кто это?
   - Мадонна Лиза, супруга флорентийского гражданина Джокондо, - ответил Леонардо.
   - Давно ли писал? - Десять лет назад. - Все так же хороша и теперь? - Умерла, ваше величество. Мэтр Леонар-да-Вэнси, - молвил придворный Сен-Желе, коверкая имя художника на французский лад, - пять лет работал над этою картиною и не кончил, так, по крайней мере, он сам уверяет.
   - Не кончил? - изумился король. - Чего же еще, помилуй? Как живая, только не говорит...
   - Ну, признаюсь, - обратился он снова к художнику, - есть в чем тебе позавидовать, мэтр Леонар. Пять лет с такою женщиной! Ты на судьбу не можешь пожаловаться: ты был счастлив, старик. И чего только муж глядел? Если бы она не умерла, ты и доныне, пожалуй, не кончил бы!
   И засмеялся, прищурив блестящие глазки, сделавшись еще более похожим на фавна: мысль, что мона Лиза могла остаться верною женою, не приходила ему в голову.
   - Да, друг мой, - прибавил усмехнувшись, - ты знаешь толк в женщинах. Какие плечи, какая грудь! А то, чего не видно, должно быть еще прекраснее...
   Он смотрел на нее тем откровенным мужским взором, который раздевает женщину, овладевает ею, как бесстыдная ласка.
   Леонардо молчал, слегка побледнев и потупив глаза. - Чтобы написать такой портрет, - продолжал король, - мало быть великим художником, надо проникнуть во все тайны женского сердца - лабиринта Дедалова, клубка, которого сам черт не распутает! Вот ведь, кажется, тиха, скромна, смиренна, ручки сложила, как монахиня, воды не замутит, а поди-ка, доверься ей, попробуй угадать, - что у нее на душе!
  
   Souvent femme vai-ie,
   Bien folest qui s, y fiе
  
   привел он два стиха из собственной песенки, которую однажды, в минуту раздумья о женском коварстве, вырезал острием алмаза на оконном стекле в замке Шамбор.
   Леонардо отошел в сторону, делая вид, что хочет передвинуть постав с другою картиною поближе к свету.
   - Не знаю, правда ли, ваше величество, - произнес Сен-Желе полушепотом, наклонившись к уху короля так, чтобы Леонардо не мог слышать, - меня уверяли, будто бы не только Лизы Джоконды, но и ни одной женщины во всю жизнь не любил этот чудак и будто бы он совершенный девственник...
   И еще тише, с игривою улыбкою, прибавил что-то, должно быть, очень нескромное, о любви сократической, о необычайной красоте некоторых учеников Леонардо, о вольных нравах флорентийских мастеров. Франциск удивился, но пожал плечами со снисходиельной усмешкой человека умного, светского, лишенного предрассудков, который сам живет и другим жить не мешает, понимая, что в этого рода делах на вкус и на цвет товарищей нет.
   После Джоконды он обратил внимание на неоконченный картон, стоявший рядом.
   - А это что?
   - Судя по виноградным гроздьям и тирсу, должно быть Вакх, - догадался поэт.
   - А это? - указал король на стоявшую рядом картину.
   - Другой Вакх? - нерешительно молвил Сен-Желе.
   - Странно! - удивился Франциск. - Волосы, грудь, лицо - совсем как у девушки. Похож на Лизу Джоконду: та же улыбка.
   - Может быть, Андрогин? - заметил поэт, и когда король, не отличавшийся ученостью, спросил, что значит это слово, Сен-Желе напомнил ему древнюю басню Платона о двуполых существах, муже-женщинах, более совершенных и прекрасных, чем люди, - детях Солнца и Земли, соединивших оба начала, мужское и женское, столь сильных и гордых, что, подобно Титанам, задумали они воевать на богов и низвергнуть их с Олимпа. Зевс, усмиряя, но не желая истребить до конца мятежников, дабы не лишиться молитв и жертвоприношений, рассек их пополам своею молнией, "как поселянки, сказано у Платона, режут ниткою или волосом яйца для соления впрок". с той поры обе половины, мужчины и женщины, тоскуя, стремятся друг к другу, с желанием неутолимым, которое есть любовь, напоминающая людям первобытное равенство полов.
   - Может быть, - заключил поэт, - мэтр Леонар, в этом создании мечты своей, пытался воскресить то, чего уже нет в природе: хотел соединить разъединенные богами начала, мужское и женское. Слушая объяснение, Франциск смотрел и на эту картину тем же бесстыдным, обнажающим взором, как только что на мону Лизу.
   - Разреши, учитель, наши сомнения, - обратился он к Леонардо, - кто это, Вакх или Андрогин? - Ни тот, ни другой, ваше величество, - молвил Леонардо, краснея, как виноватый. - Это Иоанн Предтеча. - Предтеча? Не может быть! Что ты говоришь, помилуй?.. Но, вглядевшись пристально, заметил в темной глубине картины тонкий тростниковый крест и в недоумении покачал головой.
   Эта смесь священного и греховного казалась ему кощунственной и в то же время нравилась. Он, впрочем, тотчас решил, что придавать этому значение не стоит: мало ли что может взбрести в голову художникам?
   - Мэтр Леонар, я покупаю обе картины: Вакха, то бишь Иоанна, и Лизу Джоконду. Сколько хочешь за них?
   - Ваше величество, - начал было художник робко, - они еще не кончены. Я предполагал...
   - Пустяки! - перебил Франциск. - Иоанна, пожалуй, кончай, - так и быть, подожду. А к Джоконде и прикасаться не смей. Все равно лучше не сделаешь. Я хочу иметь ее у себя тотчас, слышишь? Говори же цену, не бойся: торговаться не буду.
   Леонардо чувствовал, что надо найти извинение, предлог для отказа. Но что мог он сказать этому человеку, который превращал все, к чему ни прикасался, в пошлость или непристойность? Как объяснил бы ему, чем для него был портрет Джоконды, и почему ни за какие деньги не согласился бы он расстаться с ним?
   Франциск думал, что Леонардо молчит потому, что боится продешевить.
   - Ну, делать нечего, если ты сам не хочешь, я назначу цену.
   Взглянул на мону Лизу и сказал:
   - Три тысячи экю. Мало? Три с половиной?
   - Сир, - начал снова художник дрогнувшим голосом, - могу вас уверить... И остановился; лицо его опять слегка побледнело.
   - Ну, хорошо: четыре тысячи, мэтр Леонар. Кажется, довольно?
   Шепот удивления пробежал среди придворных: никогда никакой покровитель искусств, даже сам Лоренцо Медичи, не назначал таких цен за картины.
   Леонардо поднял глаза на Франциска в невыразимом смятении. Готов был упасть к ногам его, молить, как молят о пощаде жизни, чтобы он не отнимал у него Джоконды. Франциск принял это смятение за порыв благодарности, встал, собираясь уходить, и на прощание снова обнял его.
   - Ну, так, значит, по рукам? Четыре тысячи. Деньги можешь получить, когда угодно. Завтра пришлю за Джокондою. Будь спокоен, я выберу такое место для нее, что останешься доволен. Я знаю цену ей и сумею сохранить ее для потомства.
   Когда король ушел, Леонардо опустился в кресло. Он смотрел на Джоконду потерянным взором, все еще не веря тому, что случилось. Нелепые ребяческие планы приходили ему в голову: спрятать ее так, чтоб не могли отыскать, и не отдавать, хотя бы грозили ему смертною казнью; или отослать в Италию с Франческо Мельци: бежать самому с нею.
   Наступили сумерки. Несколько раз заглядывал Франческо в мастерскую, но заговаривать с учителем не смел. Леонардо все еще сидел перед Джокондою; лицо его казалось в темноте бледным и неподвижным, как у мертвого. Ночью вошел в комнату Франческо, который уже лег, но не мог заснуть.
   - Вставай. Пойдем в замок. Мне надо видеть короля.
   - Поздно, учитель. Вы сегодня устали. Опять заболеете. Вам ведь уже и теперь нездоровится. Право, не лучше ли завтра?..
   - Нет, сейчас. Зажги фонарь, проводи меня. - Впрочем, все равно, если не хочешь, я один.
   Не возражая более, Франческо встал, оделся, и они отправились в замок.
   До замка было минут десять хотьбы; но дорога крутая, плохо мощенная. Леонардо шел медленно, опираясь на руку Франческо.
   Ночь без звезд была душная, черная, словно подземная. Ветер дул порывами. Ветви деревьев вздрагивали Испуганно и болезненно. Вверху, между ветвями, рдели освещенные окна замка. Оттуда слышалась музыка. Король ужинал в маленьком избранном обществе, забавляясь шуткою, которую особенно любил: из большого серебряного кубка, с искусною резьбою по краям и подножию, изображавшею непристойности, заставлял пить молоденьких придворных дам и девушек, в присутствии всех, наблюдая, как одни смеялись, другие краснели и плакали от стыда, третьи сердились, четвертые закрывали глаза, чтобы не видеть, пятые притворялись, что видят, но не понимают.
   Среди дам была родная сестра короля, принцесса Маргарита - "Жемчужина жемчужин", как ее называли.
   Искусство нравиться было для нее "привычнее хлеба насущного". Но, пленяя всех, была она равнодушна ко всем, только брата любила странною, чрезмерною любовью: слабости его казались ей совершенствами, пороки - доблестями, лицо фавна - лицом Аполлона. За него во всякую минуту жизни была она готова, как сама выражалась, "не только развеять по ветру прах тела своего, но отдать и бессмертную душу свою". Ходили слухи, будто бы она любит его более, чем позволено сестре любить брата. Во всяком случае, Франциск злоупотреблял этою любовью: пользовался услугами ее не только в трудах, болезнях, опасностях, но и во всех своих любовных похождениях.
   В тот вечер должна была пить из непристойного кубка новая гостья, совсем еще молоденькая девушка, почти ребенок, наследница древнего рода, отысканная где-то в захолустье Бретани Маргаритою, представленная ко двору и уже начинавшая нравиться его величеству. Девушка не имела нужды притворяться: она, в самом деле, не понимала бесстыдных изображений; только чуть-чуть краснела от устремленных на нее любопытных и насмешливых взоров. Король был очень весел.
   Доложили о приходе Леонардо. Франциск велел принять его и вместе с Маргаритою пошел к нему навстречу.
   Когда художник в смущении, потупив глаза, проходил по освещенным залам сквозь ряды придворных дам и кавалеров, - не то удивленные, не то насмешливые взоры провожали его: от этого высокого старика, с длинными седыми волосами, с угрюмым лицом, с робким до дикости взглядом, на самых беспечных и легкомысленных веяло дыханием иного, чуждого мира, как веет холодом от человека, пришедшего в комнату со стужи.
   - А, мэтр Леонар! - приветствовал его король и, по обыкновению, почтительно обнял. - Редкий гость! Чем потчевать? Знаю, мяса не ешь, - может быть, овощей или плодов?
   - Благодарю, ваше величество... Простите, мне хотелось бы сказать вам два слова... Король посмотрел на него пристально. - Что с тобой, друг? Уж не болен ли? Отвел его в сторону и спросил, указывая на сестру: - Не помешает?
   - О, нет, - возразил художник, склонившись перед Маргаритою. - Смею надеяться, что ее высочество также будет за меня ходатайствовать... - Говори. Ты знаешь, я всегда рад.
   - Я все о том же, сир; - о картине, которую вы пожелали купить, о портрете моны Лизы...
   - Как? Опять? Зачем же ты мне сразу Не сказал? Чудак! Я думал - мы сошлись в цене. - Я не о деньгах, ваше величество... - О чем же?
   И Леонардо снова почувствовал, под равнодушно-ласковым взором Франциска, невозможность говорить о Джоконде.
   - Государь, - произнес, наконец, делая усилие, - Государь, будьте милостивы, не отнимайте у меня этого портрета! Он все равно ваш, и денег не надо мне: только на время оставьте его у меня - до моей смерти... Замялся, не кончил и с отчаянною мольбою взглянул на Маргариту. Король, пожав плечами, нахмурился. - Сир, - вступилась девушка, - исполните просьбу мэтра Леонара. Он заслужил того - будьте милостивы! - И вы за него, и вы? Да это целый заговор! Она положила руку на плечо брата и шепнула ему на ухо:
   - Как же вы не видите? Он до сих пор любит ее... - Да ведь она умерла! - Что из того? Разве мертвых не любят? Вы же сами говорили, что она живая на портрете. Будьте добры, братец милый, оставьте ему последнюю память о прошлом, нe огорчайте старика...
   Что-то шевельнулось в уме Франциска, полузабытое, школьное, книжное - о вечном союзе душ, о неземной любви, о рыцарской верности: ему захотелось быть великодушным.
   - Бог с тобой, мэтр Леонар, - молвил с немного насмешливой улыбкой, - видно, тебя не переупрямишь. Ты сумел выбрать себе ходатайницу. Будь спокоен, я исполню твое желание. Только помни: картина мне принадлежит, и деньги за нее ты получишь вперед. И потрепал его по плечу.
   - Не бойся же, друг мой: даю тебе слово - никто не разлучит тебя с твоею Лизой!
   У Маргариты навернулись слезы на глаза: с тихой улыбкой подала она руку художнику, и тот поцеловал ее молча. Заиграла музыка; начался бал; закружились пары. И уже никто не вспоминал о странном, чуждом госте, который прошел между ними, как тень, и снова скрылся во мраке беззвездной, черной, словно подземной, ночи.
   Франческо Мельци, чтобы вступить во владение небольшим наследством дальнего родственника, должен был получить бумаги от королевского нотариуса города Амбуаза, мэтра Гильома Боро. Это был человек любезный и дружески расположенный к Леонардо.
   Однажды, беседуя с Франческо о последних работах учителя, заметил он с шуткою, что и в собственном доме его есть удивительный живописец из Гиперборейских стран. И, когда Франческо стал расспрашивать, повел его на чердак и здесь, в большой низкой комнате, рядом с голубятнею, в углублении слухового окна, показал крошечную иконописную мастерскую Евтихия Паисиевича Гагары.
   Франческо, желая развеселить учителя, который в последние дни был особенно задумчив, рассказал ему о мастерской живописца-варвара как о любопытной диковинке, советуя, при случае, взглянуть на нее. Леонардо помнил разговор свой в Милане, во дворце Моро, на празднике Золотого Века, с русским послом Никитою Карачаровым о далекой Московии; ему захотелось видеть художника из этой полусказочной страны.
   Однажды вечером, вскоре после покупки Франциском портрета Джоконды, пошли они к мэтру Гильому.
   В тот вечер товарищи Евтихия отправились в замок, на маскарад и бал. Евтихий также собирался; но Илья Потапыч, который сам должен был присутствовать на празднике, отсоветовал ему:
   - Когда в здешних поганых фряжских обычаях к питию пьянственному мужи и жены в гнусных личинах и машкерах сойдутся, тут же приходят и некие кощунники, имея гусли и скрипели, и сопели, и бубны, бесяся и скача, и скверные песни припевая: каждый муж чужой жене питие подает с лобзанием, и тут будет рукам приятие и злотайным речам соплетение, и связь диавольская...
   Не столько, впрочем, из боязни соблазнов, сколько потому, что хотел в уединении поработать над новою иконою "Всякое дыхание да хвалит Господа", Евтихий остался дома один, сел на свое обычное место у окна и принялся за работу.
   Все ремесленные мелочи искусства были для него не менее святы и дороги, чем высшие правила. Он заботился не об одном изяществе, но и о прочности - писал икону так, чтобы века могли пройти, не испортив ее.
   Дерево, обыкновенно липу или клен, выбирал самого ровного белого цвета, выросшее на месте высоком, сухом, потому не легко загнивающее; старательно заделывал пазы, проклеивал доску крепким стерляжьим клеем, накладывал паволоку из мягкой старой холстины, намазывал слоями жидкий левкас, отнюдь не меловой, который употреблялся мастерами, помышлявшими более о дешевизне, чем о долговечности своих произведений, - а самый дорогой, твердый и нежный алебастровый; давал ему просохнуть, выглаживал хвощом, потом "знаменил", - рисовал тонкою кисточкой с тушью "перевод" с древнего образца дабы впоследствии, во время раскрашивания, не сбиться, "графовал", обводил весь очерк узкими, выскребленными острием гвоздя, канавками - "графьями"; наконец, приготовлял краски - вапы: распускал их на яичном желтке, протирал в глиняных черепках и раковинах, а иные, самые нежные, на собственных ногтях, заменявших ему палитру; затем начинал писать, сперва "доличное" - все, кроме человеческих лиц: горы, в виде круглых, плоских шапок, деревья - грибами, травы - наподобие перистых черно-красных водорослей, с голубыми точками незабудок, облака - неправильными белыми кружками; одежды грунтовал сначала темно-коричневою краскою, потом обозначал по ним складки и в высоких местах пробеливал; золотые украшения в ризах ангелов и святителей, также зарубки и тончайшие усики трав золотил, при помощи спитом, "в проскребку", червонным золотом. - Вся доличная работа была уже исполнена. В тот вечер приступил он к последней, самой важной и трудной части - к писанию человеческих лиц: так же, как ризы, грунтовал их темною краскою, потом постепенно стал "Оживлять" тремя личными вохрами, из коих каждая последующая была светлее предыдущей, и, наконец, "подрумянивать щечку и уста, и бородку, и губки, и шейку". Не довольствуясь резкими белыми "движками" старого новгородского письма, он стремился к новому, рублевскому, сходному с древневизантийским, более совершенному, как тогдашние мастера выражались, плавкому, Злачному, в котором розоватое вохрение пущено в тонкую светлую тень; особенно же заботился о благолепии мужей - бороде, то короткой, курчеватой, то длинной, повившейся до земли, то широкой, распахнувшейся на оба плеча, то "рассохатой, с космочками", "продымленной", Или с "подрусинками", или "с подсединками"; о выражении лиц величаво-строгом, или "страдном" и нежном.
   Он совсем погрузился в работу, как вдруг за окном послышался шелест и трепет голубиных крыльев. Евтихий знал, что это кормит птиц соседка, молодая жена старого пекаря. Он часто смотрел на нее украдкою. Над палисадником, между ветвями сирени, в темном четырехугольнике открытого окна, стояла она, с голою шеей, с вырезом платья, сквозь который сверху видно ему было разделение грудей и теплая тень между ними, - с чуть заметными веснушками на белой коже и рыжими волосами, блестевшими на солнце, как золото.
   "Чадо, на женскую красоту не зри, - вспоминались ему слова Ильи Потапыча, - ибо та красота сладит сперва, как медвяная сыта, а после горше полыни и желчи бывает. Не возводи на нее очей своих, да не погибнешь. Чадо, беги от красоты женской невозвратно, как Ной от потопа, как Лот от Содома и Гоморры. Ибо что есть жена? Сеть, сотворенная бесом, прельщающая сластями, - проказливая на святых клеветница, сатанинский праздник, покоище змеиное, цвет дьявольский, без исцеления болезнь, коза неистовая, ветер северный, день ненастный, гостиница жидовская. Лучше лихорадкою болеть, нежели женою обладаему быть: лихорадка потрясет да и пустит, а жена до смерти иссушит. Жена подобна перечесу: сюда болит, а сюда свербит. Кротима - высится, биема - бесится. Всякого зла злее злая жена".
   Евтихий продолжал смотреть на соседку и даже ответил на улыбку ее такою же невольною улыбкою. Потом, вернувшись к работе, написал одну из святых мучениц в иконе с волосами золотисто-рыжего цвета, как у хорошенькой пекарши.
   На лестнице раздались голоса. Вошел Власий, старый посольский толмач, за ним хозяин дома мэтр Гильом Боро, Франческо Мельци и Леонардо.
   Когда Власий объявил Евтихию, что гости желают взглянуть на его мастерскую, он застыдился, почти испугался и все время, пока они осматривали, стоял молча, потупившись, не зная, куда деть глаза, только изредка взглядывая на Леонардо: лицо его поразило Евтихия - он казался ему похожим на Илью пророка, как тот изображался в "Иконописном подлиннике".
   Осмотрев принадлежности крошечной мастерской - невиданные кисти, пилки, дощечки, раковины с валами, горшочки с клеем и олифою, - обратил Леонардо внимание на икону "Всякое дыхание да хвалит Господа". Хотя Власий, который больше путал, чем объяснял, не умел втолковать значение надписей, художник понял замысел иконы и удивился тому, что этот варвар, сын "зверского племени", как называли итальянские путешественники русских людей, - коснулся предела всей человеческой мудрости: не был ли Сидящий на престоле над сферами семи планет, воспеваемый всеми голосами природы - неба и преисподней, огня и духа бурного, растений и животных, змеи и ангелов, - "Первым Двигателем" божественной эпики - Primo Motoro самого Леонардо? Учитель рассматривал также, с глубоким вниманием и любопытством, лицевой "Иконописный подлинник", большую тетрадь с изображением икон, слегка очерченных углем или красными чернилами. Здесь увидел он различных русских Богоматерей - Утоли моя печали, и Радость скорбящих, и Взыграния, и Умиления, и Живоносный Источник, где Пречистая стоит над водометом, утоляющим жажду всех тварей, и Страстную с Младенцем исусом, Который, как бы в ужасе, отвращается от подаваемого Ему скорбным Архангелом креста; и Спаса - серая брада с прямыми, не вьющимися волосами, нерукотворного, запечатленного на убрусе, коим Господь отирал лицо Свое, орошенное потом, когда шел на Голгофу; Спаса Благое Молчание с руками, сложенными на груди. Леонардо чувствовал, что это - не живопись, или, по крайней мере, не то, чем казалась ему живопись: но, вопреки несовершенству рисунка, света и тени, перспективы и анатомии - здесь, как в старых византийских мозаиках Леонардо видел их в Равенне), была сила веры, более древняя и вместе с тем более юная, чем в самых ранних писаниях итальянских мастеров, Чимабу и Джотто; было чаяние великой, новой красоты, - как бы таинственные сумерки, в которых последний луч эллинской прелести сливался с первым лучом еще неведомого утра. Действие этих образов, иногда неуклюжих, варварских, странных до дикости, и в то же время бесплотных, прозрачных и нежных, как сновидения ребенка, подобно было действию музыки; в самом нарушении законов естественных досягали они мира сверхъестественного.
   Особенно поразили художника два лика Иоанна Предтечи Крылатого: у одного в левой руке была золотая чаша с вечным Младенцем, на Которого указывал он правой рукой: "Се Агнец Божий, вземляй грехи мира"; другой - "с усекновением", вопреки законам природы, имел две головы: одну, живую, на плечах, другую, мертвую, Взявший [на Себя] (церковнослав.). в сосуде, который держал в руках, как бы в знак того, что человек, только умертвив в себе все человеческое, достигает окрыления сверхчеловеческого; лик у обоих был странен и страшен: взор широко открытых глаз похож на взор орла, вперенный в солнце; борода и волосы развевались, как бы от сильного ветра; косматая верблюжья риза напоминала перья птицы; кости исхудалых, непомерно длинных, тонких рук и ног, едва покрытые кожей, казались легкими, преображенными для полета, точно пустыми, полыми внутри, как хрящи и кости пернатых; за плечами два исполинские крыла подобны были крыльям лебедя или той Великой Птицы, о которой всю жизнь мечтал Леонардо.
   И вспомнились художнику слова пророка Малахии, приведенные в дневнике Джованни Бельтраффио:
  
   "Вот Я посылаю Ангела Моего, и он приготовит путь предо Мною, и внезапно придет в храм Свой Господь, Которого вы ищете, и Ангел завета. Которого вы желаете. Вот Он идет".
  
   Только что уехал король, воцарилась в Амбуазе обычная тишина и пустынность. Раздавался лишь мерный медный бой часов на башне Орлож, да по вечерам крики диких лебедей на песчаных отмелях, среди гладкой, как зеркало, отражающей бледно-зеленое небо, Луары.
   Леонардо по-прежнему работал над Иоанном Предтечею. Но работа, по мере того, как шла вперед, становилась она все труднее, все медленнее. Иногда казалось Франческо, что учитель хочет невозможного. С таким же дерзновением, как некогда тайну жизни в моне Лизе, теперь, в этом Иоанне, который указывал на крест Голгофы, испытывал он то, в чем жизнь и смерть сливаются в одну, еще большую тайну.
   Порою, в сумерки, Леонардо, сняв покров с Джоконды, подолгу смотрел на нее и на стоявшего рядом Иоанна, как будто сравнивал их. И тогда ученику казалось, может быть, от игры неверного света и тени, что выражение лиц у обоих, у Отрока и Женщины, меняется, что они выступают из полотна, как призраки, под пристальным взором художника, оживляясь жизнью сверхъестественною, и что Иоанн становится похожим на мону Лизу и на самого Леонардо в юности, как сын похож на отца и на мать.
   Здоровье учителя слабело. Напрасно Мельци умолял его отдохнуть, оставить работу, Леонардо слышать не хотел об отдыхе. Однажды, осенью 1518 года, особенно недомогалось ему. Но, преодолевая болезнь и усталость, проработал он целый день; кончил только раньше, чем всегда, и попросил франческо проводить его наверх, в спальню: витая дереввянная лестница была крута; вследствие частых головокружений не решался он в последние дни подыматься по ней без чьей-либо помощи.
   И на этот раз Франческо поддерживал учителя. Леонардо шел медленно, с трудом, останавливаясь через каждые две, три ступени, чтобы перевести дух. Вдруг покачнулся, опираясь на ученика всею тяжестью тела. Тот понял, что ему дурно, и боясь, что один не сможет поддержать его, кликнул старого слугу, Баттисту Вилланиса. Вдвоем подхватили они Леонардо, который опустился к ним на руки, стали звать на помощь, и когда подоспели еще двое слуг, перенесли больного в спальню.
   Отказываясь, по обыкновению, от всякого лечения, шесть недель пролежал он в постели. Правая сторона тела была разбита параличом, правая рука отнялась. К началу зимы ему сделалось лучше. Но поправлялся он трудно и медленно.
   В течение всей своей жизни Леонардо владел обеими руками - левой, как и правой - одинаково, и обе были ему нужны для работы: левою рисовал, писал картины правою; то, что делала одна, не могла бы сделать другая; в этом соединении двух противоположных сил заключалось, как он утверждал, преимущество его перед другими художниками. Но теперь, когда, вследствие паралича, онемели пальцы на правой руке, так что он лишился или почти лишился ее употребления, Леонардо боялся, что живопись сделается для него невозможною. В первых числах декабря встал с постели, сперва начал ходить по верхним покоям, потом спускаться в мастерскую. Но к работе не возвращался.
   Однажды, в самый тихий час дня, когда все в доме спали после полдника, Франческо, желая о чем-то спросить учителя и, не найдя его в верхних покоях, сошел вниз, в мастерскую, осторожно приотворил дверь и заглянул. В последнее время Леонардо, более угрюмый и нелюдимый, чем когда-либо, любил подолгу оставаться один, не позволяя, чтобы к нему входили без спроса, точно боялся, что за ним подсматривают.
   В приотворенную дверь Франческо увидел, что он стоит перед Иоанном и пробует писать больною рукою; лицо его искажено было судорогою отчаянного усилия; углы крепко сжатых губ опущены; брови сдвинуты; седые пряди волос прилипли ко лбу, смоченному потом. Окоченелые пальцы не слушались: кисть дрожала в руке великого мастера, как в руке неопытного ученика.
   В ужасе, не смея шевельнуться, затаив дыхание, смотрел Франческо на эту последнюю борьбу живого духа с умирающей плотью.
   В тот год зима была суровая; Ледоход разрушил мосты на Луаре; л

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 517 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа