ign="justify"> За этою работой застал Нюрочку о.Сергей, который нарочно поднялся в сарайную. Петр Елисеич ушел на фабрику.
- Вот это хорошо, - похвалил он немного смутившуюся девушку. - Вдвойне хорошо, потому что и дело, и доброе дело.
В последние годы Нюрочка видала о.Сергея крайне редко и только в церкви. Но виной здесь было не расстояние от Крутяша, а влияние Парасковьи Ивановны, не любившей никонианских попов. Прямо она ничего не говорила против о.Сергея, а выражалась вообще в антипоповском духе. У Нюрочки сказалась смутная антипатия к православному духовенству, хотя лично о.Сергея она любила еще по детским воспоминаниям. Теперь, под влиянием этого двойственного чувства, она смотрела на о.Сергея смущенным взглядом, точно была в чем-то виновата перед ним.
- Батюшка, пойдемте в комнаты туда... - приглашала Нюрочка. - Папа скоро вернется с фабрики.
- Я подожду. Продолжайте свое дело, а я посижу.
Он так пытливо и проницательно смотрел, что Нюрочка даже покраснела. Ей вдруг сделалось неловко. А о.Сергей все сидел и, не торопясь, расспрашивал ее о разных разностях, как старый и хороший друг.
- Давненько мы с вами не видались, Анна Петровна... Много воды утекло: вы вот выросли, а я начинаю стариться. Да... Теперь поближе будем жить, так и встречаться чаще придется.
Нюрочка ответила несколько раз совсем невпопад, так что о.Сергей посмотрел на нее какими-то печальными глазами.
- Да, большая, совсем большая девица, - вслух думал он. - А чем больше человек, тем и ответственность больше.
Напротив базара, на самом видном месте, строился новый двухэтажный дом, вызывавший общие толки и пересуды. Дело в том, что он строился совсем на господскую руку - с фундаментом, подвалом, печкой-голландкой и другими затеями.
- Ай да солдат! ай да Артем!.. - повторял каждый, невольно останавливаясь перед постройкой. - Этакую махину заворотил, подумаешь... Ну и солдат, а?
Солдат "сидел на базаре" уже близко года. Сначала он выехал на саночках: поставил зеленый тагальский сундук и привез его на базар. Это знаменательное событие произошло в воскресенье, когда на базаре толчется от нечего делать много народа. Все обступили солдата и ждали, что из этого будет. "Гли, робята, торговать хочет солдат-от!" - крикнул какой-то бойкий голос в толпе. Действительно, все поступки солдата обличали приступ к чему-то необыкновенному. Он прежде всего снял шапку, помолился на церковь, потом раскланялся на четыре стороны, раскрыл сундук и крикнул:
- Эй, у кого рука легкая: покупай... магазин открываю!
В сундуке оказалась всевозможная дрянь, начиная с пряников и орехов и кончая дешевыми платками, тесемками, нитками, пуговками. Первою покупательницей явилась отпетая дровосушка Марька, позарившаяся на кумачный платок с желтыми разводами. Солдат отдал ей платок чуть не даром, как делают настоящие торговые. Около солдата собралась целая толпа, галдевшая и вышучивавшая нового купца. Сбежались даже старые заводские торгаши, обросшие в своих деревянных лавчонках мохом, старуха Анкудиниха, торговавшая разною мелочью, хромой и кривой старик Желтухин, сидевший с крестьянским товаром, лысый Вилок, продававший мочала, деревянную посуду, горшки и гвозди, и т.д. Усидели на местах только груздевские приказчики - Илюшка, торговавший красным товаром, бывший казачок Тишка и старший сын Основы, степенный и молчаливый мужик Степан, промышлявший разным харчем, мукой и солью.
- Эй ты, новый торговый - старый нищий! - крикнул Илюшка из-за прилавка солдату. - С прибылью торговать...
Так открыл торговлю солдат, выезжая по воскресеньям с своим зеленым сундуком. А потом он сколотил из досок балаган и разложил товар по прилавку. Дальше явилась лавчонка вроде хлевушка. Торговля шла у солдата хорошо, потому что он стал давать поденщицам в долг под двухнедельную выписку, а получать деньги ходил прямо в контору. Через два месяца зеленый сундук явился уж с крупой, солью и разным приварком.
- На два магазина расторговался наш солдат, - смеялись старые базарные сидельцы. - Что хочешь - того просишь.
К весне солдат купил место у самого базара и начал строиться, а в лавчонку посадил Домнушку, которая в первое время не знала, куда ей девать глаза. И совестно ей было, и мужа она боялась. Эта выставка у всех на виду для нее была настоящею казнью, особенно по праздникам, когда на базар набирался народ со всех трех концов, и чуткое ухо Домнушки ловило смешки и шутки над ее старыми грехами. Особенно доставалось ей от отчаянной заводской поденщицы Марьки.
- У, толсторылая! - ругали Домнушку бабы. - Раньше-то в машинной торговала, а теперь на базар выехала.
Ничего хуже солдат не мог придумать, если бы желал извести жену. Каждое утро Домнушка отправлялась на базар, как на пытку. И бабы ее донимали, и сидельцы, и бывшие дружки, как Спирька Гущин. На Домнушку нападало какое-то отчаяние, то тупое отчаяние, когда человек наслаждается собственными муками. "Хоть бы помереть", - часто думала несчастная, изнывая смертною тоской. А солдат точно ничего не замечает и похаживает по базару гоголем. Он больше всего любил подсесть к кому-нибудь за прилавок и играть в шашки, а то возьмет у Илюшки Рачителя гармонику и наигрывает без конца. Домнушка стала примечать, что груздевские приказчики незаметно подчиняются Артему, а он наговаривает им свои мудреные слова. Все говорит, а сам смеется. Как засмеется Артем, так у Домнушки и упадет бабье сердце, и чувствует, что вся она точно чужая и что все она сделает по-солдатову, только поведет он пальцем.
