рая пальцем со щек слезинки, губы у нее дрожали, и все лицо болезненно морщилось. Клим видел это, сидя на подоконнике в своей комнате. Он испуганно вздрогнул, когда над головою его раздался свирепый крик отца Бориса:
- Ты лжешь!
Сын ответил тоже пронзительным криком:
- Нет. Он - негодяй...
Потом раздался спокойный, как всегда, голос Игоря:
- Позвольте, я расскажу.
Окно наверху закрыли. Лидия встала и пошла по саду, нарочно задевая ветви кустарника так, чтоб капли дождя падали ей на голову и лицо.
- Что сделал Борис? - спросил ее Клим. Он уже не впервые спрашивал ее об этом, но Лидия и на этот раз не ответила ему, а только взглянула, как на чужого. У него явилось желание спрыгнуть в сад и натрепать ей уши. Теперь, когда возвратился Игорь, она снова перестала замечать Клима.
После этой сцены и Варавка и мать начали ухаживать за Борисом так, как будто он только что перенес опасную болезнь или совершил какой-то героический и таинственный подвиг. Это раздражало Клима, интриговало Дронова и создало в доме неприятное настроение какой-то скрытности.
- Чорт, - бормотал Дронов, почесывая пальцем нос, - гривенник дал бы, чтобы узнать, чего он набедокурил? Ух, не люблю этого парнишку...
Когда Клим, приласкавшись к матери, спросил ее, что случилось с Борисом, она ответила:
- Его очень обидели.
- Чем?
- Это тебе не нужно знать.
Клим взглянул на строгое лицо ее и безнадежно замолчал, ощущая, что его давняя неприязнь к Борису становится острей.
Однажды ему удалось подсмотреть, как Борис, стоя в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал так, что его шатало из стороны в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и как тень своей бойкой сестры. Клим хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не так уж завидна, как это казалось.
Вдруг дом опустел; Варавка отправил детей, Туробоева, Сомовых под надзором Тани Куликовой кататься на пароходе по Волге. Климу, конечно, тоже предложили ехать, но он солидно спросил:
- А как же я буду готовиться к переэкзаменовке? Этим вопросом он хотел только напомнить о своем серьезном отношении к школе, но мать и Варавка почему-то поспешили согласиться, что ехать ему нельзя. Варавка даже, взяв его за подбородок, хвалебно сказал:
- Молодец! Но все-таки ты не очень смущайся тем, что науки вязнут в зубах у тебя, - все талантливые люди учились плохо.
Дети уехали, а Клим почти всю ночь проплакал от обиды. С месяц он прожил сам с собой, как перед зеркалом. Дронов с утра исчезал из дома на улицу, где он властно командовал группой ребятишек, ходил с ними купаться, водил их в лес за грибами, посылал в набеги на сады и огороды. Какие-то крикливые люди приходили жаловаться на него няньке, но она уже совершенно оглохла и не торопясь умирала в маленькой, полутемной комнатке за кухней. Слушая жалобщиков, она перекатывала голову по засаленной подушке и бормотала, благожелательно обещая:
- Ну, ну, господь все видит, господь всех накажет. Жалобщики требовали барыню; строгая, прямая, она выходила на крыльцо и, молча послушав робкие, путаные речи, тоже обещала:
- Хорошо, я его накажу.
Но - не наказывала. И только один раз Клим слышал, как она крикнула в окно, на двор:
- Иван, если ты будешь воровать огурцы, тебя выгонят из гимназии.
Она и Варавка становились все менее видимы Климу, казалось, что они и друг с другом играют в прятки; несколько раз в день Клим слышал вопросы, обращенные к нему или к Малаше, горничной;
- Ты не знаешь, где мать, - в саду?
- Тимофей Степанович пришел?
Встречаясь, они улыбались друг другу, и улыбка матери была незнакома Климу, даже неприятна, хотя глаза ее, потемнев, стали еще красивее. А у Варавки как-то жадно и уродливо вываливалась из бороды его тяжелая, мясистая губа. Ново и неприятно было и то, что мать начала душиться слишком обильно и такими крепкими духами, что, когда Клим, уходя спать, целовал ей руку, духи эти щипали ноздри его, почти вызывая слезы, точно злой запах хрена. Иногда, вечерами, если не было музыки, Варавка ходил под руку с матерью по столовой или гостиной и урчал в бороду:
- О-о-о! О-о-о!
Мать усмехалась.
А когда играли, Варавка садился на свое место в кресло за роялем, закуривал сигару и узенькими щелочками прикрытых глаз рассматривал сквозь дым Веру Петровну. Сидел неподвижно, казалось, что он дремлет, дымился и молчал.
- Хорошо? - спрашивала его Вера Петровна, улыбаясь.
- Да, - отвечал он тихо, точно боясь разбудить кого-то. - Да.
А однажды сказал:
- Это - самое прекрасное, потому что это всегда - любовь.
- Но - нет же! - возразил Ржига. - Не всегда. И, высоко подняв руку со смычком, он говорил о музыке до поры, пока адвокат Маков не прервал его:
- А моя жена, покойница, не любила музыку. Вздохнув, он добавил, негромко, ворчливо:
- Совершенно не способен понять женщину, которая не любит музыку, тогда как даже курицы, перепелки... гм. Мать спросила его:
- Вы давно овдовели?
- Девять лет. Я был женат семнадцать месяцев. Да.
Потом снова начал играть на скрипке.
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто - насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
"Не будет", - уверенно отвечал он и улыбался.
В ласковую минуту Клим спросил ее:
- Это у тебя роман с ним?
- О, господи, тебе рано думать о таких вещах! - взволнованно и сердито сказала мать. Потом вытерла алые губы свои платком и прибавила мягче:
- Ты видишь: он - один, и я тоже. Нам скучно. Тебе тоже скучно?
- Нет, - сказал Клим.
Но ему было скучно до отупения. Мать так мало обращала внимания на него, что Клим перед завтраком, обедом, чаем тоже стал прятаться, как прятались она и Варавка. Он испытывал маленькое удовольствие, слыша, что горничная, бегая по двору, по саду, зовет его.
- Куда ты исчезаешь? - удивленно, а иногда с тревогой спрашивала мать. Клим отвечал:
- Я задумался.
- О чем?
- Обо всем. Об уроках тоже.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же:
- Ты пойми прежде всего вот что: основная цель всякой науки - твердо установить ряд простейших, удобопонятных и утешительных истин. Вот.
И, барабаня пальцами по подбородку, разглядывая потолок белками глаз, он продолжал однотонно:
- Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, - помнишь, я тебе и Дронову рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это, брат, самая удачная попытка человека совершенно оправдать себя. Да... Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину...
Стоя, он говорил наиболее непонятно, многословно, вызывая досаду. Теперь Клим слушал учителя не очень внимательно, у него была своя забота: он хотел встретить детей так, чтоб они сразу увидели - он уже не такой, каким они оставили его. Он долго думал - что нужно сделать для этого, и решил, что он всего сильнее поразит их, если начнет носить очки. Сказав матери, что у него устают глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он на другой же день обременил свой острый нос тяжестью двух стекол дымчатого цвета. Сквозь эти стекла все на земле казалось осыпанным легким слоем сероватой пыли, и даже воздух, не теряя прозрачности своей, стал сереньким. Зеркало убедило Клима, что очки сделали тонкое лицо его и внушительным и еще более умным.
Но как только дети возвратились, Борис, пожав руку Клима и не выпуская ее из своих крепких пальцев, насмешливо сказал:
- Смотрите: вот - мартышка в старости. Люба Сомова жалостливо крикнула:
- Ой, каким ты стал совеночком!
Туробоев вежливо улыбался, но его улыбка тоже была обидна, а еще более обидно было равнодушие Лидии; положив руку на плечо Игоря, она смотрела на Клима, точно не желая узнать его. Затем она, устало вздохнув, спросила:
- Заболели глаза? Почему у тебя всегда что-нибудь болит?
- У меня никогда ничего не болит, - возмущенно сказал Клим, боясь, что сейчас заплачет.
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
"Плакать", - догадывался Клим с приятной злостью. Все так же бережно и внимательно ухаживали за Борисом сестра и Туробоев, ласкала Вера Петровна, смешил отец, все терпеливо переносили его капризы и внезапные вспышки гнева. Клим измучился, пытаясь разгадать тайну, выспрашивая всех, но Люба Сомова сказала очень докторально:
- Это - от нервов, понимаешь? Такие белые ниточки в теле, и дрожат.
Туробоев объяснил не лучше:
- У него была неприятность, но я не хочу говорить об этом.
Лидия, наконец, предложила ему, нахмурясь и кривя губы:
- Побожись, что Борис никогда не узнает, что я сказала тебе!
Клим искренно поклялся хранить тайну и с жадностью выслушал трепетный, бессвязный рассказ:
- Бориса исключили из военной школы за то, что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за то, - торопливо поправила она, оглядываясь. - За это его посадили в карцер, а один учитель все-таки сказал, что Боря ябедник и донес; тогда, когда его выпустили из карцера, мальчики ночью высекли его, а он, на уроке, воткнул учителю циркуль в живот, и его исключили.
Всхлипнув, она добавила:
- Он и себя хотел убить. Его даже лечил сумасшедший доктор.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, - Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слое утешения для нее. А утешить хотелось, - Туробоев уже уехал в школу.
Она стояла, прислонясь спиною к тонкому стволу березы, и толкала его плечом, с полуголых ветвей медленно падали желтые листья, Лидия втаптывала их в землю, смахивая пальцами непривычные слезы со щек, и было что-то брезгливое в быстрых движениях ее загоревшей руки. Лицо ее тоже загорело до цвета бронзы, тоненькую, стройную фигурку красиво облегало синее платье, обшитое красной тесьмой, в ней было что-то необычное, удивительное, как в девочках цирка.
- Ему - стыдно? - спросил наконец Клим, - тряхнув головою, Лидия сказала вполголоса:
- Ну, да! Ты подумай: вот он влюбится в какую-нибудь девочку, и ему нужно будет рассказать все о себе, а - как же расскажешь, что высекли?
Клим тихо согласился:
- Да, об этом нельзя...
- Он даже перестал дружиться с Любой, и теперь все с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, - задумчиво говорила Лидия. - А мы с папой так боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит - спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
Задумчиво склонив голову, она пошла прочь, втискивая каблуками в землю желтые листья. И, как только она скрылась, Клим почувствовал себя хорошо вооруженным против Бориса, способным щедро заплатить ему за все его насмешки; чувствовать это было радостно. Уже на следующий день он не мог удержаться, чтоб не показать Варавке эту радость. Он поздоровался с ним небрежно, сунув ему руку и тотчас же спрятав ее в карман; он снисходительно улыбнулся в лицо врага и, не сказав ему ни слова, пошел прочь. Но в дверях столовой, оглянувшись, увидал, что Борис, опираясь руками о край стола, вздернув голову и прикусив губу, смотрит на него испуганно. Тогда Клим улыбнулся еще раз, а Варавка в два прыжка подскочил к нему, схватил за плечи и, встряхнув, спросил негромко, сипло:
- Почему смеешься?
Его изрытое оспой лицо стало пестрым, он обнажил зубы, а руки его дрожали на плечах Клима-
- Пусти, - сказал Клим, уже боясь, что Борис ударит его, но тот, тихонько и как бы упрашивая, повторил:
- Над чем смеешься? Говори!
- Не над тобой.
И, вывернувшись из-под рук Бориса, Клим ушел не оглядываясь, спрятав голову в плечи.
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до того, что он забыл осторожность.
В один из тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим был более оживлен, чем всегда, а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал:
- Насекомое.
Каламбур явился сам собою, внезапно и заставил Клима рассмеяться, а Борис, неестественно всхрапнув, широко размахнувшись, ударил его по щеке, раз, два, а затем пинком сбил его с ног и стремглав убежал, дико воя на бегу.
Клим тоже кричал, плакал, грозил кулаками, сестры Сомовы уговаривали его, а Лидия прыгала перед ним и, задыхаясь, говорила:
- Как ты смел? Ты - подлый, ты божился. Ах, я тоже подлая...
Она убежала. Сомовы отвели Клима в кухню, чтобы смыть кровь с его разбитого лица; сердито сдвинув брови, вошла Вера Петровна, но тотчас же испуганно крикнула:
- Боже мой, что такое у тебя? Глаз - цел?
Быстро вымыв лицо сына, она отвела его в комнату, раздела, уложила в постель и, закрыв опухший глаз его компрессом, села на стул, внушительно говоря:
- Дразнить обиженного - это не похоже на тебя. Нужно быть великодушным.
Чувствуя, что все враждебны ему, все на стороне Бориса, Клим пробормотал:
- А ты говорила - не надо, что это - глупость.
- Что - глупость?
- Великодушие. Говорила. Я ведь помню. Наклонясь к нему, строго глядя в его правый, открытый глаз, мать сказала:
- Ты не должен думать, что понимаешь все, что говорят взрослые...
Клим заплакал, жалуясь:
- Меня никто не любит.
- Это - глупо, милый. Это глупо, - повторила она и задумалась, гладя его щеку легкой, душистой рукой. Клим замолчал, ожидая, что она скажет: "Я люблю тебя", - но она не успела сделать этого, пришел Варавка, держа себя за бороду, сел на постель, шутливо говоря:
- Зачем же вы деретесь, свирепые испанцы? Но, хотя он говорил шутя, глаза его были грустны, беспокойно мигали, холеная борода измята. Он очень старался развеселить Клима, читал тоненьким голосом стишки:
Драмы, дамы, храмы, рамы,
Муравьи, гиппопотамы,
Соловьи и сундуки -
Пустяки все, пустяки.
Мать улыбалась, глядя на него, но и ее глаза были печальны. Наконец, засунув руку под одеяло, Варавка стал щекотать пятки и подошвы Клима, заставил его рассмеяться и тотчас ушел вместе с матерью.
А на другой день вечером они устроили пышный праздник примирения - чай с пирожными, с конфектами, музыкой и танцами. Перед началом торжества они заставили Клима и Бориса поцеловаться, но Борис, целуя, крепко сжал зубы и закрыл глаза, а Клим почувствовал желание укусить его. Потом Климу предложили прочитать стихи Некрасова "Рубка леса", а хорошенькая подруга Лидии Алина Телепнева сама вызвалась читать, отошла к роялю и, восторженно закатив глаза, стала рассказывать вполголоса:
Люди спят, мой друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят, одни лишь звезды к нам глядят,
Да и те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
Лукаво улыбаясь, она проговорила следующие стихи еще тише:
Да и тот не слышит, песнь его громка,
Разве слышат только сердце и рука,
Слышит сердце, сколько радостей земли,
Сколько счастия сюда мы принесли...
Она была миленькая, точно картинка с коробки конфект. Ее круглое личико, осыпанное локонами волос шоколадного цвета, ярко разгорелось, синеватые глаза сияли не по-детски лукаво, и, когда она, кончив читать, изящно сделала реверанс и плавно подошла к столу, - все встретили ее удивленным молчанием, потом Варавка сказал:
- Бесподобно, а? Вера Петровна, - каково? Приподнял ладонью бороду, закрыл ею лицо и, сквозь волосы, добавил:
- Вот как рано начинается женщина, а? Вера Петровна, грозя ему пальцем, зашипела:
- Шш...
И, прошептав ему несколько слов, заставивших Варавку виновато развести руками, она стала спрашивать:
- Где ты выучилась так читать? Девочка, покраснев от гордости, сказала, что в доме ее родителей живет старая актриса и учит ее. Лидия тотчас заявила:
- Пап, я тоже хочу учиться у актрисы. Клим сидел опечаленный, его забыли похвалить за чтение. Алину он считал глупенькой и, несмотря на красоту ее, такой же ненужной, неинтересной, как Варя Сомова.
Все шло очень хорошо. Вера Петровна играла на рояле любимые пьесы Бориса и Лидии - "Музыкальную табакерку" Лядова, "Тройку" Чайковского и еще несколько таких же простеньких и милых вещей, затем к роялю села Таня Куликова и, вдохновенно подпрыгивая на табурете, начала барабанить вальс. Варавка с Верой Петровной танцовали вокруг стола; Клим впервые видел, как легко танцует этот широкий, тяжелый человек, как ловко он заставляет мать кружиться в воздухе, отрывая ее от пола. Все дети дружно и восторженно аплодировали танцорам, а Борис закричал:
- Папа, ты - удивительный!
Клим подметил, что враг его смягчен музыкой, танцами, стихами, он и сам чувствовал, себя необычно легко и растроганно общим настроением нешумной и светлой радости.
- Дети, - кадриль! - скомандовала мать, отирая виски кружевным платком.
Лидия, все еще сердясь на Клима, не глядя на него, послала брата за чем-то наверх, - Клим через минуту пошел за ним, подчиняясь внезапному толчку желания сказать Борису что-то хорошее, дружеское, может быть, извиниться пред ним за свою выходку.
Когда он взбежал до половины лестницы, Борис показался в начале ее, с туфлями в руке; остановясь, он так согнулся, точно хотел прыгнуть на Клима, но затем начал шагать со ступени на ступень медленно, и Клим услышал его всхрапывающий шопот:
- Не смей подходить ко мне, ты!
Клим испугался, увидев наклонившееся и точно падающее на него лицо с обостренными скулами и высунутым вперед, как у собаки, подбородком; схватясь рукою за перила, он тоже медленно стал спускаться вниз, ожидая, что Варавка бросится на него, но Борис прошел мимо, повторив громче, сквозь зубы:
- Не смей.
Похолодев от испуга, Клим стоял на лестнице, у него щекотало в горле, слезы выкатывались из глаз, ему захотелось убежать в сад, на двор, спрятаться; он подошел к двери крыльца, - ветер кропил дверь осенним дождем. Он постучал в дверь кулаком, поцарапал ее ногтем, ощущая, что в груди что-то сломилось, исчезло, опустошив его. Когда, пересилив себя, он вошел в столовую, там уже танцевали кадриль, он отказался танцевать, подставил к роялю стул и стал играть кадриль в четыре руки с Таней.
Трудные, тяжелые дни наступили для него; он жил в страхе пред Борисом н в ненависти к нему. Уклоняясь от игр, он угрюмо торчал в углах и, с жадным напряжением следя за Борисом, ждал, как великой радости, не упадет ли Борис, не ушибется ли? А Варавка, играя собою, бросал гибкое тело свое из стороны в сторону судорожно, как пьяный, но всегда так, точно каждое движение его, каждый прыжок были заранее безошибочно рассчитаны. Все восхищались его ловкостью, неутомимостью, его умением вносить в игру восторг и оживление. Клим слышал, как мать сказала вполголоса отцу Бориса:
- Какое талантливое тело!
В тот год зима запоздала, лишь во второй половине ноября сухой, свирепый ветер сковал реку сизым льдом и расцарапал не одетую снегом землю глубокими трещинами. В побледневшем, вымороженном небе белое солнце торопливо описывало короткую кривую, и казалось, что именно от этого обесцвеченного солнца на землю льется безжалостный холод.
В одно из воскресений Борис, Лидия, Клим и сестры Сомовы пошли на каток, только что расчищенный у городского берега реки. Большой овал сизоватого льда был обставлен елками, веревка, свитая из мочала, связывала их стволы. Зимнее солнце, краснея, опускалось за рекою в черный лес, лиловые отблески ложились на лед. Катающихся было много.
- Это мешок картофеля, а не каток, - капризно заявил Борис. - Кто со мной на реку? Варя?
- Да, - сказала тучная, бесцветная Сомова. Они подлезли под веревку, схватились за руки и быстро помчались поперек реки, к лугам. Вслед им медные трубы солдатского оркестра громогласно и нестройно выдували бравурный марш. Любу Сомову схватил и увлек ее знакомый, исключенный из гимназии Иноков, кавалер, неказисто и легко одетый в суконную рубаху, заправленную за пояс штанов, слишком широких для него, в лохматой, овчинной шапке набекрень. Посмотрев на реку, где Сомова и Борис стремительно и, как по воздуху, катились, покачиваясь, к разбухшему, красному солнцу, Лидия предложила Климу бежать за ними, но, когда они подлезли под веревку и не торопясь покатились, она крикнула:
- Ой, смотри...
Но Клим уже видел, что Борис и Сомова исчезли.
- Упали, - сказал он.
- Нет, - прошептала Лидия, толкнув Клима плечом так, что он припал на колено. - Смотри, - провалились...
И она быстро побежала вперед, где, почти у берега, на красном фоне заката судорожно подпрыгивали два черных шара.
- Скорей, - кричала Лидия, удаляясь. - Ремень! Брось им ремень! Кричи...
Клим быстро обогнал ее, катясь с такой быстротой, что глазам его, широко открытым, было больно.
Встречу непонятно, неестественно ползла, расширяясь, темная яма, наполненная взволнованной водой, он слышал холодный плеск воды и видел две очень красные руки; растопыривая пальцы, эти руки хватались за лед на краю, лед обламывался и хрустел. Руки мелькали, точно ощипанные крылья странной птицы, между ними подпрыгивала гладкая и блестящая голова с огромными глазами на окровавленном лице; подпрыгивала, исчезала, и снова над водою трепетали маленькие, красные руки. Клим слышал хриплый вой:
- Пусти! Пусти, дура... Пусти же!
Не более пяти-шести шагов отделяло Клима от края полыньи, он круто повернулся и упал, сильно ударив локтем о лед. Лежа на животе, он смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно быть, очень тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже, что и глаза его кричат: "Руку... дай руку..."
- Сейчас, сейчас, - бормотал Клим, пытаясь расстегнуть жгуче холодную пряжку ремня. - Держись, сейчас...
Был момент, когда Клим подумал - как хорошо было бы увидеть Бориса с таким искаженным, испуганным лицом, таким беспомощным и несчастным не здесь, а дома. И чтобы все видели его, каков он в эту минуту.
Но он подумал об этом сквозь испуг, стиснувший его обессиливающим холодом. С трудом отстегнув ремень ноющей рукой, он бросил его в воду, - Борис поймал конец ремня, потянул его и легко подвинул Клима по льду ближе к воде, - Клим, взвизгнув, закрыл глаза и выпустил из руки ремень. А открыв глаза, он увидел, что темнолиловая, тяжелая вода все чаще, сильнее хлопает по плечам Бориса, по его обнаженной голове и что маленькие, мокрые руки, красно поблескивая, подвигаются ближе, обламывая лед. Судорожным движением всего тела Клим отполз подальше от этих опасных рук, но, как только он отполз, руки и голова Бориса исчезли, на взволнованной воде качалась только черная каракулевая шапка, плавали свинцовые кусочки льда и вставали горбики воды, красноватые в лучах заката.
Клим глубоко, облегченно вздохнул, все это страшное продолжалось мучительно долго. Но хотя он и отупел от страха, все-таки его удивило, что Лидия только сейчас подкатилась к нему, схватила его за плечи, ударила коленом в спину и пронзительно закричала:
- Где... где они?
Клим смотрел, как вода, успокаиваясь, текла в одну сторону, играя шапкой Бориса, смотрел и бормотал:
- Она его утопила... Он кричал - пусти, ругал ее. Ремень он вырвал...
Лидия, взвизгнув, упала на лед.
Лед скрипел под коньками, черные фигуры людей мчались к полынье, человек в полушубке совал в воду длинный шест и орал:
- Разойдись! Провалитесь. Тут глыбко, господа, тут машина работала, али не знаете!
Клим стал на ноги, хотел поднять Лиду, но его подшибли, он снова упал на спину, ударился затылком, усатый солдат схватил его за руку и повез по льду, крича:
- Разгоняй всех!
А мужик, размешивая шестом воду, кричал другое:
- Образованные господа, распоряжаитись, а закону не знайте...
И особенно поразил Клима чей-то серьезный, недоверчивый вопрос:
- Да - был ли мальчик-то, может, мальчика-то и не было?
"Был!" - хотел крикнуть Клим и не мог. Очнулся он дома, в постели, в жестоком жару. Над ним, расплываясь, склонялось лицо матери, с чужими глазами, маленькими и красными.
- Вытащили их? - спросил Клим, помолчав, посмотрев на седого человека в очках, стоявшего среди комнаты. Мать положила на лоб его приятно холодную ладонь и не ответила.
- Вытащили? - повторил он. Мать сказала:
- Он что-то шепчет.
- Бред, - оглушительно произнес седой человек. Клим пролежал в постели семь недель, болея воспалением легких. За это время он узнал, что Варвару Сомову похоронили, а Бориса не нашли.
На семнадцатом году своей жизни Клим Самгин был стройным юношей среднего роста, он передвигался по земле неспешной, солидной походкой, говорил не много, стараясь выражать свои мысли точно и просто, подчеркивая слова умеренными жестами очень белых рук с длинными кистями и тонкими пальцами музыканта. Его суховатое, остроносое лицо украшали дымчатого цвета очки, прикрывая недоверчивый блеск голубоватых, холодных глаз, а негустые, но жесткие волосы, остриженные, по форме, коротко, и аккуратный мундир подчеркивали его солидность. Не отличаясь успехами в науках, он подкупал учителей благовоспитанностью и благонравием. Сидел в шестом классе, но со своими одноклассниками держался отчужденно; приятели у него были в седьмом и восьмом.
Известно было, что отец Тихон, законоучитель, славившийся проницательностью ума, сказал на заседании педагогического совета о Климе:
- Струна разума его настроена благозвучно и высоко. Особенно же ценю в нем осторожное и скептическое даже отношение к тем пустякам, коими наше юношество столь склонно увлекаться во вред себе.
Нестареющий, только еще более ссохшийся Ксаверий Ржига внушал Климу:
- Не сомневаясь в благоразумии твоем, скажу однако, что ты имеешь товарищей, которые способны компрометировать тебя. Таков, назову, Иван Дронов, и таков есть Макаров. Сказал.
Клим корректно и молча поклонился инспектору. Он знал своих товарищей, конечно, лучше, чем Ржига, и хотя не питал к ним особенной симпатии, но оба они удивляли его. Дронов все так же неутомимо и жадно всасывал в себя все, что можно всосать. Учился он отлично, его считали украшением гимназии, но Клим знал, что учителя ненавидят Дронова так же, как Дронов тайно ненавидел их. Явно Дронов держался не только с учителями, но даже с некоторыми из учеников, сыновьями влиятельных лиц, заискивающе, но сквозь его льстивые речи, заигрывающие улыбки постоянно прорывались то ядовитые, то небрежные словечки человека, твердо знающего истинную цену себе.
Отец Тихон так характеризовал его:
- Оный Дронов, Иван, ведет себя подобно соглядатаю в земле Ханаанской.
Приплюснутый череп, должно быть, мешал Дронову расти вверх, он рос в ширину. Оставаясь низеньким человечком, он становился широкоплечим, его кости неуклюже торчали вправо, влево, кривизна ног стала заметней, он двигал локтями так, точно всегда протискивался сквозь тесную толпу. Клим Самгин находил, что горб не только не испортил бы странную фигуру Дронова, но даже придал бы ей законченность.
Дронов жил в мезонине, где когда-то обитал Томилин, и комната была завалена картонами, листами гербария, образцами минералов и книгами, которые Иван таскал от рыжего учителя. Он не утратил влечения к фантазиям, но теперь это уже не шло к нему. Климу даже казалось, что, фантазируя, Дронов насилует себя. Не забыв свое намерение быть "получше Ломоносова", он, изредка, хвастливо напоминал об этом. Клим находил, что голова Дронова стала такой же все поглощающей мусорной ямой, как голова Тани Куликовой, и удивлялся способности Дронова ненасытно поглощать "умственную пищу", как говорил квартировавший во флигеле писатель Нестор Катин. Но к удивлению Клима иногда примешивалось странное чувство: как будто Дронов обкрадывал его. Дронов перестал шмыгать носом и начал как-то озабоченно, растерянно похрюкивать:
- Хрумм... Ты думаешь, как образовался глаз? - спрашивал он. - Первый глаз? Ползало какое-то слепое существо, червь, что ли, - как же оно прозрело, а?
- Не знаю, - отвечал Клим, живя в других мыслях, а Дронов судорожно догадывался:
- Наверное - от боли. Тыкалось передним концом, башкой, в разные препятствия, испытывало боль ударов, и на месте их образовалось зрительное чувствилище, а?
- Может быть, - полусоглашался Клим.
- Это я открою, - обещал Дронов.
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы и творения отцов церкви, читал "Родословную историю татар" Абдул-гази Багодур-хана и, читая, покачивал головою вверх и вниз, как бы выклевывая со страниц книги странные факты и мысли. Самгину казалось, что от этого нос его становился заметней, а лицо еще более плоским. В книгах нет тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов сам выдумывает их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
- Лошадь, - называл его Макаров, не произнося звук "л".
Макаров тоже был украшением гимназии и героем ее: в течение двух лет он вел с преподавателями упорную борьбу из-за пуговицы. У него была привычка крутить пуговицы мундира; отвечая урок, он держал руку под подбородком и крутил пуговицу, она всегда болталась у него, и нередко, отрывая ее на глазах учителя, он прятал пуговицу в карман. Его наказывали за это, ему говорили, что, если ворот мундира давит шею, нужно расширить ворот. Это не помогало. У него вообще было много пороков; он не соглашался стричь волосы, как следовало по закону, и на шишковатом черепе его торчали во все стороны двуцветные вихры, темнорусые и светлее; казалось, что он, несмотря на свои восемнадцать лет, уже седеет. Известно было, что он пьет, курит, а также играет на биллиарде в грязных трактирах.
Он перевелся из другого города в пятый класс; уже третий год, восхищая учителей успехами в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо у него было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Клим не понимал дружбы этих слишком различных людей. Дронов рядом с Макаровым казался еще более уродливым и, видимо, чувствовал это. Он говорил с Макаровым задорно взвизгивая и тоном человека, который, чего-то опасаясь, готов к защите, надменно выпячивая грудь, откидывал голову, бегающие глазки его останавливались настороженно, недоверчиво и как бы ожидая необыкновенного. А в отношении Макарова к Дронову Клим наблюдал острое любопытство, соединенное с обидной небрежностью более опытного и зрячего к полуслепому; такого отношения к себе Клим не допустил бы.
Подсовывая Макарову книжку Дрэпера "Католицизм и наука", Дронов требовательно взвизгивал:
- Тут доказывается, что монахи были врагами науки, а между тем Джордано Бруно, Кампанелла, Морус...
- Пошли-ка ты все это к чорту, - советовал Макаров, раскуривая папиросу.
- Я хочу знать правду, - заявлял Дронов, глядя на Макарова подозрительно и недружелюбно.
- О ней справься у Томилина или у Катина, они тебе скажут, - равнодушно, с дымом, сказал Макаров. Однажды Клим спросил:
- Тебе нравится Дронов?
- Нравится? Нет, - решительно ответил Макаров. - Но в нем есть нечто раздражающе непонятное мне. и я хочу понять.
Затем, подумав, он сказал небрежно:
- С такой рожей, как его, трудно жить.
- Почему?
- Н-ну... Ему нужно хорошо одеваться, носить особенную шляпу. С тросточкой ходить. А то - как же девицы? Главное, брат, девицы. А они любят, чтобы с тросточкой, с саблей, со стихами.
Сказав, Макаров стал тихонько насвистывать сквозь зубы.
Клим Самгин легко усваивал чужие мысли, когда они упрощали человека. Упрощающие мысли очень облегчали необходимость иметь обо всем свое мнение. Он выучился искусно ставить свое мнение между да и нет, и это укрепляло аа ним репутацию человека, который умеет думать независимо, жить на средства своего ума. После отзыва Макарова о Дронове он окончательно решил, что поиски Дроновым правды - стремление вороны украсить себя павлиньими перьями. Сам живя в тревожной струе этого стремления, он хорошо знал силу и обязательность его.
Он считал товарищей глупее себя, но в то же время видел, что оба они талантливее, интереснее его. Он знал, что мудрый поп Тихон говорил о Макарове:
- Юноша - блестящий. Но однакож не следует забывать тонкое изречение знаменитого Ганса Христиана Андерсена:
Позолота-то сотрется, Свиная кожа остается.
Климу очень хотелось стереть позолоту с Макарова, она ослепляла его, хотя он и замечал, что товарищ часто поддается непонятной тревоге, подавлявшей его. А Иван Дронов казался ему азартным игроком, который торопится всех обыграть, действуя фальшивыми картами. Иногда Клим искренно недоумевал, видя, что товарищи относятся к нему лучше, доверчивее, чем он к ним, очевидно, они признавали его умнее, опытнее их. Но это честное недоумение являлось ненадолго и только в те редкие минуты, когда, устав от постоянного наблюдения над собою, он чувствовал, что идет путем трудным и опасным.
Макаров сам стер позолоту с себя; это случилось, когда они сидели в ограде церкви Успения на Горе, любуясь закатом солнца.
Был один из тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров, а над ним - синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
Выпустив в морозный воздух голубую струю дыма папиросы, Макаров внезапно спросил:
- Стихов не пишешь?
- Я? - удивился Клим. - Нет. А ты?
- Начал. Выходят скверно.
И как-то сразу, обиженно, грубо и бесстыдно он стал рассказывать:
- Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечения что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Он бросил недокуренную папиросу, она воткнулась в снег свечой, огнем вверх, украшая холодную прозрачность воздуха кудрявой струйкой голубого дыма. Макаров смотрел на нее и говорил вполголоса:
- Глупо, как два учителя. А главное, обидно, потому что - неодолимо. Ты еще не испытал этого? Скоро испытаешь.
Он встал, раздавил подошвой папиросу и продолжал стоя, разглядывая прищуренными глазами красно сверкавший крест на церкви:
- Дронов где-то вычитал, что тут действует "дух породы", что "так хочет Венера". Черт их возьми, породу и Венеру, какое мне дело до них? Я не желаю чувствовать себя кобелем, у меня от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о том, как разыграется его первый роман, и уже знал, что героиня романа - Лидия.
Макаров посвистел, сунул руки в карманы пальто, зябко поежился.
- Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю, то есть она мне не нравится, а все-таки я себя чувствую зависимым от нее. Ты знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но...
"Не все", - мысленно закончил Клим, вспомнив, как неприязненно относилась к Макарову Лидия Варавка.
- Идем, холодно, - сказал Макаров и угрюмо спросил: - Ты что молчишь?
- Что я могу сказать? - Клим пожал плечами. - Банальность: неизбежное - неизбежно.
Несколько минут шли молча, поскрипывая снегом.
- Зачем так рано это начинается? Тут, брат, есть какое-то издевательство... - тихо и раздумчиво сказал Макаров. Клим откликнулся не сразу:
- Шопенгауэр, вероятно, прав.
&n