о писателе.
- Катин? Не знаю.
Ему очень понравилось, что писатель живет под надзором полиции, он улыбнулся:
- Ага, значит - из честных. В мое время честно писали Омулевский, Нефедов, Бажин, Станюкович, Засодимский, Левитов был, это болтун. Слепцов - со всячинкой... Успенский тоже. Их было двое, Успенских, один - побойчее, другой - так себе. С усмешечкой.
Он задумался и вдруг спросил мать:
- Забыл я: Иван писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь, Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм... А Иван - в Германии, говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но - в принципах не крепок. Это все знали.
Говорил он громко, точно глухой, его сиповатый голос звучал властно. Краткие ответы матери тоже становились все громче, казалось, что еще несколько минут - и она начнет кричать.
- Тебе сколько - тридцать пять, семь? Моложава, - говорил Яков Самгин и, вдруг замолчав, вынул из кармана пиджака порошок, принял его, запил водою и, твердо поставив стакан на стол, приказал Климу:
- Ну-ко, проведи меня к писателю. В мое время писатели кое-что значили...
По двору дядя Яков шел медленно, оглядываясь, как человек заплутавшийся, вспоминающий что-то давно забытое.
- Дом - Ивана, собственный?
- Дедушки. Но его купил Варавка...
- Кто?
Клим не знал, как ответить, тогда дядя, взглянув в лицо ему, ответил сам:
- Понимаю - материн сожитель. Что же ты сконфузился? Это - дело обычное. Женщины любят это - пышность и все такое. Какой ты, брат, щеголь, - внезапно закончил он.
Катин встретил Самгина почтительно, как отца, и восторженно, точно юноша. Улыбаясь, кланяясь, он тряс обеими руками темную руку и торопливо говорил:
- Я вас из окна увидал и сразу почувствовал: это - он! Мне Сараханов писал из Саратова...
Дядя Яков, усмехаясь, осмотрел бедное жилище, и Клим тотчас заметил, что темное, сморщенное лицо его стало как будто светлее, моложе.
- Ну, ну, - говорил он, усаживаясь на ветхий диван. - Вот как. Да. В Саратове кое-кто есть. В Самаре какие-то... не понимаю. Симбирск - как нежилая изба.
Он перечислил еще несколько приволжских городов и наконец спросил:
- Ну, а у вас как? Говорите громче и не быстро, я плохо слышу, хина оглушает, - предупредил он и, словно не надеясь, что его поймут, поднял руки и потрепал пальцами мочки своих ушей; Клим подумал, что эти опаленные солнцем темные уши должны трещать от прикосновения к ним.
Писатель начал рассказывать о жизни интеллигенции тоном человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками, называл полузнакомые Климу фамилии друзей своих и сокрушенно добавлял:
- Тоже служи г в земстве, статистик.
- В земстве - это хорошо! - одобрил дядя Яков, но прибавил: - Но этого мало.
Потом, выгнув кадык, сказал вздохнув:
- Одичали вы.
- Это теперь называется поумнением, - виновато объяснил Катин. - Есть даже рассказ на тему измены прошлому, так и называется: "Поумнел". Боборыкин написал.
- Боборыкин - болтун! - решительно заявил дядя, подняв руку. - Вы ему не подражайте, вы - молодой. Нельзя подражать Боборыкину.
Тихо открылась дверь, робко вошла жена писателя, он вскочил, схватил ее за руку:
- Вот - жена, Екатерина, Катя.
Яков Самгин дружелюбно осмотрел женщину, улыбнулся:
- Поповна, а?
- Да!
- Облик! Не ошибешься. И дети есть?
- Всё умирают.
- Гм... А что теперь читает молодежь? Катин заговорил тише, менее оживленно. Климу показалось, что, несмотря на радость, с которой писатель встретил дядю, он боится его, как ученик наставника. А сиповатый голос дяди Якова стал сильнее, в словах его явилось обилие рокочущих звуков.
Климу хотелось уйти, но он находил, что было бы неловко оставить дядю. Он сидел в углу у печки, наблюдая, как жена писателя ходит вокруг стола, расставляя бесшумно чайную посуду и посматривая на гостя испуганными глазами. Она даже вздрогнула, когда дядя Яков сказал:
- Революцию не делают с антрактами. Клим обрадовался, когда пришла горничная и позвала его завтракать. Дядя Яков отмахнулся от приглашения:
- Я питаюсь только вареным рисом, чаем, хлебом. И - кто же это завтракает во втором часу? - спросил он, взглянув на стенные часы.
Дома в столовой ходил Варавка, нахмурясь, расчесывая бороду черной гребенкой; он встретил Клима вопросом:
- А дядя?
- Он питается только вареным рисом. Молча сели за стол. Мать, вздохнув, спросила:
- Как он тебе нравится? Угадав настроение, Клим ответил;
- Странный...
Мать, откачнувшись на спинку стула, прищурила глаза, говоря:
- Точно привидение.
- Голодающий индус, - поддержал ее сын.
- Ему не более пятидесяти, - вслух размышляла мать. - Он был веселый, танцор, балагур. И вдруг ушел в народ, к сектантам. Кажется, у него был неудачный роман.
Варавка вытер бороду, щедро налил всем вина в стаканы.
- У них у всех неудачный роман с историей. История - это Мессалина, Клим, она любит связи с молодыми людьми, но - краткие. Не успеет молодое поколение вволю поиграть, помечтать с нею, как уже на его место встают новые любовники.
Он крепко вытер бороду салфеткой и напористо начал поучать, что историю делают не Герцены, не Чернышевские, а Стефенсоны и Аркрайты и что в стране, где народ верит в домовых, колдунов, а землю ковыряет деревянной сохой, стишками ничего не сделаешь.
- Прежде всего необходим хороший плуг, а затем уже - парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо говорить словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, - покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея. Мать озабоченно молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание с испугом жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже было что-то общее с возбужденным тоном Катина.
- Я думаю поместить его в мезонине, - тихо сказала мать.
- А - Дронов? - спросил Варавка.
- Да... Не знаю как... Варавка пожал плечами.
- Как хочешь.
Но дядя Яков отказался жить в мезонине.
- Мне вредно лазить по лестницам, у меня ноги болят, - сказал он и поселился у писателя в маленькой комнатке, где жила сестра жены его. Сестру устроили в чулане. Мать нашла, что со стороны дяди Якова бестактно жить не у нее, Варавка согласился:
- Демонстрация...
Дядя Яков действительно вел себя не совсем обычно. Он не заходил в дом, здоровался с Климом рассеянно и как с незнакомым; он шагал по двору, как по улице, и, высоко подняв голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел в окна глазами чужого. Выходил он из флигеля почти всегда в полдень, в жаркие часы, возвращался к вечеру, задумчиво склонив голову, сунув руки в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
- Старый топор, - сказал о нем Варавка. Он не скрывал, что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато говорил о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их так боязливо и враждебно, как будто люди эти способны были поджечь дом.
Волнуемый томлением о женщине, Клим чувствовал, что он тупеет, линяет, становится одержимым, как Макаров, и до ненависти завидовал Дронову, который хотя и получил волчий билет, но на чем-то успокоился и, поступив служить в контору Варавки, продолжал упрямо готовиться к экзамену зрелости у Томилина.
Не зная, что делать с собою, Клим иногда шел во флигель, к писателю. Там явились какие-то новые люди: носатая фельдшерица Изаксон; маленький старичок, с глазами, спрятанными за темные очки, то и дело потирал пухлые руки, восклицая:
- Подписываюсь!
Являлся мастеровой, судя по рукам - слесарь; он тоже чаще всего говорил одни и те же слова:
- Это нам нужно, как собаке пятая нога. Ставни окон были прикрыты, стекла - занавешены, но жена писателя все-таки изредка подходила к окнам и, приподняв занавеску, смотрела в черный квадрат. А сестра ее выбегала на двор, выглядывала за ворота, на улицу, и Клим слышал, как она, вполголоса, успокоительно сказала сестре:
- Никого, ни души.
Клим почти не вслушивался в речи и споры, уже знакомые ему, они его не задевали, не интересовали. Дядя тоже не говорил ничего нового, он был, пожалуй, менее других речист, мысли его были просты, сводились к одному:
- Надо поднимать народ.
Клим шел во флигель тогда, когда он узнавал или видел, что туда пошла Лидия. Это значило, что там будет и Макаров. Но, наблюдая за девушкой, он убеждался, что ее притягивает еще что-то, кроме Макарова. Сидя где-нибудь в углу, она куталась, несмотря на дымную духоту, в оранжевый платок и смотрела на людей, крепко сжав губы, строгим взглядом темных глаз. Климу казалось, что в этом взгляде да и вообще во всем поведении Лидии явилось нечто новое, почти смешное, какая-то деланная вдовья серьезность и печаль.
- Что ты скажешь о дяде? - спросил он и очень удивился, услышав странный ответ:
- Похож на Иоанна Предтечу, Как-то весенней ночью, выйдя из флигеля, гуляя с Климом в саду, она сказала:
- Странно, что существуют люди, которые могу г думать не только о себе. Мне кажется, что в этом есть что-то безумное. Или - искусственное.
Клим взглянул на нее почти с досадой; она сказала как раз то, что он чувствовал, но для чего не нашел еще слов.
- И потом, - продолжала девушка, - у них все как-то перевернуто. Мне кажется, что они говорят о любви к народу с ненавистью, а о ненависти к властям - с любовью. По крайней мере я так слышу.
- Но, разумеется, это не так, - сказал Клим, надеясь, что она спросит: "Как же?" - и тогда он сумел бы блеснуть пред нею, он уже знал, чем и как блеснет. Но девушка молчала, задумчиво шагая, крепко кутая грудь платком; Клим не решился сказать ей то, что хотел.
Он находил, что Лидия говорит слишком серьезно и умно для ее возраста, это было неприятно, а она все чаще удивляла его этим.
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво, стала расспрашивать Лидию о том, что говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно:
- Отец тоже боится, что меня эти люди чем-то заразят. Нет. Я думаю, что все их речи и споры - только игра в прятки. Люди прячутся от своих страстей, от скуки; может быть - от пороков...
- Браво, дочь моя! - воскликнул Варавка, развалясь в кресле, воткнув в бороду сигару. Лидия продолжала тише и спокойнее:
- Нужно забыть о себе. Этого хотят многие, я думаю. Не такие, конечно, как Яков Акимович. Он... я не знаю, как это сказать... он бросил себя в жертву идее сразу и навсегда...
- Как слепой в яму упал, - вставил Варавка, а Клим, чувствуя, что он побледнел от досады, размышлял: почему это случается так, что все забегают вперед его? Слова Томилина, что люди прячутся друг от друга в идеях, особенно нравились ему, он считал их верными.
- Это говорит Томилин, - с досадой сказал он.
- Я не сказала, что это мной придумано, - отозвалась Лидия.
- Ты слышала это от Макарова, - настаивал Клим.
- И - что же?
- Дядя Яков - жертва истории, - торопливо сказал Клим. - Он - не Иаков, а - Исаак.
- Не понимаю, - сказала Лидия, подняв брови, а Клим, рассердясь на себя за слова, на которые никто не обратил внимания, сердито пробормотал:
- Когда Макаров пьян, он говорит отчаянную чепуху. Он даже любовь называет рудиментарным чувством.
Варавка неистово захохотал, размахивая сигарой. Вера Петровна, снисходительно усмехаясь, заметила:
- Ему не знакомо понятие рудиментарный. Лидия посмотрела на них и тихо пошла к двери. Климу показалось, что она обижена смехом отца, а Варавка охал, отирая слезы:
- Хо-хо... ах, дети, дети!
Климу хотелось пойти за Лидией, поспорить с ней, но Варавка, устав хохотать, обратился к нему и, сытым голосом, заговорил о школе:
- Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение - вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией - вероятно.
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору - другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Климу было скучно. Он не умел думать о России, народе, человечестве, интеллигенции, все это было далеко от него. Из шестидесяти тысяч жителей города он знал шестьдесят или сто единиц и был уверен, что хорошо знает весь город, тихий, пыльный, деревянный на три четверти. Перед городом лениво текла мутноватая река, над ним всходило солнце со стороны монастырского кладбища и не торопясь, свершив свой путь, опускалось за бойнями, на огородах. Не спеша никуда, смиренно жили дворяне, купцы, мещане, ремесленники, пасомые духовенством и чиновниками.
И чем более наблюдал он любителей споров и разногласий, тем более подозрительно относился к ним. У него возникало смутное сомнение в праве и попытках этих людей решать задачи жизни и навязывать эти решения ему. Для этого должны существовать другие люди, более солидные, менее азартные и уже во всяком случае не полубезумные, каков измученный дядя Яков.
Томилин стал для Клима единственным человеком вне сомнений и наиболее человеком. Он осудил себя думать обо всем и ничего не мог или не хотел делать. Он не пытался взнуздать слушателя своими мыслями, а только рассказывал о том, что думает, и, видимо, мало интересовался, слушают ли его. Жил он никому не мешая, не требуя, чтоб его посещали, как этого требуют фамильярные любезности и улыбочки писателя Катина. К нему можно было ходить и не ходить; он не возбуждал ни симпатии, ни антипатии, тогда как люди из флигеля вызывали тревожный интерес вместе со смутной неприязнью к ним. В конце концов нужно было признать, что Макаров был прав, когда сказал об этих людях:
- Тут каждый стремится выдрессировать меня, как собаку для охоты за дичью.
Клим тоже чувствовал это стремление, и, находя его своекорыстным, угрожающим его личной свободе, он выучился вежливо отмалчиваться или полусоглашаться каждый раз, когда подвергался натиску того или другого вероучителя.
Его сексуальные эмоции, разжигаемые счастливыми улыбочками Дронова, принимали всё более тягостный характер; это уже замечено было Варавкой; как-то раз, идя по коридору, он услыхал, что Варавка говорят матери:
- В его возрасте я был влюблен в родную тетку. Не беспокойся, он - не романтик и не глуп. Жаль, что у нас горничная - уродище...
Цинизм упоминания о горничной покоробил Клима, неприятно было и то, что его томление замечено, однако в общем спокойно сказанные слова Варавки что-то разрешали. Дня через два мать и Варавка ушли в театр. Лидия и Люба Сомова - к Алине; Клим лежал в своей комнате, у него болела голова. В доме было тихо, потом, как-то вдруг, в столовой послышался негромкий смех, что-то звучно, как пощечина, шлепнулось, передвинули стул, и два женских голоса негромко запели. Клим бесшумно встал, осторожно приоткрыл дверь: горничная и белошвейка Рита танцевали вальс вокруг стола, на котором сиял, точно медный идол, самовар.
- Раз, два, три, - вполголоса учила Рита. - Не толкай коленками. Раз, два... - Горничная, склонив голову, озабоченно смотрела на свои ноги, а Рита, увидав через ее плечо Клима в двери, оттолкнула ее и, кланяясь ему, поправляя растрепавшиеся волосы обеими руками, сказала бойко и оглушительно:
- Ой, извините...
- Пожалуйста, пожалуйста, - торопливо заговорил Клим, спрятав руки в карманы. - Я даже могу поиграть вам - хотите?
Сконфуженная горничная, схватив самовар, убежала, швейка начала собирать со стола посуду на поднос, сказав:
- Нет, зачем же...
Клим неясно помнил все то, что произошло. Он действовал в состоянии страха и внезапного опьянения; схватив Риту за руку, он тащил ее в свою комнату, умоляя шопотом:
- Пожалуйста... пожалуйста...
Она, тихонько посмеиваясь, вырывала горячую руку свою из его рук и шла рядом с ним, говоря тоже шопотом:
- Что это вы? Разве можно?
А потом, соскочив с постели, наклонилась над ним и, сжимая щеки его ладонями, трижды поцеловала его в губы, задыхаясь и нашептывая:
- Ах вы, вы, вы!
Придя в себя, Клим изумлялся: как все это просто. Он лежал на постели, и его покачивало; казалось, что тело его сделалось более легким и сильным, хотя было насыщено приятной усталостью. Ему показалось, что в горячем шопоте Риты, в трех последних поцелуях ее были и похвала и благодарность,
"А ведь я ничего не обещал", - подумал он и тотчас же спросил себя:
"Чем платит ей Дронов?"
Воспоминание о Дронове несколько охладило его, тут было нечто темненькое, двусмысленное и дважды смешное. Точно оправдываясь пред кем-то, Клим Самгин почти вслух сказал себе:
"Конечно, я больше не позволю себе этого с ней". - Но через минуту решил иначе: "Скажу, чтоб она уже не смела с Дроновым..."
Он хотел зажечь лампу, встать, посмотреть на себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных "Триумфах женщин", "рудиментарном чувстве" и прочей смешной ерунде, которой жил этот человек. Нет сомнения - Макаров все это выдумал для самоукрашения, и, наверное, он втайне развратничает больше других. Уж если он пьет, так должен и развратничать, это ясно.
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Дней через пять, прожитых в приятном сознании сделанного им так просто серьезного шага, горничная Феня осторожно сунула в руку его маленький измятый конверт с голубой незабудкой, вытисненной в углу его, на атласной бумаге, тоже с незабудкой. Клим, не без гордости, прочитал:
"Ежели не забыли, приходите завтра, когда отблаговестят ко всенощной.
Тупой угол, дом Веселого, спросите Map. Ваганову".
Маргарита встретила его так, как будто он пришел не в первый, а в десятый раз. Когда он положил на стол коробку конфет, корзину пирожных и поставил бутылку портвейна, она спросила, лукаво улыбаясь:
- Значит - хотите чай пить? Обняв ее, Клим сказал:
- Я хочу, чтоб ты любила меня.
- Да я - не умею! - ответила женщина, смеясь очень добрым смехом.
Удивительно просто было с нею и вокруг нее в маленькой, чистой комнате, полной странно опьяняющим запахом. В углу у стены, изголовьем к окну, выходившему на низенькую крышу, стояла кровать, покрытая белым пикейным одеялом, белая занавесь закрывала стекла окна; из-за крыши поднимались бледнорозовые ветви цветущих яблонь и вишен. Оса билась в стекло. На комоде, покрытом вязаной скатертью, стояло зеркало без рамы, аккуратно расставлены коробочки, баночки; в углу светилась серебряная риза иконы, а угол у двери был закрыт светлосерым куском коленкора. Все было необыкновенно спокойно, тихо, жужжание осы - необходимо, все казалось удаленным от действительного и привычного Климу на неизмеримые версты.
Маргарита говорила вполголоса, ленивенько растягивая пустые слова, ни о чем не спрашивая. Клим тоже не находил, о чем можно говорить с нею. Чувствуя себя глупым и немного смущаясь этим, он улыбался. Сидя на стуле плечо в плечо с гостем, Маргарита заглядывала в лицо его поглощающим взглядом, точно вспоминая о чем-то, это очень волновало Клима, он осторожно гладил плечо ее, грудь и не находил в себе решимости на большее. Выпили по две рюмки портвейна, затем Маргарита спросила:
- Ну, в постельку?
Тотчас же встав и раздеваясь, заботливо посоветовала:
- Ты тоже весь разденься, так лучше будет... А через час, сидя на постели, спустив ноги на пол, голая, она, рассматривая носок Клима, сказала, утомленно зевнув:
- Надо заштопать.
Клим дремал.
После пяти, шести свиданий он чувствовал себя у Маргариты более дома, чем в своей комнате. У нее не нужно было следить за собою, она не требовала от него ни ума, ни сдержанности, вообще - ничего не требовала и незаметно обогащала его многим, что он воспринимал как ценное для него.
Он стал смотреть на знакомых девушек другими глазами; заметил, что у Любы Сомовой стесанные бедра, юбка на них висит плоско, а сзади слишком вздулась, походка Любы воробьиная, прыгающая. Толстенькая и нескладная, она часто говорила о любви, рассказывала о романах, ее похорошевшее личико возбужденно румянилось, в добрых, серых глазах светилось тихое умиление старушки, которая повествует о чудесах, о житии святых. великомучеников. Это выходило у нее наивно, даже иногда так трогательно, что Клим находил нужным поощрять ее, на всякий случай, ласковыми улыбками, но думал:
"Блаженненькая. Дурочка".
Ее рассказы почти всегда раздражали Лидию, но изредка смешили и ее. Смеялась Лидия осторожно, неуверенно и резкими звуками, а посмеявшись немного, оглядывалась, нахмурясь, точно виноватая в неуместном поступке. Сомова приносила романы, давала их читать Лидии, но, прочитав "Мадам Бовари", Лидия сказала сердито:
- Все, что тут верно, - гадость, а что хорошо - ложь. К "Анне Карениной" она отнеслась еще более резко:
- Тут все - лошади: и эта Анна, и Вронский, и все другие.
Сомова возмутилась:
- Бог мой, какая ты невежда, какой урод! Ты какая-то ненормальная!
Клим тоже находил в Лидии ненормальное; он даже стал несколько бояться ее слишком пристального, выпытывающего взгляда, хотя она смотрела так не только на него, но и на Макарова. Однако Клим видел, что ее отношение к Макарову становится более дружелюбным, а Макаров говорит с нею уже не так насмешливо и задорно.
Очень удивляла Клима дружба Лидии с Алиной Телепневой, которая, становясь ослепительно красивой, явно и все более глупела, как это находил Клим после слов матери, сказавшей:
- Эта девчурка была бы лучше и умнее, не будь она такой красавицей.
Клим тотчас же признал, что это сказано верно. Красота являлась непрерывным источником непрерывной тревоги для девушки, Алина относилась к себе, точно к сокровищу, данному ей кем-то на краткий срок и под угрозой отнять тотчас же, как только она чем-нибудь испортит чарующее лицо свое. Насморк был для нее серьезной болезнью, она испуганно спрашивала:
- Нос у меня очень красный? Глаза тусклые, да? Ничтожный прыщик на лице повергал ее в уныние, так же как заусеницы или укус комара. Она боялась потолстеть, похудеть, боялась грома.
- Пускай будут молнии, - говорила она. - Это даже красиво, но я совершенно не выношу, когда надо мной трещит небо.
Она выработала себе осторожную, скользящую походку и держалась так прямо, точно на голове ее стоял сосуд с водою. На катке, боясь упасть, она каталась одна в стороне и тихо или же с наиболее опытными конькобежцами, в ловкости и силе которых была уверена. Единственной чертой, которая нравилась Климу в этой девушке, было ее уменье устраиваться спокойно и удобно, она всегда выбирала себе наиболее выгодное место, особенно ласковый к ней луч солнца. Несколько смешна была ее преувеличенная чистоплотность, почти болезненное отвращение к пыли, copy, уличной грязи; прежде чем сесть, она пытливо осматривала стул, кресло, незаметно обмахивая платочком сидение; подержав в руке какую-либо вещь, она тотчас вытирала пальцы. Ела она так аккуратно и углубленно, что Макаров сказал ей:
- Религиозно кушаете, Алиночка! Даже и не кушаете, подобно нам, смертным, а - причащаетесь. Не взглянув на него, Алина спокойно ответила:
- Доктор посоветовал мне пережевывать тщательно. Иногда страхи Алины за красоту свою вызывали у нее припадки раздражения, почти злобы, как у горничной на хозяйку, слишком требовательную. И, вероятно, от этих страхов неотразимо ласковые, синеватые глаза Алины смотрели вопросительно, а длинные ресницы, вздрагивая, придавали взгляду ее выражение умоляющее.
Она была скучна, говорила только о нарядах, танцах, о поклонниках, но и об этом она говорила без воодушевления, как о скучноватой обязанности. За нею уже ухаживал седой артиллерист, генерал, вдовец, стройный и красивый, с умными глазами, ухаживал товарищ прокурора Ипполитов, маленький человечек с черными усами на смуглом лице, веселый и ловкий.
- Нет, я не хочу замуж, - низким, грудным голосом говорила она, - я буду актрисой.
Она не плохо, певуче, но как-то чрезмерно сладостно читала стихи Фета, Фофанова, мечтательно пела цыганские романсы, но романсы у нее звучали обездушенно, слова стихов безжизненно, нечетко, смятые ее бархатным голосом. Клим был уверен, что она не понимает значения слов, медленно выпеваемых ею.
- Кукла, которой жалко играть, - сказал о ней Макаров небрежно, как всегда говорил о девицах.
Клим покосился на него, он все острей испытывал уколы зависти, когда слышал, как метко люди определяют друг друга, а Макаров досадно часто говорил меткие словечки.
Как во всех людях, Клим и в Алине хотел бы найти что-либо искусственное, выдуманное. Иногда она спрашивала его:
- Я сегодня бледная, да?
Он понимал, что Алина спрашивает лишь для того, чтоб лишний раз обратить внимание на себя, но это казалось ему естественным, оправданным и даже возбуждало в нем сочувствие девушке. Оно усилилось после слов матери, подсказавших ему, что красоту Алины можно понимать как наказание, которое мешает ей жить, гонят почти каждые пять кинут к зеркалу и заставляет девушку смотреть на всех людей как на зеркала. Иногда он смутно догадывался, что между ни" и его есть что-то общее, но, считая эту догадку унижающей его, не пытался подумать о ней серьезно.
Он видел, что Макаров и Лидия резко расходятся в оценке Алины. Лидия относилась к ней заботливо, даже с нежностью, чувством, которого Клим раньше не замечал у Лидии. Макаров не очень зло, но упрямо высмеивал Алину. Лидия ссорилась с ним. Сомова, бегавшая по урокам, мирила их, читая длинные, интересные письма своего друга Инокова, который, оставив службу на телеграфе, уехал с артелью сергачских рыболовов на Каспий.
В общем дома жилось тягостно, скучно, но в то же время и беспокойно. Мать с Варавкой, по вечерам, озабоченно и сердито что-то считали, сухо шумя бумагами. Варавка, хлопая ладонью по столу, жаловался:
- Идиоты, даже украсть не умеют! Климу больше нравилась та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его, а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно быть, подозревая, что ему скучно, она пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни:
Мне не спится, не лежится,
И сон меня не берет,
Я пошел бы к Рите в гости,
Да не знаю, где она живет.
Попросил бы товарища -
Пусть товарищ отведет,
Мой товарищ лучше, краше,
Боюсь, Риту отобьет.
- Какая глупая песня, - сказал Клим, зевнув, а певица поучительно ответила:
- Тем и хорошо, дружок. Все песни - глупые, все - про любовь, тем и хороши.
Она вообще охотно поучала Клима, и это забавляло его. Он видел, что девушка относится к нему матерински заботливо, это тоже было забавно, но и трогало немножко. Клим удивлялся бескорыстию Маргариты, у него незаметно сложилось мнение, что все девицы этого ремесла - жадные. Но когда он приносил сласти и подарки Рите, она, принимая их, упрекала его:
- Чудачок! Ведь за деньги, которые ты тратишь на меня, ты мог бы найти девушку красивее и моложе, чем я!
Она сказала это так просто и убедительно, что Клим не решился заподозрить ее во лжи.
Но, говоря о девушке красивее ее, она хвастала, поглаживая ладонями грудь и бедра:
- Видишь, какая у меня кожа? Не у всякой барышни бывает такая.
На стене, над комодом, была прибита двумя гвоздями маленькая фотография без рамы, переломленная поперек, она изображала молодого человека, гладко причесанного, с густыми бровями, очень усатого, в галстуке, завязанном пышным бантом. Глаза у него были выколоты.
- Это кто? - спросил Клим.
Несколько секунд Маргарита внимательно, прищурясь и как бы вспоминая, смотрела на фотографию, потом сказала:
- Иконописец.
- А зачем у него глаза выколоты?
- Ослеп, дурак, - ответила Рита и, вздохнув, не пожелала больше отвечать на дальнейшие расспросы Клима, а предложила:
- Ну, в постельку?
В нежную минуту он решился наконец спросить ее о Дронове; он понимал, что обязан спросить об этом, хотя и чувствовал, что чем дальше, тем более вопрос этот теряет свою обязательность и значение. В этом скрывалось нечто смущавшее его, нечистоплотное. Когда он спросил, Рита удивленно подняла брови:
- Кто это?
- Не притворяйся, - Клим хотел сказать это слово строго, но не сумел и даже улыбнулся.
Приподнявшись с подушки, Рита села и, надевая рубашку, прикрыв ею лицо, заговорила сочувственно:
- Ах, это Ваня, который живет у вас в мезонине! Ты думаешь - я с ним путалась, с эдаким: ни кожи, ни рожи? Плохо ты выдумал.
Натягивая чулки на белые с голубыми жилками ноги свои, она продолжала торопливо, неясно и почему-то часто вздыхая:
- Жалко его. Это ведь при мне поп его выгнал, я в тот день работала у попа. Ваня учил дочь его и что-то наделал, горничную ущипнул, что ли. Он и меня пробовал хватать. Я пригрозила, что пожалуюсь попадье, отстал. Он все-таки забавный, хоть и злой.
Другим тоном и тише она досказала:
- Выгнали из гимназии. Надрали бы уши, и - довольно!
Климу хотелось верить ей, он поверил, и тень Дронова, все-таки несколько мешавшая ему, - исчезла.
Юноша давно уже понял, что чистенькая постелька у стены была для этой девушки жертвенником, на котором Рита священнодействовала, неутомимо и почти благоговейно. После успокоившей его беседы о Дронове у Клима явилось желание делать для Риты, возможно чаще, приятное ей, но ей были приятны только солодовые, на меду, пряники и поцелуи, иногда утомлявшие его. И уже был день, когда ее понукающее приглашение: "Ну, в постельку" - вдруг вызвало у него темное раздражение, какую-то непонятную обиду. Он почти сердито стал спрашивать ее, почему она не читает книг, не ходит в театр, не знает ничего лучше постельки, но Рита, видимо, не уловив его тона, спросила спокойно, расплетая волосы:
- А куда иначе жизнь девать? Подумай-ка. И - некуда.
Затем рассказала, что в театры она ходит:
- Если там играют веселые комедии, водевили. Драмов я не люблю. В церковь хожу, к Успенью, там хор - лучше соборного.
Порою Клим, усталый и чувствуя недовольство собою, осторожно размышлял:
"Вот это и есть - любовь?"
Почему-то невозможно было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой любви. И трудно было представить, что только эта любовь лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который становился все печальнее, меньше пил и говорить стал меньше да и свистел тише.
Потом для Клима наступили дни, когда он, после свиданий с Маргаритой, чувствовал себя настолько опустошенным, отупевшим, что это пугало его; тогда он принуждал себя идти к источникам мудрости, к Томилину или во флигель.
С Томилиным что-то случилось; он переоделся в цветные рубашки "фантазия", носил вместо галстука шнур с кистями, серый пиджак и какие-то, сиреневого цвета, очень широкие брюки. Все это казалось на теле его чужим и еще более оттеняло огненную рыжеватость подстриженных волос, которые над ушами торчали горизонтально и дыбились над его белым лбом. Особенно заметны были запонки на обшлагах - большие, тяжелые, лунные серпики. Говорил Томилин громче, но как будто менее уверенно, часто делал паузы и, поглядывая в рукав пиджака, вертел запонки. И как будто у Томилина вместе с костюмом явились новые мысли. Клим ощущал, что мысли эти даже пугают его своей грубой обнаженностью, которую можно было понять как бесстрашие и как бесстыдство. Иногда эти голые мысли Клим представлял себе в форме клочьев едкого дыма, обрывков облаков; они расползаются в теплом воздухе тесной комнаты и серой, грязноватой пылью покрывают книги, стены, стекла окна и самого мыслителя.
Взвешивая на ладони один из пяти огромных томов Мориса Каррьера "Искусство в связи с общим развитием культуры", он говорил:
- Некий итальянец утверждает, что гениальность - одна из форм безумия. Возможно. Вообще людей с преувеличенными способностями трудно признать нормальными людьми. Возьмем обжор, сладострастников и... мыслителей. Да, и мыслителей. Вполне допустимо, что чрезмерно развитый мозг есть такое же уродство, как расширенный желудок или непомерно большой фаллос.
Тогда мы увидим нечто общее между Гаргантюа, Дон-Жуаном и философом Иммануилом Кантом.
Это сопоставление понравилось Климу, как всегда нравились ему упрощающее мысли. Он заметил, что и сам Томилин удивлен своим открытием, видимо - случайным. Швырнув тяжелую книгу на койку, он шевелил бровями, глядя в окно, закинув руки за шею, под свой плоский затылок.
- Да, - сказал он, мигнув. - Я должен идти вниз, чай пить. Гм...
Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал говорить о женщинах, о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле писатель Катин горячо утверждал, что красота - это правда, рыжий сказал своим обычным тоном человека, который точно знает подлинное лицо истины:
- Нет, красота именно - неправда, она вся, насквозь, выдумана человеком для самоутешения, так же как милосердие и еще многое...
- А природа? А красота форм в природе? Возьмите Геккеля, - победоносно кричал писатель, - в ответ ему поползли равнодушные слова:
- Природа - хаотическое собрание различных безобразий и уродств.
- Цветы! - не сдавался писатель.
- В природе нет таких роз и тюльпанов, какие созданы людями Англии, Франции, Голландии.
Спор становился все раздраженней, сердитее, и чем более возвышались голоса несогласных, тем более упрямо, угрюмо говорил Томилин. Наконец он сказал:
- Красота более всего необходима нам, когда мы приближаемся к женщине, как животное к животному. В этой области отношений красота возникла из чувства стыда, из нежелания человека быть похожим на козла, на кролика.
Он сказал несколько слов еще более грубых и заглушил ими спор, вызвав общее смущение, ехидные усмешки, иронический шопот. Дядя Яков, больной, полулежавший на диване в груде подушек, спросил вполголоса, изумленно:
- Он сумасшедший?
Писатель, усмехаясь, что-то пошептал ему, но дядя, тряхнув лысой головой, проговорил:
- Опоздал. Нигилисты рассуждали умнее.
Дядя, видимо, был чем-то доволен. Его сожженное лицо посветлело, стало костлявее, но глаза смотрели добродушней, он часто улыбался. Клим знал, что он собирается уехать в Саратов и жить там.
Во флигеле Клим чувствовал себя все более не на месте. Все, что говорилось там о народе, о любви к народу, было с детства знакомо ему, все слова звучали пусто, ничего не задевая в нем. Они отягощали скукой, и Клим приучил себя не слышать их.
Его очень заинтересовали откровенно злые взгляды Дронова, направленные на учителя. Дронов тоже изменился, как-то вдруг. Несмотря на свое уменье следить за людями, Климу всегда казалось, что люди изменяются внезапно, прыжками, как минутная стрелка затейливых часов, которые недавно купил Варавка: постепенности в движении их минутной стрелки не было, она перепрыгивала с черты на черту. Так же и человек: еще вчера он был таким же, как полгода тому назад, но сегодня вдруг в нем являлась некая новая черта.
В темносинем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
Каждый раз после свидания с Ритой Климу хотелось уличить Дронова во лжи, но сделать это значило бы открыть связь со швейкой, а Клим понимал, что он не может гордиться своим первым романом. К тому же случилось нечто, глубоко поразившее его: однажды вечером Дронов бесцеремонно вошел в его комнату, устало сел и заговорил угрюмо:
- Слушай-ка, Варавка хочет перевести меня на службу в Рязань, а это, брат, не годится мне. Кто там, в Рязани, будет готовить меня в университет? Да еще - бесплатно, как Томилин?
Он взял со стола пресс-папье, стеклянный ромб, и, подставляя его под косой луч солнца, следил за радужными пятнами на стене, на потолке, продолжая:
- Потом - Маргарита. Невыгодно мне уезжать от нее, я ею, как говорится, и обшит и обмыт. Да и привязан к ней. И понимаю, что я для нее - не мармелад.
Он сморщился и навел радужное пятно на фотографию матери Клима, на лицо ее; в этом Клим почувствовал нечто оскорбительное. Он сидел у стола, но, услыхав имя Риты, быстро и неосторожно вскочил на ноги.
- Не шали, - сухо сказал он, жмурясь, как будто луч солнца попал в глаза его; Дронов небрежно бросил пресс на стол, а Клим, стараясь говорить равнодушно, спросил:
- Ты все еще живешь с нею?
- Почему же не жить?
Клим присел на край стола, разглядывая Дронова;
в спокойном тоне, которым он говорил о Рите, Клим слышал нечто подозрительное. Тогда, очень дружески и притворяясь наивным, он стал подробно расспрашивать о девице, а к Дронову возвратилась его хвастливость, и через минуту Клим почувствовал желание крикнуть ему: "Ступай