Главная » Книги

Мамин-Сибиряк Д. Н. - Три конца, Страница 6

Мамин-Сибиряк Д. Н. - Три конца


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

nbsp; - Тебе сколько лет, Оленка?
   - Не знаю.
   Оленка смотрела на Нюрочку испуганными глазами и готова была разреветься благим матом каждую минуту.
   - Как же ты не знаешь? - удивилась Нюрочка. - Разве ты не учишься?
   - Учусь... у тетки Таисьи азбуку учу.
   - Ты ее боишься?
   - Боюсь. Она ременною лестовкой хлещется... Все ее боятся.
   Нюрочке сделалось смешно: разве можно бояться Таисьи? Она такая добрая и ласковая всегда. Девочки быстро познакомились и первым делом осмотрели костюмы одна у другой. Нюрочка даже хотела было примерять Оленкин сарафан, как в окне неожиданно показалась голова Васи.
   - А, вот вы где, голубушки! - весело проговорил он, пробуя отворить окно.
   Нюрочка так и обомлела от страха, но, на ее счастье, окно оказалось запертым изнутри. Светелка, где они сидели, единственным окном выходила куда-то на крышу, где Вася гонял голубей.
   - Отворите окошко, куклы! - командовал он. - А не то сломаю стекло, вам же хуже будет...
   - Нюрочка, иди обедать... - послышался в этот критический момент голос Таисьи на лестнице, и голова Васи скрылась.
   - А Олена разве не пойдет с нами? - спрашивала Нюрочка, спускаясь по лестнице.
   - Пусть пока там посидит, не велика гостья... - ворчала Таисья, придерживая Нюрочку за юбку.
   Сегодня обеденный стол был поставлен в парадной зале, и прислуга сбилась с ног, стараясь устроить все форменно. Петр Елисеич в волнении ходил кругом стола и особенно сильно размахивал платком.
   - Погостили у баушки Василисы, Петр Елисеич? - спрашивала Анфиса Егоровна. - И слава богу... Сколько лет не видались, а старушка уж старенькая стаёт... Не сегодня-завтра и помрет, а теперь ей все же легче...
   - А что, заставляла, поди, в ноги кланяться? - подсмеивался Груздев, хлопая гостя по плечу. - Мы тут по старинке живем... Признаться сказать, я и сам не очень-то долюбливаю нашу раскольничью стариковщину, все изъедуги какие-то...
   - Самойло Евтихыч! - строго остановила его жена.
   - Ну, не буду, не буду!.. Конечно, строгость необходима, особенно с детьми... Вот у тебя дочь, у меня сын, а еще кто знает, чем они утешат родителей-то на старости лет.
   - Точно из бани вырвался, - рассказывал Петр Елисеич, не слушая хозяина. - Так и напирает... Еще этот Мосей навязался. Главное, что обидно: не верят ни одному моему слову, точно я их продал кому. Не верят и в то же время выпытывают. Одна мука.
   - Темнота наша, - заметил Груздев и широко вздохнул. - А вот и Нюрочка!.. Ну, иди сюда, кралечка, садись вот рядом со мной, а я тебя буду угощать...
   - Хозяйку растите, - ласково говорила Анфиса Егоровна, гладя Нюрочку по голове.
   Обедали все свои. В дальнем конце стола скромно поместилась Таисья, а с ней рядом какой-то таинственный старец Кирилл. Этот последний в своем темном раскольничьем полукафтанье и с подстриженными по-раскольничьи на лбу волосами невольно бросался в глаза. Широкое, скуластое лицо, обросшее густою бородой, с плутоватыми темными глазками и приплюснутым татарским носом, было типично само по себе, а пробивавшаяся в темных волосах седина придавала ему какое-то иконное благообразие.
   - Не узнаешь, видно, меня, милостивец? - обратился он к Петру Елисеичу, когда тот садился за стол. - Смиренный старец Кирилл из Заболотья...
   - Что-то не упомню...
   - А у отца Основы в третьем годе? Запамятовал, милостивец...
   - Вот этакие смиренные старцы и смущают народ, - объяснил Груздев, указывая глазами Мухину на смиренного Кирилла. - Спроси-ка его, зачем он в Самосадку-то приехал?.. С твоим братцем Мосеем два сапога пара будут.
   - Самойло Евтихыч! - закликала мужа Анфиса Егоровна.
   - Ну, не буду... Сказал: не буду!
   - Обнес ты меня напраслиной, милостивец, - кротко ответил смиренный Кирилл. - Действительно, возымел желание посетить богоспасаемые веси, премногими мужи и жены изобилующие... Вот сестра Таисья на перепутье задержала, разговора некоего для.
   За столом прислуживали груздевские "молодцы", и в числе их Илюшка Рачитель, смотревший на обедавших сердитыми глазами. Петр Елисеич был не в духе и почти ничего не ел, что очень огорчало хозяйку. Груздев больше всего заботился о винах, причем не забывал и себя. Между прочим, он заставлял пить и смиренного Кирилла, который сначала все отнекивался. Сестра Таисья сидела, опустив глаза долу, и совсем не вмешивалась в разговор. Нюрочке опять было весело, потому что она сидела рядом с отцом, а Вася напротив них. Расхрабрившись, она даже показала ему язык и очень смутилась, когда встретила строгий взгляд Таисьи.
   - А ты, Самойло Евтихыч, был на молебне-то, когда волю объявляли на Ключевском? - спрашивал смиренный Кирилл.
   - Был... Мне, брат, нельзя, потому что тут исправник и Лука Назарыч. Подневольный я человек.