Из знакомых у Домнушки оставалась одна Дунька Рачителиха, к которой ей приходилось завертывать все реже. И некогда бабьим делом, да и Рачителиха стала нос задирать перед другими бабами. Благодаря пьянству Груздева она теперь хозяйничала в кабаке по-своему и, как знала Домнушка, загребала хозяйскую выручку. Да и змееныш Илюшка охулки на руку не клал и тоже тащил из своей лавки жареным и вареным. Только еще молод был Илюшка и не знал, как быть с наворованным. До поры до времени он припрятывал товар у матери, а у себя оставлял только деньги.
- В двои руки с матерью-то Илюшка грабит Груздева, - кричал на весь базар Полуэхт Самоварник. - В острог бы их обоих!
Рачителиха относилась к Домнушке свысока и, кроме того, недолюбливала ее за подходы Артема к Илюшке. Недаром льнет проклятущий солдат к парню, такому научит, что и не расхлебаешь после. Ничего спроста не сделает Артем... Чтобы обидеть Домнушку, Рачителиха несколько раз спрашивала ее:
- А скажи, бабонька, много тогда брательники добра вывезли, когда ездили скиты зорить и старца Кирилла зарезали?
- Ничего я не знаю, Дунюшка... Не моего это ума дело. Про солдата не поручусь - темный человек, - а Макар не из таковских, чтобы душу загубить.
- Сказывай... Вместе с солдатом, поди, скитское-то добро прятала.
- И ничего я не знаю, Дунюшка.
- Дом теперь на убитые денежки ставите, - язвила Рачителиха. - С чего это распыхался-то так твой солдат? От ниток да от пряников расторговался... Уж не морочили бы лучше добрых людей, пряменько сказать.
- Мало ли, Дунюшка, и про тебя разного болтают, - корила Домнушка в свою очередь. - Всего не переслушаешь.
Сначала эти разговоры об убийстве старца очень волновали Домнушку, а потом она как-то привыкла к ним и сама начала подозревать, что дело нечисто и что от Артема все станется. Но как ни кричали об этом почти открыто, при старом Тите никто не решался ни слова пикнуть. Старик, конечно, кое-что слышал стороной, но относился к разговорам совершенно безучастно, точно дело шло о чужих людях. Артем теперь ухаживал за отцом и даже вел бесконечные разговоры на тему о своей земле. Не веривший ни одному слову вертоватого солдата старик на время как будто отмякал и оживлялся.
- Погоди, родитель, будет и на нашей улице праздник, - уверял Артем. - Вот торговлишку мало-мало обмыслил, а там избушку поставлю, штобы тебя не стеснять... Ну, ты и живи, где хошь: хоть в передней избе с Макаром, хоть в задней с Фролом, а то и ко мне милости просим. Найдем и тебе уголок потеплее. Нам-то с Домной двоим не на пасынков копить. Так я говорю, родитель?
- Спасибо на добром слове, Артем... Родителев и закон велит воспитывать, этово-тово. Закон такой обозначен... Вон ноне молодятник-то как балуется: совсем стариков не слушает. В кабаке у Рачителихи с сватом Ковалем сидим на той неделе, а туда кержачонок Тишка с моим Пашкой и пришли да прямо полштофа водки и спрашивают... Материно молоко на губах не обсохло, а они в кабак. Ну, я на Пашку, за волосья его, а он на меня же, на родителя... А Тишка его подущает. Страм, этово-тово, хоть в кабак не ходи. Прежде-то этого не было... Кержачата балуются, а за ними и наши мочегане тянут.
- Ужо надо Пашку постращать, - грозился Артем для успокоения отца. - Распоследнее это дело... Отодрать его, подлеца, первым делом!
- Поучил я его малым делом тогда дома, а он как расстервенится, этово-тово... То-то змееныш!
- А мы его в волости отдерем, ежели што... Не моги перечить родителю, и конец тому делу.
- Страм, этово-тово, ежели в волости...
Единственным утешением для Тита было сходить к свату Ковалю и поболтать с ним, а от свата пройти к Рачителихе.
- Ну, што кажешь, сват Тит? - спрашивал каждый раз Коваль.
- А ничего...
- Дуже скверно, сват... Пранцеватые хлопцы роблят з нами лихо. Оттак!
Придут сваты в кабак, выпьют горилки, сядут куда-нибудь в уголок да так и сидят молча, точно пришибленные. И в кабаке все новый народ пошел, и все больше молодые, кержачата да хохлы, а с ними и туляки, которые посмелее.
- Оттак! - ворчит старый Коваль, посасывая свою люльку. - За чубы их, пранцеватых, да батогом.
- Этово-тово, в волости драть, - подтверждал Тит.
Макар в кабаке совсем не показывался и дома бывал мало. Он живмя жил в лесу. Но служба была только предлогом, и старый Тит давно приметил, что с Макаром творится что-то неладное. Крепкий человек Макар, не будет рассказывать, о чем думает. А задумывался он совсем заметно. Приедет домой и сидит в избе, как гость. Прежде с кержаками любил пировать, а теперь отстал. Разве когда Мосей с Самосадки завернет, да и то редко. Тит, конечно, знал про историю с Аграфеной Гущиной и страшно испугался, когда она вернулась из скитов. Объявила ему об этом сноха Татьяна, перепугавшаяся насмерть.
- Опять он будет, Макар-то, со свету меня сживать, - жаловалась она. - Только успела вздохнуть, а эта змея из скитов и выползла. Приворожила она его чем ни на есть... Люты на привороты все кержанки!
Тит только качал головой. Татьяна теперь была в доме большухой и всем заправляла. Помаленьку и Тит привык к этому и даже слушался Татьяны, когда речь шла о хозяйстве. Прежней забитой бабы точно не бывало. Со страхом ждала Татьяна момента, когда Макар узнает, что Аграфена опять поселилась в Kepжацком конце. Когда Макар вернулся из лесу, она сама первая сказала ему это. Макар не пошевелился, а только сдвинул сердито брови.
- Тебе-то какая печаль до Аграфены? - ответил он после короткого раздумья. - Где хочет, там и живет.
Наутро Макар опять уехал в лес и не показывался домой целый месяц. Татьяна вздохнула свободнее. Да и Аграфена проживала совсем тайно в избушке мастерицы Таисьи вместе с своим сынишкой Глебом. Ее редко кто видел, и то больше из своих же кержаков, как жигаль Мосей или старик Основа.
Наступила страда, но и она не принесла старикам обычного рабочего счастья. Виной всему был покос Никитича, на котором доменный мастер страдовал вместе с племянником Тишкой и дочерью Оленкой. Недавние ребята успели сделаться большими и помогали Никитичу в настоящую силу. Оленка щеголяла в кумачном сарафане, и ее голос не умолкал с утра до ночи, - такая уж голосистая девка издалась. Пашка Горбатый, страдовавший с отцом, потихоньку каждый вечер удирал к Тишке и вместе с ним веселился на кержацкую руку.
- Эге, твой хлопец по-кержацки виворачивае! - говорил старый Коваль свату Титу. - Слухай, як вон песни играе с Никитичем.
Старый Тит поникал головой и ничего не отвечал, - он чувствовал себя бессильным.
Покос старого Коваля одним боком сошелся совсем близко с покосом Никитича, так что, когда Федорка косила здесь траву, то могла видеть все, что делается у кержаков, и втайне завидовала их веселью. Она иногда останавливалась и подолгу слушала кержацкие песни, нагонявшие на нее непонятную тоску. По вечерам, сидя у огонька перед своим балаганом, она тоже заводила свою хохлацкую песню, но никто ее не поддерживал, и песня замирала в бессилии собственного одиночества. Иногда только подтянет старый Коваль охрипшим голосом, и только всего. Так было с неделю, а потом на Федоркин голос стала откликаться песня с покоса Никитича. Это чувствовала одна Федорка, - запоет она, и там запоет мужской голос. Если она вечером молчит, мужской голос сам начинал заунывную проголосную песню.
- Лютой кержачонок песни играть, - задумчиво говорил старый Коваль своей старухе Ганне. - Бачь, як заливается.
Ганна только тяжело вздыхала. Федорка была совсем большая, и осенью сваты решили сыграть свадьбу. Ни Пашка, ни Федорка этого, конечно, не знали, и сердце Ганны обливалось кровью. Лучше бы отдать Федорку за своего хохла: по-небогатому-то лучше прожить, чем выходить на большую семью, где своих три снохи. Да и какое теперь горбатовское богатство? С другой стороны, Ганна стала примечать, что кержачонок Тишка стал как будто бродить около их покоса: то скажет, что лошадь ищет, то с другим каким задельем прикинется. Раз Ганна накрыла его на месте преступления: Тишка с уздой в руках стоял около Федорки и о чем-то разговаривал. Ганна налетела на него кошкой и чуть не вцепилась прямо в глаза.
- Геть, щидрик! - ругалась она, размахивая руками. - Не туда пришел... А свою лошадь поищи в Кержацком конце.
Тишка только посмотрел на нее, ничего не ответил и пошел к себе на покос, размахивая уздой. Ганна набросилась тогда на Федорку и даже потеребила ее за косу, чтобы не заводила шашней с кержачатами. В пылу гнева она пригрозила ей свадьбой с Пашкой Горбатым и сказала, что осенью в заморозки окрутят их. Так решили старики и так должно быть. Федорка не проронила ни слова, а только побелела, так что Ганне стало ее жаль, и старуха горько заплакала.
Однажды, проснувшись ночью, Ганна окликнула Федорку, но она ей не ответила. В балагане, где старуха спала с снохой и с дочерью, было темно. Ужас охватил Ганну при одной мысли, что Федорка могла куда-нибудь уйти. Она обшарила место, где та спала, - пусто, оползла весь балаган - пусто, вылезла из балагана - нет Федорки. У потухшего огня, завернувшись в чекмени, спали оба Коваля, а Федорки не было. Пахучая летняя ночь скрыла все. Месяц еще не родился, со стороны Култыма надвигался густой туман, где-то в болоте резко скрипел коростель. В первую минуту у Ганны подкосились ноги от ужаса, а потом она инстинктивно побежала по направлению к покосу Никитича. Ноги сами несли ее с невероятною для ее старости быстротой. Оставалось всего несколько шагов до избушки Никитича, и уже брехнула спавшая у огонька собака, как Ганна остановилась. Зачем она идет к кержаку? Только славу худую пустит про Федорку, а делу не подсобит. Да если Федорка и убежала к Тишке, так не в балагане же они у Никитича, а, наверное, шляются где-нибудь в лесу. Ганна повернула назад и пошла домой расслабленною походкой, точно пьяная. Горе было так велико, что она даже не могла плакать. Мысли кружились в голове, как спугнутая стая птиц.
Обратно Ганна прошла берегом Култыма и напала на след по мокрой траве, который вел к ним на покос. Ганна остановилась в раздумье. Занималась уже заря, и она побрела к своему балагану. Федорка спала на своем месте, как зарезанная, и только мокрый подол сарафана говорил об ее ночном путешествии. Ганна заплакала бессильными старческими слезами. Ей даже побить Федорку сейчас было нельзя: и Лукерья проснется и мужики тоже. Зачем срамить девку прежде времени! Развела огонь Ганна, села на валявшийся обрубок смолевого дерева и задумалась. Конечно, Федорка глупа и бежит на кержацкие песни, как коза, вылупив очи. Если бы не было покоса Никитича, не было бы и греха. А кто все устроил? Конечно, сват Тит. Кабы не его проклятая орда, Деян не продал бы покоса Никитичу и Ганна не бегала бы за Федоркой ночью.
Выждав, когда мужики с Лукерьей ушли на работу, Ганна без слова схватила Федорку за косу и принялась бить. Федорка не защищалась, а только покорно болтала головой, как выдернутая из гряды репа.
- Задушу, своими руками задушу... - хрипела Ганна, из последних сил таская Федорку за волосы. - Я тебя народила, я тебя и задушу... Знаю, куда ты по ночам шляешься! Ну, чего ты молчишь?
Федорка все-таки молчала и только старалась не смотреть в глаза матери. Да и что она могла сказать? Ганна опять набросилась на нее с кулаками, чувствуя, что она бессильна перед этим молодым, точно сколоченным телом. И здоровая же девка эта Федорка, как выточенная. В отца, видно, уродилась. Мать ее бьет, а она хоть бы пикнула. Дело кончилось тем, что Ганна плюнула на нее, пала на землю и горько зарыдала. Слезы тронули Федорку более материнских побоев, и она откровенно призналась, что ходила к Тишке уже не первую ночь. Нет слов, чтобы описать охватившее Ганну отчаянье. Она опять впала в какое-то неистовство и кинулась на Федорку с поленом.
- Ой, лишечко! - стонала Ганна, когда Федорка ловко увернулась от удара.
То, что некогда было с Аграфеной, повторилось сейчас с Федоркой, с тою разницей, что Ганна "покрыла" глупую девку и не сказала никому об ее грехе. О будущем она боялась и подумать. Ясно было пока одно, что Федорке не бывать за Пашкой. А Федорка укрепилась дня на три, а потом опять сбежала, да и к утру не пришла, так что ее хватился и сам старый Коваль.
- А где Федорка, бисова девка? - спрашивал он грозно.
- А пошла...
- Да куда же вона пошла? - допытывался упрямый старик.
- А до Горбатых...
Ганна соврала, сама не зная для чего. Дальше покрывать Федорку было совершенно бесполезно. Хуже будет, если Коваль дознается обо всем через других людей. Как ни плакалась Ганна, уговаривая Федорку, как ни молила, - ничего не помогало. Федорка точно одеревенела. Днем работала, а ночью уходила неизвестно куда. Лукерья тоже догадалась, но молчала, показывая вид, что не ее дело. Ей первой Ганна призналась во всем и просила совета, как быть. Лукерья посоветовала рассказать все мужикам, чего Ганна боялась до смерти.
- Так я сперва скажу Терешке, а он скажет отцу, - говорила Лукерья.
- Нет, уж лучше я сама.
Это было вечером, когда Ганна, наконец, открыла свое горе мужу. Коваль в первую минуту не мог вымолвить ни слова, а только хлопал глазами, как оглушенный бык. Когда Ганна тихо заплакала, он понял все.
- Где бисова дочь? - спросил он, закипая яростью.
Федорка предчувствовала беду и заблаговременно исчезла. Старик Коваль без шапки побежал прямо на покос к Никитичу. За ним бежала Ганна, боявшаяся, что в сердцах старик изувечит Федорку. Но она задохлась на полдороге. Коваль прибежал к Никитичу, как сумасшедший.
- Подавай Федорку! - орал он, накидываясь на оторопевшего Никитича. - Где моя Федорка?
- Да ты ошалел, старый хрен? - огрызнулся Никитич. - На што нам твоя Федорка? Ступай домой да поищи хорошенько около себя.
Единственною свидетельницей этой горячей сцены была Оленка, которая равнодушно оставалась у огонька, над которым был повешен чугунный котелок с варевом. Коваль совсем одурел. Он так кричал и ругался, что Никитич, наконец, вытолкал его в шею и только потом догадался спросить, где же в самом деле мошенник Тишка?
- Был, да весь вышел, - равнодушно ответила Оленка. - У Чеботаревых с Пашкой хороводятся... Там девок целый табун.
Наступила ночь, а Федорки все не было. Старый Коваль три раза приходил в балаган к Никитичу и начинал ругаться с ним. Обезумевший от горя старик бродил с покоса на покос и кричал своим зычным голосом: "Федорка!.. Федо-орка!.." Крикнет и слушает, не откликнется ли где-нибудь звонкий, молодой голос. Но немая ночь не откликалась, и Коваль бежал в лес и опять кликал дочь. Он плохо помнил, как перед самым утром очутился на покосе у Горбатых. Когда сват Тит проснулся, он увидел старого Коваля, который сидел у потухшего огня, упершись глазами в землю.
- Это ты, Дорох? - окликнул его Тит, не веря собственным глазам.
Коваль ничего не отвечал и, кажется, не слышал оклика. Тит подошел к нему и начал трясти за плечо.
- Сват, да ты это как сюда попал, этово-тово?
- Який я тоби сват! - глухо ответил старик и заплакал. - Черт мене сват... в чертову родню попал!
Федорка так и пропала с покоса, а потом оказалась в Кержацком конце, в избе Никитича. Выручать ее поехал Терешка-казак, но она наотрез отказалась идти к отцу.
- Да ты никак сбесилась, - усовещивал ее Терешка. - Виданное ли это дело, штобы православная за кержака убегала?..
- Не пойду домой, - твердила Федорка. - Нечего мне там делать.
Терешка вернулся домой ни с чем, и Федорку пришлось добывать через волостное правление. Она спряталась на сарай, а когда ее там нашли, отчаянно защищалась. Дома сам Коваль запер ее в заднюю избу и ключ от замка повесил себе на пояс. Федорка не подавала голосу, точно оглушенная. Она сидела в углу, как затравленный зверь, и не хотела ни есть, ни пить. Пробовали с ней заговаривать, - Федорка не отвечала. Сам Коваль даже ночью несколько раз подходил к двери и прислушивался, что делает Федорка. Стариков мучила мысль о том, как бы она не наложила на себя рук. Старая Ганна потихоньку от старого Коваля прокрадывалась к окошку избы и начинала кликать дочь, называя ее прежними ласковыми словами, но Федорка молчала.
- Заговорена вона кержаками, - решил Коваль. - Надо ее будет отчитать... Ужо пойду до попа.
Когда пришел о.Сергей, чтобы сделать пастырское увещание заблудшей овце, задняя изба оказалась пустой: Федорка бежала в окно, вынутое снаружи.
Мастерица Таисья частенько теперь завертывала в господский дом и любила потолковать с молодою барышней о разных разностях. Через нее Нюрочка мало-помалу разузнала всю подноготную заводской жизни, а в том числе и трагическую историю Аграфены до убийства духовного брата Конона включительно. Конечно, главным образом Таисья рассказывала о своем Кержацком конце, Самосадке и скитах. О мочеганских концах говорилось только к слову, когда речь заходила о таких крупных событиях, как выход замуж Федорки Ковалихи или позорная свадьба старой Рачителихи, которую мочегане водили в хомуте по всему заводу. Таисья знала решительно все на свете, и ее рассказам не было конца краю. Слушавшая ее девушка с головой уходила в этот мир разных жестокостей, неправды, крови и слез, и ее сердце содрогалось от ужаса. Господи, как страшно жить на свете, особенно несчастным женщинам! Действительность проходила перед ее глазами в ярких картинах греха, человеконенавистничества и крови.
- Мы из миру-то в леса да в горы бежим спасаться, - повествовала Таисья своим ласковым речитативом, - а грех-то уж поперед нас забежал... Неочерпаемая сила этого греха! На што крепка была наша старая вера, а и та пошатилась.
В избушке Таисьи Нюрочка познакомилась и с сестрой Авгарью, которая редко говорила, а обыкновенно сидела, опустив глаза. Нюрочку так и тянуло к этой застывшей женской красоте, витавшей умом в неведомом для нее мире. Когда Нюрочка сделала попытку разговориться с этою таинственною духовною сестрой, та взглянула на нее какими-то испуганными глазами и отодвинулась, точно боялась осквернить своим прикосновением еще нетронутую чистоту.
- Уж больно ты зачастила к Таисье-то, - попрекнула раз Парасковья Ивановна завернувшую к ней Нюрочку. - Сладко она поет, да только... Мальчика-то видела ты у ней?
- Какого мальчика?
- Значит, хоронится от тебя... Тоже совестно. А есть у них такой духовный брат, трехлеточек-мальчик. Глебом звать... Авгарь-то матерью ему родной приходится, а зовет духовным братом. В скитах его еще прижила, а здесь-то ей как будто совестно с ребенком объявиться, потому как название ей девица, да еще духовная сестра. Ну, Таисья-то к себе и укрыла мальчонка... Прячет, говорю, от тебя-то!
Парасковья Ивановна в последнее время стала заметно коситься на Таисью, а при Нюрочке не стеснялась рассказать про нее что-нибудь обидное. Это очень огорчало Нюрочку, потому что она всех любила - и Парасковью Ивановну, и Таисью, и Авгарь. Она чувствовала, что Парасковья Ивановна не досказывает, хотя не раз уже издалека подводила речь к чему-то, что ее, видимо, очень огорчало и мучило.
Другой враг у Таисьи, которого Нюрочка тоже очень любила, был о.Сергей.
Она каждый праздник ходила в церковь. О.Сергей так хорошо служил. Церковь была небольшая и старая, но в ней так хорошо было молиться. Иногда о.Сергей говорил небольшие поучения, применяясь к пониманию слушателей, и, как казалось Нюрочке, он часто говорил именно для нее. Между утреней и обедней, а также после обедни о.Сергей оставался в церкви, чтобы побеседовать с старушками, которые через силу набирались сюда из обоих мочеганских концов. Они ужасно любили о.Сергея и несли к нему свои последние земные заботы, огорчения и напасти. Нюрочка несколько раз была свидетельницей этих бесед и могла только удивляться терпению священника, который по целым часам толковал с этими человеческими обносками и лохмотьями. Раз она откровенно высказала ему это.
- А кто же их утешит, этих старушек? - просто ответил о.Сергей. - Ведь у них никого не осталось, решительно никого и ничего, кроме церкви... Молодые, сильные и счастливые люди поэтому и забывают церковь, что увлекаются жизнью и ее радостями, а когда придет настоящее горе, тяжелые утраты и вообще испытания, тогда и они вернутся к церкви.
- Это показывает, отец Сергей, что есть много людей бесхарактерных...
- Все мы бесхарактерные люди, Анна Петровна... Я никого не осуждаю, а говорю для примера.
И этот добрейший человек, каким был о.Сергей в глазах Нюрочки, относился так неприязненно к мастерице Таисье. В господском доме о.Сергей бывал, главным образом, по вечерам, поэтому и не встречался с Таисьей, но раз он завернул утром и столкнулся в дверях с ней носом к носу. Произошла неловкая немая сцена, пока не явилась на выручку Нюрочка. Вдобавок и Петра Елисеича не случилось дома. Обыкновенно о.Сергей удалялся при такой оказии домой, а тут остался, чтобы не показаться перед раскольничьей начетчицей трусом и "хоронякой". Нюрочка очутилась между двух огней, потому что и Таисья не уходила по той же причине.
- Вы знакомы? - нерешительно спрашивала Нюрочка покашливавшего о.Сергея.
- Весьма наслышан о них, Анна Петровна, - степенно ответил о.Сергей, подбирая губы. - Слухом земля полнится... Одним словом, про нашу ключевскую мастерицу Таисью везде знают.
- А ровно бы и знать-то нечего, духовный отец, - не без достоинства ответила Таисья. - Живу, как таракан за печкой...
- Как слышно, вы и требы исправляете? Окрестить младенца можете, хороните умерших... Впрочем, это не мое дело. Я не вмешиваюсь, а только высказал то, что говорят иные.
- У нас требы исправляют по древлеотеческому чину старцы, духовный отец... Не женское это дело. А молиться никому нельзя воспретить: и за живых молимся и за умерших. По своей силе душу свою спасаем.
Разговор вообще плохо вязался, и Нюрочка выбивалась из сил, чтобы занять чем-нибудь мудреных гостей. Прежде всего, конечно, явился чай, но Таисья отказалась. О.Сергей все покашливал. Нюрочка предчувствовала, что вся эта сцена разрешится какою-нибудь неприятностью, - так и случилось. Выпив свой стакан, о.Сергей обратился к Таисье с таким вопросом:
- А как вы полагаете относительно Федоры Коваль, которая убежала к вам в Кержацкий конец?
- Ничего я не знаю, отец духовный, а если что и случается, так меня не спрашивают...
- Так-с... А я вам скажу, что это нехорошо. Совращать моих прихожан я не могу позволить... Один пример поведет за собой десять других. Это называется совращением в раскол, и я должен поступить по закону... Кроме этого, я знаю, что завелась у вас новая секта духовных братьев и сестер и что главная зачинщица Аграфена Гущина под именем Авгари распространяет это лжеучение при покровительстве хорошо известных мне лиц. Это будет еще похуже совращения в раскол, и относительно этого тоже есть свой закон... Да-с.
- Ничего я не знаю... - упрямо повторяла Таисья. - Наше дело маленькое. Со своею одною головой не знаешь куда деваться, а куда уж других судить!
Когда мастерица Таисья ушла, о.Сергей несколько времени молчал, а потом тихим голосом проговорил:
- Извините меня, Анна Петровна, если я сказал что лишнее в вашем доме. Но это долг пастыря, который отвечает за каждую погибшую овцу. Многое вижу и молчу. Сокрушаюсь и молчу... да. Вот и вы очень огорчали меня, когда ходили на богомолье на Крестовые острова. Конечно, бог везде один, но заблуждения разделяют людей. Петр Елисеич держится относительно веры свободных мыслей, но я считаю своим долгом предостеречь вас от ошибок и увлечений.
Нюрочка покорно молчала, чувствуя себя виноватой. Ее выручил отец: при нем о.Сергей неловко умолк.
Новый управляющий сначала не ездил в Ключевской завод около полугода. Он был занят приведением в порядок дел главной конторы и разными реформами преимущественно канцелярского характера. Это был заводский делец совершенно нового типа, еще неизвестный на Урале, где до сих пор вершили заводские дела свои крепостные, доморощенные управители, питавшие органическое отвращение к писаной бумаге вообще. По крайней мере половина служащих была сменена за ненадобностью, а на их место поступили новые, выписанные новым главным управляющим. Оставшиеся без куска заводские служащие были обречены на голодную смерть, потому что, выращенные на заводском деле рядом поколений, они не могли помириться с какою-нибудь другою службой. Другою причиной недовольства новым управляющим являлось строгое отношение к рабочим и мелочные урезки в заработке. Собственно говоря, счет шел на гроши, но в крупных предприятиях именно из таких грошей и создаются крупные цифры.
- Если рабочим не нравятся новые порядки, то могут уходить на все четыре стороны, - повторял Голиковский направо и налево, чем еще более восстановлял против себя. - Я силой никого не заставляю работать, а если свои не захотят работать, так выпишем рабочих из других заводов, а в случае чего даже из России.
Это было кровною обидой для всего сплоченного заводского люда, не отделявшего себя до сих пор от заводского дела. Являлось какою-то нелепостью, что вдруг в Мурмос наедут рабочие с других заводов или даже расейские. Да и куда пойдет коренной заводский человек из своего насиженного гнезда?.. Просто новый управляющий бахвалится, чтобы сделать прижимку. Даже Лука Назарыч, державший всех в ежовых рукавицах, и тот не говорил никогда ничего подобного, а в случае неурядиц обходился своими домашними средствами. И служащие и рабочие почуяли в Голиковском чужого человека, которому все трын-трава, потому что сегодня он здесь, а завтра неизвестно где.
Петр Елисеич тоже не мог согласиться с Голиковским.
- Рабочие прежде всего люди, - говорил он новому начальству. - У них есть свое самолюбие, известные традиции, наконец простое человеческое достоинство... По моему мнению, именно этих сторон и не следует трогать.
- Это все сентиментализм, - возражал Голиковский. - Я смотрю на рабочую силу, как на всякую машину, - и только. Ни больше, ни меньше. Каждая машина стоит столько-то и должна давать такой-то процент выгодной работы, а раз этого нет - я выкидываю ее за борт. Разве может быть самолюбие у паровой машины?.. Извините меня, Петр Елисеич, но вы отстали от современных взглядов на крупную промышленность... Лучший пример для нас - Европа, в особенности Англия. У нас рабочие массы страшно распущены, и необходимо их субординировать. Будем учиться у Европы.
- Как мне кажется, нам не следовало бы перенимать именно больные места европейской промышленности, тем более что и условия производства у нас несколько иные.
Голиковский откладывал целых полгода свою поездку по другим заводам из-за необходимых реформ в центре, а когда дело было уже обставлено, он "позволил себе это удовольствие" и прежде всего отправился в Ключевской завод. Приехал он на паре, как самый обыкновенный проезжающий, а не на пятерке с "фалетуром", как ездил Лука Назарыч. Он рассеянно вбежал в переднюю и, не раздеваясь, вошел в зал, где и столкнулся лицом к лицу с Нюрочкой. Перед ним точно в тумане мелькнуло это милое девичье лицо, а большие серые глаза глянули прямо в душу, полную холостого одиночества и житейского холода.
- Петр Елисеич, надеюсь, дома? - заговорил гость, останавливаясь в нерешительной позе.
- Папа ушел на фабрику, - ответила Нюрочка, свободно и просто смотревшая на гостя.
Голиковский молча сел на ближайший стул и в каком-то смущенном восторге смотрел на незнакомку. Он даже и не подозревал, что у Петра Елисеича есть взрослая дочь. Эта приятная неожиданность точно ошеломила его.
Потом он что-то такое спросил ее, вероятно невпопад, потому что она посмотрела на него удивленными глазами. Что она ответила, он не понимал, а только видел, как она вышла из комнаты грациозною походкой, как те редкие сновидения, какие заставляют молодеть. Голиковский сидел несколько времени один и старался припомнить, зачем он приехал сюда и как вообще очутился в этой комнате. Из раздумья вывел его Петр Елисеич, за которым уже успели послать на фабрику.
Все время, пока ходили по фабрике, Голиковский был очень рассеян, так что даже Петр Елисеич под конец не знал, как держать себя и зачем собственно Голиковский приехал. С фабрики он повез гостя в медный рудник, но и там он ходил точно во сне. С рудника на обратном пути завернули в контору, и Голиковский как будто немного пришел в себя: канцелярия была его родною стихией. Бедные служащие пришли в ужас, когда главный управляющий потребовал для ревизии некоторые книги. Гроза накатилась вдруг. Многие уже читали себе отходную: на Ключевском, конечно, будет то же, что было в Мурмосе. Но и книги не помогли. Цифры прыгали в глазах Голиковского, и он не мог ничего сообразить. Рассматривая какую-то ведомость, он, обращаясь к Петру Елисеичу, заметил:
- А я не знал, что у вас есть дочь, Петр Елисеич.
- Где дочь? - удивился в свою очередь Петр Елисеич, думавший о другом.
- А я давеча видел ее.
За обедом Голиковский тоже держался крайне рассеянно, но Нюрочка не показалась, и он уехал сейчас же после обеда. Петр Елисеич только пожимал плечами. В следующий раз Голиковский приехал через две недели, потом стал ездить каждую неделю и, наконец, по два раза в неделю.
- Знаете, я отдыхаю у вас, - откровенно объяснил он Петру Елисеичу, точно извиняясь за свои слишком частые визиты.
Сначала Нюрочка совсем не показывалась гостю, потом стала показываться из вежливости, чтобы разливать чай, и, наконец, привыкла к новому человеку. Голиковский умел держать себя с большим тактом и постепенно сблизился. Он знал еще больше, чем Петр Елисеич, и просто поражал Нюрочку своею ученостью. Каждый раз он привозил с собой какую-нибудь новую интересную книгу и требовал, чтобы Нюрочка читала ее. Голиковский и сам недурно читал вслух и знакомил Нюрочку с выдающимися произведениями иностранной литературы, как Диккенс или Шпильгаген. Петр Елисеич не читал романов, и для Нюрочки раскрывался шаг за шагом совершенно неведомый мир, куда вводил ее этот странный человек, возбуждавший всеобщую ненависть. Девушка знала о подвигах нового главного управляющего в Мурмосе и часто подолгу задумчиво смотрела прямо ему в лицо: некрасивый, пожилой человек, почти старик - и больше ничего. А между тем сколько семей проклинают его... Нюрочке он казался таким добрым, и ей не хотелось верить в сделанное им зло.
Когда заходил о.Сергей, они втроем садились за преферанс и играли за полночь, причем Голиковский непременно выигрывал. Нюрочка любила сидеть около него и смотреть в карты.
- Вы приносите мне счастье, Анна Петровна, - пошутил однажды Голиковский, показывая ей свои карты.
Нюрочке это не понравилось. Что он хотел сказать этим? Наконец, она совсем не подавала ни малейшего повода для этого фамильярного тона. Она молча ушла к себе в комнату и не показывалась к ужину. Катря довершила остальное. Она пришла в комнату Нюрочки, присела на кровать и, мотнув головой в сторону столовой, проговорила:
- А жених-то сегодня рассердится.
- Какой жених? Да ты с ума сошла, Катря.
- Барышня притворяется, а я усе вижу, хоть и неученая... Пан с Мурмоса женится на нашей Нюрочке!
Это предположение показалось Нюрочке до того обидным, что она прогнала Катрю, заперла дверь своей комнаты на крючок и кончила слезами. Успокоившись, она должна была согласиться, что Катря, пожалуй, и права... Перед ней прошел целый ряд маленьких и ничтожных в отдельности сцен и разговоров, ярко осветившихся теперь одним словом: жених. Она даже старалась представить себя m-me Голиковской и громко расхохоталась. Он годится ей в отцы, этот косой жених. Понятие о женихе носилось в ее воображении как что-то необыкновенное, сказочное и роковое и совсем уж непохожее на г.Голиковского.
Странная вещь: проснувшись на другой день, Нюрочка в предположении Катри не нашла решительно ничего ужасного, а даже весело улыбнулась. В ней откликнулось неудержимое женское любопытство: ее любили еще в первый раз. А что будет дальше?..
Человек, наводивший трепет на тысячи людей, ездит специально для нее из Мурмоса через каждые три дня. Это суетное чувство, мелькнувшее в душе девушки, сменилось сейчас же угрызением совести, и она с горечью подумала: "Какая я дрянная девчонка!.." Все-таки она утром оделась тщательнее обыкновенного и вышла к чаю такая розовая и улыбающаяся. Голиковский с заметным смущением пожал ей руку и неловко пробормотал какой-то комплимент. Подогретая этой робостью, Нюрочка чувствовала себя необыкновенно весело, так что даже Петр Елисеич посмотрел на нее с удивлением. А Голиковский совсем не походил на влюбленного человека: он почти все время молчал и смотрел куда-то в сторону, но для Нюрочки это молчание было красноречивее всяких слов. Какой он смешной, и притом это совсем другой человек, а не тот главный управляющий Голиковский, о котором Нюрочка слышала раньше так много дурного, наконец, не тот Голиковский, который ездил к ним через три дня.
- Интересно, когда он сделает мне признание?.. - соображала Нюрочка, увлекаемая вихрем молодого легкомыслия. - Может быть, сегодня же... Если бы у него не был один глаз косой и если бы вместо сорока лет ему было двадцать пять...
Но Голиковский и не думал делать признания, даже когда они остались в гостиной вдвоем. Он чувствовал, что девушка угадала его тайну, и как-то весь съежился. Неестественное возбуждение Нюрочки ему тоже не нравилось: он желал видеть ее всегда такою, какою она была раньше. Нюрочка могла только удивляться, что он при отъезде простился с ней так сухо. Ей вдруг сделалось безотчетно скучно. Впрочем, она вышла на подъезд, когда Голиковский садился в экипаж.
- Это что там за народ? - спрашивал Петр Елисеич стоявшего у ворот Антипа. - Вон у конторы.
- А это тово... парнишку несут... убился с лошади.
- Какого парнишку?
- Ну, пристанского... значит, Василия Самойлыча... С Самосадки ехал верхом и убился... В лазарет понесли к фершалу.
Петр Елисеич без шапки бегом бросился к конторе и издали еще махал руками мужикам, чтобы несли больного в господский дом. Голиковский дождался, пока принесли "убившегося" в сарайную к Сидору Карпычу, и с удивлением посмотрел на побелевшую от страха Нюрочку.
- Он умер... - шептала она со слезами на глазах. - Папочка, неужели он умер?
- Я пошлю вам своего доктора, Анна Петровна, - ответил Голиковский, подавая знак трогать.
Нюрочка ничего не слышала и не видела, ошеломленная пронесшимся перед ее глазами призраком смерти. Господи, неужели Вася умрет?
- Левая рука вывихнута, а одна нога, кажется, сломана, - сообщил ей отец, бегом возвращаясь из сарайной. - Где у нас свинцовая примочка? нашатырный спирт? Он лежит в обмороке.
Во всех трудных случаях обыкновенно появлялась мастерица Таисья, как было и теперь. Она уже была в сарайной, когда поднимали туда на руках Васю. Откуда взялась Таисья, как она проскользнула в сарайную раньше всех, осталось неизвестным, да никто про это и не спрашивал. Таисья своими руками уложила Васю на кровать Сидора Карпыча, раздела, всего ощупала и сразу решила, что на молодом теле и не это износится.
- Первое дело, надо руку вправить, - советовала она фельдшеру Хитрову. - Затекет плечо, тогда не пособишь, а нога подождет.
Как он кричал, этот Вася, когда фельдшер с Таисьей принялись вправлять вывихнутую руку! Эти крики были слышны в господском доме, так что Нюрочка сначала заперлась в своей комнате, а потом закрыла голову подушкой. Вообще происходило что-то ужасное, чего еще не случалось в господском доме. Петр Елисеич тоже помогал производить мучительную операцию, сам бледный как полотно. Безучастным оставался один Сидор Карпыч, который преспокойно расхаживал по конторе и даже что-то мурлыкал