   - Не в осуждение тебе, милостивец, слово молвится, а наипаче к тому, что все для одних мочеган делается: у них и свои иконы поднимали, и в колокола звонили, и стечение народное было, а наш Кержацкий конец безмолвствовал... Воля-то вышла всем, а радуются одни мочегане.
   - Кто же вам мешал радоваться? - грубо спрашивал Груздев, заметно подвыпивший.
   - Суета! - вздохнул смиренный Кирилл. - И прежде сии лестные кознования в прочих изъявлена быша, но расточенные овцы не собрашася вкупе...
   - Перестань ты морочить-то, а говори по-людски! - оборвал его Груздев и, указав на него Мухину, прибавил: - Вот этакие смиренные иноки разъезжают теперь по заводам и смутьянят...
   - Антихрист народился, вот что, если говорить напрямки! - с неожиданным азартом заявил смиренный Кирилл и даже ударил кулаком по столу, так что посуда загремела. - В писании прямо сказано: "Придет всескверный, яко льстец и ложь..." Вот он и пришел! А что сказано в Кирилловой книге? - "И власть первого зверя вся творит... Всяк глаголяй, кроме повеленных, аще и достоверен будет, аще и постит и девствует, аще и знамения творит, аще и пророчествует - волк тебе да мнится во овчей коже, овцам пагубу содевающ..."
   Глазки смиренного заболотского инока так и заблестели, лицо побледнело, и он делался все смелее, чувствуя поднимавшееся обаяние своей восторженной речи. Таисья еще ниже опустила глаза... Она знала, что смиренный Кирилл переврал текст: часть взял из Игнатия Богоносца, а выдает за Кириллову книгу. Но она удержалась от изобличения завравшегося инока, чтобы не нарушать произведенного им впечатления. Слепое уважение к церковно-славянскому языку сказалось в слушателях, особенно в Груздеве. Заныла мистическая раскольничья жилка с ее вечною скорбью, страхом и недоверием... Подогретый этим впечатлением, смиренный Кирилл говорил и говорил, уснащая свою речь излюбленными цитатами. Таисья уже забыла о промахах заболотского инока и со слезами на глазах смотрела на смущенного милостивца Самойлу Евтихыча, который как-то весь съежился. Анфиса Егоровна вытирала платком катившиеся слезы, а Нюрочка с широко раскрытыми, удивленными глазами боязливо прижалась своею детскою головкой к отцу. Заболотье посылало этого полуученого Кирилла с разными тонкими поручениями к милостивцам именно за эти яркие вспышки какого-то дикого вдохновения, производившего на темную массу неотразимое впечатление. Это был один из "повеленных" раскольничьих агентов.
   - Работы египетские вместятся... - гремел Кирилл; он теперь уже стоял на ногах и размахивал правою рукой. - Нищ, убог и странен стою пред тобой, милостивец, но нищ, убог и странен по своей воле... Да! Видит мое духовное око ненасытную алчбу и похоть, большие помыслы, а будет час, когда ты, милостивец, позавидуешь мне...
   - Будет, будет, - ласково удерживала Таисья расходившегося старца. - Все мы грешные люди и все будем в огне гореть.
   Анфиса Егоровна толкала мужа и что-то шептала ему на ухо.
   - Ну, будет... прости, - нерешительно, устыдясь гостя, проговорил Груздев. - Сгрубил я тебе по своей мирской слепоте...
   - А, теперь - прости! - кричал охваченный яростью смиренный Кирилл. - А как ты даве со мной разговаривал? Вставай да кланяйся в ноги, тогда и прощу.
   Груздев на мгновение задумался, но быстро вылез из-за стола и, подойдя к иноку, отвесил глубокий поясной поклон, касаясь рукой пола.
   - Не тебе кланяюсь, а твоему иноческому чину, - проговорил он уже спокойным тоном. - Прости, отче, и благослови...
   - Ну, бог тебя благословит, бог тебя простит...
   Наступила тяжелая минута общего молчания. Всем было неловко. Казачок Тишка стоял у стены, опустив глаза, и только побелевшие губы у него тряслись от страха: ловко скрутил Кирилл Самойлу Евтихыча... Один Илюшка посматривал на всех с скрытою во взгляде улыбкой: он был чужой здесь и понимал только одну смешную сторону в унижении Груздева. Заболотский инок посмотрел кругом удивленными глазами, расслабленно опустился на свое место и, закрыв лицо руками, заплакал с какими-то детскими всхлипываниями.
   - Отец Кирилл, что вы? - уговаривала его Анфиса Егоровна. - Простите уж нас, глупых...
   - Не о себе плачу, - отозвался инок, не отнимая рук. - Знамения ясны... Разбойник уж идет с умиренною душой, а мы слепотствуем во тьме неведения.
  
  

VII

  
   Еще за обедом Вася несколько раз выскакивал из-за стола и подбегал к окну. Мать строго на него смотрела и качала головой, но у мальчика было такое взволнованное лицо, что у ней не повертывался язык побранить непоседу. Когда смиренный Кирилл принялся обличать милостивцев, Вася воспользовался удобным моментом, подбежал к Нюрочке и шепнул:
   - Нюрочка, айда наверх... Сейчас на мысу круг соберется!
   Повторять свое приглашение ему не пришлось, потому что Нюрочке самой до смерти надоело сидеть за столом, и она рада была случаю удрать. Дети скрылись потихоньку, и только материнский глаз Анфисы Егоровны проводил их до порога да сестра Таисья строго покачала головой. Вырвавшись на волю, дети взапуски понеслись наверх, так что деревянная лестница только загремела у них под ногами. По пути Вася заглянул в ту светелку, где давеча прятались Нюрочка с Оленкой, и весело захохотал. Оленка стояла в углу, привязанная веревкой к стулу. Вместо угощения перед ней лежал клок сена. Она не смела пикнуть в чужом доме и так простояла все время обеда. Конечно, все это проделал Вася и теперь с детскою жестокостью хохотал над несчастною девочкой, у которой от слез распухло все лицо.
   - Ах ты, разбойник!.. - послышался голос Таисьи, которая своими неслышными шагами, как тень, поднялась по лестнице за детьми.
   Завидев тетку, Оленка горько заревела.
   - Тпрсо! тпрсо!.. - дразнил ее Вася, протягивая руку, как манят лошадей. - У ней нокоть, у Оленки, как у лошадей бывает.
   Но его кудрявая голова очутилась сейчас же в руках у Таисьи, и он только охнул, когда она с неженскою силой ударила его между лопаток кулаком. Это обескуражило баловня, а когда он хотел вцепиться в Таисьину руку своими белыми зубами, то очутился уже на полу.
   - Ступай, жалься матери-то, разбойник! - спокойно говорила Таисья, с необыкновенною ловкостью трепля Васю за уши, так что его кудрявая голова болталась и стучала о пол. - Ступай, жалься... Я тебя еще выдеру. Погоди, пес!..
   Вася едва вывернулся из Таисьиных рук и, как бомба, вылетел в открытую дверь. Нюрочка со страху прижалась в угол и не смела шевельнуться. Таисья обласкала Оленку, отвязала и, погладив ее по головке, сунула ей прямо в рот кусок пирожного. Оленка принялась жевать его, глотая слезы.
   - Пойдемте, деушки, на балкон, круг смотреть, - говорила Таисья, подхватывая девочек за руки. - Перестань, Оленка, хныкать... Ужо накормлю и тебя на куфне.
   Они пошли каким-то темным переходом и попали в другую светелку, выходившую широким балконом прямо на улицу. Нюрочка так и ахнула от восторга, когда они вышли на балкон: под их ногами раскинулась как на ладони вся Самосадка. Река Каменка делала красивое колено к Желтой горе, а за ней зубчатою стеной поднимался бесконечный лес, уходивший из глаз. За Березайкой красиво пестрела большая караванная контора, склады железа, барки, амбары и сложенные бунтами снасти. Собственно селение раскидало свои избушки в четыре неправильные улицы, лучами сбегавшиеся на мысу. В яркий солнечный день картина получалась замечательно красивая, и даже Таисья вздохнула, любуясь всем "жилом". Она особенно долго смотрела на глинистую дорожку, которая на том берегу Каменки желтою змейкой уползала в лес.
   - Таисья, а где круг? - спрашивала Нюрочка, сгорая от нетерпения.
   - А вон... вон, где люди-то собрались на мысу, гляди прямо-то.
   Действительно, на самом мысу уже собралась толпа, образуя широкий круг. Пока стояли одни подростки да сновала пристанская детвора. Борьбу начинали по исстари заведенному обычаю малыши, за ними выступали подростки, а большие мужики подходили уже к концу, когда решался на целый год горячий вопрос, кто "унесет круг" - ключевляне или самосадские. Лучшие борцы приберегались к концу борьбы, и последний уносил круг. Этот обычай переходил из рода в род, и Самосадка славилась своими борцами, которые почти каждый год торжествовали и у себя дома и на Ключевском заводе.
   - Вон он, тятька-то... - проговорила Оленка, указывая рукой на круг.
   - Ишь какие вострые глаза: узнала тятьку! - похвалила Таисья, заслоняя глаза от солнца рукой. - Твой тятька в кругу шарашится. Прежде-то сам хватски боролся, а ноне, ишь, ребятишек стравляет.
   - Эй ты, святая душа на костылях! - кричал снизу Вася, окруженный целою толпой пристанских ребятишек.
   - Ах, разбойник... Ужо вот я скажу матери-то! - бранилась Таисья, грозя Васе кулаком. - И востер только мальчишка: в кого такой, подумаешь, уродился!
   Вася в ответ скакал на одной ноге и показывал язык.
   Пьяный Никитич знал свое дело, и борьба завязалась. Сначала выпущены были пятилетки, и с балкона было видно, как в воздухе мелькали босые детские ноги. Прибывавшая толпа шумно выражала свое одобрение победителям. Мальчиков-ключевлян было немного, и их скоро перекидали приставляне. Боролись не в охапку, по-мужицки, а за вороток, подшибая ногой. По обычаю, каждый боролся три раза. Ребята боролись скоро, и на круг выходили все новые борцы. Никитич бегал по кругу с палкой, отодвигая напиравших сзади праздных зрителей, и зорко следил, чтобы борьба стояла правильно. Заслышав шум на мысу, народ так и повалил к кругу. В толпе запестрели кумачные красные бабьи платки. Около них увивалась пристанская молодежь, разряженная по-праздничному - в кумачные рубахи, плисовые шаровары и суконные пальто. Халатов и шелковых цилиндров молодежь уже не носила. Таисья, глядя с балкона на происходившую внизу суету, только вздыхала.
   Когда на кругу выступили подростки, на балкон пришел Самойло Евтихыч, Анфиса Егоровна и Петр Елисеич. Мужчины были слегка навеселе, а у Самойла Евтихыча лицо горело, как кумач.
   - Ну-ка, поворачивай, молодцы! - кричал он с балкона гудевшей на мысу толпе. - Эй, самосадские, не выдавай!.. Кто унесет круг, приходи получать кумачную рубаху - это от меня!
   Когда-то и сам Самойло Евтихыч лихо боролся на кругу с ключевлянами, а теперь у него зудились руки.
   - Тишка, Илюшка, валяй в круг! - кричал он, свешиваясь с балкона. - А где Васька? Пусть и он попробует, как печенки отшибают... Эх, не в отца уродился!..
   - Разве он мужик? - уговаривала расходившегося мужа Анфиса Егоровна. - Тоже и придумаешь... Петр Елисеич, какая красавица у вас в Ключевском заводе выросла, вон стоит с бабами. Чья это?
   - Это сестра брательников Гущиных, - с гордостью объяснила Таисья, - Аграфеной звать.
   - Это сестра нашему обережному Матвею? Удивительно красивая девка.
   Казачок Тишка и новый груздевский "молодец" Илюшка стояли уже в кругу и попробовали счастья вместе с другими груздевскими молодцами. Но им не повезло. Тишка сошел с круга на втором борце, а Илюшка полетел на землю от первого. Круг делался все плотнее, несмотря на отчаянные усилия Никитича, раздвигавшего напиравший народ. Господский кучер Семка уронил четверых самосадчан и несколько поддержал этим репутацию своего завода. Брательники Гущины были, конечно, налицо и терпеливо ждали своей очереди. Впереди всех стоял красавец Спирька Гущин, на которого проглядели глаза все самосадские девки. Из других ключевлян выдавались обжимочный мастер Пимка Соболев и листокатальный мастер Гараська Ковригин - тоже не последние борцы, уносившие круг у себя дома. Тут же толкался в народе подгулявший дозорный Полуэхт Самоварник, ко всем приставал и всем надоедал.
   - Родимые мои... - повторял Самоварник, помахивая подобранным халатом, как хвостом. - Постарайтесь, голубчики! Штобы не стыдно было на завод воротиться...
   - Сам поборись, Полуэхт.
   - Не могу, родимый мой: кость у меня жидкая.
   Все были уверены вперед, что круг унесет Матюшка Гущин, который будет бороться последним. Он уже раза два уносил круг, и обе стороны оставались довольны, потому что каждая считала Матюшку своим: ключевляне - потому, что Матюшка родился и вырос в Ключевском, а самосадские - потому, что он жил сейчас на Самосадке.
   - Мочеганы пришли... - загудела толпа, когда к кругу подошли Терешка-казак и лесообъездчик Макар Горбатый. - Пустите мочеган бороться...
   - По шее мочеган! - раздался чей-то одинокий голос и замер.
   Мочегане вошли в круг и присоединились к своим Ключевским. Встретившая их насмешками толпа сейчас же успокоилась, потому что началась настоящая борьба: выступил в круг младший брательник Гущин. Воцарилась мертвая тишина. Борцы ходили по кругу, взявши друг друга за ворот чекменей правою рукой, - левая шла в дело только в момент схватки. Вся суть заключалась в том, чтобы ловко ударить противника ногой и сбить его на землю. Младший брательник Гущин погиб на шестом борце и вызвал шумные одобрения со стороны своих ключевлян, как до него кучер Семка. Второй брат упал под первого борца, и торжествовали самосадчане. Так же бесславно погиб и третий брат, за которым выступил Спирька. Огорченный неудачей двух братьев, Спирька в течение пяти минут смял трех лучших самосадских борцов.
   - Эх вы, вороны, разве так борются? - кричал с балкона Груздев, размахивая платком. - Под левую ногу Спирьку ударь, а потом через колено...
   Но в этот момент Спирька уложил пластом четвертого. Не успела Анфиса Егоровна сказать слова, как Груздев уже полетел по лестнице вниз, без шапки выбежал на улицу - и круг расступился, давая ему дорогу.
   - Ай да Самойло Евтихыч! - поощряли голоса. - Ну-ка, тряхни стариной...
   - Давайте мне чекмень... - говорил Груздев, засучивая рукава.
   - Мотри, Самойло Евтихыч, кабы я тебя не зашиб, - предупреждал его Спирька. - Руки у нас жесткие, а ты обмяк...
   - Ладно, разговаривай! - храбрился Груздев, надевая чекмень. - Только уговор: через голову не бросать.
   - Да где тебя бросить, Самойло Евтихыч: с хорошую крицу весишь...
   Когда железная рука Спирьки ухватила Самойлу Евтихыча за ворот чекменя, всем стало ясно, что самосадскому набобу несдобровать, и всех яснее это понимал и чувствовал сам Самойло Евтихыч. Недавний хмель как рукой сняло, но бежать с круга было бы несмываемым пятном. С другой стороны, Самойло Евтихыч чувствовал, что Спирька трусит, и это его заметно ободрило. Конечно, силой ничего не возьмешь, а надо пуститься на хитрости. Припомнив какое-то мудреное борцовое колено, Самойло Евтихыч надеялся изловчиться и начал подтягивать Спирьку в правую сторону, как будто бы хотел его подшибить правою ногой. Спирька в свою очередь, как бык, забочился налево и начал убирать свою левую ногу. Выбрав удобный момент, Самойло Евтихыч неожиданно ударил его левою ногой так, что Спирька пошатнулся, но в то же мгновение Самойло Евтихыч точно вспорхнул на воздух, смешно заболтал ногами и растянулся пластом.
   - До трех раз! нет, брат, до трех раз!.. - кричал Самойло Евтихыч, барахтаясь на земле.
   Он хотел подняться, но только застонал, - левая нога, которою он ударил Спирьку, была точно чужая, а страшная боль в лодыжке заставила его застонать. Самойло Евтихыч пал ничком, его окружили и начали поднимать.
   - Домой несите... - проговорил он, скрипя зубами от боли.
   - Ах, родимый ты мой! - кричал Самоварник, стараясь подхватить болтавшуюся голову Самойла Евтихыча. - Ну и Спирька, да не разбойник ли...
   Домой принесли Самойлу Евтихыча в чекмене, как он боролся. В кабинете, когда начали снимать сапог с левой ноги, он закричал благим матом, так что Анфисе Егоровне сделалось дурно, и Таисья увела отпаивать ее водой. Пришлось ухаживать за больным Петру Елисеичу с казачком Тишкой.
   - Ох, смерть моя!.. - стонал Самойло Евтихыч, лежа на своей кровати; сапог разрезали, чтобы снять с ноги.
   Петр Елисеич осторожно ощупал быстро пухнувшее место и спокойно заметил:
   - Ну, счастье твое...
   - А что?
   - Простой вывих, вернее - растяжение связок... Что, испугался?.. Сейчас нарочного пошлем за фельдшером на завод...
   Принесли лед с погреба, и Петр Елисеич сам наложил компресс. Груздев лежал с помертвевшим, бледным лицом, и крупные капли холодного пота покрывали его лоб. В каких-нибудь пять минут он изменился до неузнаваемости.
   Происшествие с Самойлом Евтихычем минут на десять приостановило борьбу, но потом она пошла своим чередом. На круг вышел Терешка-казак. Это появление в кругу мочеганина вызвало сначала смех, но Никитич цыкнул на особенно задорных, - он теперь отстаивал своих ключевлян, без различия концов. Впрочем, Терешке пришлось не долго покрасоваться на кругу, и он свалился под второго борца.
   - Куда вам, мочеганы, бороться! - радостно кричала толпа, довольная поражением Терешки. - Ну-ка, Макар, теперь ты попробуй...
   Действительно, выступил Макар Горбатый. Он надел толстый чекмень, разгладил русую окладистую бородку, тряхнул волосами и весело оглянул затихший круг.
   - Ну, молодцы, выходи на мочеганина! - покрикивал Никитич. - Кто посмелее?
   Борцы переминались и только подталкивали друг друга: очень уж плечист был Макар и шея как у быка. Первый смельчак, попробовавший счастья, полетел на землю, как кошка, брошенная за хвост. Такая же участь постигла второго, третьего, четвертого, - Макар клал влоск последних самосадских борцов. По кругу пробежал ропот неудовольствия: если мочеганин унесет круг, то это будет вечным позором для всей пристани, и самосадским борцам стыдно будет показать глаза на Ключевской завод. Бабы засмеют... Целых двенадцать человек положил Макар, и оставался последний Матюшка Гущин. Толпа замерла в ожидании рокового момента. Матюшка был пониже Макара ростом, но еще плотнее. Он вышел на круг с какою-то застенчивою улыбкой, точно новичок.
   - Раздайся, круг! - орал охрипшим голосом Никитич.
   Когда борцы взяли друг друга за ворот, весь мыс замер. Народ смотрел с крыш, из окон, лезли на плечи. Целая толпа пристанских баб и ключевлянок сбились у груздевского дома, откуда было видно все. Первый раз свалился Макар, и весь круг облегченно вздохнул: конечно, Матюшка обломает мочеганина. Но не успели пристанские порадоваться хорошенько, как Матюшка грузно ударился о землю, точно пала чугунная баба, какою заколачивают сваи. Оставался последний, решительный раз... Оба борца чувствовали, какая ответственность лежит на них, и ходили по кругу битых полчаса, - ни тот, ни другой не поддавался. У Макара от натуги напружились жилы на шее, и он тяжело дышал. Всем показались эти полчаса за год, а когда Матюшка Гущин полетел опять на землю - воцарилась на несколько мгновений зловещая тишина. Круг унес Макар...
   - Чего вы на них, мочеган, глядите?.. Бей!.. - раздался в толпе неизвестный голос.
   Достаточно было одного этого крика, чтобы разом произошло что-то невероятное. Весь круг смешался, и послышался глухой рев. Произошла отчаянная свалка. Никитич пробовал было образумить народ, но сейчас же был сбит с ног и очутился под живою, копошившеюся на нем кучей. Откуда-то появились колья и поленья, а у ворот груздевского дома раздался отчаянный женский вопль: это крикнула Аграфена Гущина.
   - Не бойсь, брательники-то отобьются! - утешали ее бабы.
   Отчаянная свалка прекратилась только с появлением на поле битвы Петра Елисеича. Народ бросился врассыпную, а в кругу остались лежавшие пластом Терешка-казак и Макар Горбатый. Их так замертво и снесли в ближайшую избу.
   - Ну, что там: кто унес круг? - с нетерпением спрашивал Груздев, когда Петр Елисеич вернулся. - Макар Горбатый?.. Не может быть!..
   - Чего не может быть: влоск самого уходили... Страшно смотреть: лица не видно, весь в крови, все платье разорвано. Это какие-то звери, а не люди! Нужно запретить это варварское удовольствие.
   Груздев отнесся к постигшему Самосадку позору с большим азартом, хотя у самого уже начинался жар. Этот сильный человек вдруг ослабел, и только стоило ему закрыть глаза, как сейчас же начинался бред. Петр Елисеич сидел около его кровати до полночи. Убедившись, что Груздев забылся, он хотел выйти.
   - Петр Елисеич, постой, - окликнул его очнувшийся Груздев.
   - Что, опять нога беспокоит?
   - Ну ее, ногу: заживет... А я все думаю про этого Кирилла, который говорил давеча о знамениях. Что это, по-твоему, значит: "и разбойник придет с умиренною душой"? Про кого это он закинул?
   - Да так, мало ли что он болтал.
   - Нет, брат, это неспроста сказано... Не таковский народ!.. Понимаешь: с умиренною душой.
   Всю ночь Груздев страшно мучился. Ему все представлялось, что он бьется в кругу не на живот, а на смерть: поборет одного - выходит другой, поборет другого - третий, и так без конца. На улице долго пьяные мужики горланили песни, а Груздев стонал, как раздавленный.
   Петр Елисеич тоже долго не мог заснуть. Ему с Нюрочкой была отведена светелка с балконом. Нюрочка, конечно, спала счастливым детским сном, а Петр Елисеич долго ворочался, прислушиваясь к праздничному шуму гулявшей пристани и пьяным песням. Чтобы освежиться, он осторожно вышел на балкон. Над Самосадкой стояла прелестная летняя ночь, какие бывают только на Урале. Река утонула в белой пелене двигавшегося тумана, лес казался выше, в домах кое-где еще мигали красные огоньки. Заслоненные дневным шумом воспоминания далекого детства поднялись теперь с особенною силой... Вот он вырос здесь, на этом мысу играл ребенком, а потом за границей часто вспоминал эту родную Самосадку, рисовавшуюся ему в радужных красках. Как рвалась его душа в родное гнездо, а потом глубокая пропасть навсегда отделила его от близких по крови людей. И сейчас он чувствовал себя чужим, припоминая тяжелую сцену примирения с матерью. Но что думать о себе, когда жизнь прожита, а вот что ждет Нюрочку, ровное дыхание которой он сейчас слышал? Спи, милая девочка, пока заботы и огорчения больших людей не беспокоят твоего детского, счастливого сна!..
  
  

VIII

  
   Страда на уральских горных заводах - самое оживленное и веселое время. Все заводское население переселяется на покосы, где у избушек и балаганов до успеньева дня кипит самая горячая работа. Кержацкий конец уходил на берега р.Урьи и Березайки, а мочегане занимали противоположную сторону, где весело разливались Култым и Сойга. Кержацкие покосы занимали места первых заводских куреней, а мочегане делали новые расчистки, и каждый шаг покупался здесь отчаянным трудом. На заводе оставались одни старухи вроде бабушки Акулины, матери Рачителя, да разные бобылки. Исключение составляла Пеньковка, где сошлось пришлое население, не имевшее никакого хозяйства, - медный рудник работал круглый год. Все три конца пустели, и большинство домов оставалось совсем без хозяев. Закрытые ставнями окна, деревянные засовы и грошовые замки служили единственною охраной пустовавшего жилья. Воровства в Ключевском заводе вообще не было, а единственный заводский вор Никешка Морок летом проживал в конском пасеве.
   Семья Горбатого в полном составе перекочевала на Сойгу, где у старика Тита был расчищен большой покос. Увезли в лес даже Макара, который после праздника в Самосадке вылежал дома недели три и теперь едва бродил. Впрочем, он и не участвовал в работе семьи, как лесообъездчик, занятый своим делом.
   - Плохо тебя поучили кержаки, - ворчал на сына старый Тит. - Этово-тово, надо было тебя убить...
   Макар отмалчивался и целые дни лежал пластом в балагане, предоставляя жене убираться с покосом. Татьяна каждое лето работала за двоих, а потом всю зиму слушала попреки свекрови, что вот Макар травит чужое сено. Муж попрежнему не давал ей прохода, и так как не мог ходить по-здоровому, то подзывал жену к себе и тыкал ее кулаком в зубы или просто швырял в нее палкой или камнем. Эта мертвая ненависть наводила какое-то оцепенение на забитую бабу, и она выносила истязания без звука, как рыба. Только по вечерам, когда после трудового дня на покосах разливалась песня, Татьяна присаживалась к огоньку и горько плакала, - чужая радость хватала ее за живое. Особенно веселились на покосе хохлы, вообще любившие "пожартовать". Покос старого Коваля приходился рядом с покосом Тита, а дальше шел покос Деяна Поперешного. Этот последний служил предметом общей зависти, как самый лучший: к горе выдавался такой ловкий мысок, почти кругом обойденный р.Сойгой. Весной река заливала его, и Деянов покос не боялся никакой засухи. Трава на нем росла по пояс. Расчистил его Никешка Морок и под пьяную руку сбыл за бесценок Деяну.
   Ранним утром было любо-дорого посмотреть на покос Тита Горбатого, на котором старик управлялся своею одною семьей. Одних снох работало три, да сын Федор, да сам со старухой, да подсоблял еще Пашка своим ребячьим делом. На работу выходили на брезгу, а к покосной избушке возвращались, когда солнце садилось совсем. Старый Тит был неумолим и в покос не жалел своих баб. Одна Палагея пользовалась некоторою льготой и могла отрываться от работы под предлогом посмотреть внучат, остававшихся около избушки, или когда варила варево на всю семью. В первые две недели такой страды все снохи "спадали с тела" и только потом отдыхали, когда поспевала гребь и вообще начиналась раздышка.
   И нынче все на покосе Тита было по-старому, но работа как-то не спорилась: и встают рано и выходят на работу раньше других, а работа не та, - опытный стариковский глаз Тита видел это, и душа его болела. Старик частенько вздыхал про себя, но никому ничего не говорил. И по другим покосам было то же самое: у Деяна, у Канусиков, у Чеботаревых - кажется, народ на всякую работу спорый, а работа нейдет. По вечерам старики собирались где-нибудь около огонька и подолгу гуторили между собой, остерегаясь больше всего баб. Народ был все степенный, как старик Филипп Чеботарев или Канусик. Из хохлов в эту компанию попал один Коваль.
   - Теперь, этово-тово, ежели рассудить, какая здесь земля, старички? - говорил Тит. - Тут тебе покос, а тут гора... камень... Только вот по реке сколько местов угодных и найдется. Дальше - народу больше, а, этово-тово, в земле будет умаление. Это я насчет покосу, старички...
   - Уж это что и говорить, - соглашались слушатели. - Одно званье...
   - То-то вот, старички... А оно, этово-тово, нужно тебе хлеб, сейчас ступай на базар и купляй. Ведь барин-то теперь шабаш, чтобы, этово-тово, из магазину хлеб выдавать... Пуд муки аржаной купил, полтины и нет в кармане, а ее еще добыть надо. Другое прочее - крупы, говядину, все купляй. Шерсть купляй, бабам лен купляй, овчину купляй, да еще бабы ситцу поганого просят... так я говорю?
   - Это ты верно... Набаловались наши заводские бабы!
   - Куды ни пошевелись, все купляй... Вот какая наша земля, да и та не наша, а господская. Теперь опять так сказать: опять мы в куренную работу с волею-то своей али на фабрику...
   - Э, пусть ей пусто будет, этой огненной нашей работе, Тит! Шабаш теперь!
   - Ну, а чем будем жить?
   - Кабы земля, так как бы не жить. Пашни бы разбили, хлеб стали бы сеять, скотину держать. Все повернулось бы на настоящую хрестьянскую руку... Вон из орды когда хрестьяны хлеб привозят к нам на базар, так, слышь, не нахвалятся житьем-то своим: все у них свое.
   - То-то вот и оно-то, што в орде хрестьянину самый раз, старички, - подхватывал Тит заброшенное словечко. - Земля в орде новая, травы ковыльные, крепкие, скотина всякая дешевая... Все к нам на заводы с той стороны везут, а мы, этово-тово, деньги им травим.
   Такие разговоры повторялись каждый день с небольшими вариациями, но последнего слова никто не говорил, а всё ходили кругом да около. Старый Тит стороной вызнал, как думают другие старики. Раза два, закинув какое-нибудь заделье, он объехал почти все покосы по Сойге и Култыму и везде сталкивался со стариками. Свои туляки говорили все в одно слово, а хохлы или упрямились, или хитрили. Ну, да хохлы сами про себя знают, а Тит думал больше о своем Туляцком конце.
   В страду на Урале выпадают такие хорошие, теплые ночи. Над головой синее-синее небо, где-то точно под землей ворчит бойкая Сойга, дальше зубчатою синею стеной обступили горы, между покосами лесные гривки и островки. Ухнет в лесу филин, прокукует кукушка, и опять все тихо. Смолкают веселые песни, меркнут огоньки у покосных балаганов и избушек, а старый Тит все сидит, сидит и думает. Всех он знает и знает все, что делается кругом. Вон Деянова семья как проворно убирается с сеном, Чеботаревы потише, потому как мужиков в семье всего один старик Филипп, а остальные - всё девки. Работящие девки, худого слова не окажешь, а всё девки - такая им и цена. Ковали могли бы управиться наряду с Деяном, так на работу ленивы и погулять любят. Среди богатых, людных семей бьется, как рыба об лед, старуха Мавра, мать Окулка, - другим не работа - праздник, а Мавра вышла на покос с одною дочерью Наташкой, да мальчонко Тараско при них околачивается. Не велико ребячье дело, не с кого и взыскивать. Известно, ребята!.. По ягоды бегают, коней стерегут, птичьи гнезда зорят, копны возят - только ихней и работы. Присматривает Тит и свою будущую невестку Федорку, которая с маткой сено ворошит да свои хохлацкие песни поет. Ничего, славная девушка, коренастенькая такая, с крутым оплечьем и румянцем во всю щеку. Выправится - ядреная будет, как репа. Сидит у огонька старый Тит и все думает... Вот подойдет осень, и пойдет народ опять в кабалу к Устюжанинову, а какая это работа: молодые ребята балуются на фабрике, мужики изробливаются к пятидесяти годам, а про баб и говорить нечего, - которая пошла на фабрику, та и пропала. Разе с заводским балованным народом можно сравнить крестьян? Куда они лучше будут! Сиротства меньше по крестьянам, потому нет у них заводского увечья и простуды, как на огненной работе: у того ноги застужены, у другого поясница не владеет, третий и на ногах, да силы в нем нет никакой. Эх, уйти бы в орду и сесть на свою землю... Последнюю мысль старый Тит как будто прячет от самого себя и даже оглядывается каждый раз, точно кто может его подслушать. Да, хорошо было бы уйти совсем. Всю ночь думает Тит и день думает, и даже совсем от хлеба отбился.
   - Уж тебя, старик, не сглазил ли кто? - спрашивала старая Палагея. - Чего-то больно туманный ходишь...
   С женой Тит не любил разговаривать и только цыкнул на нее: не бабьего это ума дело.
   Сколько ни мялись старики, сколько ни крепились, а заветное слово пришлось выговорить. Сказал его старый Коваль:
   - А втикать надо, старички, до орды... Побачимо, як добри люди на свете живут.
   - Тоже и сказал! - ворчал на свата Тит. - Не близкое место орда, этово-тово, верст с пятьсот будет...
   - Пригнали же нас сюда, а до орды много поближе, сват. Не хочу зоставаться здесь, и всё туточки! Вот який твой сват, Тит...
   Старички даже как будто испугались, когда высказана была роковая мысль, висевшая в воздухе. Думать каждый думал, а выговорить страшно.
   - Только вот што, старички, - говорил Деян Поперешный, - бабам ни гугу!.. Примутся стрекотать, как сороки, и все дело испортят. Подымут рев, забегают, как оглашенные.
   - А ну их, жинок, к нечистому! - подтвердил старый Коваль и даже благочестиво отплюнулся.
   - Конешно, не бабьего это ума дело, - авторитетно подтвердил Тит, державший своих баб в качестве бессловесной скотины. - Надо обмозговать дело.
   Долго толковали старички на эту тему, и только упорно "мовчал" один старый Коваль, хотя он первый и выговорил роковое слово. Он принадлежал к числу немногих стариков хохлов, которые помнили еще свою Украину. Когда Коваля-парубка погнали в Сибирь, он решил про себя "побегти у речку" и, вероятно, утопился бы, если бы не "карые очи" Ганны. Теперь уж поздно было думать об Украине, где все "ридненькое" давно "вмерло", а "втикать до орды" на старости лет стоило угона в Сибирь. В старом хохле боролось двойное чувство.
   - Что же ты, сват, этово-тово, молчишь? - спрашивал Тит, когда старики разошлись и они остались вдвоем с глазу на глаз. - Сказал слово и молчишь.
   - Щось таке, сват?.. Мовчу так мовчу... Вот о жинках ты сказал, а жинки наперед нас свой хлеб продумали.
   - Н-но-о?
   - Да я ж тоби говорю... Моя Ганна на стену лезе, як коза, що белены поела. Так и другие бабы... Э, плевать! А то я мовчу, сват, как мы с тобой будем: посватались, а може жених с невестой и разъедутся. Так-то...
   - Как разъедутся, этово-тово?
   - А так же... Може, я уеду в орду, а ты зостанешься, бо туляки ваши хитрые.
   - Вместе поедем, сват... Я избу поставлю, а ты, этово-тово, другую избу рядом. Я Федьку отделю, а Макар пусть в большаках остается. Замотался он в лесообъездчиках-то...
   - Добре, сват!..
   - А на место Федьки женатым сыном будет Пашка, этово-тово...
   - Такочки, сват!..
   - А все-таки бабам не надо ничего говорить, сват. Пусть болтают себе, а мы ничего не знаем... Поболтают и бросят.
   - Не можно, сват... Жинка завсегда хитрее. Да... А я слухал, как приказчичья Домна с Рачителихой в кабаке о своем хлебе толковали. Оттак!
   - Это хохлы баб распустили и парней также, а наши тулянки не посмеют. Дурни вы, хохлы, вот что, коли такую волю бабам даете!..
   - Сват, не зачипляй!
   Сваты даже легонько повздорили и разошлись недовольные друг другом. Особенно недоволен был Тит: тоже послал бог свата, у которого семь пятниц на неделе. Да и бабы хороши! Те же хохлы наболтали, а теперь валят на баб. Во всяком случае, дело выходит скверное: еще не начали, а уж разговор пошел по всему заводу.
  
  

IX

  
   Бабы-мочеганки действительно заговорили о своем хлебе раньше мужиков, и бабьи языки работали с особенным усердием. О переговорах стариков на покосе бабы тоже знали, что еще сильнее конфузило таких упрямых людей, как Тит Горбатый. Конечно, впереди всех оказались старухи тулянки, как Палагея, жена Деяна Фекла, жена Филиппа Чеботарева высокая Дарья. К тулянкам подбились и хохлушки, как Ганна Ковалиха, Горпина Канусик и др. Тулянки не очень-то жаловали ленивых хохлушек, да уж дело такое, что разбирать не приходилось, кто и чего стоит. И старух тулянок и старух хохлушек связывали теперь общие воспоминания: ведь их вместе пригнали на Ключевской завод и вместе они приживались здесь. Сколько горя было принято от одних кержаков, особенно в первое время. Проклятые обушники, бывало, ковша не дадут воды зачерпнуть: испоганят, слышь, мочегане... Деянова жена Фекла показывала всем иголку, которую еще из Расеи вынесла с собой, - сорок лет служила иголка-то.
   - Все свое будет, некупленное, - повторяли скопидомки-тулянки. - А хлебушко будет, так какого еще рожна надо! Сказывают, в этой самой орде аржаного хлеба и в заведенье нет, а все пшеничный едят.
   - Скотину, слышь, рожью-то кормят, бабоньки! Божий дар, а они его скотине травят... Урождай у них страшенные.
   - Теперь снохи одними ситцами разорят, - жаловалась старая Палагея. - И на сарафан ситца подай, и на подзоры к станушке подай, и на рубаху подай - одно разорение... А в хрестьянах во все свое одевайся: лен свой, шерсть своя. У баб, у хрестьянок, новин со сто набирается: и тебе холст, и тебе пестрядина, и сукно домашнее, и чулки, и варежки, и овчины.
   - Уж это што и говорить, - поддакивали старухи, - испотачились наши сношеньки. Пряменько сказать, вконец истварились! А по хрестьянам-то баба всему голова, без бабы мужику ни взад, ни вперед: оба к одной земле привязаны. Так-то...
   - И мужики из хрестьян лучше наших заводских.
   - А чтобы девки которые гулящие были по хрестьянам - ни-ни!..
   Эта исконная тяга великорусского племени к своей земле сказалась в старых крестьянках с какою-то болезненною силой. Самые древние старушки поднялись на дыбы при одной вести о крестьянстве и своем хлебе. Сорока лет заводского житья точно не бывало. Старухи, по возможности, таились от снох и даже от родных дочерей, а молодые бабы шушукались между собой. Сказывалась какая-то скрытая рознь, пока еще не определенная никаким словом. Одни девки, как беспастушная скотина, ничего знать не хотели и только ждали вечера, чтобы горланить

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 505 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа